Коммуналка в славянском базаре
У Златы были коричневые глаза с искрою где-то в таинственной глубине и поцелуйно-сладостные губы. Других таких глаз, других таких губ я не знал.
Со Златой мы иногда вместе обедали. Съедали в закусочной на углу по порции сосисок, запивали сладковатой бурдой под названием кофе с молоком. Затем совершали небольшую прогулку по близлежащим улицам. Послеобеденный моцион. И возвращались в присутствие.
Мы были симпатичны друг другу. Как минимум симпатичны — плюс самые доверительные отношения, включая исповедь о замужестве, и не единственном. А ещё я отчётливо видел её интерес к себе — такой сфокусированный интерес. Прицельный.
В канун Нового года, перекусив, мы топтали белёный порошею тротуар, зябли. Как вдруг с языка у меня сорвалось:
— Не желает ли мадам редактор — поскольку стужа — заглянуть к студенту-практиканту? Горячий чай, деликатное обращение гарантируются.
Со Златой мы одногодки, но по причине войны, фронта я от неё безнадёжно отстал. По всем статьям отстал.
— И далеко идти? — живо откликнулась моя спутница.
— Мы у цели.
Красивое лицо Златы приняло эдакое лукаво-проницательное выражение. «Все ваши хитрости наперёд известны». Не без любопытства она оглядела дом старой московской постройки.
— Если не ошибаюсь... бывший «Славянский базар»?
— Он самый, — толкнул я массивную, морёного дуба, дверь.
2
Придя к Анне Сергеевне, Гуров снял шубу внизу. Оставил, по-видимому, у швейцара.
Швейцаров здесь давно нет, всё по-другому, не так, как прежде, во времена милой дамы. Хотя...
Та же широкая, с поворотом, лестница — марш, ещё марш, ещё. Перила с металлическими решетками в виде львиных голов. Превосходно сработанная лепнина — по стенам и на потолке, нависающем над пролётом. Там, вверху, танцующие амуры — извечный сюжет, сюжет-символ.
— О-о! — игриво качнула головой Злата. Несмотря на любовные неудачи, присутствия духа она не теряла.
Ей вообще здесь нравилось. Понравился и превращенный в обычную коммуналку бывший гостиничный номер.
— Отдельная комната!
Точно. Дощатая перегородка с лёгкой, тоже дощатой, дверью, вернее, двумя — в кухню-прихожую и к хозяевам — такую иллюзию создавали. Можно было — вот как сейчас — прикрыть обе двери. Одну и другую. Накинуть крючок...
Чай был заварен, разлит по стаканам, когда где-то рядом — близко совсем — возник осторожный скребуще-режущий звук.
— Пей, — сказал я Злате. — Отогревайся, я — сейчас.
Хозяйский сын Славка трудился, раскрыв от натуги рот, высунув длинный — ни дать ни взять — собачий язык. Не заметил, как я вошел, стал у него за спиной. Славка сверлил в моей двери дырку. Глазок.
Слышать-то он уже слышал. Прораб-работодатель, отцово начальство, приводил смазливых сезонниц и принимал у них техминимум. При погашенном свете, понятно. Древнюю бабку Федотовну переселяли на сундучок, а гостям отдавали кушетку... Простота нравов тут была нормой.
Так что слышать — он слышал. Однако ж томила, одолевала жажда зрительных впечатлений, требовался изобразительный ряд. Как говорится, лучше един раз увидеть, чем сто раз...
— Всё углядел? — спросил я любознательного подростка.
Тот — волчонком — ощерился.
— Теперь — заделывай. Да поживей.
— Вот ещё!
— Надаю подзатыльников. — Для вящей убедительности я разок его ткнул.
— Мать тебя сгонит! — сверкая злым глазом, прорычал Славка.
— Может быть. А я всё-таки надаю, — и я ткнул паршивца покрепче.
3
В эти предновогодние дни автор шел косяком. Именитый, маститый. Живые классики запросто являли свой гордый и светлый лик.
Кивнув рассеянно — дескать, общий поклон, проследовал к пустующему столу... Константин Георгиевич Паустовский. Сел, углубился в какие-то принесенные с собой бумаги. Похоже, он был очень расстроен. Удручён чем-то. Бормотнул в сердцах, словно бы про себя:
— Да что ж они делают?!. Что они делают?!.
Догадаться, о чем его горесть, было не трудно. Заключил с издательством договор, только что ему дали его экземпляр. Теперь вот изучает, изучает — и негодует.
Увы, увы! Во все времена обжимали писателей. Чехова обжимали.
Ираклий Луарсабович Андроников — воплощенное доброжелательство — поздоровался с каждым за руку, Инне Ивановне — заву нашему — руку поцеловал. Всех поздравил, веем пожелал. Ещё и подарок нам сотворил — в своём духе, естественно: показал, как приезжает на службу, в Союз, Фадеев.
... — Уж полдень близится, Фадеева всё нет. Ожидание, хождение взад-вперёд, всяческое томление... Главный писательский секретарь нужен прямо-таки позарез... Вдруг всё смолкает, и только возгласы: приехал!.. уже здесь!.. поднимается по лестнице!.. Цвет советской литературы, озабоченный множеством проблем, поспешает навстречу. Отовсюду на разные голоса: Александр Александрович!.. Александр Александрович!.. Александр Александрович!.. Всяк норовит перехватить, заполучить немедля, тут же, прямо на ходу... Рослый Фадеев с лицом-изваянием смотрит поверх голов и идёт... — здесь рассказчик сделал паузу, подержал её, сколько требовалось, докончил: — как нож сквозь масло. — Это самое как нож сквозь масло он не проговорил — пропел своим бархатным баритоном, что у всякого на слуху. Пропел снова, уже откланиваясь, уходя, отбывая: «нож сквозь масло...»
У дверей нашей редакции, чуть приоткрытых, кто-то кому-то что-то рассказывал. Любопытное что-то. Притом знакомым голосом и в знакомой манере. В числе слушающих, подумалось мне, может быть Злата.
Да, могла быть. Не были другие — уже приодетые, заметно похорошевшие — издательские дамы. А развлекал их не кто иной, как Михаил Рудерман.
— Потом они мне говорят: напишите нам лирическую песенку с шуточкой. Да-да!.. Я им отвечаю: но я не пишу лирических песен с шуточкой. Что делать — не пишу...
Чудаки! К Рудерману — с таким предложением... Неужели не знают-не ведают?!
Эх, за Волгой и за Доном
Мчался степью золотой
Запрелый, запыленный
Пулеметчик молодой.
И неслась неудержимо
С гривой рыжего коня
Грива ветра, грива дыма,
Грива бури и огня...
Неужели не слышали?!
Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса,
Конармейская тачанка,
Все четыре колеса!..
«Песенку с шуточкой...» Чудаки!
Я заприметил её издали. В наброшенной на плечи шубке она чем-то напоминала героиню трофейного фильма.
— У Марики Рёкк — серьёзная конкуренция!
Злата весело рассмеялась. Её жгуче-коричневые пахну;ли на меня лёгким жаром:
— Ты очень мил.
Я достал из кармана примятую, но не утратившую свежести гвоздичку.
— С наступающим!
Благодарность воспоследовала тут же. Поцелуйно-сладостные на миг прижались к моим. На миг всего лишь, но какое действие, какой эффект!.. В известной пьесе по такому же поводу сказано: «Дорогого стоит!..» Точно оказано, пусть и сто лет назад.
Из другого кармана извлёк ещё кое-что.
— Посвящение опускаю — узришь после сама. А стих — изволь! — И я трубно, по-маяковски прочитал:
Заброшу
российскую
лексику,
Махну
куда-нибудь
в Мексику.
Там кактусы,
знойные женщины,
Никакой тебе
алиментщины!..
Злата подхватила мой дар и, заливисто хохоча: «всем-всем покажу!», чуть пританцовывая, помчалась по нашему длинному кори¬дору. За спиной у неё светлым облаком летела шубка.
4
Шел я — куда глаза глядят. Меня нигде не ждали. Приглашал, правда, приятель... У него свои квадратные метры под родительской крышей, молодая жена, сынишка. Но — не шибко тянуло.
Поздним вечером — я уже спал — в мою дверь постучали... Приятель, навеселе.
— Старик! Я — с девахой... Спроворим дело? Втихаря.
Я схватил его за отвороты пальто, силком втащил в комнату. А сам, как был... «Деваха», опершись на перила и обольстительно улыбаясь, ждала.
— А ну дуй отсюда!
Ничего больше я сказать не успел. Обогнавший меня приятель раскинул руки в стороны:
— Не надо!.. Не надо!.. Не надо!..
В этом доме, облицованном плиткой, в этом старом-престаром доме у Покровских ворот жил когда-то дружок-однокашник Гришка Сагалов. В феврале 37-го мы делали у него на квартире школьную стенгазету. Спецвыпуск.
Закопёрщик Гришка придумал: все пишем на одну тему — «Мой Пушкин». Не получиться должно по-разному: Пушкин у каждого свой.
По-разному и получилось, только с нулевым результатом. Гришка наше «творчество» забраковал: «примитивно, бесцветно...» Собственным тоже остался недоволен: ничуть не лучше.
Одно сочинение прочитал с пристрастием. Прочитал, сведя брови, раз, прочитал, всё больше хмурясь, два. Пустил по кругу.
Сочинение было невелико и называлось довольно-таки неожиданно: «Проект мемориальной доски». Дальше шел текст: «Церковь Большого вознесения. Здесь 18 февраля 1831 года, в присутствии родных и друзей, Александр Сергеевич Пушкин обвенчался со своей смертью».
Витька Хоруто, в обиходе — Хорутик, был взрослее нас, прочих. Не годами — духом, взглядом на жизнь. Так же, как утвердившийся в вожаках Гришка.
— Это твое убеждение? — спросил Гришка.
Хорутик ответил твердо, без колебаний:
— Надо смотреть правде в глаза.
Гришка сложил листок с «Проектом» вдвое, вернул автору.
— Такая газета не провисит и четверти часа... Давайте шевелить мозгами. Давайте искать.
Дело решили художники. На большом, склеенном, ватмане начертали крупно: «Наш Пушкин». Всё остальное пространство заполнили своими рисунками, иллюстрациями: жизнь поэта — его трагическая гибель — его герои — его сюжеты... У нас были талантливые художники, композиция впечатляла.
Гришка сгорел в танке на Курской дуге в 43-м. Хорутик — в «безвестипропавших», и, должно быть, навечно.
Если с Покровки свернуть в Барашевский, чуть пройти и ещё раз — у храма — свернуть, попадаешь в Подсосенский... Удивительное название! В нём что-то от стройных, золотистых стволов, вечнозелёной хвои, густого запаха смолы; что-то трепетное, волнующее, что-то такое, чего и не высказать, не выразить словом. Или мне это лишь чудится, лишь только мнится?
Каких-нибудь сто шагов, и вот он — Подсосенский, 8. Вот — наш дом.
Когда — уже после ссылки, после войны — я, обмирая сердцем, подходил к нему ближе и ближе, одно мне мечталось, одно желалось: повстречать. Кого-нибудь из соседей — старых, прежних, из числа сверстников. Душу живу... Ах, как желалось!
Но то, что произошло, было сверх моих ожиданий. О таком я не смел и помыслить.
Лёгкая, летняя, она выпорхнула за ворота, глянула по сторонам. Узнала, заулыбалась, поспешила навстречу.
То была уже не девчура из прощального 37-го. О, нет!
Застрял в башке эпизод. Эпизодик. Ею — за давностью лет — наверняка забытый.
Как-то раз она дольше обычного держала взятую у меня книгу. Потом во дворе торопливо сунула её мне и тут же исчезла. Дома я — просто так, машинально — книжку раскрыл. Из-под руки выпал листок, на листке карандашиком, мелко-мелко: «Извини. Тв. Л.»
Удар током не произвел бы такого действия... Письмо Татьяны — шутка ли! Предельно сжатый, предельно лаконичный вариант, столько в себя вобравший.
Теперь передо мной была уже не девчура. Отнюдь. Вполне осознавшая себя девушка. И этим ещё не все сказано.
Пласт жизни ушел, ухнул в тартарары. Сгинуло наше поколение: с фронта вернулся один из ста, всего лишь. А она, моя «Л» из туманной юности, не попечалившись — хоть приличия ради, никого даже не помянув, выдала:
— Еду в Крым!..
С ходу выдала, без предисловий. Будто мы виделись с нею в последний раз не тысячу лет назад, а каких-нибудь месяц-два... Так-то.
В квартире 22 — полный свет. Свет чужого тепла, уюта. Чужого праздника.
Чаще всего — когда нас вышвырнули отсюда — мне вспоминалась... карта. Огромная, вполстены, висевшая у меня над кроватью. Дорогой сердцу подарок... Я часами мог по ней путешествовать, не было увлекательнее занятия.
Яркий свет горел и в ту ночь — тоже зимнюю, что поделила жизнь нашей семьи на «до» и «после».
5
Человеку на снимке, которого я в своих снах то терял, то вновь находил, очень близкому мне человеку, было едва ли тридцать. Он смотрел чуть мимо объектива, его взгляд как бы скользил, устремляясь вдаль, словно человеку хотелось прочесть, вызнать нечто, до времени скрытое. Быть может, собственную судьбу?
— Спишь, Венька?.. Ай нет?.. Хошь с нами новый год встренуть?
Нюша. Моя хозяйка.
У них там все уже в сборе — слышу по голосам. Приехала и взрослая дочь с мужем, их дочь-малышка, захлебываясь ребячьей радостью, декламирует:
Ты, лиса, меня не тлогай,
Ты иди своей дологой...
Словом, как и положено быть, семейный праздник... Спасибо, Нюша. У меня — дело.
От витрины — к витрине, от афиши — к афише. Тихим, неспешным шагом... Пустынно, почти никого.
Театр, аптека — бывшая Феррейна, магистра фармации. За аптекой — казённый дом. Угрюмый, сумрачный.
Постоять у этого ненавистного дома. Снять шапку – и в одиночестве постоять.
В аптеке, на втором этаже — забредал туда раз-другой — портрет вождя на стене. Вождь в белом кителе, за столом, что-то пишет; во всем облике — устремленность, движение мысли, достоинство.
Белоснежный китель, высокой пробы достоинство — и злой, чёрный дом. Какой дьявольский контрапункт! Сатанинский!
Обожает пишущая братия — этот задорный цех — дарить свои книжки. Надписывать, вручать, млея от ощущения собственной значительности. О природе сего феномена трактат сочинить можно. Право слово!
Принес новую книжку Евгений Воробьев — он в дружбе с Инной Ивановной. «ИИ» жестом книжника-профессионала огладила приятный на глаз и на ощупь томик, со сдержанным чувством произнесла:
— Люблю названия в одно слово!
На обложке было: «Высота».
Пока в смежной комнате двое беседовали тэт-а-тэт, я вычитывал только что отпечатанную рецензию. Вычитывал со всем возможным тщанием, поскольку сам был её автором. Нетерпелось положить чистенькую машинопись на стол начальству.
Инна Ивановна всё про меня понимала. Внутренние рецензии, которые я писал — их ещё называли рабочими, подлежали оплате.
Когда я вошел, Воробьев говорил: «... по ночам, скрытно. Из лубянской тюрьмы, через площадь, в дом, что рядом с аптекой. Туда... Короткий суд. Судилище! И — в подвал, к стенке. Пачками... Потом — по пандусам — трупы расстрелянных наверх. В машины... Это вот тут, возле вас. Улицу перейти...»
Весь в суетном, сиюминутном — понравилась бы рецензия, я не сразу сообразил, о чём речь. О чём именно — так был ошарашен. Инна Ивановна, равным образом потрясённая, на мое появление даже внимания не обратила.
6
Зябко, надо шагать. Неважно, куда, но шагать, двигаться, самообогреваться.
Можно, кстати, и позвонить. Поздравить — как водится. Есть же знакомые. К примеру... генерал с генеральшей.
После фронта — ещё будучи при погонах — я предпринял попытку разыскать старых друзей отца, друзей нашей семьи. И отправился к генералу — он из этого же числа, судьба остальных ему наверняка известна.
Генерал в полной форме, с лампасами, расхаживал взад-вперед по просторному кабинету.
— Гавро? — назвал я фамилию лучшего друга отца, венгерского коммуниста.
— В природе не существует, — был ответ. Холодный, бесстрастный, какой-то подчеркнуто отстраненный.
От неожиданности я смешался, опешил... Впрочем, что ж! Осторожность — мать спокойствия.
— Леонтьев?
— В природе не существует.
Лампасы перемещались в заданном ритме — как видно, привычном: туда-сюда, туда-сюда.
— Белый?
— В природе не существует.
— Шабадаш?
— В природе не существует.
«Далась ему эта чёртова формула!»
— Григорьян?
— В природе не существует...
Я встал с кресла, в которое был перед тем усажен, и пошел прочь. Не прощаясь. Последнее, что я увидел: генерал сбился с темпа. Тоже, наверно, от неожиданности. Лампасы утратили ритм. А лицо хозяина кабинета — лобастое, крупное, внушительное, лицо высоко несущего себя человека — как-то враз поскучнело.
«Подлец-подлец!» — такой незлобивой скороговоркой пожурил меня генерал несколькими годами позже. Ровно бы подводя черту под нашей тогдашней размолвкой, ровно бы предлагая предать инцидент забвению.
А был я, как ни странно, приглашен на обед. Обед в узком кругу. Разыскали — и пригласили.
«Медведь в лесу издох. Не иначе».
Посадили меня — предварительно познакомив, конечно же — рядом с племянницей генеральши, миловидной, улыбчивой девушкой. Она хорошо держалась, лишнего не говорила. Присматривалась ко мне.
Скучать за столом генерал не давал. Рассказывал и рассказывал — был мастер по этой части. Про волжские удивительные красоты, про городок Васильсурск — одно название чего стоит! Про то, каким чаем угощали его в Закавказье. Оч-чень крепким, оч-чень горячим, с ледяным — аж зубы стыли! — кизиловым вареньем.
Собственноручно менял на проигрывателе пластинки. Подпевал бодрым речитативом:
Нет, не глаза твои
Я вспомню в час разлуки,
Не голос твой
Услышу в тишине,
Я вспомню ласковые,
Трепетные руки...
Знал толк в хороших старых танго. Раз за разом приглашал жену.
Племянница в танце была легка, даже задорна. Запах её духов, её рассыпающихся волос чуть-чуть дурманил мне голову.
7
Ночь, улица, фонарь, телефонная будка... Может, всё-таки позвонить? Узнать, как поживает племянница, передать ей привет.
Стёкла заиндевели, не поймешь, кто там — он?.. она? Подхожу ближе, прислушиваюсь, тяну дверь на себя... Женщина, как ни странно для столь позднего часа. Скукожилась... Трубка — на рычаге.
— Действует?
— Действует... Занято... Жду.
Логично. Но как же мне быть? Попросить выйти?.. По меньшей мере — негалантно. И что-то напоминает. Ну да: позвольте вам выйти вон.
Незнакомка — это приятно отметить — любезный человек. Она приглашает:
— Втискивайтесь!.. В тесноте — не в обиде. — Добавляет пре-дупредительно: — Звоните, если моё присутствие вам не очень мешает.
Звонить не с руки. Да и не к спеху. Может, вообще ни к чему.
— Курить хочется, — как бы вскользь замечает моя чуть приободрившаяся визави.
— Сейчас устроим, — стягиваю перчатки, лезу в карман.
Пока горит спичка, стараюсь рассмотреть лицо женщины. Главное — глаза. По моим наблюдениям, они как нельзя лучше выдают род занятий, служат неким опознавательным знаком.
«О-о! Да я уже видел это лицо, эти глаза. И, сдается, недавно».
— В новогоднюю ночь — одна? — налаживаю разговор.
— Жених уехал. Мать у него вроде бы заболела.
— У тебя есть жених? — Куда как проще на «ты», пусть и с незнакомкой. Проще, свободнее.
— Есть, ненадёжный. Может, он вовсе и не у матери.
«Умеешь мозги пудрить...»
У меня, между прочим, исключительная память на лица. Прямо-таки редкостная. Мне бы с этим моим качеством где-нибудь в разведке служить, в каком-нибудь сыскном ведомстве... Я почти убежден: моя дама — та «деваха». Та самая. Правда, тут в центре, на «плешке» их — пруд пруди, этих «девах», этих «ночных бабочек».
— Стало быть, в поисках компенсации?
Молчание. Раздумчивый, притушенный сумраком взгляд.
— Хотелось по-людски новый год встретить.
— А как же... потом?
— Что — потом?
— Да с женихом-то?
— Моя забота.
«Твоя. Чья ж ещё? При условии, что ты его не придумала. Жениха».
Снова молчим. Зябнем, хоть и впритык друг к дружке. От мороза, от ветра плохо прикрытая дверь — не защита.
Закуриваем по второй. Моя дама, будто бы невзначай, роняет:
— Может, поищем местечко потеплей?
Так натурально, естественно. Чего нам тут, дескать, загибаться?
— Всё непросто, — вздыхаю. — У тебя — жених... У меня — невеста.
Глаза в полумраке недоверчиво щурятся. Возможно, она теперь в свою очередь думает: «Мозги пудришь, молодчик?..» Наверняка думает.
— Чего ж ты не с ней?
Вопроса я, понятное дело, ждал. Был к нему готов.
— Да видишь ли — она с мужем разводится...
Глаза тотчас же реагируют. Они круглятся, делаются большими-большими... Весьма выразительные глаза.
... — То ли со вторым, то ли с третьим.
Прыснув, визави долго, неудержимо смеется — развеселил я её. Давится смехом.
— Так чем же... она лучше меня?.. Твоя невеста.
С ответом не спешу: пусть нахохочется. Смех — утешитель в печалях наших.
— Советуешь поразмыслить?
Отдаю случайной моей собеседнице что осталось «Дуката». Спички.
— Для сугреву... А может, тебе — домой? Жениха поджидать? Вдруг да прикатит!
Лицо её — минуту назад почти безмятежное — сразу строжает. В голосе — ржавчина, ржа.
— Топай давай!.. Наставник...
8
У хозяев моих хаос-кавардак-бедлам. Кто — где, кто — как. А на пиршественном столе такое!.. Словом, «встренули».
Мимо спящих-храпящих пробираюсь к себе. Моя дверь, что в прихожую, заперта изнутри. Мною же, как всегда,
В принципе — не матерюсь, разве что про себя, сквозь зубы. Тут не удержался: кто-то спит, дрыхнет на моей постели... Н-наглость! Терпеть не могу!!
Дрыхнет — с головой накрывшись шубой. Точнее — шубкой. Знакомая такая шубка. Очень даже знакомая.
На столике — где я ем и, случается, занимаюсь — непочатая, закупоренная бутылка. Портвейн «777». Хм?!
Невольная всплывает аналогия: тройка, семерка, туз. С аналогией, впрочем, ясно. «Что наша жизнь? Игра!»
А три семёрки? «777»? Три топора — по присловью.
Какой-то угадывается подтекст. Явно.
Подтекст-аллегория?..
Извлекаю из тайника сигареты (от паршивца заначка). Выхожу на лестничную площадку.
Ни души. Амурчики над головой, словно тихие, притомившиеся ангелы.
Отгулял «Славянский базар». Угомонился.
В предутренней тишине, в этом сонном безмолвии так легко себе вообразить... Вот здесь, у перил, стоит поникшая Анна Сергеевна и, комкая в пальцах влажный от слёз платок, смотрит вслед уходящему Гурову.
Свидетельство о публикации №212082201092