Возвращение 5 непредвиденные обстоятельства

НЕПРЕДВИДЕННЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

1
В этой маленькой комнате не было окон, зато были идеально белые стены, обшитые пластиком и пара встроенных в потолок дневных ламп, делавших освещение холодным и угрожающе жутким, особенно когда с гудением и треском начинали мигать. Чудаськин уже несколько часов лежал в узкой старой кровати без матраса. Она была в серых и желтых пятнах, а местами порвана и из дыр торчала грязная вата с запутавшейся в ней деревянной стружкой. Видимо кровать в спешке принесли в эту удушающую белизну из какого-нибудь дачного сарая, где она пылилась не один год, и не потрудились привести ее хотя бы в маломальский порядок.
Как ни странно, но именно эта кровать помогала находящемуся в странном полупьяном и расслабленном состоянии  Чудаськину окончательно не утратить еле теплящееся чувство реальности, ибо все случившееся, вяло и полусонно всплывающее в памяти, казалось абсолютной фантастикой, а космический холод стен и люминесцентного освещения давил на мозг, как давит земля на заживо погребенного. В этой неопрятности, несовершенстве и грязи было что-то живое и теплое, тогда как в обстановке вокруг, медленно и тягуче вливающейся в его ослабевший разум, было что-то потустороннее и чужое.
Он изредка, еле-еле ворочал головой и осматривал пятна и дыры, непонятно зачем запоминая их очертания и цвет, чтобы потом, устало закрыв глаза, восстанавливать их в своей памяти. Эта абсурдная игра ума, перемежавшаяся с обрывками воспоминаний недавних событий, напоминала сон или горячечный бред и Чудаськин никак не мог объяснить себе что же с ним происходит, и временами ему казалось, что он спит в своей комнатенке в Болотово и видит идиотский сон, который закончится утром со звоном будильника и нужно будет вставать и тащиться на работу.
Мысль о работе расстраивала его больше, чем гибель Химчука и собственная неопределенная участь, так как он до сих пор не мог поверить в то, что случилось. Химчук для него был еще жив, грязь и промозглый ветер погруженного в осень Болотово оставались единственной доступной ему реальностью, а его собственная душа, горевшая тусклой лампочкой, все еще бродила по чахлым больным лесам, источавшим затхлую болотную воду, казавшуюся кровью старого больного человека. 
Такая же белая, как стены, дверь находилась позади него, и он не заметил, как она тихо открылась, и вошел худощавый слегка небритый молодой человек,  одетый в бежевую рубашку и черные идеально выглаженные брюки. В иной ситуации Чудаськин испугался бы неожиданного появления незнакомого человека, но сейчас его сил не хватало даже для этого. Он только наблюдал, как вошедший осматривал его, щупал пульс и заглядывал в глаза. Этот осмотр был ему неприятен и даже подумалось, что таким вот образом плотник осматривает бревно перед тем как пустить его на распил.
Через минуту он почувствовал как на сгибе локтя с внутренней стороны  ему трут чем-то холодным и влажным, а потом последовал легкий укол, и он понял, что человек что-то вводит ему в вену. Тот вынул иглу, согнул Чудаськину руку в локте, держал ее некоторое время, глядя куда-то в сторону и пожимая плечами на неразборчивый шепот кого-то невидимого, находящегося за дверью. Потом он встал, посмотрел на Чудаськина странным и подозрительным взглядом, покачал головой и ушел.
И тут Чудаськину стало страшно, страшно по-настоящему. Страх и понимание того, что случилось действительно нечто жуткое и непоправимое настолько овладели им, что вытеснили из него и холод комнаты, и грязь кровати, и состояние полусна. Будто его мертвецки пьяного выволокли с банкета на улицу и швырнули в сугроб, в котором он за несколько секунд протрезвел. И на этот раз он отчетливо услышал как снова отворилась дверь.
В комнату вошел пожилой полноватый мужчина с рыжими с проседью усами. Его черный костюм блестел в свете ламп, а глубоко посаженные глаза из-за нависающей тени казались почти пустыми – так в глубоком высохшем колодце на самом дне еле поблескивает лужица мутной и грязной воды. Мужчина принес с собой маленький раскладной табурет, поставил его напротив кровати и присел. Две лужицы на дне колодца блеснули и тут же погасли. Он отвел взгляд и закряхтел, то ли просто прочищая горло, то ли чувствуя некоторую неловкость, что говорило о важности предстоящего разговора. Мужчина погладил усы, уставился на Чудаськина и мягким, сочувствующим тоном спросил:
- Как вы чувствуете себя, Николай? Вы можете говорить?
Чудаськин приподнял руку, потер лоб, вздохнул и сказал слабым и хриплым голосом:
- Кажется да.
- Вот и хорошо. Я не займу у вас много времени. Надеюсь, вы уже и так догадываетесь о чем пойдет речь…
- А-а-а..., - Чудаськин захрипел и попытался привстать с кровати.
- Лежите, лежите, не вставайте, - предупредительно проговорил рыжеусый, вскочил с табурета, взял Чудаськина за руку, давая понять, что ему лучше лежать смирно. – Если вы боитесь того урода, который вас сюда привез, то не беспокойтесь. Он уже наказан. Никто не давал нему приказа убивать человека, который был с вами. Поверьте, он ответит за свое преступление по полной…. Уже ответил.
Эти слова не столько успокоили, сколько расстроили Чудаськина: надежда на то, что он находится внутри иллюзорного кошмара тут же улетучилась. Ему показалось, что он проглотил шлакоблок, который теперь давил его  внутренности и не давал нормально дышать. Рыжеусый сел на табурет, нахмурился и спросил:
- Что вы можете рассказать мне о Лучникове?
И тут Чудаськин понял все.

2
Дванов и Чепурный сидели на кухне в гостях у Копенкина и гоняли чаи. Чепурный с грустью косился на пачку чая и тайно вздыхал о разобранном самогонном аппарате, прихлебывал чай, закусывал сухарями и пытался вообразить, что вместо чая у него в кружке жидкость покрепче:
- Я вот где-то читал, что если внушить себе, что ты находишься в таком то состоянии, то в конце-концов это так и будет. То есть не надо пить самогон, а можно просто налить в стакан воды, представить, что это самогон, выпить и все – ты готов. Счастлив и лежишь под столом.
- Много же тебе нужно для счастья. Всего то один стакан! – ухмыльнулся Копенкин, листавший со скуки новый номер журнала «Дружба народов».
- Да это я так. Воображаю. Сам я в это не верю. Враки. Сколько раз дома тренировался – ничего не выходит. Приходится постоянно прибывать в состоянии вынужденной трезвости. Хотя, как по мне, лучше – добровольное пьянство. Я вот в толк не возьму – почему употребление алкоголя пользуется репутацией чего-то совершенно постыдного, бездуховного, глупого, а вот употребление ЛСД, к примеру – ну прям привилегия духовно богатых личностей. Сознание они, видите ли, расширяют. А водка что – сужает? Ну вот вы пред каким-нибудь партсобранием бахнете стакан и вперед на трибуну – как оно лучше трезвому речь толкать или пьяному?
Артем неопределенно пожал плечами, а Копенкин и вовсе промолчал, уставившись в журнал, что, впрочем, было принято Чепурным как знак согласия.
- Ну вот и я говорю. Не могу я согласиться, что пьянство – бездуховная вещь. Ну вот взять «Ад» Данте – известное классическое литературное произведение. Поэзия, дух, возвышенное, все такое прочее. Ну да, согласен. Но я вот с бодуна такое иногда переживал, что Данте просто отдыхает…
- Это потому, что ты самогон плохо очищаешь. Сивушные масла плохо влияют на организм. Вот тебе и весь Данте с Алигьери,  - заметил Артем и потянулся за очередным сухарем.
- Да дело же ведь не только в этом. Когда выпиваешь – то проходишь весь цикл существования души в трактовке христианства. То есть приживаешь всю свою жизнь  - и земную, и загробную – за несколько часов. И так постоянно. Вот ты трезв – тебя тяготят будни, работа, жена, дети. Это одна фаза. Ты выпиваешь – и попадаешь в рай. Это фаза вторая. Потом – если перепьешь, а перепьешь обязательно – тебя начинает мутить, а закуска рвется наружу. Это чистилище. Потом наступает жесточайший бодун, огнь адский. Ну это понятно – схождение в ад. Еще есть опохмел, прерывающий пребывание в аду и возвращающий в рай. Правда, если желудок слабый, то опять получается чистилище. Так вот это сплошная метафизика получается, ей-богу. Получается, что пьянство – это ничто иное как накопление громадного метафизического опыта, подготовка к загробной жизни и вообще путешествие в неизведанное. Честное слово, но каждый мой бодун – а я их помню отчетливо – имел какую-то свою изюминку и отличался от предыдущего. Как пил, что пил – могу не помнить, а бодун – помню всегда во всех подробностях. Как голова болит, как нутро воротит, как руки дрожат. Каждый раз по-разному. И в этом ведь тоже есть какой-то смысл. Похмелье напоминает нам очертания ада, это всего лишь схема, не сам ад, но очень эффектная. Что-то вроде показательной экскурсии. Это высшие силы макают нас в наше дерьмо, как нагадившего кота, и приговаривают: не лезь туда, не лезь. Это уже, так сказать, воспитательный аспект. Пьянство – это монашество в миру. Во как! Пьянствуя, мы становимся на путь исправления…
- Я смотрю, тебе и чай пить вредно, - прервал речь Чепурного Копенкин.  – Ты чтоб отвлечься от таких мыслей лучше в совсети подольше зависай – очень затягивает, и думать не надо. Вредно тебе думать. А я тебе помогу – разрешение на установку сети выпишу по дружбе. Делается это легко и просто. Правда, еще нужно разрешение милиции и алкоконтроля плюс справка из ЖЭКа, но это все семечки, если я помогу.   
- Да ну ее к черту! Что там читать? Газету «Правда»? И жалуются многие, что вы постоянно сеть вырубаете, контролеры херовы. То есть, то нету. И переписку читает по электронной почте. Читает ведь? А ну ее! Вот в последний раз отчего вырубили, а? 
Копенкин замялся и закряхтел.
- Ну? Что молчишь? Бережно хранишь государственную тайну?
- Да нет тут никакой тайны… Вернее… А ладно, - сказал Копенки и махнул рукой. – Все равно уже слухи идут. На страничке Политбюро какие-то сволочи выложили видео, где вся эта самая политбюра в бане предается любви с молодыми выпускницами Высшей партийной школы.
- Что, правда? – в один голос удивились Чепурный и Артем.
- Нет, конечно. Это просто западная порнушка. Актеров похожих подобрали и все. Да там сразу видно. Они по-русски все с акцентом говорят…
- Что ж это за порнушка где говорят? – заметил Чепурный.
- Это неважно. Важно то, что этих сволочей быстро вычислили и осудили. Вот и все. Больше говорить об этом не буду.
- Эх, жалко страницу УНИТАСС закрыли. Вот был ржач. Видел пару раз, да и так рассказывали, - сказал Чепурный.
- Меньше лазьте туда, куда вас не просят. Так оно лучше будет, - заметил Копенкин и снова погрузился в «Дружбу народов».
- Вам, церберам, виднее, - обиделся Чепурный и наконец-то замолчал.
Артем допил чай, поставил кружку на полку рядом с кухонным столом и уставился на обложку журнала, который читал Копенкин.
- Да, - задумчиво протянул Артем и пробормотал. – Дружба народов, дружба народов, дружба уродов…
- Это ты о чем? – выглянул из-за журнала Копенкин.
- Да так. Армию вспомнил, - ответил Артем. – Армия – лучшее место для дружбы народов. Мы там так дружили, так дружили. Моего друга с двумя ножевыми ранениями в реанимацию увезли. Еле отошел. Так потом еще дослуживать заставили. Было у нас в части где-то половина выходцев с Кавказа, и половина славян, ребят из Прибалтики и пара казахов. Так у нас с кавказцами еще с учебки такая горячая дружба завязалась, что когда по воскресеньям мы славяне с ними на плацу сходились – офицеры боялись подойти и ждали когда все закончится. Потом выходили из «укрытий» и подбирали тех, кто лежал без сознания. Если повреждения были легкими то сразу волокли на губу. Была у нас замечательная традиция – пряжки ремней затачивать и ими махаться. А тут одному горячему парню с гор пряжки мало показалось, так он нож достал и моего дружка пырнул. Правда, ему за это ничего не было. Так – на разговор только нарвался. Уж не знаю почему он остался безнаказанным. Другому нашему черепушку малость отбили, так он головой того, поехал. Чудил без баяна. Раз решил холодец сварить. Сделал бульон, правда кроме мяса еще всякого дерьма туда кинул: солидола, портянок и прочей ерунды. А вместо формочек использовал офицерские сапоги. Пока офицерики наши в бане мылись – он им этот бульон туда и позаливал. Старший орал ужасно, да что с него возьмешь – совсем ведь тронутый. Но домой его не отпустили, а зря. В один прекрасный вечер, вернее прекрасную ночь он чугунной болванкой в сортире грохнул того горячего горца, который приятеля моего подрезал. И ведь все боялись. Так в толпе драться – да, но чтобы вот так подойти и хряцнуть по голове, отомстить – никому и в голову не приходило. А дурачку пришло. Его тогда быстро из части перевели подальше. Посадить его не посадили, подержали в больничке и отправили к папе с мамой. Там его горячие парни и настигли. Когда его в лесополосе нашли, то на нем живого места не было. Говорят, даже мать узнала с трудом. Такие вот дела. Такая вот дружба народов в вольном исполнении.
У Копенкина в кармане зажужжал телефон.
 - Да! Что? Где? Я… Я быстро. Сейчас, - он бросил телефон на стол и вскочил со стула.
- Что такое? Опять порно с участием Политбюро обнаружили? – спросил Чепурный.
- Хуже. Все намного хуже, – отвечал капитан немного подсевшим и обескураженным голосом. – Я имею сообщить вам пренеприятнейшее известие. Чиклин разбился на машине. Насмерть.

3
В дверь просунулась круглая коротко стриженая голова в темных очках, казалось приросших к ней или заменивших глаза в процессе какой-то необъяснимой эволюции и на место зрачков, поминутно реагировавших на раздражители из внешнего мира, стали два круга сияющей в уличном и искусственном свете пустоты, ничего, кроме этой пустоты не видевших. Ом! – сказала голова тоном заигравшегося факира, путающего минуты представления перед публикой с повседневной жизнью, и вслед за ней в дверях материализовалось тело в старом потертом джинсовом костюме.
 – Что вы паясничаете, Поплюев, - раздраженно сказал Копенкин.- Тоже мне – нашли место. Проходите, садитесь.
Поплюев медленно, будто крадучись, подошел к стулу и присел. Было видно, что он чувствовал себя неуютно и неловко в этом мире, словно это была Луна, населенная какими-то мелкими и крайне омерзительными существами, и что главное для него всегда происходит не здесь, а во внутреннем, скрытом от посторонних глаз пространстве за непроницаемыми стеклами очков.
- И очки снимите. Тут вам не пляж, - опять сделал замечание капитан.
Поплюев криво и ехидно усмехнулся, снял очки и положил их во внутренний карман пиджака. Глаза его оказались мутными, непроницаемыми и полными какой-то неожиданной блеклой грусти, никак не вяжущейся с его ехидством. У Копенкина сложилось впечатление, что они были сделаны из того же стекла, что и линзы очков, только имели другой цвет, но выполняли ту же задачу – скрыть то, что находилось внутри. 
- Я в вашем распоряжении, сэр, - ответил он. – Допрос для меня – всегда праздник, ибо мало кто интересуется моей жизнью.
- Да вы и не особо стремитесь о себе распинаться, - заметил Копенкин. – Сосед на вас недавно жаловался, что вы его на три буквы послали, причем без всякой на то причины. Он ведь просто поздоровался с вами.
- Он тупой жлоб. А это уже достаточно веская причина. На Страшном суде мне это зачтется, и я пройду в небесные врата, а вот такие как он – нет, и просто дал ему это понять. Я не виноват, что он меня не понял, да и не поймет. Я ж говорю – тупой жлоб.  Кстати, вы тоже туда не попадете.
- Мне все равно. Я неверующий.
- Я знаю, что вам все равно, но не потому, что вы атеист. Просто вход в кабинет начальника для вас всегда важнее каких-то небесных ворот. Впрочем, это действительно неважно, так как ни один человек из вашей службы туда не пройдет, и если вы туда попадете – вам там будет ужасно скучно, ведь невозможно же жить там, где нет ни одного стукача. Это вам как серпом по яйцам.
Копенкин сжал губы, сглотнул слюну, нахмурился, думая, что бы такое ответить и, наконец, сказал:
- Теперь мне понятно, за что вас вытурили из Москвы. Хотя, впрочем, было понятно и до этого. Но теперь убедился сам.
Поплюев усмехнулся и откинулся на стуле, положив ногу на ногу.
- Что вы как в ресторане? Вы все-таки на допрос пришли, - попытался осадить его капитан.
Копенкин раскрыл красную картонную папку, заглянул в нее и спросил:
- Итак, приступим. Что вы делали в лесу вечером 20 октября?
- Беседовал с буддой Авалокитешварой. Он, кстати, тоже много вопросов задает, только не таких глупых. Я ведь все рассказал. Там все написано давно. Для вас этот допрос – просто рабочая формальность. Лучше потратили бы это время с большей пользой для себя. Например, поинтересовались бы, что у меня спрашивал Авалокитешвара.
- Меня больше интересует то, что вы ответите на мои вопросы, ну или хотя бы на те, что вам задавал этот… Кипишвара.
- Если бы я ответил на вопросы Авалокитешвары, я бы сам был буддой. Правда, я не знаю кем стану, если отвечу на ваши вопросы. Даже боюсь себе это представить. Так не хотите узнать вопросы будды?
- Спасибо, нет, - деланно улыбнулся Копенкин, выпучил глаза и добавил. -  Если хотите выйти отсюда через час, ведите себя как подобает. Если вам у нас так понравилось, что вы хотите задержаться у нас на недельку-другую – тогда продолжайте в том же духе. 
- Я всегда знал, что такие ребята, как вы, равнодушны к просветлению. Все вы – служители сансары, не пускающие людей из этого чертова колеса, и только за счет этого можете существовать. В этом ваш большой смысл. Вы заставляете людей страдать для того, чтобы убедить их в неиллюзорности их бытия. Ничто так не убеждает в реальности жизни как боль и это, в отличие от многого другого, вы знаете прекрасно. Но вы ошибаетесь, и, причиняя людям боль – тем самым обманываете их. А вам-то по глупости вашей кажется, что вы стоите на берегу реки забвения, отлавливаете всех, кто хочет переправиться на тот берег, и отправляете обратно в мир страданий и унижения, думая, что совершаете великое дело. Великое-то оно великое, но вот только с каким знаком? – Поплюев опять ехидно ухмыльнулся и стал раскачиваться на стуле.
- Что ж вы живете здесь, если вам не нравиться? Ехали бы себе в Парижы и там на казенных стульях хоть акробатические номера показывали бы. Пожалуйста, мы возражений не имеем.
- Мне не зачем уезжать, хотя признаться, существовать здесь желания не имею.
- Так в чем проблема? Табуретки у вас надеюсь, есть, как и мыло, а веревку можно приобрести в магазине хозтоваров. Могу даже адрес подсказать.  Можете считать, что это я не со зла, а по доброте душевной советую, - тон Копенкина стал еще более раздражителен.
- Как у вас все плоско и грубо. Вы знаете только два выхода и оба, по сути, на тот свет. Ведь для нашего человека Парижы – это что-то вроде загробной жизни. Для него что Лондон, что Берлин – Елисейские поля. Вообще я категорически против нашего человека. Нет, он не мой личный враг, он сам себе враг и оккупант. Я за то, чтобы в человеческом уме не было никаких стен, но проблема в том, что нашему человеку в голову будто самосвал кирпичей вывалили. Ну это я отвлекся. Так вот: я в таких выходах не нуждаюсь. Зачем мне куда-то уходить, если я не существую? – на этот раз лицо Поплюева излучало сверхсерьезность и это несколько уняло раздражение капитана, хотя понимания не добавило.
- То есть как? – Копенкин вытаращил глаза и наморщил лоб.
- Так, как вам недоступно. Я просто не живу в том измерении, где обитаете вы и вам подобные. Я давно ушел оттуда, и возвращаться не собираюсь. Представьте себе комнату – прокуренную тесную и полную людей. И ты сидишь в этой галдящей толпе и чувствуешь, что одинок несказанно и что не можешь находиться здесь в любом другом состоянии, кроме состояния полного безоговорочного тотального одиночества, замешанного на отвращении. Тебе говорят: ты че, брат? Че грустишь? Выпей с нами и рюмку под нос подсовывают. Ты отворачиваешься, корчишь рожу, тебя тошнит и от рюмки и от этих людей, но никто, никто этого не понимает, потому что все думают, что у тебя просто бодун, живот болит или сдох любимый кот, которого ты лет десять назад подобрал на улице.  Тебе чуть ли не силой впихивают эту рюмку в рот, и не успеваешь ты послать их всех на ***, тебе туда же суют соленый огурец: закуси, голубчик.  И все умилительно так смотрят – добрые, веселые, душевные люди, готовые всегда прийти на помощь и отдать последнюю рубаху, хотя ты ни в чем этом не нуждаешься. На хуй пошлешь – не поймут. Закричат: это ж сумасшедший, ему добро делают, а он на хуй это добро посылает. А на хую я вертел ваше добро, пидары! Пытаешься пошевелиться – да тесно кругом, все тебя обжали, как в скотовозе. Ноги пытаешься протянуть под столом, а там блеванул кто-то – противно. Пытаешься повернуться на другую сторону – а там сосед свою тещу порет во все дыры – еще хуже. Дрянной, пошленький мир, после которого не надо никакого ада. Вы даже представить себе не можете, какая это радость вырваться из этой комнаты и вздохнуть другого воздуха, запечатать дверь, зная, что больше никогда туда не вернешься. Я не знаю, что может сравниться с этой радостью. Наверное, это еще не придумал ни бог, ни человек.
 - И вам там не одиноко за этой дверью?
- Вот видите, вы ничего не поняли. Поэтому я там или, как вам угодно, здесь, а вы – все еще там, в этой вонючей комнатенке, полной то ли людей, то ли клопов. Кстати, это не вы случайно под стол блеванули или тещу того? – задушевно поинтересовался Поплюев.
- Вы, я смотрю, совсем ничего не понимаете, - угрожающе произнес Копенкин.
- Я понимаю больше вас, поверьте. Время, проведенное в советской психушке, для меня прошло не зря. Что ж, я готов отвечать на ваши идиотские вопросы, хотя не имею на это ни малейшего желания.
Копенкин тяжко вздохнул, повторно заглянул в папку и перевернул листы.
- Так что же вы делали в лесу вечером 20 октября?
- Грибы собирал, - ответил Поплюев, развел руками  и улыбнулся на сей раз не саркастически, а благодушно, будто сообщил благую весть. – Я страшно люблю грибы. Просто обожаю.
- Знаю я ваши грибы, - отмахнулся капитан. – Это из-за грибов вас в психушку и положили. Нормальный в здравом уме человек не напишет, что члены Политбюро по ночам превращаются в вампиров и летят из Кремля в студенческое общежитие МГУ пить кровь девственниц. А вы написали.
- И правда ненормальный. Откуда в студенческом общежитии девственницы? – ответил Поплюев и зашелся неприятным визгливым смехом.
 Копенкин, не обращая на это внимания, продолжил допрос.
- Так, вы собирали грибы. Вы были в метрах двухстах от места происшествия. Что было потом? Что видели, что слышали?
- Авалокитешвара в этот момент как раз спросил у меня: что есть ум? И тут я услышал гул автомобиля, потом он как-то странно загудел и вслед за этим я услышал глухой удар и скрежет. Вот как раз в этот момент я, кажется, начал понимать, что такое ум, но я не успел ответить, так как Авалокитешвара исчез и вместо него появился мой товарищ из института в рогатом варяжском шлеме и с работающим пылесосом в руке. Он стал мне кричать на ухо, пытаясь перекричать пылесос, что хокку Басе теперь не кажутся ему такими изысканными, как раньше, а это признак того, что он страшно разочарован в жизни и нет больше того спокойствия на душе, благодаря которому хокку воспринимались как образец прекрасного искусства.
Копенкин запрокинул голову и издал протяжный стон.
- Ну вот, а говорят оборотней в погонах не бывает. Еще как бывает.  Погоны носит и воет, как волк, - сказал, глядя на это Поплюев.
Капитан уперся обеими выпрямленными рукам в стол и посмотрел на Поплюева исподлобья зло и раздраженно.
- Ладно, ладно, не смотрите на меня так. – Поплюев говорил спокойно и как бы снисходительно. – Я пошел на этот звук и вышел к обрыву. Там край такой глинистый и еще справа кажется сухое дерево стоит. Смотрю и вижу -  следы от колес ведут к краю. Подошел, посмотрел, а там внизу «Волга» лежит вверх колесами. Я оббежал обрыв, спустился вниз к машине и пытался открыть дверь, но ее заклинило. Тогда я разбил лобовое стекло, оно уже все было в трещинах и было заляпано кровью изнутри. Я попытался вытащить из машины человека, но когда я стал тащить, то понял, что он уже мертв и бросил его. Делать было нечего, я побежал к дороге и, пробежав с километра полтора-два, встретил пацанов на мотоцикле. Остановил их, рассказал им все и велел ехать в ментовку или хотя бы до ближайшего телефона, чтобы позвонить, а сам пошел обратно к машине и там дождался ментов. Вот, собственно, и все. Больше рассказывать нечего.
Копенкин быстро записывал. По столу медленно бродила вялая осенняя муха, бог весть как еще жившая в эту холодную, чужую для нее пору. Поплюев замолчал и стал пристально наблюдать за мухой своими стеклянистыми глазами, будто интуитивно, а может, и вполне осознанно чувствуя с ней родство своей собственной жизни – такой же неуместной, лишней и явно не пришедшейся ко времени.  Он был как лес для закоренелого горожанина, который слышит в глубине чащи пение птиц, но не догадывается, что он значит, и кому принадлежит эта песня.
Когда Поплюев ушел, Копенкин вслед ему вслух чуть ли не воскликнул: «Ну дурак, ну и дурак!» Он видел в Поплюеве человека зазря, напрасно и глупо погубившего свою жизнь. Родился, жил ведь в столице, все возможности тебе открываются, а ты вдруг -  на тебе! – пишешь несколько совершенно безумных рассказов, распространяешь их через самиздат, на тебя стучат, отдают под суд, отправляют в психушку на принудительное лечение, а потом ссылают в какую-то дыру, о которой ты раньше и знать не знал без права хоть когда-нибудь появиться в Москве. «Мне бы твои стартовые возможности, я бы своего не упустил», - думал Копенкин с завистью. Он покачал головой, пробормотал себе под нос: «Писатель хренов» и пошел ставить чайник.
 
4
Попив чаю, Копенкин вдруг вспомнил, что в шкафу у него завалялся старый рассказ Поплюева и на досуге он решил его перечитать. Вообще странное, на первый взгляд, дело. Любой работник госбезопасности был нашпигован антисоветчиной больше, нежели самый закоренелый диссидент. Чтение чужих писем с выражением недовольства, публицистики и художественной литературы, так или иначе носящей на себе печать протеста, - все это было для них обыденностью, чего не мог себе позволить ни один советский подпольный человек, тайком возмущающийся властью и ругающий ее на очередных посиделках в кругу не вызывающих подозрения товарищей. Они могли только завидовать ГБ, где критику читали без оглядки через плечо и без дрожи в коленях. Но еще более странное в этом то, что весь этот бумажно-электронный поток недовольства, процеживаемый сознанием гэбиста, не вызывал в нем уже ни возмущения, ни сочувствия, а это верный залог того, что эти идеологические бомбочки на него никак не подействуют, ибо оставляют его либо полным равнодушия, либо в состоянии достаточно легкого недоумения. Эмоциональный заряд всегда оставался слишком слаб, чтобы он с сомнением и брезгливостью взглянул на свою службу. Копенкин залез в шкаф, пошарил по полкам, достал оттуда несколько измятых желтоватых листков, сел за стол и стал читать, изредка похихикивая или хмуря брови.
В 1966 году в итальянском городе Турине произошел довольно странный случай.  Советская делегация, прибывшая на переговоры в штаб-квартиру «Фиат», по приглашению итальянцев пошла в местный театр, куда приехал с гастролями известный французский гипнотизер Серж Гило.  Когда Гило попросил выйти на сцену добровольцев, желающих подвергнуться гипнозу, одним из первых отозвался Иван Мухамедов-Штернберг, инженер  Центрального научно-исследовательского автомобильного и автомоторного института в Москве. Итальянские коллеги не ожидали такой прыти от скромного советского инженера и объясняли все тем, что перед походом в театр автомобилисты двух стран три часа провели за столом, где советские гости имели возможность продегустировать лучшие сорта вин Кампаньи. Возможно, что это так, но слова, произнесенные Мухамедовым-Штернбергом со сцены туринского театра, трудно объяснить результатом алкогольного опьянения, пусть даже и сильного. Алкоголь путает мысли и делает их хаотичными и несвязными, превращая речь в невнятный лепет, но в этом случае все было по-другому.
Серж Гило был большим поклонником психоанализа и считал, что лишь его гинотический метод способен давать чистую и правдивую картину содержания человеческого бессознательного. Гило не читал ни газет, ни романов, зато в его библиотеке, путешествующей с ним по всей Европе, была куча фрейдистской литературы. Он настолько пропитался идеями психоанализа, что однажды в одном из парижских ресторанов, поссорившись с одним эмигрантом из Восточной Европы, обвинил того в приступе анальной агрессии. Чех, венгр, или югослав – черт его знает, кем он там был – ничего не знавший о фрейдизме, воспринял слова Гило как страшное оскорбление. Он кричал на весь ресторан: »Ах, ты меня пидорасом обозвал, да ты сам пидорас!», -  и не забывал при этом лупить бедного гипнотизера кулаком по лицу, после чего Гило пришлось отложить начало гастролей. С тех пор гипнотизер считал себя мучеником науки и еще глубже проникся идеями фрейдизма, а на людей, ничего не смыслящих в психоанализе, всегда смотрел несколько свысока, как на непосвященных в тайны бытия человеческой души профанов. Общаясь с такими людьми, он больше не обвинял их в анальной агрессии, генитальной дисфункции или полиморфной перверзности, но всегда в мыслях при этом произносил: »Фи! Как можно этого не знать?» 
Зрителям и  гипнотизеру было крайне любопытно узнать -  чем наполнена загадочная душа советского человека, живущего в непостижимой загадочной стране. Поскольку ни большинство зрителей, ни сам Гило русского языка не знали, на сцену вышел и переводчик-итальянец, сопровождавший делегацию.  Гило никогда не давал людям определенных команд, которые они потом на потеху зрителям выполняли под гипнозом. Он считал это профанством и шутовством, недостойным серьезного человека, каковым Гило себя считал. Главная цель его метода – показать человеку, каков он есть на самом деле, в чистом, так сказать, виде, без наносного мусора, который скрывает под собой истинное «я», о существовании которого большинство профанов не имели понятия до самой гробовой доски.  Поэтому Гило просто погружал человека в глубокий транс и задавал ему самые обычные вопросы: кто вы? чем живете? что вам нравится или нравится и так далее. Результаты иногда были весьма неожиданными. Так, например, во время концерта в Кельне, один из загипнотизированных признался в ограблении банка. Из транса зритель вышел уже в полицейском участке.
И вот французская знаменитость погружает в гипнотический сон Ивана Мухамедова-Штернберга  и задает ему первый вопрос: кто вы? Соломонов без обиняков отвечает: »Карл Маркс». Это странное заявление не показалось неожиданным. Публика посчитала, что для советского человека это нормально и что даже слесарь советского ЖЭКа может ответить точно также, ни капли не сомневаясь в правильности ответа. Были они правы или нет – сказать трудно, но одному из присутствовавших в зале это крайне не понравилось и после того, как он услышал ответ Соломонова, он схватился за голову и стал с опаской озираться по сторонам, как бы желая куда-то убежать. Это был Петр Чувишкин, официально секретарь главы автомобильного института, неофициально – работник КГБ, приставленный к делегации. Поскольку агенты КГБ тоже люди, Петр прилично набрался на банкете с итальянцами, иначе никогда бы не допустил, чтобы Мухаммедов-Штернберг или кто-то иной из советской делегации оказался на сцене. Но было уже поздно. Это происшествие настолько неприятно поразило Чувишкина, что несколько минут он даже всерьез подумывал выбежать из зала в фойе и там застрелиться. В его голове пронеслась вся его нелегкая карьера, все его усилия по изучению иностранных языков,  вылизыванию начальственных задов, от которых зависела его работа за бугром. И он думал сейчас, что все это напрасно, зря и вся жизнь летит к чертям собачьим из-за какого-то идиота, пьяного инженеришки.
Гило за свою карьеру услышал от загипнотизированных много чего, и ответу Соломонова ничуть не удивился и спросил: «Итак, Карл, расскажите, чем вы сейчас интересуетесь?»
- Средство труда есть вещь или комплекс вещей, которые человек помещает между собой и предметом труда, и которые служат для него в качестве проводника его воздействий на этот предмет. Он пользуется механическими, физическими, химическими свойствами вещей для того, чтобы в соответствии со своей целью применить их как орудия воздействия на другие вещи…
- Все понятно, Карл, мы хотели бы узнать…
- ….процесс труда достиг хотя бы некоторого развития, он нуждается уже в подвергшихся обработке средствах труда. В пещерах древнейшего человека мы находим каменные орудия и каменное оружие. Наряду с обработанным камнем, деревом, костями и раковинами главную роль, как средство труда, на первых ступенях человеческой истории, играют приручённые, следовательно, уже изменённые посредством труда, выращенные человеком животные…
- Карл, сколько вам лет?
- … Машина, которая не служит в процессе труда, бесполезна. Кроме того, она подвергается разрушительному действию естественного обмена веществ. Железо ржавеет, дерево гниёт. Пряжа, которая не будет использована для тканья или вязанья, представляет собой испорченный хлопок. Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мёртвых, превратить их из только возможных в действительные и действующие потребительные стоимости. Охваченные пламенем труда…
- Карл, будьте добры, лучше расскажите о себе.
- …во-вторых: продукт есть собственность капиталиста, а не непосредственного производителя, не рабочего. Капиталист оплачивает, например, дневную стоимость рабочей силы. Следовательно, потребление её, как и всякого другого товара, — например лошади, которую он нанимает…
Так продолжалось еще минут пять или десять. Получилась наглядная иллюстрация бессилия гнилого буржуазного гипноза, перемежающегося с не менее гнилыми фрейдистскими идеями,  перед идеологически подкованным советским подсознанием. Но все это было крайне странно, о чем только смутно догадывался Гило, что прекрасно знал, потому и нервничал, Чувишкин, и что знал, но не совсем, сам Иван Мухамедов-Штернберг. Казалось бы, ничего особенного: советский человек, обчитавшийся Маркса, цитирует «Капитал», который отпечатался в его сознании со студенческих лет, но… Дело в том, что Иван Маркса никогда не читал, вернее пытался читать, но дальше заголовка и предисловия дело не пошло.  Даже в институте он был лишен такого удовольствия, поскольку преподавателем марксистко-ленинской теории был его отец, который сам терпеть не мог свой предмет и не навязывал его сыну. Сын, в свою очередь, не насиловал ум прочтением классиков коммунизма, но всегда имел по предмету хорошую оценку. Его влекли загадки механизмов и стройность чертежей на белоснежном ватмане, а на марксизм, как он постоянно напоминал отцу, он »класть хотел».
Когда Гило понял, что задавать вопросы бесполезно, а Иван дошел до деталей процесса увеличения стоимости, гипнотизер решил прервать бессмысленный сеанс и вывел Мухамедова-Штернберга из транса. Гило долго пришлось виновато раскланиваться и пожимать плечами - мол, что с этих советских возьмешь, один Маркс в голове. Иван же в полном недоумении и стыде ходил со сцены в зал, опасаясь, что за эту пьяную выходку схлопочет, по меньшей мере, выговор от начальства.
Внешне ничего особенно скандального этот случай собой не представлял. Разве что Гило несколько опростоволосился и зарекся на всю оставшуюся жизнь иметь дело с существом по имени «советский человек». Петр Чувишкин, трезвея и холодея внутри, наблюдал этот сеанс как прелюдию к снятию майорских погон. Он уже чувствовал всем нутром, как звездочки сами собой выкручиваются из погони, и, быть может навсегда,  улетают во тьму внешнюю. В лучшем случае, как он считал, ему оставили бы капитана. Основания для столь скептического настроения у майора были.
В середине 60-х годов  в высших властных кругах СССР и спецслужбах установилось мнение, что идеологическая советская система начала давать серьезные сбои. Не то, что бы предрекался близкий конец, но того революционного духа, который двигал людьми в 20-е-30-е годы, и который достиг пика на волне Победы над Германией уже не хватало для новых свершений и переворотов. Наверху считали, что экономические стимулы работают только до определенного предела, тогда как для идеологических порывов нет ограничений, кроме времени, вбирающего и постепенно гасящего энергию масс. Десталинизация и «разоблачение культа» Хрущевым нанесла по идеологии колоссальный удар, от которого она уже не была в состоянии оправится. Зародилось сомнение. А сомнение – даже малейшее – это уже серьезный тормоз. Задача, так волновавшая советское руководство, казалась неразрешимой. Новая революция, обновление социализма, возвращение к сталинским порядкам – все эти изменения, могущие дать новый толчок идеологии и зарядить энтузиазмом народ, были неприемлемы, ибо имели ряд очевидно неприятных последствий. Мало ли чего могло из этого получиться. Не имея возможности решить проблему гуманитарным или политическим путем, руководство Советского Союза выбрало путь технический.
Под эгидой КГБ было создано особое секретное управление, которое не рассекречено до сих пор и вряд ли будет когда-либо рассекречено. Управление делилось на три так называемых проекта. Проект ПИ («Партийная идеология»), отвечавший за идеологическое наполнение проекта, проект З («Задание») занимался исключительно технической стороной дела, проект ДЕЦ («Действующий единый центр») координировал работу двух других проектов, доводя ее до практической стороны дела. Каждый из проектов работал отдельно и люди, например, работавшие, в ПИ, не знали людей работавших в З и ДЕЦ. Управление курировал лично шеф КГБ и особая комиссия Политбюро.
Проект З, при участии нескольких закрытых институтов, изобрел прибор, который, как бы это проще выразиться, излучал информационные волны, действовавшие на подсознание человека. То есть достаточно было загрузить в прибор «Капитал» Маркса», как индивид, подвергшийся облучению при определенных обстоятельствах (как это было в Турине) мог цитировать этот классический труд без запинки. Мало кто знает, что в партийный билет была встроена особая микроплата, которая усиливала информационный сигнал и давала еще кое-какие побочные эффекты, а именно повышала способности к зачатию и деторождению. Создатели и кураторы проекта справедливо считали, что члены партии должны подвергаться более сильному облучению. Кроме того, партийное руководство было заинтересовано, чтобы честные коммунисты были способны зачать и воспитать как можно больше преемников. 
Беспартийные подвергались излучению несколько иным способом. Приведем еще один малоизвестный факт. Все памятники Ленину, устанавливавшиеся в стране, в обязательном порядке проверялись КГБ. Людей это, конечно, приводило в недоумение. Лицо скульптурного портрета с оригиналом из Мавзолея они там что ли сравнивают? Однако это не более чем досужие домыслы. Правда была в другом. В голову скульптуры вождя встраивали этот самый прибор, который, в свою очередь, получал сигналы от передатчика в местном отделении КГБ. Передатчик же получал сигнал от центральной станции, которая находилась в географическом центре СССР на севере Тюменской области в глухой тайге. Чем больше в населенном пункте было скульптурных изображений Ленина, тем сильнее был сигнал.
Стоит сказать, что эти самые информационные волны, как показал опыт, были далеко не безобидны. Человек смутно чувствовал, что на него постоянно оказывается какое-то давление извне.  Это давало дополнительную нагрузку на психику и приводило к перманентным стрессам, снимать которые можно было алкоголем или наркотиками. Бурный рост алкоголизма в СССР, начавшийся с конца 60-х годов, недаром совпал с массовым внедрением идеологизаторов.
После того, как все три проекта свели в один…
- А вот ни фига и не угадал, - вслух произнес капитан, закончив чтение.
5
В дверь постучали. Копенкин быстро собрал разложенные на столе листы и, вспорхнув со стула, быстро, не глядя, бросил их в шкаф.
- Войдите! – сказал он, вернувшись за стол и приняв позу прилежного ученика, внимательно выслушивающего нотации учителя.
В кабинет вошли два молодых растрепанных парня. Вид их был растерянный и перепуганный. Один из них – низенький, рыжий и кучерявый с округлым веснушчатым лицом выглядел особенно глупо. Его лоб и брови были жутко нахмурены и создавали впечатление, будто он чем - то недоволен и вот-вот все выскажет в лицо тому, кто вызвал это недовольство. Но его невинно-детские синие глаза, выражавшие на самом деле глубокий испуг, так контрастировали с грозным видом, отображенном на лице, что Копенкин еле удержал себя, чтобы не усмехнуться. Парни робко поздоровались и стали рядом с дверью.
- Да вы садитесь, – сказал капитан, указывая на стулья. – Что вы как неродные, в самом деле?
«Какие-то они чересчур перепуганные», - подумал он и предложил парням чаю. Те молча замотали головами, отказываясь.
- Да не бойтесь. Мы в чай наркотик правды не посыпаем, - попытался успокоить их Копенкин.  – Да и  что вам правды бояться?
- Да нет… – неуверенно протянул один из них с глазами навыкате, высокий и худой, как швабра.  – Мы ничего такого… Спиканем как было. Вот мы с френдом по роуду тащились…
Оно тут же осекся и поглядел на капитана исподлобья, но тут же отвел взгляд и уставился на диктофон, лежавший на столе: капитан его не включал. Второй, рыжий видимо немного осмелев, мальчишеским деланно уверенным голосом «своего в доску» человека добавил:
- Мы и знаем всего-то ничего. Мэн из фореста приволокся и стал на роуде, хэндами машет и нам крает чего-то. Ну мы и подъехали, аскнуть его  - чего с ним хапэнд. Правда сначала афрэйдно было. Мало ли кто по форесту волкает. Может это бэндит какой-то – сейчас колапнет, а потом – бац! – и по хэду монтировкой, а мотоцикл себе заберет. 
- Ес, ес,  - закивал глазастый. – Все так и было. Я тоже афрейднул по литтлу. Мы-то мэна этого в первый раз тусим. Мало ли чего у него в майнде…
- Что? Где? – переспросил Копенкин и напрягся.
- Ну… в уме, - объяснился за товарища рыжий.
«Что-то слишком много сумасшедших на сегодня», - подумал капитан. Немного замешавшись, он автоматически перекладывал листки из одной папки в другую, а потом спросил:
-  Вы, что в английской школе учитесь, вундеркинды?
- Нет. Мы немецкий учим,  - ответил рыжий.
- А что ж вы на полуанглийском наречии изъясняетесь? – укоризненно произнес капитан.
- Да… Это… Вся комса так спикает… - замялся рыжий.
- Комса? Это что? Комсомольцы? Ну у вас и выраженьица! Откуда у вас вообще взялось это дикое наречие?
- Ммм… Все… Да… Ну молодые спикают так, - замычал глазастый.  – Это бизнес привычный. Кто не хочет быть лузером, тот всегда так спикает…
- А по-русски нормально вы можете изъясняться или уже разучились? Мне в протокол что «майнду» вашу записывать? А что мне потом начальству говорить, что ваша «майнда» значит? Мне через переводчика с вами разговаривать? Я французский и испанский учил, а  английский знаю совсем чуть-чуть, и если вы и дальше так будете «спикать», то мы просидим здесь до полуночи, потому что я половину из того, что вы говорите, просто не понимаю.
Капитан замолчал и уже укорял себя в излишней резкости: сейчас они совсем перепугаются и вообще замолчат или начнут нести на своем сленге такое, что не разберется даже переводчик. Интересно, что они говорили в милиции? Или это со страха они нормальный русский язык забыли? Копенкин постарался как можно более выдержанным тоном их успокоить.
- Вы не волнуйтесь. Никто пытать вас не собирается. Я просто хочу, чтобы вы ценили свое и мое время. Чем яснее вы будете выражаться, тем раньше отправитесь домой.
После того как парни ушли, капитан набрал на телефоне номер отделения милиции и попросил дежурного соединить со следователем Пащенко.
- Алло! Ильич, ты? Слушай, у тебя же были эти Еремеев с Ващуком? Как ты их только протоколировал? Они ведь по-русски толком говорить не умеют. Плетут черт знает что.
- Да уж, - насмешливо протянул Пащенко на другом конце провода. – Страшно далеки вы от народа, товарищи. А я чуть ли не каждый день с такими общаюсь и мне переводчик не нужен. А вам, видите ли, непонятно. Чем вы вообще там занимаетесь?
- Но это ж дикость какая-то!
- Нет, дорогой. Это не дикость. Это особая форма цивилизованности. Просто новое поколение строит свой мир, непохожий на наш и оно не хочет говорить на том же языке, что и мы, чтобы не уподобляться нам. У них ведь не только язык – все привычки другие, – Пащенко зевнул и после небольшой паузы продолжил. – Мы и не заметили как у нас под носом выросла другая страна, где живут другие люди. Сейчас они похожи на эмигрантов или кочующий цыганский табор, который только-только въехал в город, и горожане подозрительно косятся на него, не ожидая ничего хорошего. Завтра этот табор захватит город, и эмигрантами станем мы. Они будут свысока смотреть на наш образ жизни и презрительно затыкать уши, услышав наш непонятный им лепет. Это все законы времени, старик. Поколение сменяет другое поколение. А это значит, страна сменяет страну. Я вспоминаю своих родителей, дедов и понимаю, что это были совершенно иные люди, жившие в иной стране. Все течет, все изменяется. Я, сидя в воем отделении, это понял. Вы, оберегатели государственной безопасности, не зная среды, в которой обитаете, можете запросто просрать эту свою безопасность. Такие вот дела. Ладно, не буду тебя утомлять своими лекциями.
Копенкин хотел было еще что-то спросить по делу, но Пащенко положил трубку. 


Рецензии