Сычи Кизияра и прочая нечисть
Когда на Кизияре не было ещё ни телевизоров, ни радио, ни даже электрического света –- а было это, кстати, не так уж и давно – люди проводили свободное время иначе, нежели теперь. Они общались. Не пьянствовали, не обжирались, не танцевали, а общались словесно. И называлось это посиденьками (посиделками). Сегодня собирались у одних, завтра у других, потом у третьих, четвёртых, пятых и так далее по кругу – широкому или узкому. Конечно, бывали и танцульки до изнеможения, и пьянки до посинения, и обжорства до заворота кишок, да только это совсем не то, и не о нём сейчас речь.
В долгие осенние и зимние вечера посиденьки являлись чуть ли не ритуалом. Хозяйки обеспечивали гостей только жареными пузанками (семечки масличного сорта подсолнечника). Других угощений не ставили. Зато пузанки были всегда. Всегда и вволю. Пузанки на посиденьках – дело святое.
Гости устраивались поудобнее, «пенили» пузанки и внимали тем, кому было что сказать, муссируя и перетирая услышанное. В качестве рассказчиков особенно ценились древние, замшелые деды – уж они-то всякое видали на своём веку. Бабки как рассказчицы котировались не так высоко, потому что среди них попадались «трипофостки» (трепохвостки), которые наговорят «сорок бочек солёных арестантов» (наврут с три короба) да ещё и требуют, чтобы им верили. К бабкам прибегали «на худой конец», то есть когда деды по тем или иным причинам отсутствовали.
Очень любили слушать истории про сычей и огнёвок, про ычек и рыжманок, про вурдалаков и оборотней, про ведьм и домовых. Участники посиденек поёживались от мороза по коже - так им было страшно. Когда шёл мелкий обложной дождь или завывала пурга, страх становился почти непереносимым - впечатлительные дамы даже вскрикивали. Им всё казалось, что с улицы кто-то смотрит на них и хочет залезть в хату с целью передушить всех до одного. Приходилось даже завешивать окна, чтобы хоть как-то успокоить слабонервных.
Сычи - это особь-статья, и о них чуть позже, а сейчас - о всякой прочей всячине.
Огнёвки (огнистые совы, или сипухи) в отличие от других сов, в том числе сычей, длинноноги и не глазасты. Глаза у них не большие и не жёлтые, как у тех же сычей, а, напротив, маленькие и тёмные, точнее, тёмно-бурые. Считалось, что если на лапу огнёвки надеть кольцо (обязательно ворованное и обязательно золотое), то это обеспечит человеку, надевшему кольцо, вечное любовное блаженство. Не случайно, мол, лицевой диск у этой совы имеет форму сердца и на него как бы наброшена белая фата (чадра), отороченная жёлто-рыжей (цвета огня!) окантовкой. Но так как огнёвка - птица сугубо ночная, проявляющая активность в кромешной тьме, а может, потому, что уши у неё расположены «чёрти где» - одно на лбу, другое около ноздрей - то в ней усматривали и нечто демоническое.
Ычки - существа женского пола, не поддающиеся визуальному восприятию человека. Являясь фактически невидимками, они, будучи никем не замеченными, легко приближаются к мужчинам и врасплох нападают на них - с целью защекотать до смерти. В момент агонии жертв ычки получают сексуальное удовлетворение с оргазмом, то есть кончают. Кончают и жертвы. Но ычки после кончины остаются в живых, а жертвы - те нет, те в живых не остаются никогда. Кончил - и хватит, ступай на тот свет.
Представьте картину: идёт мужчина по улице, ничего не подозревая, и вдруг начинает хохотать как заведенный. Хохочет-хохочет, хохочет-хохочет, а потом берёт да и умирает. Но, прежде чем умереть, он, как уверяли бывалые слободчане, обильно «спускает». Об этом якобы свидетельствует мокрое пятно на штанах, если, конечно, оно не успевает высохнуть. (Дело в том, что почему-то пятна такого рода долго держатся не высохшими, но если уж высыхают, то высыхают так, будто ничего и не было. Короче, никаких специфических следов - типа «попало мороженое» - эти пресловутые пятна не оставляют).
В ычечных ареалах то и дело находили мужские трупы со смеющимися лицами и проступающими мокрыми пятнами в районе причинного места - так, собственно, и устанавливали дислокацию ычек, этих полуведьм-полудухов. Поскольку нападения ычек на мужчин происходили в глухие ночи, большинство простых смертных воочию не видело ни как хохочет жертва, ни как «спускает», ни как корчится в предсмертных конвульсиях - в глухие ночи православный люд спит.
Вся «наука» про ычек носила, если можно так выразиться, умозрительный характер, базируясь на свидетельских показаниях гипотетических «очевидцев». А в массы попадала через посредников, примерно по такой схеме: «Я лично свойимы очима ны бачила, як воно та шо. Шо ны бачила то ны бачила, брехать не буду. И не чула. А от Верка Капшучка... О-о-о! та усё бачила. И бачила, и чула, и вопще... И Лясковская Нинка бачила... И Треерша, шо пывом торгуить коло сильпа, тожить бачила... Так шо свидетелей у нас тут е чимало (немало)».
И все верили - как верят дикари, которые очень легко попадаются на обманную удочку, причём клюют зачастую на голый крючок. Простолюдинам всегда хочется чего-нибудь такого-этакого... Пусть даже оно и не соответствует истине, но чтоб захватывающе было. И чтоб страшно. Потому что для души у них никогда ничего другого не было. Кстати, римское «рanem et circenses» (хлеба и зрелищ) - это из той же оперы.
Доподлинно было известно о существовании на Кизияре минимум двух ычек: одна жила в районе северного железнодорожного переезда, неподалёку от подворья Борисенка, другая - где-то около хаты Бэбэчки, глухо-немой женщины, умевшей издавать только один звук - «бэ-бэ». Именно около бэбэчкиной хаты был обнаружен мёртвый мужчина с усиками и с загадочной улыбочкой на устах, оказавшийся контролёром Ананьевым, приехавшим из столицы по служебным делам. В его руке был зажат портфель с бумагами.
Непререкаемый авторитет медицины - всезнающий фельдшер Федотыч - уверял, что к смерти Ананьева ычка не причастна, а улыбочка покойника есть не что иное, как «сардоническая гримаса столбнячного происхождения». Но Федотычу на этот раз не поверили - может, потому, что даже безграмотные кизиярские бабки знали, что нет таких столбняков, от которых умирают на улице, да ещё внезапно, да ещё и с портфельчиком в руках.
Федотыч, однако, не сдавался, парируя: «Много вы знаете... З носу та в рот... Тут не так всё просто, как вам кажется». Кстати, выражение «з носу та в рот» - из носа да в рот - было широко распространено на Кизияре и означало что-то вроде недоделанности, лёгкого слабоумия, дебильности, куриных мозгов. Происходило оно из наблюдения, как некоторые дети, чаще всего отстающие в умственном развитии, ковыряются пальцем в носу, а затем этот палец, вместе с козами (в данном случае козы, или козлы - носовые корки) переносят в рот и с удовольствием обсасывают.
Рыжманки - тоже существа женского рода, но визуально перцепируемы. Мужчин они не умерщвляют, в отличие от ычек, а присушивают к себе, и те, потеряв голову, бегают за ними - точь-в-точь как новорожденные телята за своими мамками - чтоб пососать. И вообще, на слободе считали, что женщины рыжей масти (а рыжманки тем более!) обладают "какой-то нечеловеческой" властью над мужчинами. Им якобы эта власть дана свыше. Если кто-то не разделял эту догму, его воспринимали как малахольного или вероотступника и пытались вразумить заблудшую душу, приводя в пику тысячи доводов. Наиболее распространённым доводом был такой:
"И нашо ото спорыть ны знамши про шо! Розбуйте поширше свои очи та й поглядить нымы навколо - тоди, може, переконаетеся! (И зачем спорить не зная о чём! Разуйте пошире свои глаза да и посмотрите ими вокруг - тогда, может, убедитесь!) А поки шо ны надо ерунды пороть. От я лично даю голову на отсечение, шо у всех рудых жинОк чоловикИ - суцильно и поруч красавцИ (у всех рыжих женщин мужья - сплошь и рядом красавцы). И шо гинтересно - пидкаблушныкы, яких свет ны бачив. А главно, шо чем рудей баба, тым краще мужик.
Та чо далёко ходить! У нас вон суседка рудая есть, страшко страшком, стерва стервою, та щё й породилля (недавно родившая) - нема недели як выписалась... И шо вы думаете?! Мужик так за нею ссыть, так ссыть - спасу нету. Аж противно делается. До чого вже дойшло: горшки за нею таскаить! Та чи не страм, га?! А ганчирку (тряпку) з рук вопще не выпускаить! Кругом носится, як собачее бздо! И по хате, и по дворе, и по горОду (по огороду)... И з дытыною нявкаеться... З немовлятком... Опщим, и тут - вин, и там - вин, и скрозь - вин (скрiзь - везде). А шо ж вона? А вона - хазяйка, видите ли. Господыня. Сидить крячкою, байдыки бьёть та указИвки даёть. Отак от..."
Теперь насчёт ведьм. Все «булькатые» женщины слободы, подпадающие под категорию «черноглазых залупоглазых» (у которых глаза чёрные, блестящие и навыкате), рассматривались как потенциальные ведьмы. Только чтоб лодыжки были обязательно сухие и тонкие. А если ещё и усики намечались, тогда вообще… «Синеглазые залупоглазые», «сероглазые залупоглазые» и обладательницы заплывших («слонячих») лодыжек были вне подозрений. Пожизненную индульгенцию на непричастность к ведьмачеству имели также женщины «з ряботЫнням» (с рябым лицом).
На Кизияре вовсю орудовала знаменитая ведьма из приезжих – Лилиана Жабоедова. Она отвечала всем критериям классической ведьмы: и глаза у неё были такие, как нужно, и лодыжки, и даже усики проклёвывались. И была она вся худая, сутуловатая, с подведенным (втянутым) животом – в общем, «як хорт» (хорт - борзая, собака гончей породы).
Немало пакостей причиняли и свои, доморощенные ведьмы, такие как Мотря Дереза, Нюрка Шабовта и Тытяна Шкира. Правда, у Мотри и Нюрки глаза были не чёрные и лодыжки не тонкие, зато имелись маленькие хвостики – эти уж точно ведьмы, говорили слободчане, тут никуда не денешься. "Хоч круть-верть, хоч верть-круть, а раз фосты мають, то шо тут думать - конешно, ведьмы!" (Как ни крути, как ни верти, а раз хвосты имеют, то что тут думать - конечно, ведьмы!). Хвостики, таким образом, с лихвой компенсировали отсутствие других признаков принадлежности к нечистой силе.
Слободчане верили, что в году имеется один день, когда ведьмы слетаются на свой большой (генеральный) шабаш. Вернее, не день, а ночь – так называемая "чёрная" (общеизвестная вальпургиева) ночь - с тридцатого апреля на первое мая. А вообще-то, говорили они, разгул нечистой силы происходит еженощно, с двух до трёх, в так называемый час волка. Ну а в "чёрную" ночь нечисть жирует от темна до светла. И только восход солнца прекращает это безобразие.
Иногда на посиденьках вызывали чей-нибудь дух, но только, подчёркиваю, иногда: часто «жонглировать» духами предков запрещалось – считалось опасным для жизни медиума (того, кто вызывает).
Если участников посиденек было не много, могли играть в карты или в лото. При этом бегло перебрасывались новой информацией о Бзденике, местном бандите (смотри рассказ "Смерть Мартына Небабы"). Почти не сходили с уст проделки Гали-вурдалачки (смотри рассказ "Вурдалачка тётя Галя"). Что характерно: обсуждать политические проблемы избегали - боялись, хоть и очень хотелось. Тут легко можно было что-то не то взболтнуть и угодить в тюрьму – время как раз было такое. Эпоха "навуходоносора", - как говорили слободчане.
Так как на Кизияре было много сычей, и были они окружены явным мистическим ореолом, то с них, как правило, и начинались посиденьки. Ими же часто и кончались. Можно сказать, сычи фигурировали во всех историях о нечистой силе. Не злые волки, не кровожадные коршуны, не какие-нибудь там бешеные собаки или лисицы, а обычные домовые сычи. Возможно, они действительно были соучастниками нечестивых козней, а возможно, вплетались рассказчиком в сюжет повествования для устрашения доверчивого слушателя. Как бы то ни было, а к сычам на Кизияре и поныне относятся с предубеждением.
Домовой сыч – птица малоизученная. Каким-то непостижимым образом он так воздействует на человека, что уже одно упоминание о нём наполняет душу неизъяснимым беспокойством. Сомнений нет, истоки этого неприятного чувства лежат в глубине веков и связаны с первобытным страхом наших предков перед тёмными силами природы. А что сыч и есть одна из таких сил, слободчане не сомневались.
Человек не любит ни вида сыча, ни голоса, ни повадок. Однако эта нелюбовь – далеко не та нелюбовь, которую можно было бы отождествить с ненавистью, презрением или омерзением. Нечто качественно иное, более сложное и противоречивое, вызывает собою эта ночная птица-тайна, всегда обитающая рядом с человеком. Кстати, сыч и днём не прочь покрасоваться где-нибудь на видном месте - на верхушке сухого дерева, на коньке дома, а то и на штабеле цЕглы (самодельный кирпич из глины). Любит погреться на солнышке. Причём, как только почувствует, что за ним следят, начинает делать книксен - от волнения. После этого, как правило, взлетает и удаляется прочь волнистым полётом.
Сычей люди воспринимают как роковую неизбежность – так, наверное, дикие тундровые олени воспринимают полярных волков, преследующих их по пятам и с беспощадной периодичностью выхватывающих из стада очередную жертву. Где стадо, там и волки. От них не избавиться – вечный страх и вечное смирение. Может поэтому сычей на Кизияре не трогали, с ними предпочитали не связываться. И уж тем более не изгонять с насиженных мест: живут там где-то на чердаке – ну и пусть себе живут. Даже к лучшему: охраняя своё гнездо от чужаков, они не пустят в свою вотчину пришельца. Свой сыч не опасен, беду не накличет - по крайней мере, многие так считали.
У людей, не разбирающихся в вокальных нюансах сычиного крика (а таких людей подавляющее большинство), от любого крика этой птицы, даже брачного, начинает "играть очко". А напрасно - сыч может издавать "невинные" звуки и даже вещать благо. Вот классический нейтральный звук: "кухк", чётко возвышающийся, как бы вопросительный, длящийся примерно полсекунды, внезапно обрывающийся - и так до 20 раз в минуту. Потом некоторое время молчок - и по-новой. Сычи охотно отвечают на бутафорные звуки, особенно при погоде с высоким атмосферным давлением. Они особенно певучи с конца февраля по начало апреля. И поют как бы в два приёма: от захода солнца до 23 часов, потом с двух часов до восхода солнца.
Помнится один день в феврале, кажется, это был предпоследний день месяца. Погода стояла отвратительная: то снег, то дождь, то крупа. То подмораживало, то таяло. Ветер, насыщенный влагой, дул с запада. Несмотря на промозглость, было очевидно, что повернуло на "отлыгу" (на оттепель): лютые морозы, должно быть, кончились, Атлантика посылала свои сырые, но тёплые протуберанцы, которые, смешиваясь с не очень желающим отступать холодным фронтом, порождали всю эту погодную чертовщину. "Весна борется с зимою, - говорили люди. - Скоро дождёмся погожих денёчков. Да хотя бы скорей, а то так надоело "дрижжики" хватать (дрожать от холода), что прямо сил уже никаких нету".
В тот день сычи почему-то начали кричать очень рано, задолго до темноты. Да так громко, и на все голоса, что слободчанам стало как-то не по себе. Поэтому когда вечером пять семейных пар и одинокий набожный мужик Лука собрались у Чиряков на посиденьки, у всех были круглые глаза и один немой вопрос на лицах: "Что творится в этом подлунном мире? Почему сычи ведут себя так необычно? Может, беда какая-то грядёт?" Хозяин хаты, Борька Чиряк, предложил пригласить на посиденьки деда Хруля, известного толкователя сычиного крика, чтобы тот растолковал, что бы это могло значить. Он сказал Чирячке (жене): "Мань, ну-к смотайся до Хруля, хай придёть, скажи, мол, что громада (общество) желает послушать его".
Хруль томился от безделья и с удовольствием принял предложение. Приличия ради Чирячка позвала и Хрулиху, но Хрулиха не пошла: сильно болели ноги, должно быть, на погоду, а точнее - на непогоду. Она сидела на лавке и кривила физиономию. "Ну и прекрасно, что отказалась, - подумала Чирячка, - а то она такая толстая, что для неё одной надо два стула ставить. К тому ж совсем, видать, на ноги упала, бедная; рассядется да раскапустится - домкратом не поднимешь".
Пока компания собиралась и "улаштовувалась" (удобно устраивалась), вечер "загустел", то есть полностью вступил в свои права - в самый раз рассказывать страшилки для взрослых. Дед Хруль, конечно же, слышал сегодня внеурочные крики сычей. И не только внеурочные, а и очень странные, которые и толковать-то было трудно, даже ему. Он объяснил это тем, что прошлым летом наплодилось много сычиных выродков - вот они и ведут себя не так, как надо: кричат не своим голосом, не в своё время, не в своём месте. И почти всегда - на беду.
Нечто подобное, кстати, бывает и в курином стаде. Старые хозяева хорошо знают случаи, когда с виду обычная домашняя курица вдруг начинает петь петухом - кукарекать. В отличие от настоящего петуха получается у неё всё это так неестественно и противно, что тут же выдаёт "певунью" с головой. Услышишь - и не по себе становится.
Переродившаяся курица утрачивает половой инстинкт, не несётся, держится особняком; петухи перестают её топтать, курицы - беспрестанно клюют (всегда в одну и ту же точку - где-то в районе затылка) и отгоняют от себя подальше. Часто затевают с ней драки с целью убить на месте. Причём дерутся как истинные женщины - когтями вперёд (поэтому, наверное, никогда не убивают).
В народе сбрендившую курицу называют курИй, так и говорят: "Воно нэ курыця. И нэ пытух. Воно - курИй. Ны тэ ны сэ. Ой, лыхо-лышенько, шось паганое бутымэ (будет)". К счастью, эта стандартная тревожная фраза имеет успокоительную концовку, тоже стандартную: "Опщим так: бутымэ чи нэ бутымэ - цэ ще нэ хвакт, алэ унистожать (уничтожать) куриЯ трэба". И бедному куриЮ рубят голову, обязательно на пороге хаты, чтобы пресечь беду, которую он (а точнее - оно) способно навлечь.
Дед рассказал, что сычи-выродки бывают двух видов: каркуны и вещуны. Каркуны лишь одним своим криком способны накликать беду: беда где-то там ходит сама по себе и не собирается приходить ни к кому конкретно, но стоит ей услышать голос каркуна, как она тут же на него устремляется. Иными словами: беды не было бы, не сядь сыч-каркун на ту или иную хату и не покричи. Смысл этого крика можно приравнять к понятию, которое вкладывают люди в слово "каркать", когда речь идёт о каком-то очень неприятном, но высказанном неожиданно впопад пророчестве. Как будто и не должно было ничего плохого случиться, никакой беды не предвиделось, а вот, гляди ж ты, ляпнул кто-то сдуру о возможном несчастье - и попал в точку, ну прям накаркал.
Сычи-вещуны - эти беду непосредственно не накликают, а только предчувствуют. Неотвратимость её предрешена иными, не от сыча зависящими злыми силами. Сыч только каким-то образом узнаёт о ней раньше, чем она случается, и вещает о том миру.
Таким образом, прямо или косвенно и каркуны и вещуны опасны чрезвычайно, ибо способны издавать только звуки беды. Причину этого явления дед Хруль усматривал в том, что названные особи, как уже говорилось, представляют собою выродков, не имеющих чёткой половой принадлежности: и не самки они и не самцы. Поэтому такие высокие земные страсти, как любовь, ликование, половое упоение, радость материнства и отцовства им попросту чужды. Но, как известно, природа не терпит пустоты: взамен этого у них гипертрофирована способность предчувствовать человеческое горе и различные природные катаклизмы - неурожай, голод, мор, землетрясение, пожар, затмение планет.
Хруль знал много таинственный историй, связанных с сычами. В этот вечер он как раз и рассказал один такой случай. Вот он.
В селе Фёдоровке, что километрах в двадцати пяти на северо-запад от Кизияра, жил человек по имени Петро. Правда, сельчане звали его не Петро, а Лупетя - потому, что он вследствие врождённого дефекта речи и заикания перед некоторыми словами добавлял приставку "лу". И выходило, например, не коза, а лукоза, не Малашка (жена), а Лумалашка... и, таким образом, не Петя, а Лупетя. При этом он и языком как-то странно клацал. Иногда приставка получалась сдвоенной - "лулу", а то и строенной - "лулулу". Причём страивание происходило перед теми словами, которые уже с "лу" начинались; и тогда в одном слове "лу" повторялось четырежды - лулулулускать (семечки), лулулулушпайка, Лулулулуша...
Работал Лупетя в колхозе - на разных работах. Было у него что-то с желудком - не то язва не то гастрит. Помогала только сода, он поглощал её в огромных количествах. Тем не менее Лупетя страсть как любил выпить и всех уверял, что водка ему нисколько не вредит, что если б не пил, давно б окочурился. Этой его слабостью многие сельчане пользовались в своих личных корыстных целях.
В том же селе жила одинокая старушка - говорили, что из кулацкого рода Нечипоренков - бабка Василиса. Когда-то у неё была семья - правда, небольшая: муж Кирюшка и сын Николай. Работали не покладая рук, хозяйство вели справно, жили зажиточно, за что и были раскулачены. И муж и сын погибли на войне. Причём так совпало, что оба были убиты около родной хаты, когда гнали немцев прочь, - там как раз проходила линия фронта.
Приходит как-то Василиса к Лупете и начинает издалека:
- Петь, хотиш бутылку заслужить? - и смотрит ему в глаза лукаво-лукаво.
- А хто ж не хотить! Ну вы и даёте, тёть Василиса, такое спрашиваете...
- Тагды успоймай ласку у мине у конюшне. Замучила, подлюка, усе иички поперепаскудила, давить их, пачкаить. И хоч бы выедала, так нет же ж, зараза: кажное раздушить, а выпьить однэ какоясь, а те бросаить, ня выпимши.
Бабка объясняла подробно, чтоб Лупете было всё досконально понятно. Она считала, что, если будет понятно, легче будет поймать зверька.
- Буваить, правда, и жалтки целыя остаюцца, дык куды ж оне годяцца... - сокрушалась Василиса, - пополам с гамном та перьями. - И главно, што углидеть никак низя - не успеить курица снястися - ан уж разбитое. Видать, тёплыя уважаить, лярва.
- А чо вы на ласку грешите, тёть Василиса? - удивился Лупетя. - Мало ли хто там лазиить, вы ж своими глазами не видели.
- Ня видала, а знаю, бо хто ж ищё на энто способный. Конешно она. Мы когда с Кирюшкой хозяйнували, ласки у нас завсигда жили, у тэй же конюшне жили. Уж я ихныя повадки знаю. Кактось завелась у нас шалунишка одна. Бувало, кажный раз нашей лошадке Нюське усю гриву косицами заплетёть, да такими мелкими-мелкими, што прям удивительно делается, и наблюдаить, нябось, откудова-то с-под рундука. Утром Кирюшка расплетёть, а ночию та сызнову заплятёть. Как назло. Отакая стерва уродилася. Грацца хотелося ей. Опосля уж, когда и лошадь и усю другую скотину забрали, щезли кудысь и ласки. А от щас снов объявилися.
Ласку оказалось не так-то просто изловить. Лупетя сидел-сидел за большой кадушкой, скрючившись и не шевелясь, решил уже было выходить из укрытия, как вдруг будто солнечный зайчик метнулся от стены к стене - туда, где неслись куры. Это пробежала она, ласка. Так как Лупетя ожидал зверька с другой стороны, то зафиксировал его появление не прямым, а боковым зрением. Около куриного насеста "солнечный зайчик" остановился, вытянул шейку и стал крутить маленькой головкой - видно, унюхал посторонний запах. И тут Лупетя поймал зверька в зрительный фокус. Ласка была не белая, вопреки общепринятому мнению, а рыжая с жёлтым, даже чуть-чуть с красным - как лисичка. Кончик хвоста - чёрный. Едва Лупетя зафиксировал на ней свой взгляд, как та исчезла, он даже и не заметил куда.
Ласки только зимой бывают чисто белыми. По мере отступления холодов они постепенно рыжеют, становясь к лету рыже-бурыми. Лишь брюшко остаётся по-прежнему белым, хотя у отдельных особей и на нём появляется желтоватый отлив. Ласки - классические представители куньих, которых существует много видов. Есть большие и малые ласки. Большую ласку называют ещё горностаем, маленькую - мышиной лаской. Мышиная ласка - самый маленький хищный зверь: длина тела самочки составляет 11-12 сантиметров, вес - 45-80 граммов, в то время как длина женских особей большой ласки составляет 21-26 сантиметров, вес - 150-250 граммов. Самцы мышиной (маленькой) ласки почти в вдвое крупнее самочек, у большой же ласки эта разница не столь выраженная.
Наша ласка относилась к породе больших ласок, то есть - к горностаям.
На следующий день Лупетя, прежде чем сесть в засаду, хорошо осмотрел конюшню, и обнаружил нору, куда, по всей видимости, в прошлый раз скрылась ласка. Теперь он сел ближе к норе, спрятавшись за рундуком - в надежде успеть заткнуть её паклей, как только зверёк выскочит и отбежит к гнёздам с яйцами. Но ласка не вышла - наверно потому, что её отпугивало присутствие человека. Лупетя понял: надо садиться как можно дальше от норы, чтоб запах его тела не так бил ей в нос.
Ловец придумал новый способ: он взял кусок рыбацкой сети с самыми что ни на есть мелкими - для камсы - ячейками и приторочил её к стене над норой таким образом, что, как бы далеко ни сел, стоило ему дёрнуть за верёвку - сетка тут же разматывалась и накрывала нору. И на третий раз ему таки удалось поймать "зверюгу": ласка примчалась от места яйцекладки, хотела, как всегда, юркнуть в подпол, но, поспешно тыкаясь мордочкой в ячейки, вконец запуталась в сетке. Лупетя накрыл её рогожей, чтоб не поцарапала и не покусала, показал улов Василисе, чтоб удостоверилась, и изготовился принимать вознаграждение.
Василиса торжественно вручила Лупете обещанную награду - полулитровую непочатую бутылку, наполненную жидкостью откровенно ядовитого, фиолетово-сиреневого цвета. Поднесла как величайший дар - на вытянутых руках, в разжатых ладонях - от всего, мол, сердца.
"На, получай, коль заслужил. Знай бабку Василису. Нераспечатанная шшо. Крепкая... Дык не абы што - динатура! (Денатурат - технический спирт, категорически запрещённый для употребления в качестве алкогольного напитка. На этикетке был изображён человеческий череп и перекрещенные бедренные кости - знак смертельной опасности, а большими чёрными буквами было написано: ЯД!). - Василиса явно гордилась своей щедростью. - Тут щитай што две бутылки водки выходить - такая она скаженная, за-р-раза... Сабе берегла, ноги растирать... Ну коли уж такое дело случилося - бяри, что по ней жалкувать, достану шшо".
Лупетя, счастливый до невозможности, взял бутылку, поблагодарил бабку и ушёл. Ласку прихватил с собой. Дома он посадил добычу в стеклянный надтреснутый трёхлитровый бутыль из-под давным-давно съеденного варенья, вместо крышки приспособил жестянку с дырочками, пробитыми гвоздём - для воэдуха, и превратился пленный зверёк в детскую забаву. Сыновьям сказал: "Играйтеся. А сдохнет - жалю по киселю (не жалко), сдерём шкурку, и будет мамке чем воротник оторочить. Вот только пальто у нашей мамки такое, что как-то неприлично цеплять на него такой красивый мех - боюсь, получится как корове седло".
Лупеля выпил полбутылки денатурата, хотел выпить ещё, да не разрешила жена, Малашка (в Фёдоровке почти в каждом дворе была своя Малашка, как на Кизияре почти в каждом дворе была своя Нюрка). Ему хорошо вставило, поэтому, поварнякав немного, он уснул и проспал до вечера. А вечером проснулся, залпом выпил кружку воды и снова лёг, теперь уже до утра.
Где-то в полночь стал кричать сыч. Ну прямо как в хате - настолько громко. Малашка ждала, когда он заткнётся, но он не затыкался. Как сделал бы каждый, она выскочила, чтобы прогнать сыча - стала колотить по стрихе подпоркой для бельевой верёвки. Сыч умолк. Малашка пошла досыпать. Но только смежила очи, как сыч снова принялся кричать - видать, и не улетал. Причём кричал пуще прежнего, прямо как завывал. "На беду кричит, сатана, - обеспокоилась Малашка, - и где ты только взялся на мою голову, нечисть поганая. Теперь лежи и думай, с какого боку ждать худа". Тем не менее она больше не пыталась согнать птицу: "Толку-то, всё равно не улетает, - подумала она в полудрёме, - как приклеенный сидит, гад". Сон победил страх и сморил её.
Утром у Лупети открылась кровавая рвота и, когда пошёл по большой нужде, пронесло чёрным. "Пережрал, свинья! Допился до усирачки, - сердилась жена. - Меры не знаешь. На вот выпей холодного молока да ложись, продрыхнись как след, не тыняйся мине тут под ногами. Аж зелёный увесь чисто, будто жаба, смотреть тошно. Не вздумай цигарку сосать! Хорошо хоч учирась бутылку выхватила, а то б вопще сгорел - ить динатура ж всё-тки. И не скигли (не хныкай) - сам виноватый. Дорвался до этой гадости, а сычас стогнишь".
К обеду Лупете стало легче: рвоты больше не было, тошнило только. Правда, пропоносило ещё раз - чем-то противным-противным, но уже не так сильно, а потом и вовсе закрепило. Головокружение и звон в ушах тоже пошли на убыль. Часам к трём он почувствовал себя настолько сносно, что даже потешил малашкину похоть, после чего возжелал выпить остатки денатурата, да куда там! Неблагодарная жена категорически воспротивилась: "Ах ты, немочь ты бледная, что ж ты из собою делаешь,га! Мучиить тебя ота капля, да? КартИть (сильно хочется)? Не даёть покою? Забыл, как кровью срал? Не дам я, сховала! Хай мине хоч на ноги останётся, отак заболять когда, так дажить и помазать нечем, всё выжираешь. Вон Палашка Федькина... чуть что, сразу динатуры на сковородку плеснёть, подогреить на закрытом жару - как тольки терпеть можно - и пАрить у той динатуре подошвы, прям на горячей сковороде. Женщина лечится... потому у нея ни одна косточка не крутить. А на мине живого места нету. Ноги... не знаю куды положить, выкручиваить усе, хоч поотрубуй".
Лупетя сдался - сил бороться с женой у него сейчас не было. К счастью (или к несчастью), приезжает на велосипеде его друг детства, Сенька Коробцов (однофамилец). Сенька давно уж перебрался из Фёдоровки на Кизияр (чем очень гордился, словно бы перебрался в Париж), выучился на слесаря и теперь работал в паровозном депо. И тут-то остатки денатурата пришлись как нельзя более кстати - гостя-то надо чем-то угостить.
В малашкиных глазах Сенька был всегда образцом для подражания - он единственный из лупетиных друзей выбился в люди. Поэтому Малашка проявила неслыханную щедрость: собственноручно принесла денатурат и лихо, со стуком поставила бутылку на стол. Но строго предупредила, обращаясь к Сеньке: "Петьке нельзя, Сень, чуешь! Сам выпей, а ему не давай, бо... он и так чуть не подох, перепил учирась. Смотри ж, я на тебя надеюсь! Сенька как-то неопределённо повёл плечом, но вроде бы пообещал: "Как скажете, мадам". Тем не менее, когда Малашка вышла в погреб за квашеной капустой, тут же налил шкалик и пододвинул другу. Тот поспешно выпил.
Сенька не стал долго задерживаться: вскорости после того, как бутылка опустела, он и уехал. В последний момент высказал пожелание забрать ласку: "У вас она всё равно не сёдня-завтра подохнет, а у меня есть большая клетка, металлическая, кроликов когда-то держал в ней, хай себе там бегает. Може, пару ей достану...". Малашка даже обрадовалась: "Бери-бери, бо пацаны её замучают".
Сенька выпустил ласку в клетку. После заточения в тесном бутыле зверёк, видно, почувствовал какую-то надежду на спасение - и как будто чуть повеселел. Сенька налил ему воды, положил кусочек сала, пол-яйца вкрутую. Утром ушёл на работу, даже не глянув, как он там.
День прошёл как обычно. Вечером жена сказала, что ласка ничего не захотела есть. Сенька нимало не расстроился: ничего, чуть привыкнет - поест, никуда не денется; надо было б, конечно, положить в клетку кусочек свежего мяса, ласки его обожают, но где его взять. А сало.... оно всё-таки солёное, может поэтому и не ела. "О, - дошло вдруг до Сеньки, - завтра горобца (воробья) подстрелю из рогатки - чем не мясо!". И пошёл спать.
Утром, едва продрав глаза, увидел стоящую около кровати жену, которая пыталась ему что-то внушить. "Сень, а Сеня, - вкрадчивым голосом, чтоб, не дай Бог, супруг не обозлился, говорила она, - ты вот спал тута... без задних ног, как убитый, а я ж-то усю ночь концерт слухала... та щё й какой!". Интригующее вступление жены не возымело должного эффекта: супруг равнодушно зевнул, повернулся на другой бок, к стенке, и опять засопел забитым носом.
Женщина выждала паузу, необходимую, по её расчётам, для того чтобы муж проникся значимостью сказанного и начал задавать уточняющие вопросы. Но вопросов всё не было и не было - тот сладко продолжал сопеть в две свои дырочки и не обращал на неё никакого внимания. И когда она поняла, что таким макаром вовлечь его в разговор не удастся, выпалила чеканным, почти телеграфным текстом, усилив голос: "Опщим так, слухай! Хотиш не хотиш, а слухать надо, бо дуже воно усё важно для нас...". И рассказала, что ночью, под утро, горланил сыч. Она даже видела его - он сидел на дымаре. Причём горланил как-то странно: мяукал не мяукал, плакал не плакал... В общем, не случилось бы чего. Семён и ухом не повёл, только пробурчал: "Сыча никогда не слыхала, чи шо.... Не мешай спать, я щё с полчасика подрыхну. Та й ты лягай, рано... Нечего панику разводить".
Семёну, увы, не удалось доспать. Он обвинил жену, что та его "розбуркала" (разбередила), потому и не сомкнул больше глаз. На этой почве начали ругаться. Тут прибежала соседка Нюрка - она тоже слышала сыча и ей тоже показалось, что мерзкая птица кричала не к добру. Нюрка явилась с благими намерениями: посоветовать хозяевам "побрыськать" (побрызгать) свячёной водой хату, самих себя, детей и худобу (скотину).
Но, как известно, благими намерениями вымощена дорога в ад: попала бедная Нюрка под горячую руку хозяина. Рассерженный Семён заорал: "Какую скотину! Одну собаку и пятёх трусОв (кроликов) ты считаешь скотиной? И потом: это сколько же надо свячёной воды - ведро, чи што ли! Абы ото языком ляскать. Ступай, Нюрка, отсюдова, нечего тут спозаранку воду каламутить. Сами разберёмся". Без всякой необходимости дал подзатыльник собиравшемуся в школу сыну СашкУ, наорал на всех - и ушёл на работу.
Дальше события нарастали как снежный ком. Раньше времени примчалась из школы дочь, запыхавшаяся, взволнованная, и прямо с порога выпалила матери, что ихнему СашкУ на перемене пацаны выбили глаз - случайно, из рогатки. Кто конкретно выбил - неизвестно, так как стреляли из-за кустов; но, успокоила она мать, учительница сказала, что обязательно найдут того, кто это сделал, и строго накажут. И что Сашка забрала скорая, и он теперь находится в земской больнице. (Городскую больницу по-старинке называли земской).
Мать тут же поспешила в город, в больницу, до которой было километров пять-шесть, а дочери наказала смотаться к отцу на работу - благо, это было рядом - и сообщить о случившемся. Бедный отец очень разволновался, доложил о своём горе бригадиру Перетятько, и тот отпустил его. Семён сел на велосипед и поехал в больницу. Когда приехал, жена ещё не пришла - она добиралась на своих двоих: общественный транспорт был тогда лишь утопической мечтой.
Женщина-врач сказала Семёну, что ничем пока утешить не может, что дело серьёзное, потому что воспалительный процесс может перекинуться с больного глаза на здоровый, и тогда... Короче, всё может быть. Время покажет.
Семён дождался жену, их пропустили к сыну (в порядке исключения), но долго находиться около него не разрешили - чтоб не волновать ребёнка и не путаться под ногами у персонала. На глазу у СашкА была устрашающая повязка. Другим глазом он видел хорошо, заведующий отделением сказал, что, может, всё обойдётся, хоть это, мол, не окончательный прогноз. Родители немного успокоились и ушли домой.
После работы к Коробцовым зашёл бригадир Перетятько, непосредственный начальник Семёна (тогда между людьми были ещё человеческие отношения). Он справился о состоянии здоровья ребёнка и сказал, чтоб не переживали, что хлопчик обязательно поправится - молодой организм переборет болезнь, даже если и травма. А также сказал, чтоб обращались, не стеснялись - мало ли что понадобится; он постарается сделать всё, что будет в его силах. Начальнику понравилась ласка. Семён предложил: "Петрович, хочите - забирайте, нам щас не до ласок". И тот забрал зверька, временно пересадив его - для удобства транспортировки - в сашкОву клетку для чижиков.
В следующую ночь сыч снова "не то мяукал не то плакал", но уже на перетятьковой хате. Перетятьки, правда, не придали этому значения и поэтому не переживали - может, и напрасно, что не переживали. Может, надо было таки переживать... Может, тогда б и не умер бригадир Перетятько, а переболел бы чем-нибудь да и всё. А он умер. Утром рабочий депо Игорь Чистозвонов нашёл бригадира лежащим на дороге около своего велосипеда. Без чувств. Мёртвого. Тот умер по пути на работу. Диагноз врачей после вскрытия, как всегда в таких случаях, - паралич сердца. Мистика какая-то да и только.
Вот и не верь после этого сычам!
Точку над "i" поставил тогда дед Хруль. Он тоже слышал этот сычиный крик, но не мог определить его дислокацию, так как Перетятьки жили не очень близко от Хрулей. А когда днём до него донёсся слух о смерти Перетятьки, Хруль не задумываясь сказал Хрулихе: "Так от у кого вин крычав, сыч, бодай бы ёму грэць... У Перетятька, значить... Понятно".
Придя выразить соболезнование вдове, Хруль увидел ласку - она металась всё в той же клетке для чижиков и не могла не обратить на себя внимание. Он расспросил Перетятчиху, откуда она у них взялась. Та объяснила, что буквально вчера муж "притартал" её от Коробцовых. Дед понимающе кивнул головой, что-то сопоставил в уме и сказал Перетятчихе: "А зАраз послухайте меня, дорогуша, хоч вам, я бачу, и не до цёго. Ну, ничо не поделаешь, послухать треба".
Вот что дед сказал тогда Перетятчихе. Он сказал, что ласку надо немедленно вернуть в родное "кубло", то есть туда, откуда она была взята изначально, в противном случае череда несчастий продолжится. Оказывается, страдающая ласка - а содержание зверька в неволе и есть самое настоящее страдание - каким-то образом притягивает сычей, а те уж в отместку за издевательства над нею (вольные или невольные) навлекают на мучителей всяческие бедствия. Поэтому-де ласок нельзя ни изгонять из их "законных владений", ни ловить, ни заточать в неволю, а уж тем более убивать или травить.
Ласка, мол, потому и называется лаской, что по природе своей нуждается в ласковом отношении к себе со стороны людей. Она и сама, если приручить, будет ласковой по отношению к хозяину - как котёнок или ручная собачка (если хозяин не сволочь).
Хруль уверял, что между ласками и сычами существует какой-то невидимый, воздушный мост, какая-то высшая, непостижимая для человека связь. Что они могут общаться между собой даже находясь на большом расстоянии друг от друга - словно бы по радио. А нам, людям, из этой связи известно лишь то очень немногое, что лежит на самой поверхности, а именно: явная причастность к таинствам, преимущественно ночной образ жизни, привязанность к человеческому жилью, общее лакомство - мыши. А что там в глубине - вряд ли когда-то станет известно простому смертному.
...И пошла наша ласка совершать свой обратный путь. Покойный бригадир Перетятько находился ещё в морге, а Семён Коробцов уже забрал зверька, извинившись перед убитой горем Перетятчихой что так получилось. Перетятчиха на него не обиделась - он сам был лицо пострадавшее. Всё произошло от незнания.
Приторочив клетку к багажнику велосипеда, Семён повёз ласку в Фёдоровку, в её родные пенаты. Он рассказал Лупете о печальных событиях минувших суток и об их зловещем толковании, данном старым Хрулём. "Ну-и-ну! - выдавил из себя потрясённый Лупетя, округлив глаза на Семёна. - Неужели ты и вправду веришь в эти бредни?". Семён неопределённо пожал плечами. Не дождавшись от друга внятного ответа, Лупетя пообещал: "Ладно, - сказал он, - завтра снесу эту чёртову ласку, выпущу во двор, чтоб Нечипоренчиха даже и не знала, а то потребует назад динатуру. Хай твоя душенька успокоится. А бабка подумает, что завелась новая ласка. Можно будет ещё одну бутылку динатуры заработать".
Судьбе, однако, было угодно распорядиться несколько иначе. Ночью тот же сыч (а может, и не тот) опустился на лупетину хату и стал, как и в прошлый раз, истошно кричать. Малашка сквозь сон услышала его, пробудилась, и ей стало не по себе: она и так боялась сычей, а тут ещё рассказ Семёна... Она растолкала мужа: "Петь, ступай спугни того сатану, обратно (опять) орёть. Нефатало (нехватало) чтоб щё чего-нибудь накликал, отведи та помилуй, Господи".
Лупетя встал с постели, хотел было выйти во двор пугануть крикуна, как вдруг... Что такое! Он сразу даже и не понял, наяву это или спросонья померещилось, - будто штыком пронзило насквозь. Так и сложился пополам складным перочинным ножичком. Едва дотащил своё мгновенно отяжелевшее тело до лежанки, упал на неё, поджав острые коленки под самый подбородок.
Перепуганная Малашка побежала за фельдшерицей. Та пришла, глянула на позу больного, сказала "острый живот" и побежала хлопотать насчёт телеги, чтобы везти в земскую больницу. Они вдвоём и сопровождали Лупетю - фельдшер-акушерка Власовна и жена Малашка. Власовна правила лошадью, так как конюх был пьян и его невозможно было привести в чувства.
Когда выезжали со двора, Малашка подозвала двенадцатилетнего сынишку Петьку (тоже Петька!) и строго-настрого приказала: "Бери ласку и неси её к чёртовой матери назад, до бабки Василисы. Выпустишь коло ейной конюшни. Луче, если нихто тебя не заметит, поэтому долго не чухайся, чуть развиднится - и ступай. Токо ж мотри мине: кров з носу, а сделай. - Потом прильнула к петькиному уху и тихо, чтоб не слышал муж, добавила: - Бо папка наш... тово... помрёть". На этих словах голос её завибрировал и грудь содрогнулась от беззвучных рыданий.
А Лупетя лежал безучастный и, как ни странно, не стонал. Даже при неверном свете предутренней зари было хорошо видно, как на его болезненном меловом челе проступали устрашающие капли обильной испарины, крупные и тяжёлые.
Подвода выехала за ворота, а сын Петька ушёл досыпать. Конечно же, он проспал: встал, когда уже вовсю блистало солнце. Мальчик задрапировал клетку старым мамкиным платком, чтоб подумали, если кого-то встретит, что там - птичка, и задворками стал пробираться к нечипоренковой конюшне. К счастью, его никто не видел. Более того, удача ему способствовала и в дальнейшем: он обнаружил нору у тыльной стены конюшни - её и искать не пришлось, она сама бросилась в глаза. Едва хлопчик приткнул к отверстию норы раскрытую дверцу клетки, как ласка, уже полуживая от постигших её коллизий, мгновенно скрылась в норе - где и силы взялись! Мягкого длинного рыженького зверька с острой мордочкой словно вакуумом туда засосало.
По прибытии в больницу Лупетя сразу же попал на операционный стол. Дежурный хирург, закончив осмотр больного, сказал врачу приёмного покоя: "Perriculum in mora (промедление смерти подобно). Так что давайте скорей. Я иду мыться". Лупете ушили прободную язву желудка. Успели.
Восстановительный период шёл гладко. Хотели уже выписывать, как вдруг он скоропостижно скончался - направился в туалет, но, не успев ещё открыть дверь палаты, закричал, посинел и... Объясняя Малашке причину смерти мужа, врач допустил выражение: "Осложнение девятого дня". Малашка удивилась: что это, мол, такое? - впервые слышу. Врач пояснил: "Тромбоэмболия лёгочной артерии, - и, видя, что для неё это тоже пустой звук, перевёл: - В общем, закупорка сосуда кровяной пробкой. После операций это бывает, к сожалению, довольно часто, и чаще всего - именно на девятый день, когда уже всем кажется, что опасность миновала. И главное, что от врачей тут мало что зависит". (Сейчас от врачей "тут" зависит многое. Примечание автора.)
Хруль рассказывал эту историю, а на чердаке чиряковой хаты кипела тем временем своя жизнь. Что-то гупало, хлопало, дребезжало, стрекотало. Шаги над головой... То грузные, словно медвежьи - даже удивительно, кому они могли принадлежать: не медведь же, в самом-то деле, туда забрался. То лёгкие, едва уловимые, почти воздушные - эти, без сомнения, кошачьи. А то вдруг кто-то стремительно погонится за кем-то, зацепит что-то, опрокинет - не то старое пустое ведро покатится, не то треснутая макитра, которую хозяйке жалко выбросить на свалку - вот она и спровадила её туда на отстой - авось пригодится, всё в жизни бывает.
Но вот, наконец, добыча поймана. Явно слышатся звуки борьбы и тяжёлое хриплое дыхание жертвы. Скорее душить, терзать, рвать! Кто же там? Кошки? Наверное... Охотятся за голубями, ночующими на чердачных балках. Эти птицы не такие уж и малые, справиться с ними непросто. Их беда, что в потёмках ничего не видят, и не могут отыскать отверстие, через которое ещё засветло проникли на чердак.
А может, это и не кошки и не голуби, а крысы или всего-навсего... мыши. Жируют, сволочи... Им там сейчас есть чем поживиться: и кукурузные початки висят на чердачных балках ещё с осени - сохнут, и шляпки подсолнухов - хранятся на семена, и горох в стручках лежит - так и не вылущен в своё время: всё руки не доходили... Чирячка сказала Чиряку: "Борька, завтря ж прям з утра лизь на горыще (лезь на чердак), подывыся, хто там та шо. Боюся, шо заместо семачак та ороху (гороха) там вже одни лушпайки валяються, а про кукургузу я вопще мовчу...".
А вдруг то и не кошки, и не голуби, и не какие-то там мыши-крысы, и уж тем более не сычи - сычи беззвучны, когда не кричат, а они в данную минуту не кричат. Тогда что? Неужели и вправду домовой...
Прощаясь, дед Хруль посоветовал в следующий раз вызвать дух и постараться определить, кому он принадлежит. Он пообещал принять в этом самое активное участие. Только предупредил, что нужен будет стол, в котором нет ни единого гвоздя, и вообще ничего металлического.
Свидетельство о публикации №212081500915
Сергей Панчин 15.06.2014 14:37 Заявить о нарушении