Возвращение 4 парточленск

ПАРТОЧЛЕНСК
1
Эта встреча в Озерках не давала Артему покоя. Со временем его мысли об этом так и не приобрели хоть какой-нибудь порядок и ясность. С Лучниковым они об этом на работе  не разговаривали, общаясь исключительно по деловым вопросам. Тем не менее, он чувствовал, что Лучников с тех пор воспринимает его уже не как постороннего человека, с которым его совершенно случайно столкнула жизнь, а как личность, находящуюся с ним, в пусть и небольшой, человеческой близости, что неизменно смущало Артема, так как он все еще не определился как ему относится к Лучникову и как себя с ним вести. Между ними еще сохранялась некая дистанция, но после того разговора она, несомненно, укоротилось. Будет ли иметь это движение хоть какое-то продолжение или так все и останется на месте, Артем предположить не мог. Тем более, он не знал, что на этот счет думает Лучников. Возможно, он находился в таком же состоянии неопределенности, и ему было неловко вспоминать об этом. Следуя советам Копенкина, он попытался угодить Лучникову, объявив к празднику поэтический конкурс. Поскольку было лето – время отпусков, дач и детских лагерей – конкурсантов было раз-два и обчелся, да и качество их работ оставляло желать лучшего. Артему надоело разбирать эти результаты приступов спонтанной графомании, и он уже жалел о том, что взялся за это дело. Особенное раздражение у него вызывал упитанный пионер в красной атласной пилотке  с кисточкой, не читавший, а кричавший со сцены »я волком выгрыз бы алкоголизм». Наконец он выбрал пару более-менее вменяемых работ, попросил знакомую учительницу литературы помочь их немного поправить, выровняв размер и кое-что добавив, и на этом успокоился.
Лучников тем временем по ночам мучился странными повторяющимися сновидениями. То ли летняя жара, то ли какое-то неизвестное ему внутреннее бурление заставляло его переживать это почти каждую ночь и просыпаться в поту в густой знойной темноте посреди ночи. Ему снилось, будто он стоит перед огромным, уходящим ввысь зданием, излучающим яркий слепящий свет, проникающий до внутренностей и костей. И все вокруг залито этим светом, и нигде невозможно спрятаться от него, будто это и не свет вовсе, а какой-нибудь газ или жидкость, проникающие во все углы и щели. И только Лучникову известно, как избавиться от этого всепроникающего надоедливого сияния. И этот рецепт, как все гениальное, прост. Нужно просто войти в это здание. Там внутри этого сияния нет, там прохлада и слабый, еле мерцающий электрический свет, не режущий глаз.
И вот он заходит внутрь и видит перед собой громадную серую лестницу, уходящую куда-то ввысь, быть может, на самую крышу, не видную с земли. Он начинает тяжело подниматься по ней, переводя дух на бесконечных лестничных площадках – заплеванных, замусоренных окурками, с большими невесть откуда взявшимися бесформенными пятнами некогда горячей крови на холодном бетоне. Воздух внутри затхлый, пыльный, и дышать, поднимаясь все выше и выше, становится с каждым пролетом все тяжелее, а конца и края этой лестнице еще не видно. Лучникову кажется, что он идет по лестнице не минуты, а часы, дни, годы, десятки лет. Окон нет и непонятно что там снаружи: день, ночь, пустота или все тот же свет, заливающий все вокруг и стирающий очертания предметов и людей. Наконец, почти обессиленный и разуверившийся, готовый повернуть обратно, убежденный в полной бессмысленности своего движения вверх, он заходит на одну из бесконечных площадок, встретившихся ему по пути, и видит то, что каждый раз заставляло его просыпаться.
На площадке в луже гнилой крови лежала огромная полуразложившаяся свиная туша. Вокруг нее вились тучи мелких и крупных насекомых, издававших ровный мушиный гуд, в котором Лучникову чудилось что-то очень недоброе и жуткое, словно это был не мушиный гуд, а шепот дьявола, спрятавшегося где-то в этом огромном здании или внутри самого сновидца. Но самое страшное то, что вот эта вонючая, гниющая отвратительная гора мяса, как только Лучников приближался к ней, начинала конвульсивно дергаться и издавать не животные, а человеческие звуки, похожие на сиплое и в то же время торжественно-выразительное пение гимна.  И вот тут он вскрикивал во сне и просыпался.
Эти сны постоянно приводили его в тревожное состояние, но этой тревоге было не за что зацепиться, так как он не понимал и не хотел понимать значения сновидений и все их причины сводил к летней духоте и слабому сердцу, вызывавшему у него все больше беспокойства.
2
Артем сидел в своем душном кабинетике, чьи стены были увешаны вымпелами, почетными грамотами и благодарностями за достижения в области культуры. Большую часть этих грамот и благодарностей сочинил сам Дванов, но сейчас перед ним стояла куда более сложная задача – написать речь, с которой он выступит на празднике перед съехавшимися в город гостями. Здесь главное – не ударить в грязь лицом, умея сказать все, не сказав на деле ничего. Это было далеко не первое его выступление, но он волновался, так как не знал как на речь отреагирует Лучников, а что до гостей, то, скорее всего, они и слушать его не будут. Очень им нужны местные культурные достижения. А вот Лучников изучит речь внимательно и еще до того, как Артем прочитает ее с трибуны в актовом зале. Он сидел, уставившись в монитор компьютера. Мысли его находились даже не в разброде, а не находились вообще, будто в голове прошла атомная война, уничтожившая все, что могло шевелиться. Его воля блуждала в потемках ядерной ночи с тусклым фонарем в руке, в надежде найти в этом холоде и тьме хотя бы намек на обломки человеческой цивилизации. Кофе и холодный чай не помогали, поэтому после получаса тщетных поисков, воля, как опытный археолог, проверив на прочность почву, начала выкапывать бессильные истершиеся слова, складывая их в один бессмысленный ряд, из которого должна была вырасти речь.
Что есть водка, товарищи? И алкоголь вообще? Что они собой представляют, если мы посмотрим на него не как на набор химических веществ, оказывающих определенное воздействие на мозг и весь организм в целом, а как на явление сугубо человеческое, общественное? Химия объясняет нам сцепление молекул и атомов, переход вещества из одного состояния в другое, но она упускает самое главное – человека. Человек – явление такое же химическое, как и алкоголь,  как и все в этом мире. Но все эти формулы и волшебные превращения элементов не в состоянии ответить на сверхважный и сложный вопрос: что есть человек?  Почему я грущу? - спрашивает себя человек. Это тебе белка или витаминов не хватает, - отвечает химия. Согласитесь, товарищи, что это не только нелепо звучит, но и ровным счетом на самом деле ничего не объясняет. После этого в человеке поселяется еще большее недоумение, чем до ответа, а загадка людской души как была, так и остается неразгаданной. Ну в самом деле не думать же мне, что я – всего лишь интересным образом скомпонованное биологическое образование, преимущественно состоящее из аш два о. Поэтому я предлагаю, товарищи, отмести химическую и за ней медицинскую составляющую проблемы под названием «алкоголь и человек», целиком сконцентрировавшись на психологической и социальной стороне вопроса.
Что приносит алкоголь в человеческую жизнь, помимо опьянения? «Пьянство объединяет, а трезвость разъединяет», - писал один революционный поэт. Что он имел в виду, товарищи? А то, что алкоголь – это не просто вредный дурман, но и средство социализации человека. Посредством него он входит в общество и закрепляется в нем, как корабль, вошедший в бухту, становится к пристани с помощью якоря. Вы спросите, товарищи: а зачем это нужно людям? Советская власть, мудрая политика партии дали человеку все – жилье, работу, заработок, все жизненные удобства и открыла перед ним невиданные ранее перспективы. Человек может добиться всего сам: своим умом, своими силами, своими знаниями он способен проложить себе дорогу в такие неведомые дали, о которых иные поколения или жители капиталистических стран могут только мечтать. Но что есть это все? Эти холодные дали, этот тяжкий путь одинокого человека, глухого к окружающему его обществу?
Что не хватает ему? Я скажу вам, товарищи: человеку не хватает человека. Пусть не покажется странным, но ему не хватает самого себя. Казалось бы, он сыт собой по горло – ан, нет. Это обманчивое впечатление. Ибо только в обществе себе подобных, как говорил Карл Маркс, человек может раскрыть себя как высшее существо природы. Человек одинокий  - есть душа, постепенно травящая себя своими духовными испражнениями и погрязающая в своем равнодушии и грязи на самое дно существования, где его неминуемо ждет гибель.  Все мы знаем, товарищи, что граждане капиталистических государств живут именно так – изолированно, одиноко, как птицы, гибнущие в морозную ночь, вместо того, чтобы прижаться друг другу и греться взаимным теплом. Чем же мы будем отличаться от гнилых капиталистов, если будем следовать их путем и куда мы придем в итоге? Советский человек – это существо исключительно общественное. У нас так: человек для общества и общество для человека.  Этим мы и сильны, как силен кулак против растопыренных пальцев, товарищи.
Но все мы знаем насколько пагубен и зловреден алкоголь. Поэтому партия решила как можно более ограничить его употребление. Это было мудрое и дальновидное решение, но партия не была бы партией, ведущей за собой миллионы, если бы она ограничилась только этим. И тогда руководство СССР приняло важное и очень правильное решение. Ограничив распространение алкоголя, она дала взамен советскому человеку массу культурных учреждений. Всем мы знаем, что в нашей прекрасной столице – городе-герое Москве действуют уличные и квартальные дворцы культуры и даже театры. Мы не столица, но пройдет совсем немного времени, и через одну-две пятилетки мы нагоним ее по количеству культурных учреждений на душу населения. Это дело совсем недалекого будущего.
И тут мы подходим к другому важному вопросу, товарищи. Что есть культура для советского человека? Маркс в одном из писем к Энгельсу писал, что латинское слово «spiritus» вовсе не случайно имеет два, казалось бы, очень разных значения – «дух» и «алкоголь», тем самым ставя одухотворенность и опьянение на одну доску. Маркс отмечал мудрость и проницательность этого сопоставления.  Как опьянение противостоит обыденному трезвому уму, так и искусство, культура, дух противоположны пошлости и бесцветности повседневного существования. Как мещанский ограниченный быт и разум заключают человека в тюрьму вещей, обрекая его на неизбежное одиночество в себе самом, так всепроникающий дух искусства вырывает его из стен своей ограниченности, вовлекая его во вселенскую пляску со всем человечеством.
Увеличение количества Дворцов культуры, Дворцов пионеров, любительских театров и фотостудий, кружков »Умелые руки» и курсов икебаны – это не просто повышение показателей и улучшение отчетности, которые суть просто бумаги и цифры и ничего более, а великое опьянение культурой, духом, витающим над родом людским. И чем чаще мы причащаемся этим духом…
Дванов остановился и подумал – что это меня в религию понесло? И вычеркнул предложение.
Культурные учреждения выполняют функции не только воспитателей и пропагандистов для масс, но дают нам то, что ранее давал алкоголь - они склоняют людей к общению, сближают их и сплавляют в единый государственный организм, влекомый в будущее заветами великого Ленина. И это, товарищи…   
На столе задребезжал телефон.
- Да?
- Там вас Кожемякин ждет из совхоза имени Розы Люксембург, - полушепотом проговорила  в трубку секретарша. – Нервный он какой-то. Кажется чем-то недоволен.
Артем некоторое время гадал, сказаться ли ему больным или имитировать занятость неотложными делами, но, вспомнив с каким трудом он извлекал слова для речи, и что из этого получилось, он решил что лучше уж поговорить с недовольным. По крайней мере, хоть какое-то развлечение.
Чепурный был нервен не только от того, что что-то вызывало в нем беспокойство и раздражение – нервным и крайне подвижным он был по натуре. Всякий раз, когда он отправлялся в пешие походы по начальственным и не очень кабинетам, секретарши принимали его то за подчиненного, ожидающего хорошей взбучки от вышестоящих инстанций, то за высшую инстанцию, готовящуюся дать взбучку подчиненным. Первое впечатление, вносимое Кожемякиным вместе со своим двухметровым телом в любое советское учреждение, называлось душевным переполохом. Этот переполох был сродни чувству, охватившему уездных чиновников в гоголевском »Ревизоре» в тот момент, когда они узнали, что к ним едет инкогнито из Петербурга. Но Кожемякин инкогнито не был: он был всего лишь Василием Ивановичем, директором совхоза и крайне исполнительным и дисциплинированным человеком. И вот эта исполнительность добавляла его и без того нервной натуре еще больше нервозности. Был бы Василий Иванович раздолбаем – тогда совсем другое дело. Махни на все рукой и иди нервничай в густую кукурузу с усталой дояркой, пахнущей молоком, навозом и ядреным потом. Но не таков был Кожемякин, и оттого жизнь его была сложна, как задача увеличения надоев при полном отсутствии голов крупного рогатого скота.
Когда Дванов увидел Кожемякина, вошедшего в кабинет, то первым делом подумал, что тот пришел его бить. Это показалось ему настолько реальным, что он забыл поздороваться и только вопрошал себя: за что? Нервный Василий Иванович при виде остолбеневшего заврайкульорга стал нервничать еще сильнее и попытался поздороваться, но из-за переполнявшего его волнения он издал нечленораздельный звук, который можно было трактовать как приветствие в племени каннибалов или угрозу легких или тяжких телесных повреждений. Звук еще больше насторожил и перепугал Дванова, потому что он дал ему понять - его будут бить ни за что, а получить в глаз без какой-либо причины гораздо обидней и страшней, чем за ничтожнейший пустяк. Эта мысль, слегка поблуждав в голове, наконец, материализовалась в ответное »а-а-а-ы», выдававшее нерешительность и замешательство. Кожемякин это заметил, немного успокоился, осмелел и выпалил:
- Здравствуйте, я Кожемякин.
- Здравствуйте. Присаживайтесь, пожалуйста, - со вздохом облегчения ответил Артем, поняв, что если и будут бить, то не сразу.
Кожемякин присел, взъерошил остатки волос вокруг плеши и с некоторым дружелюбием посмотрел на Дванова, чем окончательно того успокоил.
- Ну сколько можно? – чуть ли не улыбаясь спросил Василий Иванович.
После этого вопроса Дванов подумал, что он рано успокоился. Он попытался сделать как можно более умное и заинтересованное лицо и переспросил:
- Простите, что вы сказали?
- Да разве ж можно – третий клуб строить для культурного досуга? Зачем это три клуба совхозу в три тысячи человек? Два клуба – это уже выше крыши, а тут еще распоряжение на третий вышло. Да куда ж это? Это ж никаких денег не напасешься, да и на что он нам? В двух работать толком некому, а тут еще это. На кой ляд? Чем мы не угодили? И ансамбль баянистов сделали, как просили, и хор ложечников…
Артем удивился услышанному и перебил Кожемякина:
- Погодите, какой такой хор ложечников?
- Обычный,- в свою очередь удивился Кожемякин. – Поют и этими… ложками стучат. Вы ж сами нам бумагу прислали полгода назад.
- Позвольте, но я не мог такого написать ни полгода назад, ни когда-либо в жизни. Вы можете мне это показать? Бумагу я имею в виду, хотя хор ложечников – это интересно, наверное.
- Могу, - ответил Кожемякин, полез в папку, лежавшую у него на коленях, и протянул Артему немного измятый лист.
Дванов бегло прочитал его, поджал губы и бросился к телефону. Он набрал секретаршу и негромко, но угрожающе сказал:
- Вера, сколько раз я тебе говорил, внимательней проверяй пунктуацию, - и бросил трубку телефона. Ему было очень неловко перед Кожемякиным, и он усиленно искоренял сейчас из себя чувство стыда, потому что стыд мешал поддержке начальственного лица и тона, так как начальник по умолчанию существо нестыдливое и глухое к укорам совести. После недолгих усилий стыд в душе Дванова был погребен заживо и еле пошевеливался в предсмертных муках под тяжелой удушающей начальственностью. Он принял строгий, деловой вид и тоном агитатора сказал Кожемякину.
- Вы должны понимать, товарищ Кожемякин, что постройка третьего клуба – это не просто наша прихоть. Это следование предписаниям партии, ее великим задачам. Отменять это решение – значит перечить партии и ее политике. Тут никаких возражений быть не может. Это одно. Второе. Культуры никогда много, в переизбытке не бывает. Оттого, что учреждений культуры в вашем совхозе станет больше – никому хуже не станет. Только лучше.
- Да куда ж лучше? Чем и кем я его заполнять буду? – не унимался Кожемякин, краснея и потея.
- Погодите, погодите, - перебил его Артем, на ходу соображая, что бы такое ответить. – Обратите внимание, товарищ Кожемякин, что разные возрастные слои населения нуждаются и в различном культурном обслуживании. Ну не будут же подростки заниматься тем же, что и старички, а дети тем, что интересует взрослых? Так вот три ваших клуба рассчитаны на три различных возрастных категории. Один – для детей и молодежи, второй – для взрослых, третий – для пожилых. Или другой вариант. Один – для детей, второй – для молодежи, третий – для взрослых и пожилых. Эти два варианта я предлагаю на ваш выбор. Как решите – так и будет.
- А с хором ложечников что делать? У нас там все возраста представлены, - возразил Кожемякин.
- Хор ложечников, хор ложечников,- задумчиво повторял Дванов.- А хор ложечников поместите в средневозрастной клуб как среднеарифметический хор. Вот так. Думаю, будет вполне логично. И все среднеарифметические коллективы впредь нужно собирать в средневозрастном клубе.
Чепурный кивал, записывал, руки его слегка тряслись то ли от гнева, то ли от волнения, а пот уже заливал глаза.
- Ладно, товарищ Кожемякин. Времени у меня больше нет. Мне нужно ехать в дальний колхоз в соседнем районе культурный опыт перенимать. У них там хор тромбонистов организован. Настоятельно приглашали прослушать. Не могу отказать и должен минут через пятнадцать уже ехать.
Чепурный намек понял, распрощался и вышел, по неуклюжести опрокинув стул.
- Не подымайте, я сам – крикнул вслед Дванов.
- Он ушел? - спросил Артем секретаршу по телефону через десять минут после ухода Кожемякина.
- Ушел.
Артем вышел из кабинета и стал отчитывать секретаршу:
- Вера, это же документы. Нужно внимательно все перечитывать. Если что непонятно, всегда спрашивай у меня.
- С кем не бывает такое? – оправдывалась Вера. – Никто от ошибок не застрахован. Вон был случай. По ошибке прислали распоряжение в рыбхоз в Архангельской области организовать ансамбль уйгурских народных инструментов. А должны был этим… уйгурам в Казахстан отправить. И что? И ничего страшного. В рыбхозе и инструменты нашли, и ансамбль организовали, и даже потом всесоюзный конкурс выиграли.
- А что же уйгуры?
- Не знаю что с уйгурами. Не думаю, что с ними от этого инфаркт приключился.
- Да уж, - чесал за затылком Дванов и морщил лоб.
- Да что уйгуры. У нас в области случай был. Может и вы слыхали. Клуб филателистов из областного центра отправили в Тянь-Шань покорять пик Коммунизма. А они в Москву на какой-то свой слет собирались.
- И что? Покорили?
- Покорили. А куда им деваться? Потом в их честь еще и марки выпустили коллекционные: филателисты – покорители вершин. Редкая и дорогая вещь,  кстати. Даже иностранцы интересуются. А как детский ансамбль в одном колхозе назвали, знаете? Я чуть со стула не упала, когда услышала - »Кондомушка». И ведь никто их не надоумливал на это - сами придумали. Ну не идиоты!?
Артем сначала порывался что-то ответить, но потом махнул рукой, развернулся и ушел обратно в свой кабинет.

3
Вялый, измученный прокисшим и тухлым кабинетным воздухом, Артем не спеша брел домой. Внутренне он проклинал свою чиновничью жизнь, всегда связанную у него в мыслях с дурной атмосферой, нехваткой света и пустой имитацией бурной деятельности. Но другой жизни он не знал, а если когда-нибудь и задумывался над своим существованием, то блуждания ума в себе самом никогда не находили ничего определенного. Так, размытое тусклое пятно где-то на дне мозга – без содержания и даже без намека на ясные очертания.
Нагретый злым дневным солнцем воздух был пылен и тягуч. Складывалось впечатление, что кабинетный смрад вырвался наружу и захватил все возможные пространства, не оставив ни клочка на земле, где можно было вдохнуть в замусоленные уставшие легкие кислородной свежести. Тени не спасали, а будто насмехаясь над человеком, запертым в городе среди раскаленных летом камней, создавали только иллюзию убежища.
Проходя мимо дома, где жил Чепурный, Артем вспомнил, что не видел того с тех пор как был на даче и решил зайти. Он поднялся на третий этаж и нажал кнопку звонка. Дверь ему открыла жена Чепурного. Она сухо поздоровалась и сказала Артему, что тот может найти ее мужа в спальне, где тот засел за компьютером и увяз в нем настолько, что даже забыл об ужине. И правда, когда Дванов зашел в комнату, Чепурный оторвав взгляд от монитора, только кивнул ему и снова погрузился в состояние созерцания. Артем немного помялся, не зная с чего начать разговор, и тут решил рассказать товарищу новость об изменениях в названии города.
- Слушай, а как теперь жителю города называться? Парточленец? – оживился Чепурный и. наконец, оторвался от компьютера.
- Наверное, - едва сдерживая смех, ответил Дванов.
- Мне вот больше членпратиец нравится. Особенно, если через дефис, - деланно мечтательно произнес Чепурный и подпер щеку рукой, обидевшись на руководство, не посмевшее дать городу столь желанное им имя. – А газета-то упыревская как теперь зваться будет? »Парточленская новь»? А театр наш? В него ж дети ходят! Парточленский городской кукольный театр. Тьфу!
Дванов и не знал что ответить, только посмеивался и пожимал плечами.
- А я свой аппарат того… разобрал,- со скорбью в голосе сообщил Чепурный. 
- И правильно сделал, - ответил Артем.
- Но, - Чепурный торжествующе поднял вверх указательный палец. – Его можно в любой момент снова собрать.
- А вот это зря. Но вообще хорошо, что разобрал. Сейчас перед праздником алкоконтроль будет шмонать не по-детски. А это у тебя что? – спросил Артем, указывая на монитор компьютера.
- Игра. «В очередь, сукины дети!» называется. Классная штука. Я иногда целую ночь в нее рублюсь.
Суть игры, как объяснил Чепурный, была в том, что игрок должен был стать в длиннющую очередь за колбасой. Чтобы не простаивать часами, игрок должен был разметать очередь, вступив с ней в неравное противоборство, вооружившись пустой водочной бутылкой. Если к бутылке прилагалась авоська, то, положив туда пустую тару, можно было заиметь нечто вроде булавы или пращи.
Легче всего вырубались красноносые небритые и худощавые мужички. Для того чтобы вывести их строя, было достаточно одного удара бутылкой по темени. Это были самые легкие противники, практически безобидные и беззащитные. Они только басовито произносили «Ой! Ты че дерешься, мужик!?» и без сознания падали на пол магазина. Всякую малышню можно было просто распугать, нажав определенную комбинацию клавиш. При этом игрок изрыгал трехэтажные маты и грозил огромным кулаком.
Тяжело было с пионерами и комсомольцами, а еще хуже – с комсомолками. Пионеры отбивались горнами и знаменами, орудуя ими, как дубиной или копьем. Подтянутые спортивные комсомольцы при нападении на них мгновенно сбрасывали с себя костюм, под которым скрывалось кимоно, с криком »да здравствует ВЛКСМ!» становились в каратистскую стойку и смело набрасывались на игрока, припевая во все горло »Ленин, партия, комсомол». Кроме приемов каратэ и других восточных единоборств в арсенале комсомольцев значились значки ВЛКСМ. Сорвав значок с костюма, комсомолец метал его в игрока и если тот не успевал ловко увернуться, то превращался в кучку жалкого серого пепла, который, ворча, тут же сметала в совок дородная уборщица баба Груня. 
Особо коварным противником были комсомолки. При встрече с игроком они начинали соблазнительно покачивать бедрами и посылать ему воздушные поцелуи. Потом под песню «В ближайшем гастрономе выбросили кости, а в бакалею гречку завезли» андеграундной группы «Военное наступление» комсомолки начинали танцевать стриптиз, понемногу отступая в сторону магазинной подсобки. При этом они с озорным видом подмигивали игроку, недвусмысленно намекая на то, что его может ожидать в подсобном помещении. За случайную связь с комсомолкой игрок получал бонус. Однако тут таилось коварство. Пока игрок возился с виртуальными сочными телесами женской части коммунистической молодежи в темной подсобке, колбаса заканчивалась и игроку зачитывалось поражение. Поэтому опытные »очередники» всегда обходились без предварительных ласк и сразу после кульминации оглушали комсомолок пустой бутылкой по голове. Иного способа исключить их из очереди просто не существовало. Но даже в таком варианте таились капканы. Если после высшего момента любви комсомолка успевала выкрикнуть «а у меня триппер!», к магазину немедленно подъезжала скорая помощь и увозила игрока в больницу. Поэтому важно было рассчитать момент, когда водочная бутылка опуститься на комсомольское темечко. Немного опоздал и все – гейм овер, начинай уровень сначала.
Но самым мощным врагом были старушки. Увидев перед собой игрока, они поднимали страшный крик и начинали метать в него бутылки кефира, свистевшие как снаряды. Палочки, на которые они опирались, после нехитрых манипуляций превращались в компактные пистолеты-пулеметы по виду очень напоминавшие немецкий «Шмайсер» времен Великой Отечественной. В волосы, сплетенные в клубок, под цветастыми платочками были вставлены короткие и острые кинжалы, метавшиеся бабушками настолько искусно, что уворачиваться от них могли только опытные игроки со стажем. В очки бабулек был вмонтирован лазер, стрелявший сразу двумя разнонаправленными лучами.
После того, как очередь была побеждена, нужно вступить в небольшое противоборство с необъятной и голосистой продавщицей. И здесь спасало, прежде всего, знание матерного языка. Как только продавщица подходила к прилавку, она сразу посылала игрока к такой-то матери. Чтобы выиграть, » очередник» должен был в течение нескольких секунд в особом поле быстро набрать ответ, представляющий собой смачный трехэтажный мат.
По ходу игры нужно было успевать собирать бонусы, иначе купленная колбаса оказывалась просроченной, и нужно было проходить дополнительный уровень: очередь в общественный туалет. При этом необходимо было обязательно опередить шкодливого пионера, подсыпавшего в унитаз сахар и дрожжи.
- Вещь! – восхитился Артем.- Мне на болванку закатаешь?
- Ты учти, что эта игра запрещенная. Ее какой-то подпольный компьютерщик сделал. В магазине такого не найдешь ни за что на свете и ни за какие деньги. Разве что из-под полы да и то не везде.
- Ну это я уже из содержания понял. Ну и черт с ним. Закатывай. Мне понравилось. Зайду по-быстрому домой за болванкой и вернусь.
- Да ладно, я тебе на свою скину. Что зря будешь бегать время терять. Жалко, что ли?
- И где ты ее взял?
- Игру? Челноков продал, а где он взял – не знаю. Ну ты сам знаешь, что у него все можно найти, а где он все берет – это большой-большой секрет. Впрочем, нас это не касается. Правда, же? – и Чепурный хитро подмигнул Артему, словно на самом деле знал откуда все у Челнокова берется и это было общим секретом всего Гурчевска и окрестностей.   
Артем довольный спускался по лестнице, во внутреннем кармане его пиджака лежал свежезаписанный диск с игрой. Он перепрыгивал со ступеньки на ступеньку и напевал под нос корявую песню подпольного сибирского «Военного наступления».
 
Горит и карябается планета,
А нас разбирает удушливый смех.
Пусть знают режимы Пол Пота и Пиночета,
Что Красная Армия лучше всех.

Пусть все буржуины лопнут со злости,
Вскричат пролетарии всей Земли -
В ближайшем гастрономе выбросили кости,
А в бакалею гречку завезли.

Вот я наварю из них супа миску
Мы выпьем по литру вместе с тобой
И я упаду, ужравшись в сиську,
Но зная, что Ленин всегда со мной.

Весь мир услышит мой пьяный клич:
Дай похмелиться, Владимир Ильич!


4
Ядовитое солнце выжгло своей кислотой вышнюю синеву, и небо походило на истрепанный, выцветший старый флаг некогда боевой и молодой республики, решившейся, наконец, сдаться окружающим ее врагам. Артем стоял около своей машины, собираясь ехать на празднование Дня города. Дел сегодня было по горло и ему страшно не хотелось ими заниматься. Он молил эти жаркие истлевающие небеса, чтобы день закончился как можно быстрее. Артем лениво окинул взглядом громадную дыру котлована. На дне копошились рабочие – казалось, им были нипочем ни праздники, ни выходные. Их худые мускулистые, загорелые спины и платки, повязанные на голову от солнца, делали их похожими на индейцев-рабов, убирающих сахарный тростник на плантации очередной белокурой бестии, приплывшей с той стороны океана. Бугорки ставших в ряд позвонков, лопатки и мощные натруженные спинные мышцы, двигавшиеся в такт с лопатами в их руках, были тяжким дыханием труда, но вот что было в этом дыхании – радость созидания, ужас обреченности или полное равнодушие и смирение с судьбой маленькой биологической машины, лишенной воли другими биологическими машинами не мог сказать ни один посторонний человек, наблюдай он за рабочими в котловане хоть целый век. Возможно, что никому в голову и не приходили такие вопросы, а если и приходили, то никому не хотелось спускаться в пугающую и сырую глубину этого странного котлована.
- Черт знает что такое, - думал Артем, глядя на загадочный труд рабочих. – Двадцать первый век на дворе, а тут все орудуют лопатами, будто сейчас время первых пятилеток, а может и того хуже – эпоха рабовладения. С другой стороны, например, современные электронные машины, экономя человеку время и силы, частично отнимают у него радость самостоятельности мышления. Так может быть эти рабочие – муравьи, копошащиеся там внизу на страшном дне котлована, ищут для себя радости труда и восхищения возможностями человека, оснащенного всего лишь примитивнейшими орудиями. Ведь построили же пирамиды Египта и Центральной Америки, китайскую стену без экскаваторов и подъемных кранов и ими ныне восхищаются и любуются люди, а не стандартной многоэтажной панельной и кирпичной застройкой, возведенной с помощью машин, хотя это тоже выражение громады человеческого разума. Есть в этом ручном, примитивном и, на первый взгляд, бессмысленном труде если не величие, то стремление к нему.
Но так это или не так – сказать было невозможно. Рабочие углубились в котлован настолько, что нельзя было ни разглядеть отдельных лиц, ни их выражения. Что было написано на них? Радость, усталость, скука или гримаса терпения? Даже то, что они время от времени кричали друг другу, невозможно было разобрать. Просьба ли это или приказ, а может трехэтажный мат в адрес нерасторопного и ленивого прораба?
Еще раз посмотрев на огромный котлован, Артем грустно и обреченно вздохнул, сел в машину и выехал со двора на работу.
Его ждали утренние праздничные заботы. В девять часов в его кабинете уже была собрана местная культурная  »агентура»: руководитель городского оркестра, директора двух Дворцов культуры и клубов досуга, учителя нескольких школ,  - все кому предстояло сегодня внести свой вклад в создание торжественного антуража расставания города со своим давним именем, данным в честь утонувшего в местных озерах большевика, первым установившим здесь советскую власть в далекие годы Гражданской войны. Теперь Гурчевск по санкции сверху получал развод с неуспокоенным призраком старого большевика и вступал в брак непосредственно с партией. С самого утра на улицах играла музыка, и певцы с неизменной мужественной интонацией в голосах питали энтузиазмом подувявший в зное народный дух. По улицам, не спеша, сновали люди в легкой праздничной одежде, дети с воздушными шарами и флажками вместе с родителями, несущими транспаранты или портреты членов Политбюро, стекались в центр города к площади возле горисполкома, на которой возвышалась кроваво-красная трибуна, увитая цветами и украшенная большим плакатом, сообщавшим, что решением Президиума Верховного Совета СССР город Гурчевск переименовывается в Парточленск.   
В десять часов прибыл глава областной парторганизации Елкин. Его новая белая »Волга» въехала во внутренний дворик горисполкома, где его уже ждали Лучников и Чиклин. Елкин был во всех отношениях  »фигурой». Человек энергичный, работоспособный и амбициозный сверх меры, он рассчитывал пробиться в ЦК и сделать большую карьеру. Его старания в работе не пропали даром, его заметили наверху и определили в ЦК курировать легкую промышленность, но тут сказался его взрывной характер. Вступив в личный конфликт с начальником отдела кадров КГБ Горбатовым, он в итоге лишился своего места и был сослан обратно в область. Возможно, что в ином случае все удалось бы замять, но сам Горбатов пошел на принцип, да и его покровители оказались могущественнее, чем высокие кураторы Елкина. На родине его откровенно заждались, так как он оставил после себя хорошую память и его неудачи в ЦК, здесь в области воспринимали совсем иначе: все надеялись на то, что прежний хозяин все-таки вернется, и он вернулся, но надежд не оправдал. Дела, работа, поездки, собрания, стройки – все это перестало его интересовать. Если раньше они были ступенями в карьере, то сейчас стали обузой и лишним напоминанием о том, чего уже не будет никогда. В Москве ему ясно дали понять, что дальше своего нынешнего кресла он не двинется, путь хоть вылезет из кожи вон. Во время разборок в ЦК он мало того, что сгоряча переругался с еще парой влиятельных людей, так еще и схлестнулся с самим генеральным секретарем, обозвав того »дубом». Слухами об этом полнилась вся страна, чему способствовали всякие забугорные свободные радиостанции, чьи волны преодолевали государственную границу СССР с помощью спутников почти беспрепятственно. Дело Елкина наделало столько шума, что его ссылка обратно в родную область на ту же должность, с которой он влетел в цековские коридоры, могла с полным правом считаться почетной. С ним могли обойтись гораздо хуже и с олимпийских высот сбросить в какой-нибудь захудалый стройтрест у черта на куличках. Поговаривали, что когда его вышвырнули из ЦК, он пытался покончить с собой прямо в своем кабинете. Не исключено, что это и подвигло суровых, но временами сердобольных руководителей страны вернуть его на родину, чтобы окончательно не добивать обанкротившегося в их глазах человека. Вернувшись, Елкин стал совсем другим. Не будучи по натуре ни аристократом, ни, прости Господи, интеллигентом, он выбрал избитый проторенный тысячами сломленных неудачами людей путь – стал спиваться и успешно занимался этим вот уж почти десяток лет.
О принимаемых им дозах алкоголя ходили легенды. Говорили, что ему ничего не стоит за день приговорить литров пять водки или коньяка. Он быстро стал стареть, его испитое лицо погрузнело и как бы замерло, превратившись в вечную маску пьяного Диониса, торопящего развязку бюрократической трагедии. Телом Елкин был могуч, даже в огромной толпе его легко можно было узнать, так как он обычно возвышался над ней, как курортник над волнами южного моря. Вот и сейчас на заднем дворе Гурчевского горисполкома невысокий Лучников и такой же, да еще и шарообразный, Чиклин смотрелись рядом с могучим алкоголиком Елкиным, как два дегенерата, или представителя вырождающегося племени, встречающие кровожадного конкистадора, приехавшего купить их жалкую свободу за огненную воду и стеклянные бусы. 
Тем временем Дванову подкинули еще немного работы: в город приехала делегация хлопководов из Каракалпакии в составе семи человек. Их нужно было срочно где-нибудь разместить, а потом развлечь культурной программой. Все они, как на подбор были в полосатых ватных халатах, а по-русски объяснялись чуть ли не на пальцах. Нужно сказать, что на фоне всеобщей праздничной одинаковости, отличающейся от одинаковости будничной обилием красного цвета, гости выглядели весьма и весьма колоритно. Зачем и кто их сюда направил, не мог сказать никто, и получилось, что они свалились на гурчевцев, как бухарский арбуз на голову. Было быстро принято решение накормить хлопководов, официально включить в делегацию гостей, разместить на сутки в гостинице, а потом отправить в какой-нибудь колхоз делиться опытом выращивания хлопка. »У нас хлопок не растет», - заметил Голиков, когда узнал об этом.
- Ну это не важно, - отмахнулся Артем.- Надо с чего-то начинать.
Ему было сейчас не до тонкостей, к тому же относящихся к сфере, за которую он не отвечал. В этой праздничной суматохе он и не заметил, как  городской оркестр сыграл свой первый марш, и толпы народа придвинулись ближе к трибуне, где уже стояли Елкин, Лучников и Чиклин. Большое мясистое красное лицо Елкина сияло над трибуной, будто Венера в предрассветном небе – слишком ярко и слишком одиноко, но затмевая своим сиянием всех вокруг. Елкин три раза постучал толстым пальцем по микрофону, развернул бумагу и стал зачитывать речь. 
С первых же слов его речи стало ясно, что утро для первого секретаря облисполкома не прошло впустую и он перед выездом, а возможно уже в машине подзаправился своим любимым пятизвездочным топливом. Впрочем, для Лучникова с Чиклиным это секретом не было, поскольку ни тот, ни другой не страдали дефектами обоняния и во время встречи во дворе горисполкома быстро уловили характерный коньячный запах, еще не успевший преобразиться в стойкий перегар. Это, во-первых, значило, что заправился Елкин совсем недавно, во-вторых, это только начало, потому что уж если первый секретарь начал утро с заправки горючим, то вечер традиционно должен был закончиться заливкой топливных баков под завязку, когда, бывало, из этих самых баков горючее самопроизвольно изливалось при достаточно большом скоплении народа. Все это не представляло особой проблемы, более того – некоторые проблемы решало. Елкинские привычки у местной номенклатуры уже давно не вызывали удивления и стали подобием ливня или урагана – это нужно пережить и никуда от этого не денешься. Приятный момент состоял в том, что очень скоро в Москве лопнет терпение,- а оно уже и так было на пределе - и Елкин отправиться до конца дней своих руководить фабрикой по производству швабр, или же обретет покой в каком-нибудь партийном закрытом санатории, где от скуки сопьется еще быстрее. Над Елкиным просто сиял ореол места, оставленного начальственным задом и ждущего нового претендента и волшебный свет этого ореола согревал чиновничьи сердца.
Запинаясь, вглядываясь в лист, хмуря брови и выкатывая нижнюю губу, Елкин кое-как домучил первые два предложения, где сообщалось о том, что Президиум Верховного Совета СССР принял решение переименовать районный центр город Гурчевск в… Дальше все было очень сложно, потому что новое название Елкину никак не давалось. Не помогали даже опасливые подсказки стоящего рядом Лучникова. »Пиночетск», - наконец выговорил Елкин, удивленно раскрыл глаза, рассмеялся, пожал плечами и стал оглядываться на рядомстоящих, желая поделиться неожиданным впечатлением. Лучников нервно зажмурился, сжал губы, отрицательно замахал рукой, пальцем показал Елкину на листок с речью и что-то сказал.
- А, ясно, - ответил Елкин, повернулся к микрофону и зачитал заново.- Партаченск. На этот раз Лучников посчитал лучшим не обратить на ошибку внимания и стоял рядом с каменным неподвижным лицом: черт с ней, с одной буквой. На трибуну взбежал референт Елкина и стал быстро шептать тому на ухо. »Да тут же так и написано»,- послышалось в микрофон на всю площадь. Референт замахал руками, энергично ткнул пальцем в листок, потом что-то быстро там набросал ручкой и исчез с трибуны. »Парточленск», - с задором и удивлением выговорил Елкин. Все, кто стоял рядом с Елкиным на трибуне, подняли глаза в небо, боясь глядеть в толпу, откуда уже раздавались смешки.
Дванов стоял внизу у трибуны и слышал как стоявший неподалеку от него Чиклин что-то тихо и злобно шипел по адресу незадачливого оратора: »Что он шуршит этой речью, как газетой на унитазе!? Сам предложил переименовать город, сам название придумал и не может вспомнить». В микрофон было слышно как Елкин шуршит листом. Видимо, он собрался читать дальше. Артем увидел перепуганные и растерянные глаза Лучникова: он переводил взгляд то в небо, то на Елкина, то куда-то за трибуну. Пауза затянулась. И тут Артем понял что делать. Он сорвался с места и побежал к оркестру.
- Давайте музыку, быстро! Давайте музыку!- крикнул он дирижеру и замахал рукой на музыкантов, подгоняя их. Оркестр заиграл «Прощание славянки». Дванов испуганно поморщился, посчитав этот марш неуместным, но потом махнул на все рукой и успокоился. Главное было уже сделано – музыка заглушила все попытки Елкина продолжить свое нечленораздельно выступление. Того же это ничуть не оскорбило. В знак торжественности момента он поднял над головой две сомкнутые руки и патетически потряс ими перед толпой, а потом стал помахивать ими в такт музыке. Артем подумал как бы он не пустился в танец, но здесь он поделать уже ничего не мог – разве что попросить оркестр сыграть фокстрот, чтобы елкинские па не выглядели как алкогольная импровизация, которой место дома или в ресторане, но не на Дне города.
Елкин перестал трясти руками, лицо его посерьезнело и стало похоже на патриотический барельеф, изображающий солдата, идущего в штыковую атаку на толпу обнаглевших немцев. В его пьяных прищуренных  глазах зажегся свет жизни, будто разум, заблудившийся в его умирающем от спирта мозге, проходя по бесконечным мертвым лабиринтам, изнутри посветил в глаза фонариком. Но, увы, это был не разум.
Через несколько мгновений Елкин, сохраняя все тот же серьезный сосредоточенный облик, не открывая рта, стал подвывать »Прощанию славянки»: »Уу ууу, уу ууу, нм, мн, уу ууу…» К счастью, кто-то догадался отключить микрофон и когда марш утих и пришла очередь выступления Лучникова, его не было слышно, так как включить прибор к этому времени еще не успели. 
Артем вообще не прислушивался к его словам. Собственно слушать там было и нечего. Поведение Елкина повергло его в шок. Он никак не мог объяснить себе произошедшего. Что это было? Деградация? Издевательство? Или издевательство через деградацию? Он не мог поверить, что человек, занимавший такую должность мог дойти до такого умопомрачения. Был, конечно, погружающийся в маразм Леонид Ильич, были политбюровские старожилы с трясущимися от возраста и болезней головами и руками, не умеющие толком связать два слова,  но все это  было где-то, не здесь, далеко, неосязаемо, невидимо и неслышимо по-настоящему. Поэтому когда он увидел большого человека, распадающегося на глазах, как гнилое тряпье - он не мог принять мысль, что это результат одного лишь упадка и разложения личности под влиянием алкоголя. Ум требовал еще каких-нибудь объяснений.
Он решил для себя, что это ни что иное как изощренное издевательство над всеми окружающими, над опостылевшим и грязным миром, над этими серопиджачными солдатами партии, глядевшими на него, а видевших себя в его кресле, над потеющей от жары толпой, скучающей и раздраженной всей этой бессмысленной свистопляской, но не смеющей возмутиться даже словом. Каждый прощается с миром как может. Елкин прощался с ним, плюя на него, как истинный самоубийца, которому уже нечего скрывать и незачем носить ежедневный грим благодушия, потому что все решено, все подытожено, все закончено и впереди нет ничего, ради чего стоило бы  затевать игру в очередную лощеную ложь, делающую сожительство людей более удобным и мягким. Он выражал свое отношение к окружающему  прямо и без обиняков. Артем, изобразив себе Елкина таким образом, даже позавидовал ему, отметив, что он-то по-настоящему сейчас свободен, пусть это и свободное падение, а не взлет в глазах окружающих. 
Мероприятия на улице решили не затягивать, по официальной версии опасаясь зноя, поэтому Артему так и не удалось выступить с речью, чему он, между прочим, был только рад. Серопиджачная толпа, пыхтя и охая от жары, отправилась в актовый зал, где ее ожидали банкетные столы. Гости, да и хозяева были мрачны и малоразговорчивы и стогубый неразборчивый шепот, казалось, касался только одного человека - испортившего праздник Елкина. Впрочем, не исключено, что кто-то в душе очень потешался над всем этим, но хранил молчание, сливаясь со всеми в общем шепоте осуждения.
Дванов заметил в толпе, двинувшей в зал, Копенкина, который, в отличие от большинства, с виду был в очень даже нормальном расположении духа. Заметив Артема, он помахал ему рукой и подмигнул. Дванов, ответив на приветствие, недоумевал: что же его так радует? Копенкин подошел к нему толкнул плечом и сказал: »Да что вы все насупленные такие? Радоваться надо. Зуб даю, что Елкина после этого отправят на заслуженный отдых. А вместо него точно поставят…ну ты знаешь кого. Так что поздравь себя с повышением». Он подмигнул еще раз и ушел куда-то в сторону. Артем отнесся к этим подбадриваниям скептически, да и поведение Елкина настолько поразило его, что, пожалуй, сообщение о конце света за подписью Генерального секретаря и всех членов Политбюро не произвело бы на него никакого впечатления.
Елкин не вошел в актовый зал – его ввели, придерживая под руки, два коротеньких, облитых потом человечка с красными и раздраженными лицами. Было заметно, что еще по пути на банкет где-то в коридорном углу или дворовом закоулке первый секретарь успел принять на грудь. Елкин был краснолиц до неприличия и апатичен, его потухший взгляд был направлен куда-то вниз, но это было не свидетельство стыда, а выражение очередной стадии опьянения и тупого безразличия к окружающему. Его усадили за главный стол и тут же поднесли рюмку коньяка. В этот момент он оживился и осуждающе посмотрел на сопровождавших его людей, показывая им на рюмку. Они пытались что-то возражать, их жесты и мимика напоминали родителей малолетних детей, умоляющих своих чад не совать в рот всякую попавшую под руку гадость. Глава обкома важно откинулся на стуле, искоса посмотрел на споривших с ним и шлепнул огромной ладонью по столу так, что рюмка и стоявшие рядом тарелки подскочили со звоном и дребезжанием. Рюмку тут же убрали, и на столе перед Елкиным появился налитый до краев стакан. Он опять хитро и выжидательно посмотрел на рядомсидящих. На этот раз они не пытались спорить, достали откуда-то фужер, вылили туда содержимое стакана и долили еще коньяка из бутылки. Елкин был доволен. Не обращая внимания на устремленные на него настороженные взгляды, он быстро осушил фужер и опять грохнул рукой  по столу. Весь зал замер, многие еще не успели сесть на свои места и стояли с раскрытыми ртами, глядя  как первое лицо области с возрастающей амплитудой раскачивается на стуле из стороны в сторону. Ему поддержали и не дали упасть. Кто-то из сопровождавших его резко встал, подбежал к окну и стал сдергивать с него зеленую бархатную занавеску. Никто не мог понять, что происходит, пока Елкина не сняли со стула и положили на занавеску, как на носилки. Четверо крепких мужчин с трудом пронесли его через весь зал к выходу.
Дванов и еще несколько человек, стоявших поблизости от дверей, вышли в коридор, чтобы посмотреть на невиданное зрелище. Носильщики, согнувшись под тяжестью обкомовского тела, быстро несли свой груз по коридору. Груз стал что-то мычать. Артему показалось, что он пытался петь »Интернационал». Носильщики свернули на лестничную площадку и осторожно стали спускать Елкина по лестнице. На площадке стояли, беседуя на своем языке, каракалпакские хлопководы. У одного их них под мышкой была домра типа »один палка - два струна». В это время с противоположной стороны коридора появился Копенкин. Он тоже с интересом стал наблюдать за происходящим. Елкина пронесли по одному лестничному пролету и уже стали поворачивать на другой, как замолчавшие и удивленные хлопководы, перегнувшись через перила, устремили свои внимание на спускавшееся по лестнице тело. Один из них по рассеянности выронил домру, полетевшую вниз прямо на секретаря обкома. Те, кто стоял в коридоре только услышали глухой стук и дребезжание струн, после чего пьяный »Интернационал» заглох. За этим последовала чья-то забористая ругань. Копенкин выбежал на лестничную площадку, сначала посмотрел вниз, а потом на растерянных хлопководов. »Молодцы, товарищи, - сказал он им, ехидно улыбаясь. – За это вам выпишут письменную благодарность. Не извольте сомневаться».

5
Как только кортеж увез отдыхающего в состоянии полунебытия Елкина, а гости, в том числе и так несчастливо провинившиеся хлопководы, отправились в гостиницу – можно было вздохнуть спокойно и расходится по домам. Артем вышел из актового зала и пошел в свой кабинет, чтобы забрать оттуда какие-то бумаги. Когда он уже вышел и запирал дверь на ключ, слева от него в коридоре возникла худощавая фигура Лучникова, который окликнул его.
- Товарищ Дванов, не хотите немного посидеть у меня в кабинете? Там еще Голиков и Чиклин закусывают. Из-за Елкина и посидеть нормально по-человечески не получилось. Допрыгается же ведь когда-нибудь - не век ему держаться на своих былых заслугах. Наверху ему многое прощали и прощают за то, что он много сделал для области. Но это уже в прошлом и бесконечно его выходки никто терпеть не будет. Я так думаю, что его скоро снимут. Очень неприятно видеть до чего докатился этот человек. Ладно, черт с ним. Сам знает, что он делает. Чай не маленький ребенок. Пойдемте, посидим немного, - в тоне Лучникова появилась неожиданная товарищеская задушевность. – В самом деле, не каждый день мы можем собраться и спокойно побеседовать. А то все дела да дела.
Артему очень хотелось домой. Все эти шумные мероприятия его утомили, хотелось скорее забыть об этом праздничном бедламе и просто отдохнуть, но отказываться было бы слишком глупо и недальновидно.
- Да, конечно. Сейчас закрою дверь и приду, - ответил Артем не очень веселым голосом. – Только пить я не буду. За рулем.
- Ну ничего страшного. Я тоже не пью. Пусть Чиклин с Голиковым наяривают, а мы водички минеральной попьем, - ответил Лучников, развернулся и отправился в свой кабинет, а Дванов пошел вслед за ним.
Когда они с Лучниковым вошли, Чиклин и Голиков только осушили по бокалу полусухого красного вина. Голиков глянул на Дванова и слегка улыбнулся, зато Чиклин посмотрел на него так, что у Артема внутри все похолодело. Он никак не мог привыкнуть к этому страшному взгляду, который мог принадлежать убийце, палачу, сумасшедшему, но только, как казалось Артему, не заместителю председателя райсовета. Сковывающее омерзение накатило на Дванова и он уже начинал жалеть, что согласился на приглашение Лучникова, но деваться было некуда, разве что симулировать сильную головную боль или расстройство кишечника. »Да уж. Премерзейшее существо, – подумал Дванов, отводя глаза от Чиклина и присаживаясь на противоположной стороне стола. – Но отступать некуда - позади Москва».
- Наливайте,  - приказным тоном сказал Чиклин Артему, указывая на бутылку »Напереули», возвышавшуюся на столе среди целой армии блюд с различными закусками.
- Товарищ Дванов не пьет. Он за рулем, – предупредительно произнес Лучников и сел на свое обычное место во главе стола. Артем налил себе сладкой воды из пластиковой бутылки и выпил.
- Знаете ли вы, что такое Москва?  - спросил Чиклин тоном видавшего виды старика, оказавшегося в кругу прыщавого юношества, не знавшего по чем фунт лиха и насколько коварна и извилиста бывает жизнь даже самого обыкновенного человека.
- Аааа.. Москва, - отозвался Голиков, вытер жирные руки о салфетку, взял вилку и нанизал на нее блестящую маслянистую сардину. – Шумный тесный муравейник. Многих этот город очень напрягает. И это я особенно хорошо понял здесь, у вас. Тут просто отдыхаешь от всего этого.
- А я и не видел ее толком, - сказал Артем. – Был два раза проездом, когда из армии в отпуск ехал и обратно. На вокзале чаю попил – вот и вся Москва.
Лучников помалкивал и, сощурив глаза, несколько насмешливо посматривал на Чиклина, как на цирковую обезьяну, которая сейчас будет выполнять уже давно ему известные прыжки или сыграет на барабане сто раз слышанную дробь. При этом наблюдателю интересна не сама обезьяна, успевшая надоесть своими однообразными трюками, а реакция окружающих ее зрителей.
Чиклин, будто не замечая собеседников, продолжал бубнеть что-то свое, подперев голову рукой и глядя куда-то поверх голов, что придавало ему отрешенный и надменный вид. Это показалось Артему крайне неприятным. Он почувствовал в Чиклине тихое презрение к окружающим его людям. И в этот момент он показался ему еще более мерзким.
- Москва – это самый ужасный город Советского Союза, - продолжал Чиклин. – Будь моя воля – я бы огородил ее колючей проволокой и никого туда бы туда не пускал. Ну а оттуда – тем более. Пропащий, разложившийся, несоветский, ядовитый город. Весь пропитанный капиталистическим, буржуйским, не нашим чужим духом. Весь, насквозь.
Артем с удивлением слушал это словоизлияние. Особенно его смутило то, что в этом кругу такая речь выглядела чем-то совершенно обыденным. Он не находил в лицах остальных такого же удивления или хотя бы малейшего раздражения чувств. Лучников по-прежнему сидел неподвижно, а Голиков, жуя сардину,  только слегка поднял бровь и сделал жест рукой, который можно было трактовать как «ну что поделаешь – такая уж у нас столица». То ли сардина мешала ему пускаться в спор, то ли ему просто не хотелось говорить на эту тему, уподобляясь Чиклину превращаться в недовольно зудящего человека, но особых эмоций этот пассаж у него не вызвал. Артем смутился еще больше и уставился в окно, пытаясь скрыть свое замешательство и недоумение.
- Нельзя допускать, чтобы зараза из Москвы расползалась по всей стране, - бубнил Чиклин. – Это чревато. Диссиденты эти, богема сраная, молодежь, которую и советской-то не назовешь. Одеваются как в каких-нибудь Америках и хрень антисоветскую слушают. А это все родители, их вина. Они и сами-то не лучше своих детей.
Это уже становилось похожим на скучное брюзжание закоренелого консерватора. Артему подумалось, что такие речи уместны на каких-нибудь стариковских лавочках, но не  в кабинете главы райкома партии. Но тут Чиклин съехал в историческую науку, и то, что он говорил, уже представляло определенный интерес:
- Вспомним Спарту. Что там той Спарты было – переплюнуть можно. Так, клочок земли в три колхоза, наша область и то больше будет. А ведь всю Грецию в страхе держала. Всю. И Афины эти прославленные и богатые победила лаконичная и суровая Спарта. Все знают, что значит спартанский образ жизни. На нем она и держалась. Но что погубило Спарту? – вопросил Чиклин и поднял вверх палец, требуя тишины и внимания. – Золото и моральное разложение, с ним связанное. По законам Ликурга в Спарту нельзя было завозить золото, но со временем это правило стали нарушать и постепенно это золото, скапливаясь и оседая в спартанских кладовых, обросло всеми мыслимыми пороками, с ним связанными. Это ведь что же получается? Если один может нарушать закон, то почему я этого не могу делать? Тогда к черту посыпались все законы, а с ним и государство. Москва, как и Спарта, разлагается под влиянием больших денег и иностранцев. Это как чума, от которой нужно отгородиться надежным карантином. Москва потеряна для коммунизма. Мы должны отвернуться от нее, как от прокаженной. Что советские деятели чем-то лучше иных москвичей? А черта с два! Они самые первые подверглись разложению. Их дети идут впереди всех в этом процессе. Это потерянные люди. Большинство из них, во всяком случае. Коммунизм придет не из Москвы. Там он выветрился, там он весь изъеден червоточинами, там – гниль, опасная для всей страны и советского образа жизни. Если он придет, то придет с далеких окраин, неоскверненных и чистых. Из презренных Мухосрансков, где люди еще сохранили свое достоинство.
После этой тирады Чиклин энергично взмахнул своим маленьким кулачком, так контрастировавшим с его грузным телом, что казалось это вовсе и не его кулак, а пришитый ему естественный протез, взятый от школьника. Жест должен был производить угрожающее впечатление, но из-за этой его особенности он более походил на выходку клоуна.
Лучников, до сих пор молчавший, теперь осклабился и извинительным тоном с примесью насмешки обратился к остолбеневшему Артему и погруженному в процесс переваривания Голикову:
- Вы не обращайте внимания на Петра Евсеевича. Это его обычная песня. Сам он человек хороший, но вот аура, как принято говорить, у него неважная. Вы ведь дачник заядлый? - спросил Лучников, обернувшись к Чиклину.
- Ну да, - тихо ответил тот, продолжая все так же смотреть куда-то поверх голов.    
- Петру Евсеевичу знакомые и друзья постоянно дарят какую-нибудь живность для дачи, - рассказывал Лучников. – То гусенка, то курицу, то поросенка подарят. Знают, что он любит с хозяйством возится. Он и живет-то на даче практически – города не любит. Там тишина, воздух чистый и свежий, а тут суета, пыль и пекло. Он сам деревенский и в городе так по настоящему не прижился, хотя давно по городам околачивается. Вот его и тянет на пасторальные сказки о спартанской живительной чистоте и простоте. Сам он, видать, в душе и есть чистый спартанец. Но это так, к слову. Я о живности хочу сказать.
Чиклин при повторном упоминании живности перестал изображать из себя статую, поморщился и задергал плечом.
- Так вот, – продолжал Лучников. – Что ему не подарят, что он сам ни приобретет – все дохнет, не приживается. У него дома, наверное, и мышей-то нет. Не могут они жить рядом с Петром Евсеевичем. И что самое странное – у него есть жена и дети. Видно, поразительной живучести люди оказались. Но есть еще нечто непонятное. Куры дохнут, гуси дохнут и поросенок, что я ему лично подарил, околел через неделю. Петр Евсеевич ухаживал за ними, кормил, а они дохли и дохли. Но вот самое для меня непонятное то, что у него прекрасно выходит с пчелами. Целая пасека у него на даче и мед хороший, замечательный мед. И это всегда было для меня загадкой. Отчего это все живое, прикоснувшись к ауре Петра Евсеевича приказывает долго жить, а пчелам все нипочем. Видовые различия? Поросенок – животное, а пчелы – все-таки насекомые. Вроде бы все логично, но что-то не так. Ведь и те и другие – живые существа. Да и куры с гусями – птицы, а сдохли.  И вот недавно меня осенила догадка. Пчелы ведь жалят. Они отомстить могут и постоять за себя. Сверкнул на них Петр Евсеевич своей страшной аурой, а они – раз! – и искусали его за это. А поросенок – он что? Хрюкнуть только может, а постоять за себя – никак. Оттого свиньи, куры, гуси страшно огорчаются,  у них развивается депрессия, и они сдыхают.
Голиков заулыбался, а Чиклин опять впал в состояние созерцания неизвестно чего, будто речь шла вовсе не о нем, а о чьем-то дальнем родственнике. Он старательно делал вид, что ничего не слышит и не видит и размышляет о своем, никого не замечая вокруг. Артему же этот рассказ показался странным и неприятным. Он думал, что так насмехаться над человеком в кругу посторонних людей крайне неприлично и бестактно. Каким бы отталкивающим ему не казался Чиклин, он считал, что такое отношение к нему унижает его достоинство, и оттого ему самому было неприятно это слышать и наблюдать. В этот момент он почувствовал, что никогда не сможет искренне стать близким к Лучникову человеком, так как помимо обычной дистанции, разделяющей всякого начальника и подчиненного, теперь между ними образовалась обычная человеческая неприязнь. Впрочем, эту трещину он силился перешагнуть, объясняя себе, что эти насмешки вызваны желанием прикрыть Чиклина, тем самым оправдав крамольность его речей – мол, странный человек, чего с него взять, мелет всякую ерунду.
Голиков вытер салфеткой губы, вытянул их, поводил по сторонам своими маленькими глазками и сказал:
- Зря вы смеетесь над Петром Евсеевичем, ведь он по-своему прав. Даже очень прав. Наше государство находится в кризисе. И государство и система. Посмотрите что происходит вокруг. Не только здесь, в вашем Гурчевске, а в стране, в мире. Где мы, что мы? Государству необходимы перемены и это давно очевидно. Это еще Андропову было понятно. Правда, понял это по-своему. Говорят, например, что он хотел ликвидировать республики и вместо них ввести экономические зоны. То есть разбить страну не по национальным, а экономическим признакам. Но это было невозможно, тем более это невозможно сейчас, когда республики уже дошли до того, что требуют, чтобы призывники несли службу в армии на территории той республики, где они проживают. А это почти равнозначно созданию своей собственной армии. Такого нельзя допускать ни в коем случае. И без того у центра с регионами проблем хватает. Сами знаете о чем говорю. Некоторые товарищи обнаглели до того, что чувствуют себя полноправными хозяевами положения. Андропов пытался решить все проблемы единственно известными и доступными ему методами – полицейским контролем и давлением. Но это не сработало и не сработало бы никогда. Нужно думать, прежде всего, об экономике. Экономика – основа всего. И здесь мы страшно отстали. Чудовищно, я бы сказал. И вот тут я не соглашусь с Петром Евсеевичем. Не отгораживаться нам нужно от всего и вся. Пряча голову в песок, мы ничего не решим и ничего не достигнем, а только сильнее увязнем в собственных проблемах. Посмотрите на Китай – как он поднялся за последние годы. Пройдет совсем немного времени, и китайцы запросто нас за пояс заткнут. Да так заткнут, что мы уже никогда не выберемся. Пример Китая очень соблазнителен и показателен для нас. Но это только на первый взгляд. Казалось бы, две очень схожие системы. Только одна пошла по пути реформ и развития, а другая пытается сохранить неизвестно для чего свои старые порядки. Пока Китай шел вперед, мы болтались на месте, не зная чего мы хотим и какой дорогой нам двигаться вперед. Китайцы проводили реформы более тридцати лет и за это время мы страшно отстали и от них и от остального мира. Если мы и дальше будем стоять на месте – мы уже никогда никого не догоним и не обгоним, а будем только размахивать пустыми лозунгами, в которые уже мало кто верит. По-моему не верят даже те, кто их сочиняет. И вот тут мы должны уяснить раз и навсегда - нам с китайцами не по пути. То, что они начали делать тридцать лет назад должны были делать и мы, но мы не делали ничего, абсолютно ничего. Поэтому, чтобы сократить отставание, мы должны проводить радикальные, а не постепенные реформы. На раздумывания и прикидки, на эксперименты времени уже не осталось, мы его очень много потеряли. И чем быстрее мы начнем все менять – тем лучше – иначе нам навеки остаться в состоянии догоняющих, а ведь мир меняется на глазах с поразительной скоростью. Мы должны быть жестче, решительнее, быстрее, чем китайцы. Другого пути у нас просто нет. Это фактор нашего выживания, если хотите. Останемся в том виде, в котором находимся сейчас – и все, пиши пропало. Вообще все, что сейчас делается, кажется мне напрасно тратой времени и сил. Иногда просто хочется махнуть на эту страну рукой и просто жить как получится. Будь что будет.
В голосе Голикова почувствовались раздражение и искренняя досада. Лучников слушал внимательно. Артем же заслушался настолько, что даже забыл о необычности и недозволенности сказанного. Чиклин ожил, его статуеобразность сменилась суетливыми подергиваниями. Он опирался то на одну, то на другую руку, то выпрямлялся на стуле и в упор смотрел на Голикова, трясущего щеками. Было видно, что он испытывает сильное внутренне волнение, которое грозит перерасти в спор. Так оно и случилось.
- А как же международный авторитет Советского Союза? Вот вы говорите, что все так плохо, что мы отстали и все такое. Но если все действительно так, как вы говорите, то почему нас поддерживают в мире так много стран? Почему к нам до сих пор тянуться? Да, я согласен, что не все так уж и хорошо, как хотелось бы. Я сам говорил об этом. Общество, без сомнения, поражено западной заразой. Но мне не кажется, что мы оказались в совершенно безнадежном положении, какое вы изволили обрисовать, - произнес Чиклин.
- Петр Евсеевич, но я же не говорил ничего такого, что не видел бы каждый. Это слишком очевидно, чтобы спорить об этом, - мягко и укоризненно ответил Голиков. – Вы говорите об авторитете. Но кто этот авторитет признает? Третьи страны, чью лояльность мы фактически покупаем, и покупаем за огромные деньги? Мы за бесценок снабжаем их оружием, продовольствием, строим предприятия, школы, больницы, обеспечиваем их кадрами, в том числе и военными, обучаем их специалистов за свой счет. Но что мы получаем взамен? Лояльность? Бананы? Я их, конечно, очень люблю. Полезный фрукт, ничего не скажешь, но это слишком уж неравноценный обмен, за который мы все с вами платим. На кой черт, спрашивается? Но сегодня они с нами, а завтра против нас и найдут другую дойную корову. Мы на десять лет увязли в Афганистане, потом ушли. И правильно сделали, что ушли. Что мы вообще там забыли? И кто теперь вернет всех, кто там погиб? А завтра будет еще какой-нибудь »стан», и мы снова положим кучу своего и чужого народа, потратим кучу народных денег. Ради чего? Чтобы завтра очередной банановый президент объявил, что он устал строить социализм и переметнется к Штатам, чтобы и их подоить немного? Слишком дорого обходятся наши амбиции, а пользы от них мало.
- Но есть же еще соцстраны Восточной Европы – наши постоянные союзники, - не унимался Чиклин, уже чувствуя, что зря ввязался в спор, так как не мог найти никаких убедительных аргументов и сам себя на этом ловил.
- Ну что вы, в самом деле. Они нам такие же союзники, как заяц – товарищ волку, - парировал Голиков. – Мы устали от волнений в Польше, а восстание в Лейпциге? А отношение к нам чехов и недавние события, вам известные, чуть не окончившиеся второй Пражской весной? Они нам союзники до тех пор, пока мы стоим над ними с дубиной. Реального же авторитета, который держался бы на чем-то ином, а не на насилии, мы там не имеем. Даже наоборот, мы вызываем ненависть и негодование. И чем больше мы давим на них, тем ненависть эта сильнее. Но это же не может продолжаться бесконечно. Рано или поздно этот внешний, прилизанный авторитет рухнет и мы увидим, что за ним ничего, кроме ракет и танков не стояло. Может, это произойдет не завтра, и не послезавтра, но это рано или поздно все равно случится. Все идет к этому. Тут не об авторитете нужно думать, а о собственном выживании. Думаете, если они скинут нас, как собака надоевшую блоху, то скажут: давайте останемся союзниками и друзьями, только без танков и дубины за спиной. Да не скажут они ничего такого. Они просто переметнуться на другую сторону и с радостью будут догрызать остатки нашего авторитета вместе со Штатами и Западной Европой. А заманить их обратно, если что, мы не сможем. Да они ни за какие коврижки на это не согласятся. Если уж стал на сторону сильного, а это вовсе не мы, то будь добр, береги свое положение. Тогда уж насильно мы их никак не загоним к себе. Да нам и не дадут. Неужели вы хотите Третьей мировой войны? А ведь это ничем хорошим для нас не закончится. Да и для всего мира. Сами знаете, о чем я говорю. Да если они и уйдут – не вижу в этом большой катастрофы. Это куча нахлебников, которая нам только в тягость, а пользы от них очень мало, непропорционально мало по отношению к тому, что мы туда вкладываем, включая и военные средства.
- Да, - задумчиво произнес Чиклин. – Подумать только, я и не знал, что вы такой пессимист. До этого я считал себя пессимистом, но, послушав вас, уже не могу о себе так даже подумать. Ну не может же быть все таким черным и беспросветным. Я – старый пессимист – и то не верю в то, что такое вообще может быть.
- Да что тут думать,- ответил Голиков, досадуя, что оппонент оказался слишком слаб, чтобы спор представлял хоть какой-то интерес. – Я еще раз повторю: я не сказал ничего такого, что бы ни было ясным и очевидным. Здесь нет никаких тайн. Все видно, как на ладони. Стоит только посмотреть и немного подумать над тем, что нас окружает. И это меня действительно не радует. Вот вы называете мои взгляды пессимистическими, но я их таковыми не считаю. Это реальность, сама реальность без каких-либо выдумок и домыслов. Это меня действительно не радует, но от этого никуда не уйти. Если каждый раз закрывать глаза на то, что ему не нравится, то в этой стране всю жизнь можно провести вслепую. Самое досадное, что многие именно так и поступают.      
После этой фразы в кабинете на несколько минут наступила полная тишина. Голиков был явно раздражен, но не столько дубоватостью своего неудавшегося оппонента Чиклина, сколько всем происходящим вокруг, прикрытым священной тенью кумача и управляемым верховной волей кремлевских старцев из полусказочного Политбюро. Распалившись от собственной речи, он все никак не мог успокоиться и нервно мял в руках бумажную салфетку, а его флегматичные глаза с мутной поволокой стали еще мутней, и выражали уже не спокойствие, а легко угадываемую печаль. Чиклин откинулся на стуле и имел такой же задумчивый вид, и невозможно было угадать сердиться он или же просто обдумывает услышанное. Артем сохранял внешнее спокойствие, однако внутренне он был крайне растерян и боялся, что его сейчас помимо его желания втянут в этот спор, невзначай поинтересовавшись его мнением. Самое ужасное было в том, что он не знал, что ему говорить, и боялся показаться глупцом или же сказать что-то лишнее, да еще и в присутствии своего начальника. Поэтому Дванов безуспешно обдумывал свой возможный ответ, но слово не вязалось со словом, мысль с мыслью и от этого он еще больше терялся. Лучников фактически спас его из этого положения, прервав всеобщее молчание:
- Давайте лучше я прочитаю вам стихотворение. Не люблю ввязываться в споры. Гораздо удобней и любопытней смотреть на это со стороны и делать выводы. Так, наверное, и должен поступать руководитель. Никогда не нужно в серьезном деле бросаться в бой сгоряча. Если есть время для раздумий – лучше все взвесить и обдумать. Правда, бывает так не всегда. Ну да я отвлекся, я же стихотворение обещал, - сказал Лучников и стал читать.
В этот раз в его интонации не было стеснения, как во время их с Двановым встречи на даче. Чувствовалось, что в этот момент он гораздо свободней, хотя его чтение и в этот раз не отличалось особой выразительностью.

- В этом месте давно ни богов, ни героев,
Это место давно, как уснувшая птица
На холодном ветру, и местная Троя,
Спя в гробу чернозема, может только присниться.

Спят холмы и деревья, спят поля и селенья,
Облака, на ветрах растянувшись, лежат.
Кто не помнит ни грамма, тот не знает забвенья
Мелким зернышком крепким в кулак времени сжат

И когда он придет – день последний и страшный,
Когда ангелы битвы всех на суд позовут, -
Этот край позабудут, словно камень пустяшный,
И ужасным серпом никогда не пожнут.

Лучников закончил и откинулся в кресле. Его лицо в этот момент выражало усталость и грусть. Немного помолчав, он сказал:
- Иногда лучше вообще ничего не менять. Перемены ведут к прогрессу, а прогресс ни что иное как процесс старения человечества. Чем быстрее прогресс – тем быстрее старение, а с ним и неминуемая смерть. Так зачем же ее приближать? Там, где нет перемен – нет прогресса, а значит старения, разложения и смерти. Это не отсталость и не ретроградство, это состояние вечной молодости, не знающей и не хотящей конца. Лучше быть вечным младенцем, чем глубоким стариком, у которого ничего нет впереди, кроме умирания и забвения. Люди настолько увлечены прогрессом, что совсем не видят этой его стороны.
- Ну это вы слишком уж зашли в лирику да в умозрительную философию, - укоризненно ответил Голиков.- Звучит красиво, но непонятно, как это осуществить на практике.
- А вам ко всему требуются инструкции? – спросил Лучников. – Но это не бритва «Харьков» и не телевизор. Это включи туда, нажми то и получишь это. Вы предлагаете рецепты для государства, а я требую рецептов для человека как такового. Вы говорите – выкинь ты свой старый дребезжащий «Харьков» и купи хорошую импортную бритву, а я спрашиваю о том, что будет после этого. Станет человек счастливей от этого или нет? Не в бритвах счастье и не в их количестве и качестве. В конце-концов при определенной сноровке можно побриться и кухонным ножом. Я согласен, что это слишком уж отвлеченно и вам – человеку действительно практичному – это может показаться полнейшей блажью, но  я пытаюсь заглянуть дальше и глубже вас и когда я пытаюсь сделать это, уж извините меня, то, о чем вы говорите, кажется пустяком, мелочью, почти ничем. Возможно, это и вправду несколько странно для человека государственного. Ведь государственный человек в обычном представлении – человек исключительно деловой до мозга костей, до цинизма. Ваш идеал – тип государственного дельца, который с успехом может управляться в мелкой лавочке и руководить большим государством. А для меня этот человек навсегда уперся в свой мелкий копеечный интерес. Поэтому это мелкий человек. Миром правят мелкие люди и это для меня ужасно. Я понимаю, что это время такое и нет вокруг никого, кроме этих вот мелких людей, которых некоторые, возможно, видят исполинами, преисполненными величия и красоты. Мы наблюдаем триумф мелкого человека везде и во всем. Но не в этом, в этой человеческой мелочи я хотел бы видеть будущее, и если это самое будущее принадлежит мелкому человеку, то я говорю: не надо никакого будущего. Оставьте все как есть, иначе эта саранча поест все ваши хлеба и приведет туда, куда бы вы и в страшном сне не желали бы попасть. Мелкий человек видит только фрагменты, части, от которых и отталкивается его узкий ум и он считает эти части чем-то целым, миром, вселенной, но это не так. Мир значительно больше и разнообразнее, чем его о нем представления. Возможно ли, видя один-единственный кирпич, судить обо всем доме? Но ведь беда наша в том, что сплошь и рядом мы натыкаемся на этих созерцателей одного кирпича, которые кричат на каждом углу, что они видят дальше и больше всех и весь мир, развесив уши, их слушает, потому что мир никогда не был умен и ему чуждо высшее совершенство ума. Он слишком устает от этого и ему хочется чего-то средненького, такого чего-то понятного, близкого, не слишком обременительного. Это вот купил – и хорошо, это вот продал – еще лучше. Все просто и понятно. Присядь десять раз и будет тебе счастье. И мелкий человек увидел в этом свое призвание и свое поле деятельности, и он оседлал человечество, как блоха собаку. Но в этом нет ни обмана, ни мошенничества со стороны мелкого человека. Он способен на кучу мелкой лжи, но не способен на ложь великую, поскольку для великой лжи нужно выйти из границ собственной мелочности и узости, узреть все и познать. Вот если бы мелкий человек все увидел и познал и промолчал об этом или же исказил им увиденное – вот эта и была бы великая ложь. Но он не способен даже на это. Мелкий человек проник повсюду, мир смотрит на себя его глазами, и взгляд этот теперь превратился в абсолютную реальность, не знающую альтернатив, и потому человек находится в глухом тупике. И сколько ни крути, сколько ни изгаляйся и не предлагай всякие реформы, - все это остается в рамках человеческой мелочности и потому всегда, всегда тупиковое.  Вам кажется, что вы предлагаете нечто новое, иное, что это новое принесет благо и улучшит жизнь, тогда как на самом деле во всех ваших мечтаниях нет ничего нового, а только некоторые вариации на тему с предсказуемым итогом. А в итоге мы увидим, что наше состояние до реформ ничем не отличается от состояния после них. Видимость, внешнее измениться, возможно, что до неузнаваемости, но суть, сущность, ядро останется все тем же, потому что говоря о необходимости изменений, осуществляя их, вы упускаете самое главное, без чего нельзя говорить о настоящем преображении действительности.
Лучников поморщился, нервно дернулся, налил себе воды и быстро выпил. Он мельком взглянул на Голикова, глубоко вздохнул и попытался извиниться:
- Простите, если мои слова вам показались обидными или бессмысленными. Вы ведь правы по-своему, я, быть может, тоже прав по-своему. Вы более практичны, я склонен к умозрительным размышлениям, лишенным делового и деятельного начала. Это не значит, что они не имею ценности. То же я могу сказать и о вашем мнении.
Голиков некоторое время молчал, это упреждающее извинение, видимо, не произвело никакого впечатления, поскольку не могло перебить эмоционального заряда сказанного до этого.
– Честное слово, я вас не понимаю. Не то чтобы не понимаю совсем… Но это неожиданно и вообще в голове не укладывается, - ответил, наконец, Голиков. – Я вовсе не обижен, нет. Просто я даже не знаю, что ответить вам. Честное слово, не знаю.
Голиков мотал своей слоновьей головой, а его маленькие осовелые глазки расширились от удивления. Лучников по-деловому откашлялся и сказал:
– Не обращайте на мои слова большого внимания. В вашем непонимании нет ничего удивительного. Мы просто разные люди, говорящие о разных вещах. Казалось бы об одном и том же, но это только на первый взгляд. Просто я повернул разговор ко всяким абстракциям и в самом деле, все как-то слишком отвлеченно получилось.
И тут случилось то, чего так боялся Артем. Лучников повернулся к нему и спросил:
– А товарищ Дванов что думает на этот счет? Нужны советскому обществу перемены или нет?
В голосе Лучникова одновременно чувствовались и наигранное дружелюбие и приказ. Было ясно: он обратился к Дванову намеренно, чтобы покончить с зашедшим в тупик разговором с Голиковым. Артем ожидал, что рано или поздно ему зададут такой вопрос, но разворот в беседе получился слишком уж резким, чтобы не повлечь за собой замешательство. Он рассчитывал на то, что прения продолжаться, а не так нелепо оборвутся, почти не начавшись. Самое главное, чтобы его ответ устроил всех и не вызвал дальнейшего спора, так как он считал, что не сможет стать достойным оппонентом, и дальнейшие словопрения могли только показать его слабость в этом вопросе. Кроме того, для него была важна реакция Лучникова. Если, к примеру, во всем согласиться с ним, отделавшись короткой фразой вроде »я поддерживаю позицию Сергея Емельяновича», то это даст повод невысоко оценить его ум, если же высказать нечто абсолютно противоположное – это тоже не пойдет на пользу Артему. Поэтому ответ должен был быть максимально обтекаемым: с одной стороны вполне понятным, с другой – не содержащим в себе ничего значительного. Дванов немного замешкался с ответом, но, быстро сообразив, что деваться просто некуда, сказал:
- Человек так устроен, что никогда не бывает на все сто процентов доволен окружающей его действительностью. О чем это говорит? Мне кажется, что в человеке извечно сидит жажда деятельности и желание преобразить мир. Если бы не это, мы бы, наверное, сидели не за столом, а в пещере вокруг костра, да и говорили бы совсем о другом. Но ошибочно видеть в этой человеческой жажде одно лишь благо. Желания заводят нас иногда в такие дебри и такой ужас, что начинаешь сомневаться в людях и том, что они разумны и имеют хоть какую-то мораль…
- Так вы хотите тоже сказать, что обществу не нужны никакие реформы? – перебил Голиков. Этот вопрос дал понять Артему, что спора ему не избежать и его страх сказать что-то лишнее только усилился.
- Нет… Вернее… Нет. Я не хочу так сказать. Я о другом. Просто взять и все резко сломать – это ведь очень опасно. Никогда нельзя сказать с точностью, что получиться в итоге, особенно когда идет речь о вещах непривычных и малознакомых. Польза от этого будет или вред? Кто может поручится за то, что старое сломано не напрасно? Может быть, новое окажется еще хуже старого.
- То есть в вас сидит боязнь новизны? Я так понимаю ваш ответ. Но если бы все и всегда так думали, то мы, как вы сказали, так бы и сидели в пещерах. Невозможно бесконечно испытывать страх и сидеть на месте, сложа руки. Ни к чему хорошему это не приведет. Это уже привело к черт знает чему, - продолжил Голиков.
Тут в разговор вмешался Чиклин:
- А ведь Артем Сергеевич в чем-то прав. Перемены переменам рознь. Взять хоть наш сухой закон. Что можно было придумать более дурацкое? Алкоконтроль этот сраный. Не делают ничего, а только деньги народные тренькают. Шутка ли – отдельный комитет, чуть ли не второй КГБ. И почему это руководящим партийным работникам и пенсионерам можно употреблять алкоголь, а остальным нет? Если запрещать – так сразу всем. Пенсионеры, как вы думаете, на это смотрят? Люди говорят: на нас смотрят как на отработанный, ненужный материал, поэтому и разрешают пить. Как вам такое отношение? А партийные? И так на нас смотрят, как на белую кость, утратившую связь с народом, а тут на тебе – еще и такая привилегия. Кто-нибудь думал, как люди на это посмотрят? И к чему хорошему это все приводит? Руководство просто начинает спиваться. И не оттого, что они все наследственные алкаши, а потому что вот – им позволено, а другим – нет. Оттого они и набрасываются на бутылку, как на какую-то редкость. Все мы видели Елкина и не раз видели. Вот к чему это привело. Это, конечно, частный случай, но он, поверьте, такой не один. И это все реформа, деяние во благо и так далее и тому подобное. 
Дванов при всей своей инстинктивной неприязни к Чиклину, был сейчас ему крайне благодарен за то, что он неосознанно выручил его из трудного положения и вызвал огонь на себя. Однако ожидаемого ответного огня не последовало. Лучников многозначительно осмотрел всех и сказал:
- Ну что, товарищи. Пожалуй, хватит на сегодня разговоров. Время уже позднее - пора и честь знать. Завтра опять работу работать, нужно выспаться хорошенько. Да и дома нас ждут.
Все стали, как по команде и принялись было убирать со стола, но Лучников остановил гостей, сказав, что завтра этим займется уборщица. Они вышли из кабинета молча, сошли вниз и там распрощались. Когда Артем уже сел в машину, к нему подошел Лучников и сказал:
- А вы находчивый человек. Прошу меня извинить, что я перевел стрелки на вас, просто с Голиковым дальше говорить было бессмысленно. И спасибо вам. До завтра.
День, полный индустриальным мартеновским жаром, сменился не менее мучительной душной ночью, похожую на громадную черную кошку, прилегшую на город и придушившую его своим весом. Солнце, утром ослепившее Гурчевск, на следующий день согревало своим теплом уже улицы Парточленска.
 


Рецензии