Переписка на машинке

                Ирина Ракша


                ПЕРЕПИСКА  НА  МАШИНКЕ
 
                Светлой памяти В.Шукшина


                Новелла


На Пушкинской площади на мокрой от капели стене он увидел наконец вывеску: «Переписка на машинке, 4 этаж, кв. 8, Корнеева Н.В., вход со двора». Под низкой аркой прошел во двор-колодец, полный детского гама и талого снега.
Постоял в воротах, оглядывая двери подъездов, спросил ребят, с пыхтеньем гоняющих шайбу:
— Квартира восемь — это в какую дверь?
— Первое парадное, — даже не повернувшись, сказал один и ударил по воде клюшкой.
Он быстро поднимался по пологим, некогда белым ступеням большого глухого парадного. Высокие окна на площадках между этажами были пыльны, пахло кошками. Эти старые дома ему не нравились. Не такими он представлял себе дома в Москве, да еще в самом центре. Еще шагая по улице и перехватывая чемоданчик из руки в руку, он боялся, уже в который раз, услышать с порога: «Нет, нет, молодой человек. У меня свои клиенты и много работы. Я посторонним сейчас не пишу. Пойдите на Тверской. Может быть, там...» А на Тверском через цепочку ответили: «Нет, что вы, голубчик, — «сегодня»! Я так загружена... Торопитесь? Ну, нынче все торопятся. Время такое!» Внизу в подъезде хлопнула дверь. Кто-то поднимался по лестнице.
На косяке двери номер восемь было несколько кнопок разного цвета. Можно было звонить: Шаровой — один раз, Гольдбергам — два, Скорятиным — три. Была и отдельная кнопка — «Только Мискину». Судя по всему, Корнеева здесь вовсе не проживала. Для верности он решил еще раз прочесть список, но услышал:
— Вы к кому?
Снизу поднималась женщина в берете, в черном пальто, с полной сумкой продуктов.
— Мне к Корнеевой.
Она остановилась на ступеньке, увидела его лохматый провинциальный треух, пальто, ботинки на меху:
— А вы, извините, кто?
— Шульгин, — просто сказал он. — Я насчет переписки. Вернее, перепечатки.
— А-а, — сразу без интереса она поднялась к двери. — Я все хочу снять эту доску. Там, правда, болты, и это трудно, — она рылась в сумочке. — Видите ли, ее нет... А нас расселять скоро будут. Тут коммерческая фирма какая-то все квартиры скупает.
Он огорчился:
— А вы не подскажете, где мне еще...
— Не знаю, не знаю, — она наконец нашла ключи, звякнув, стала отпирать английский замок.
Он поднял чемоданчик, больше ждать было нечего.
— Видите ли, — опять сказала женщина. Она нервничала, никак не могла отпереть замок. — Видите ли, Корнеева умерла. В январе умерла. На Крещенье.
Он не знал, что на это сказать, постоял и все же шагнул вниз на ступени.
Вдруг женщина оглянулась:
— А вы ее знали? Она вам что-то печатала?
— Да нет, — пожал он плечами. — Просто мне посоветовали: мол, она может.
— О-о, — женщина горько вздохнула. — Она все могла, все. Ах, этот проклятый ключ...
Ему стало неловко. Предложил:
— Давайте помогу.
Она протянула ключи на колечке:
— Пожалуйста, вот этот желтенький, а то каждый раз мучаюсь.
Он взглянул и почти без усилий выпрямил ножку.
— Все, порядок.
— Все? Не может быть. — Но замок щелкнул, и дверь открылась. — Вот спасибо.
— Да чего там, — буркнул он и заспешил вниз.
Он шел по стертым ступеням и не знал, куда же теперь идти. Должна же быть в Москве какая-нибудь контора по переписке. Не может же человек вот так, целый день, бегать в поисках, когда у него в Москве столько дел и всего одни сутки. Он не дошел до третьего этажа, когда над головой гулко раздалось:
— Послушайте, молодой человек, — женщина перегнулась через перила, — я вам советую на Тверской сходить.
— Я уже был там, — он глянул вверх. — Я все исходил...
Ему все же стало теплее от такого внимания.
— И куда ж вы теперь?
Улыбнулся:
— Да не знаю. Где наша не пропадала!
— Скажите, а много там у вас?
— Чего? — не понял он.
— Ну, чего-чего, текста? Перепечатки?
— Да чего ж много? Тетрадка. Одна тетрадка.
— Ну, поднимитесь, — велела она и скрылась.
Кажется, ему везло! Он взлетел на четвертый и шагнул в открытую дверь.
В темном коридоре пахло луком, пылью и старой обувью. Давненько он не видел таких коммуналок. Даже у себя в Сибири.
— Проходите, пожалуйста, — услышал он издали ее мягкий голос. — Моя лампочка вчера перегорела.
Он наткнулся на что-то твердое.
— Идите сюда, — звала она из темноты. — Сюда, на звук голоса. Сейчас я дверь открою.
В глубине возник неясный свет, и он пошел прямо туда. У него зарябило в глазах, потому что высоченная комната была заставлена и завешана множеством всяких безделиц — картин в золоченых рамах, пестрых тарелок, стекляшек и ваз — на рояле, буфете, столе.
«И зачем человеку столько ненужных вещей?» — подумал он. Но среди всего этого, над столом, увидел нечто дельное — карту. Два земных полушария, как будто два синих глаза, по-хозяйски, серьезно глядели в эту старомодную комнату.
— Присаживайтесь. — Она ушла куда-то за шкаф. — Вам жарко, наверно, в такой теплой шапке. Вы, кстати, откуда?
Он промолчал. Не она первая спрашивала про шапку.
— Я, правда, не машинистка, тем более сейчас все больше на компьютерах, — говорила она за шкафом, — но все-таки покажите мне рукопись, — и появилась оттуда совершенно неузнаваемая, совсем еще молодая, наверно его ровесница, в белой блузке, с темным пучком волос, чем-то похожая на его первую школьную учительницу. — Что же это вы на полу расположились? — наблюдала, как он копается в чемодане. — Вот вам стул.
Он хотел пройти, но побоялся задеть что-нибудь, разбить.
— Да нет, не стоит, — и протянул тетрадку.
Она подошла, легко двигаясь между мебелью.
— Если б я знал, что в Москве так трудно, мне б у себя в конторе перепечатали.
— Это где, у себя? — открыла тетрадь, полистала.
— Акташ, на Алтае. Может, слышали?
Ей не хотелось его обижать:
— Как будто бы… по радио.
— Во-во! В прошлый месяц передавали. Скандал у нас. Электрикам задолжали. А они нам. В результате зарплату не платят. Хоть зубы на полку.
— И почерк у вас разборчивый.
— Вот и я говорю, разборчивый. А они — нет да нет.
— И текст не технический.
— Не технический, — он ревниво следил за выражением ее лица. — В общем... это стихи, — и покраснел.
Но она даже не усмехнулась, пригладила волосы и, встретив его вопросительный взгляд, серьезно сказала:
— Ну, и отлично. Оставляйте. И заходите дня через два. Вам в трех экземплярах?
— Как через два? — не понял он. — Мне сегодня надо.
Она сразу стала похожа на ту злую, с Тверского:
— Что вы, голубчик, — это же нереально, — стала выкладывать из сумки хлеб, сырок, бутылку молока. — Тут страниц сорок, а я не машинистка. Я просто хотела помочь.
— Дайте, — он быстро шагнул вперед. — Дайте сюда, — и резко взял свою тетрадь со стола. — Я подумал, вы правда... — он распахнул чемодан.
— И нечего горячиться, — она отставила сумку. — Вам даже за два никто не согласился бы, даже на компьютере.
— Ничего, так обойдусь, — на корточках, пыхтя, он засовывал тетрадь.
— Но у вас же безвыходное положение.
Он увидел, как стройные ноги на каблучках остановились рядом.
— Ничего, — бубнил он, — ничего, где наша не пропадала...
— Неужели нигде? Впервые такого человека вижу. Ну, ладно, подождите, — она протянула руку. — Попробую. У меня завтра нет уроков. Быстро не обещаю, а часам к девяти вечера позвоните.
Он облегченно вздохнул, не поднимаясь, поглядел на нее снизу вверх, на такую чистенькую, беленькую, городскую.
— Вот вам мой телефон, — у рояля склонилась над листком. — Я ведь только из-за мамы. Она бы взялась. Она была машинистка, всегда всех выручала. Всем помогала.
Уходя, неуверенно шел за ней по коридору. Сейчас здесь казалось светлей. Под потолком теплилась лампочка. В углу между вешалками кто-то, уткнувшись в стену, разговаривал по телефону. «Вот ведь, и такая Москва еще бывает», — думал он.
Открыв дверь, она пропустила его на лестницу:
— Позвоните — спросите Женю, — и улыбнулась. — А вам в такой шапке не жарко?
— Вы тетрадь не потеряйте, — обиженно предупредил он. — Такая шапка из сурка для любого в Сибири особая гордость, ценность. Никогда из моды не выйдет.
Но она вдруг озорно засмеялась и захлопнула дверь. А смех остался, понесся по этажам. «Далась ей моя шапка. Ведь ничего в этом не понимает. Еле достал ее в Барнауле».

Он шагал по широкой весенней улице к телеграфу, мимо чудных витрин дорогих магазинов, мимо Юрия Долгорукого. Где-то на Алтае лежали снега, а тут асфальт был почти сухой и у деревьев под решетками блестели лужи. Сколько раз, работая в Акташе, да, пожалуй, и раньше, учась в Томске, а скорее, еще раньше — мальчишкой в алтайской деревне Сетовке, он мечтал побывать в Москве. Читал о ней, знал, видел. Слышал разное. А вот чтобы самому, своими глазами, своими ногами!.. На площади у памятника копошились сизые сытые голуби. Запросто садились основателю Москвы на плечо. А на Алтае голуби дикие и больше белые. Сядет пара таких на свежую пахоту — загляденье.
Вокруг Моссовета поднимались дома-громадины. Он с радостью узнавал их. Вот это дома так дома. Эти были ему по душе. И кто, интересно, живет там? Вон шторы висят, форточка открыта. Наверно, очень крутые или просто заслуженные люди. Может, к примеру, министры или же депутаты. И вот, к примеру, зайдет он к ним, позвонит, познакомится, потолкует за чаем о горьких делах своих и быстротекущей жизни, И они будут с большим интересом слушать технаря из глубинки. Прямо как у них в Акташе, заходи в любой дом, только рады будут. Но от этой нелепой мысли ему стало совсем грустно. Все здесь, в Москве, ему было чуждым, холодным, к нему и его судьбе непричастным. Все мимо, мимо спешили прохожие, мчались блестящие иномарки. Он-то Москву любил, а она его — нет. И это ему было как-то обидно. Она даже не знала, что существует он — Василий Шульгин, с тайского рудника Акташ, что ходит по ее тротуарам и площадям и имеет к столице свои претензии. А претензии у него уже были. В редакции не взяли стихи. Даже читать не стали, сказали: написанный от руки текст вообще не принимается, только напечатанный. Музей его любимого Маяковского был закрыт. И самое главное, в министерстве отказали в решении вопроса по долгам и зарплате. И документов не приняли. Сказали — все решается на местах. А если не решается?
Его с надеждой отправили в эту командировку. Главный инженер Лашков сам не поехал, послал его, молодого специалиста, на которого понадеялся, мол, рудник не закроют. И зарплату дадут. А тут вдруг такое!.. Вася ходил по чиновникам, убеждал, доказывал. Во всех кабинетах клал на столы бумаги. Потом, в сердцах, забирал обратно: «Дайте сюда!» И поднимался на лифте все выше. На шестнадцатом этаже, выйдя из очередной комнаты в коридор, остановился угрюмый и вдруг — увидел окно. И за этим широким светлым окном, в синей дымке — Москву-красавицу, такую большую, спокойную, раскинувшуюся далеко-далеко. Он был поражен этой необычайной картиной и, сразу забыв неприятности, подошел вплотную к стеклу, уперся в него ладонями и долго стоял так, глядя вниз. Вот так птицы, наверно, летят над городом, косяком или в одиночку, и видят сверху дымы, заснеженные скверы, потоки машин, людей... Потом он опять ходил по отделам. Но уже не спорил, а все поглядывал в ясные окна и думал: «Как это люди могут работать тут, как они вообще могут сосредоточиться на сиюминутном, мелочном, когда за окном диво такое?» Наконец ему сказали: «В третьей декаде комиссия может вылететь». Плохо, конечно, что в третьей, но это уже было что-то. Теперь оставалось позвонить Лашкову в Акташ, спросить, как быть дальше.

Шагать широко, как он дома привык, здесь было нельзя. Он все натыкался на чьи-то спины или на встречных. И, глядя на этот поток, удивлялся: сколько народу ходит без дела! И это по одной только улице. А что же по всей Москве? А сколько еще слоняется по магазинам? По рынкам? Ну, можно, конечно, отбросить пенсионеров — на заслуженном отдыхе. Хотя вон та тетка с собачкой вполне могла бы еще работать. Да хоть бы и у них, на руднике. Сидела бы тихонько на проходной, чаи гоняла, и то польза... А остальные тут что? Вот эти черные. Кавказской национальности. Сколько же их понабилось! Ходят себе вразвалочку, толкутся группками, и это в понедельник-то. В отпуске тут все они, что ли? Вот бы всех лодырей разом, да по рабочим местам. Во было бы пользы стране!
Центральный телеграф Вася Шульгин узнал сразу, еще издали. Темный такой, лобастый и с голубым крутящимся глобусом, как глаз циклопа. И довольный стал подниматься по ступеням.

Женя перенесла с подоконника на письменный стол тяжелую пишущую машинку, сняла клеенчатый чехол. «Континенталь», мамина добрая, старая пишущая машинка. Можно сказать, музейная. Провела по клавишам пальцами. Сколько на ней писано-переписано за целую жизнь. Разных статей, материалов. И даже когда-то мама печатала диплом писателю Юрию Казакову. Правда, это было очень давно, и Женя, тогда еще девочка, его почти не запомнила. Но мама этим всегда гордилась и потом все книжки его искала по магазинам.
Женя зажгла настольную лампу, хотя был еще день. Достала бумагу. Вспомнила, что последний раз печатала школьный поурочный план в третьей четверти. Полистала коричневую тетрадь. На первой странице было написано твердым почерком: «Стихи. В. Шульгин». Чудак какой-то. Потом прикинула, по скольку с него брать за лист. И сколько придется добавить к этому, чтоб заплатить за квартиру. И заложила в каретку первую страницу — в три экземпляра.

На телеграфе было чисто, светло. Длинным рядом блестели стекла кабин. Громкий голос невидимой женщины вызывал то и дело: «Нальчик — двадцать вторая», «Баку — семнадцатая», «Грозный — шестая», — туда, оказывается, можно звонить уже запросто. Тут было очень жарко. Правду сказала эта, как ее... Женя про шапку. Он снял ее, положил сверху на чемоданчик. Ждать разговора с Лашковым еще предстояло долго. Может, час, может, два. Связь с Акташем была многоступенчатой. Это тебе не заграничный Баку. Сперва дадут Барнаул, потом Бийск, потом Горноалтайск, а потом уже в Акташе сонная телефонистка Люся будет звонками долго будить дома главного инженера. Потому что у нас такая техника, а Алтай на другом меридиане, там все уже спят, и только в горах сам рудник пока гудит и работает. Хотя никому будто бы и не нужный.
«Баку — восьмая кабина». Что-то уж часто вызывают этот Баку. А в Акташе Лашков осторожно, чтоб не разбудить жену, поднимется на звонок и, стоя босиком в коридоре, скажет привычно тихо: «У телефона». Ему день и ночь звонят: рудник есть рудник. Но тут вдруг — Москва. И он обрадуется, услышав голос любимого Васи — молодого специалиста. А этот специалист его огорошит. И тогда Лашков будет чуть ли не плакать в трубку: «Вася, ну как же так?.. Как же в третьей декаде?.. Людям сегодня нужна зарплата...» Потом попросит: «Ты вот что, срочно иди к Буракову. Он поможет». А Вася вздохнет: «Вот Бураков и сказал мне, в третьей». А Люся-телефонистка будет, конечно, подслушивать, переживать. Ах уж эта Люся-Люся, с ее вздохами и долгими взглядами. Все прически меняет, немысленно ногти красит, а бегает в старой дубленке. И при встрече в столовой или на улице сразу краснеет и отводит взгляд. Это хорошо, что краснеть не разучилась... Смешная.

...Пишущая машинка сухо очередями строчила в комнате. Сосульки хрустальной люстры тихо подрагивали, позванивали под потолком. Накинув на плечи платок, Женя быстро печатала, не глядя на клавиши, не отрывая напряженного взгляда от строчек:

Зимой на Чуйской горной трассе
Восходы красные, как праздник,
Апрель березовый, сиреневый,
А лето — марьины коренья...

Она печатала, все больше волнуясь. Стихи были небесталанны, образны и словно озаряли ее. Быстро бежали строки. А за стеклом буфета качал фарфоровой головкой мамин япончик, как будто теперь здесь далекий алтайский ветер, ворвавшись, гулял по комнате.

В саду насквозь синицами
Пробита тишина,
Над белыми страницами
Сижу я дотемна.
Раздвинув веток лапы,
Мальчишки понайдут
И яблоки, как лампы,
Повывернут в саду.

Страница кончилась, она перестала печатать и увлеченно, забегая вперед, стала читать. Потом наконец заложила новую страницу уже в четыре экземпляра. И снова — глаза в тетрадь, как в его душу:
Калиною, малиною
Зарос июньский сад.
Идут дожди недлинные,
Всего на полчаса.
А после хлещут радуги,
Как из брандспойтов, вверх...

В дверь постучали. Опустив руки, она мгновенье сидела, не шевелясь. Аккуратный стук повторился.
— Да, да, — встала, включила люстру.
Дверь приоткрылась, и заглянул сосед пенсионер Мискин, пожилой такой дядечка, кандидат, в темных очках:
— О-о, вы заняты? Ради бога, простите, но я — за газ, — он разложил на рояле счета и мелочь. — Скорятины сдали, а эти Гольдберги! Прямо не знаю, что с ними делать. Может, они навсегда в Израиле остались?
— Сейчас, сейчас, — Женя рылась в сумочке.
— И за Гольдбергов тоже придется внести. Всем поровну, — он поправил очки, — потом взыщем.
— Зачем же с них взыскивать, они же не жгут.
Он развел руками:
— Порядок, Евгенья Пална, есть же порядок. Всем поровну. Вот когда Лялечка приезжала...
— Хорошо, хорошо, пожалуйста.
Он взглянул на настольную лампу, потом вверх, на люстру:
— Это что же у вас за праздник такой, прямо иллюминация?
Она сказала вызывающе:
— Вы разве не знаете. Бывает и в будни праздник.
Мискин поклонился с улыбкой:
— Что ж, извините, Евгенья Пална, извините, — и скрылся за дверью.
Она подумала и кинулась к выключателю. Зажигая лампы, щелкнула раз, другой — пусть горят две лампочки! Пусть все четыре! Пусть назло Мискиным будет в квартире иллюминация!

Из телефонной кабины Шульгин вышел взмокший. Все было, как он и предполагал. С той только разницей, что Люся отыскала главного инженера не дома в постели, а в конторе на руднике. И он не плакал в трубку и ни о чем не просил, а все уговаривал Васю — молодого специалиста — не убиваться очень-то, а скорей вернуться, чтобы решать вопрос с забастовкой и голодовкой. Шульгин понимал, что с голодовкой — это уж слишком. Не по-нашему как-то. И сейчас уезжать из Москвы ему совсем не хотелось.
На Тверской был уже вечер, светились окна и фонари. Подморозило. Сегодня утром, из гостиницы, Вася ехал по этой улице на такси в дом-музей Владимира Маяковского. Выйдя в тихом переулочке за Таганской площадью, он долго стоял на тротуаре напротив дома, опустив чемоданчик у ног. Дом был розовый двухэтажный, уютный, его словно не тронули катаклизмы сурового времени. Зябко подрагивали деревья за чугунной оградой. Вася знал про этот дом все. Ну, может, не все, но все, что можно было когда-то вычитать в библиотечных книгах. И вот этот дом сам смотрел на него рядом темных окон. Было по-весеннему холодно, пасмурно. Мимо дома спешили ранние прохожие. Их шаги громко раздавались в переулке. Вася вошел во двор и прочел на стекле закрытых дверей: «Вторник, четверг, суббота, с 12 до 20». А сегодня был понедельник. Он отошел от двери подальше и, повернувшись лицом к дому, стал смотреть в его спящие окна, словно в глаза. Два из них на втором этаже, вон те, крайние, были окнами рабочего кабинета поэта. Вася знал, какой там, за окнами стол, какие кресло и зеленая настольная лампа. Как, склонясь над страницей, он там писал, как говорил с любимой. Как эта лампа когда-то зажигалась по вечерам, и свет в окне был зеленый, словно в аквариуме. Перед домом росли черные липы — ажурные ветви в серое небо. Вася оглядывал их и вдруг неожиданно увидал самого Маяковского. Поэт стоял на ветру, среди голых деревьев, зябко сунув руки в карманы пальто, и о чем-то думал. Стоял поэт совсем недалеко от Васи, у мерзлой подтаявшей клумбы, и ветер задувал воротник пальто. Так и стояли они задумчиво друг против друга — Вася, в теплой лохматой шапке, с чемоданом в руке — и его кумир Маяковский — только немного повыше, на черном граните, на постаменте.
По Тверской по глади асфальта широким потоком плыли огни всевозможных машин. Вася подумал, что надо поесть, весь день пролетел без обеда. Но сейчас в ресторанах дорого, а в кафе наверняка битком, и потому — долго. А у него еще были разные планы на вечер. И он, вспомнив соседа по номеру, зашел в большой гастроном и быстро, без всякой давки, взял нарезанной импортной колбасы, сыру и бутылку «Московской». Своего соседа он еще толком не видел: утром тот спал. Вася только заметил его новенький черный кейс. Ему бы тоже такой хотелось, но искать уже не было времени, и деньги кончались. Еще выйдя из министерства, очень расстроенный, он купил в агентстве билет на 0.20...
Съестное Вася затолкал в карманы и зашагал в гостиницу «Центральная».
В его номере за столом в красном свитере сидел сосед, пожилой такой, лысоватый дядечка, и очень обрадовался:
— Ну что, явился? Садись давай. Садись, труженик, заправляйся. Я слышал, как утром ты тут начищался.
Перед ним лежала точно такая же нарезанная колбаса, сыр и стояла бутылка такой же «Московской». Усмехнувшись, Вася выложил и свою снедь:
— Добавочка, — снял шапку, стал разматывать шарф.
— А шапочка у тебя ничего, на зависть. Только нам, южанам, она ни к чему. — Сосед налил в стаканы. — Ну, что, за знакомство, значит? Гаврилов моя фамилия.
Они чокнулись.
— Ну, как дела столичные? Разобрался?
— Да нет. Тут сразу, без пол-литра, не разобраться. — Вася жевал за обе щеки, откровенничать не хотелось. — Я ж тут впервые.
— Да ну? — удивился Гаврилов. — А я, брат, тут неделями торчу. Всех дежурных знаю. Всех девочек.
— Завидую. У меня-то времени мало. Не знаю, куда лучше пойти.
— Это ты зря, — он поддел колбасу перочинным ножичком. — Столицу надо уметь культурно использовать. Понял? Ну что вот у нас Сысоев? Ездит в Москву гулять. В казино на деньги фирмы играет. Или с девками... Опасно. Опять же жена, — он поскреб ножичком сыр. — А я столицу по-своему использую, культурно. И тебе советую. Вот, пожалуйста, — он вытащил из кармана пачку билетов, беленьких, голубых.
— Это я сохраняю. И всем нос утру. Пожалуйста, «Марица», «Служанки». А это вот в Театр теней. Понимаешь, артистов не видно, одни тени. Представляешь! Э!.. — и хохотнул. — А на завтра у меня два билета, на утро и вечер, — вдруг предложил: — Могу уступить «Жизель», на вечер. Э?
— Не стоит, — Вася не глядел на него, молча жевал.
Сосед посмотрел сочувственно:
— Не любишь искусство, значит? Это ты зря. Ты ж не крутой какой вроде? — Он повертел еще какую-то бумажку. — Вот тоже «спектакль» занятный. За час — сто баксов. За ночь — триста, как в Париже. И даже портрет тут и телефончик. Каждый вечер под дверь суют. Знаешь, что за это было бы в прежние времена?.. Вот то-то... И это я сохраню. — Он опустил бумажку в карман. — Ну, давай, что ли, выпьем за искусство. — Гаврилов разглядывал Васино молодое лицо, приветливо улыбался.
Но Вася уже поднялся, отер ножик салфеткой.
— Ты куда же?
— Да тут одно дело есть. К машинистке надо.
Гаврилов подмигнул:
— Свой Париж, значит? Ну, ступай, ступай себе, но осторожненько, — и налил себе из бутылки. — Береженого Бог бережет.
И пока Вася одевался и запихивал в чемоданчик мыло и щетку, громко рассказывал:
— Представляешь, сегодня встретил на фирме приятеля. Говорит: «Я слышал, ты уже умер». Как тебе это нравится? А я говорю: нет, брат, шалишь. Гавриловы не умирают. Я тебя еще переживу. Понял? — и закусил колбасой с ножа.

Женя быстро и аккуратно раскладывала на рояле страницы по экземплярам.
Первый, второй, третий, и сверху — коричневую тетрадку. Четвертый бережно спрятала в ящик стола, для себя. На часах уже было девять, и она с волнением прислушивалась к звукам за дверью. Но телефон молчал. Она живо сняла халатик и тапки, пошла к шкафу. Сперва хотела надеть серое платье, с норочкой. Но это могло ему показаться вычурным или слишком парадным. Лучше уж черное с белым кружевом. Но оно ее очень худило. А может, синее? Она перебирала платья в шкафу, будто листала книгу. И обязательно — туфли, на каблуках. Это стройнит. Она достала все-таки черное, прикинула, погляделась в стекло серванта. По поводу своей внешности Женя особенно не обольщалась. У нее была эта редкая для женщин черта. Порой она даже не любила себя. Свою шею, и узкие плечи, и темные волосы, и даже уши. В общем, вся она была в маму. Но мама всегда ее утешала: «Были бы, Женечка, кости. Мясо нарастет».
Женя с волнением глядела в стекло серванта, в нем все хорошо было видно. Черное?.. А может, все-таки серое? И тут на фоне себя она увидела за стеклом старого маминого япончика. Он смотрел и как бы укоризненно качал головой: «И не стыдно тебе так суетиться, из-за мужчины?». И Женя растерялась, отступила. «И правда, что же это такое, зачем я все это делаю? Сейчас он позвонит, а у меня такой идиотский вид, и это платье, и это лицо...»
Но он не собирался звонить. Он шел без звонка мимо устаревшей вывески «Переписка на машинке», через арку, во двор-колодец, к ночи уже притихший. Только ледок ритмично хрустел под ногами. В общем, Вася был неспокоен. Теперь эта незнакомая женщина прочла каждую его строчку, словно заглянула в душу. И знала теперь каждую его мысль, его чувства. И зачем вообще он все это затеял? Стихи, конечно, слабые — это ясно. Никакой он не поэт. Маяковский все это со смехом побросал бы в корзину. Это только в Акташе инженер Лашков и его жена готовы слушать его целыми вечерами, ну, еще дома, в деревне. И с чего он решил, что в редакции стихи могут понравиться? Да тут навалом таких тетрадок, со всей страны. Он сам видел — целыми кипами по шкафам. Все забито. Во всяком случае, сейчас он заберет все, расплатится и — на Алтай. Поскорей улетит из этой Москвы. Правильно говорил ему кто-то, «жить в Москве невозможно, там — только гулять». Тут, и правда, в суете человека не видно.
У дверей Вася снял шапку и позвонил наугад. Открыл ему Мискин со сковородкой в руках и в ожидании строго смотрел сквозь очки. Но сзади раздался взволнованный женский голос:
— Это ко мне, ко мне, проходите.
И Мискин отступил в удивлении.
Войдя за ней в комнату, Вася хотел по ее лицу понять, как тут его стихи — понравились, нет? Но она, в той же беленькой блузке и мягких тапочках, легко двигаясь между мебелью, старалась не смотреть на него, глаза что ли прятала, и он сразу понял, что дело — дрянь.
— Вот. Я приготовила вам. Все в трех экземплярах, пожалуйста.
Они стояли по обе стороны рояля. Друг против друга. И отражались в нем.
— Конечно, могут быть опечатки, — говорила она мягко и монотонно. — Но вы вычитайте. Я не успела. Получилось тридцать восемь страниц.
Присев, он опять раскрыл на полу чемоданчик. В дверь аккуратненько постучали:
— Евгения Пална! Чайник!
— Сейчас, — и она торопливо вышла.
Он запрятал все в чемодан. От этих бумаг крышка чуть не лопалась.
— Ну вот, — появилась она. — давайте чай пить.
«Жалеет, — подумал он. — Как графомана жалеет».
— Да не стоит. Мне скоро на самолет.
Женя тревожно взглянула:
— Во сколько?
— В ноль двадцать.
Радостно просияла:
— Так это же целая вечность! Снимайте-ка ваше пальто, Я сейчас заварю крепкий, душистый, — и зазвенела чайником. — В Сибири такой крепкий, кажется, чифиром называют?
Но он за шапку:
— Да не стоит. Я вам деньги тут положил... — и замолчал, потому что увидел, как руки ее вдруг опустились и замерли на столе. И вся она сразу поникла. — Вообще-то время, конечно, есть. Это точно, — он потоптался. — Но просто как-то неловко. Я же вам посторонний, с улицы, можно сказать.
Она мягко сказала:
— Какой же вы теперь посторонний? Помните, как там у вас хорошо сказано: «Зеленые и розовые плывут над миром дни, как туеса березовые, стоят под лавкой пни». Или вот это: «Раздвинув веток лапы, мальчишки понайдут. И яблоки, как лампы, повывернут в саду...»
Он впервые слышал свои стихи от кого-то. Это было так неожиданно и приятно, что сразу стало словно теплей, уютней в этой высокой комнате, среди ненужных безделиц и штор. И маленькая хозяйка позванивала посудой:
— А чай у меня из Кореи, с цветами жасмина. Вы такого не пили, я уверена. У моей подруги муж — оператор на хронике. Всюду ездит. Так она меня чаями балует. Хотя сейчас и тут купить можно. Но ведь это — специально.
Они сидели за круглым столом, под люстрой, и пили чай. Он действительно пах цветами. Необычно и тонко. И на чифир вовсе не походил. Уж что-что, а это-то Вася знал.
— Из этого подстаканника давным-давно никто не пил, — грустно улыбнулась Женя. Он держал в ладонях этот старинный серебряный подстаканник и слушал удивительно нежный, пожалуй, даже прекрасный голос хозяйки.
— Завидую всем, кто ездит по свету. Я нигде не бывала, только когда-то на практике в калужской школе, — она положила ему варенья. — Прошлым летом обещала своим ребятам на Волгу и не смогла. Из-за мамы. Она очень болела, — руки ее были маленькие, проворные. — У меня их двадцать два человека. Я и спонсоров им на билеты нашла.
— Трудно, наверно, в школе учителям?
— Да по-разному. Хотя всем сейчас трудно. И ребята теперь трудные. Многие курят. Вот на днях кто-то порвал карту Евразии. Придется собрание проводить. Конечно, я знаю, кто это. Но пусть сам сознается. Такой отчаянный, неприкаянный мальчик, из трудной семьи, сладу с ним нет, — и засмеялась. — Но способный. Мы тут сочинение писали, так знаете, что он выдумал? — она прошла к окну и полистала на подоконнике стопку тетрадей. — Вот, пожалуйста. «Пессимизм Печорина, его циничное отношение к святыням, его холодный скепсис отмечены печатью рассудочных рефлексий». Представляете? И ни одной ошибки!
— Я тоже отчаянный был, — Вася усмехнулся, позвенел ложкой в стакане. — И учился плохо. А Евразия мне почему-то с детства казалась желтым таким, горбатым верблюдом, который улегся посреди синего-синего моря.
Она, задумчивая, подсела к столу. Он взглянул на нее и вдруг увидел, что эта прическа и белая блузка ей очень к лицу, и что она — просто красива.
— А знаете, как меня дети в школе зовут? — засмеялась. — Евгеша. Да, да, Евгеша.
Он кивнул на рояль:
— Вы, наверно, хорошо играете?
— Нет, не играю. — Лицо стало серьезным. — Это память. Мама прекрасно играла. Вам подлить горячего? — и подняла фарфоровый чайничек.
— Да, да, конечно, — сказал он живо. — Чай прекрасный, первый раз такой пью. (Она лила механически.) И вообще в Москве мне понравилось, — ему захотелось развлечь ее, оживить. — У вас так любят животных, прямо носят на руках. Сам видел. — Но она молчала. Он добавил: — Собаки скоро ходить разучатся.
— Вы что, животных не любите? А я вот кошку хочу себе завести. Спасу или подберу какую-нибудь. Покупать не буду. Друзей не покупают.
— Простую кошку хотите? — он картинно поморщился. — Ну, не-ет, вам лучше дельфина. Сейчас учат дельфинов дрессировать. А хотите я вам с Алтая снежного барса вышлю? Посылкой?.. Шкуру, конечно.
— Нет, — она помрачнела. — Я охоту терпеть не могу. И охотников тоже. Телевизор всегда выключаю, если в живое бьют, стре-ляют. А то потом сердце ломит от боли...
За ее спиной он увидел два больших земных полушария, которые смотрели в комнату, прямо на них. И где-то вон там, в правом коричневом зрачке, находился его Алтай, его рудник и поселок. И ждал его.
И Вася Шульгин поднялся:
— Ну, вот. Мне пора, — он улыбнулся ей с грустью. Все же большая прелесть была в этих фигурках, тарелках фарфоровых, в этих безделицах, в старинном уюте.
Она тоже встала. Звякнула чашкой. Спросила растерянно:
— Вы так вот и уезжаете?.. А как же ваши стихи?
Он прошел к двери, стараясь не задеть ни за что.
— Стихи? Вы это что, серьезно? — встряхнул свою лохматую шапку: — Какие там стихи? У нас сейчас «стихийное» бедствие — рудник закрывать собрались, зарплату не платят. А вы — «стихи». Ерунда все это.
Она с волнением смотрела, как он одевается.
— Нет, я серьезно, — и быстро подошла. — Ваши стихи нужно в редакцию показать. Обязательно показать. По-моему, это все настоящее. У вас дар. Понимаете?
Он накрутил на шею шарф:
— Ничего, в другой раз даром займемся, — и поднял чемоданчик.
— Зачем же в другой? Ну, хотите, я сама это сделаю? В журнал отнесу. У меня есть экземпляр.
— Ну, что вы, зачем? — он старался не смотреть ей в глаза, чтобы не видеть светлого, милого и чем-то уже дорогого ему лица. Сказал, глядя в сторону: — Вы в школе там не очень ругайте этого... Который карту порвал. Он случайно. — И вздохнул, не зная, удобно ли протянуть ей руку
В коридоре Женя захлопнула за ним входную, тяжелую дверь и, мимо любопытного Мискина, вернулась в комнату. Теперь здесь все, все стало словно иначе. Будто даже стены раздвинулись и посвежел воздух. А каждая вещь, каждая мелочь вдруг прояснилась и заговорила собственным голосом. Женя опустила руки на крышку рояля. В темной глади его увидела себя и, может быть, первый раз в жизни пожалела о том, что не может играть. Сейчас музыка слышалась ей повсюду.

Вася Шульгин шел по вечерней морозной улице. От фонарей было светло, как в праздник, и дышалось легко и свободно. Он с грустью думал, что через два часа ему уже улетать. И в последний раз он увидит Москву под крылом самолета, всю в россыпи мелких огней, как непогасший костер. А потом всю ночь темный горизонт будет плыть навстречу, пока, наконец, над снегами не встанет алая заря. Вася шел мимо сияющих витрин и подъездов. На душе было светло и спокойно. И строчки стихов, слово за словом, легко перестраиваясь, стали возникать в нем, в ритме его шага, и вскоре получилось примерно такое: «Спал город дымный, дивный. А ночью в облака сорвался реактивный, как спичка с коробка...» Наверно, надо было бы остановиться и записать. Но стихи так часто рождались в нем, а он так редко их записывал, что и теперь, наверно, не стоило. «Но город не проснулся, он очень крепко спал. Лишь плавно повернулся и под крылом пропал...» По пустынной улице Вася Шульгин не спеша шагал к центру, к самому центру России, к Храму Спасителя, к Красной площади. Он еще днем все думал об этом, но хотел впервые прийти туда ночью, когда тишина, когда башни и золоченые купола освещены и слышен каждый шелест и шаг.
Похрустывал ледок под ногами, а в темном небе над крышами плыла луна, такая знакомая, ясная. «Над площадью Смоленскою, не всем видна, такая деревенская плывет луна». Кругом светились сотни медовых окон. В каждом вершились свои судьбы и хлопоты. Но он знал, среди них теперь есть одно окно, где его знают и помнят, куда теперь можно прийти и запросто выпить чаю, как у них на Алтае.


Рецензии
Вот он!!! Мой самый-самый любимый рассказ из детства! :-)

Ната Славина   07.05.2019 20:30     Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.