Прощённый

Из семейных преданий

1
Экипаж был из барских: крытый, с мягким сиденьем, со шторками на окошках. Ухоженный. Катился легко, нетряско, и лошади — пара караковых — в лад, лихо, весело цокали по мостовой.
Яков плотнее прижал к себе самодельный баул с инструментом: не задеть ненароком хозяина, этого важного господина. Тот сидел рядом, сцепив на коленях белые, крупные руки. Вид вальяжный, осанистый. Бородка, длинные темные волосы из-под шляпы. Всё на нём дорогое, добротное. Яков рад: повезло, похоже, пофартило. Господь, он не без милости.
Весь день почти что простоял Яков с сыном на Бессарабке, как всегда колготной, суматошной. Продают, покупают, торгуются. Гвалт, ругань, кой-где и пьяная драка, свистки городового. Такой он — этот старый киевский базар.
Продрог Яков на сыром осеннем ветру. Один покамест в семье кормилец, из кожи вон — заработать. А тут ещё такой день: потерял и надежду, что наймёт кто-нибудь. Нанимали стекольщиков, столяров, полотеров, какому-то мещанину понадобился кровельщик. На каменщиков, печников спроса не было. Конечно, пора уж не та, пора поздняя. У добрых хозяев печи давно в порядке. Хотя всяко случается: кто, может, и не успел. В прежние годы работа была всегда, в любую пору. Какая-никакая, а находилась по его же печному делу.
Ну, главная работа — это уж, как водится, с весны, в лето. Перекладывать печи, ремонт им делать. Больше всего любил Яков класть новые. Чтобы от первого кирпичика и до последнего, и обмазать, и побелить. Потом, когда просохнет, — проверку ей, первую протолку. Наколоть щепочек, дровишек посуше. Березовых — чтобы дух сладкий, еловых — чтобы жару больше, сосновых — чтобы жар подольше держался. Чиркнуть спичкой — и единой той спичкой поджечь. Увидеть, как поползут во все стороны красные языки, как схватятся, вспыхнут поленья. Притворить потихоньку дверцу. Услышать: печь ожила, задышала, подала голос. Еще недолго, еще чуток, и вот уже тепло тронуло руки, лицо. Пошло благостное по дому... Смекай, хозяин, какой мастер печь тебе сотворил. Не раз добрым словом помянешь...
На любой вкус строил печи Яков. Умел понять, что кому по душе, что кому надобно. Мог и кафель, и лепнину, мог изразцы. Отец, царство ему небесное, всему научил, всей этой премудрости. А изразцовая печь — дело тонкое. Тут того мало — чтобы топилась пожарче, дров брала поменее. Подбери по узору, положи в тон. Так положи, чтобы ожили, заиграли все краски. Изразец должен глаз ласкать, сердце людям радовать... Что ж, они и радуют, и греют, печи Якова. Сколько разных сработано им на веку! Кабы их перечесть — вышло бы солидно... Э-э, тем только и погордиться. А жили? Да как придется — всяко бывало. Часом с квасом, порой и с водой. Теперь вот и того хуже. Одно слово — маета.
В полдень Яков взял в долг у знакомой торговки лаптей с фасолью. Тем они с Федей и сыты. Федя — старший, помощник при нем. А дома еще трое: близнята-девчонки да младшенький. Да жена, да мать. Что они там едят?
К концу дня народу поубавилось: страсти базарные улеглись. Озябший Яков переминался с ноги на ногу и думал все одну и ту же опостылевшую думу: где бы разжиться деньгами? Тошно ему было от той думы.
Позвал сына, поднял с земли свой фанерный баульчик: дома небось заждались. И тут к ним подошел какой-то господин. Высокий ростом, представительный. Пощупал Якова холодными глазами. Спросил:
— Каменщик? Печник?
— И каменщик, и печник. В самую точку, — кивнул обрадованно Яков.
Господин незнакомый еще пощупал его глазами, поглядел по сторонам. Может, Яков ему не показался, желал бы другого. Но других никого уже не было, поразошелся мастеровой люд. А может, еще чего смотрел, кто его знает.
— Ну, коли так, есть для тебя работа, — снова заговорил он. — М-м, подручный? — указал он на Федю.
— Он самый, сынок наш.
— Отпусти, там дела не так много. — Достал кошелек, протянул Феде блеснувший серебром полтинник.
— Снесешь домой, скажешь, отец скоро вернется.
И снова к Якову:
— Семья большая?
Выслушал, качнул головой, двинулся вперед. За ним — Яков.
И вот они едут.  Кучер зычным голосом остерегает пеших, лошади цокают. Ох, лошадки! Темно-гнедые красавцы с подпалинами в паху и на морде. Залюбовался Яков, когда увидел... Славно едут! Яков хотел поглядеть, где, по каким улицам. Да шторки задернуты, вечереет к тому же. Ну и ладно. Его забота не в том. Барин, видать, с пониманием, сразу задаточек, мол, не обижу. Дай-то, господи! А уж он, Яков, постарается, все сладит в лучшем виде. Будет барин удоволенный.


2
Экипаж все катил и катил. Куда-то сворачивал, снова катил — на подъемах потише, на спусках пошибче. Потом — как-то вдруг – остановился.
Приехали, решил Яков, наконец-то. Но господин этот самый, хозяин, выходить не спешил. Повернулся к нему, сказал:
— Стало быть, так, братец. Будешь понятлив — заплачу как надо. Получишь денежки, и свободен, велю кучеру отвезти. А сейчас, уж не взыщи: должен ненадолго завязать тебе глаза.
— Как — завязать? — растерялся Яков. — Зачем?
— Да ты, мил человек, не пугайся, урону тебе никакого не будет. Так надобно. Для твоей и моей пользы.
Яков готов был запротестовать: что, дескать, за причуда. И про какую такую пользу он ему толкует? Однако ж говорил тот уважительно, как со старым знакомым, вроде бы даже как просил. Страсть не хотелось ему перечить. Да и мало ли, почему он таится.
— Ладно, — пересилил себя Яков. — Чего уж там...
Они еще немного проехали, опять встали. Яков услышал, как заскрипели ворота. Потом заскрипели еще раз, уже позади.
Вышли. Хозяин взял Якова под руку и повел. Каблуки ударяли по камню, гулкие в тишине раздавались шаги.
— Осторожно, здесь лестница, ступени, — предупредил хозяин.
Ступени, тоже каменные, вели вниз. Сам не зная зачем, Яков стал про себя считать их. На двадцать седьмой лестница кончилась. Стукнула дверь, и они вошли в дом.
— Ну что там? — спросил кого-то хозяин.
— Все то же, отче, — чуть нараспев ответил густой басовитый голос.
Сняли с глаз повязку, и Яков осмотрелся. Большая, чинная передняя, какие уже случалось видеть, из нее — несколько дверей. Угловатый, медвежьего склада человек принимает у хозяина шляпу, пальто, целует ему руку. Тоже с бородой, тоже длинноволосый и — странное дело — в черном, до полу, подряснике.
Так вот почему было сказано «отче». Видать, они оба духовного звания. Только хозяин — для удобства, что ли, — переоделся.
— Проведи, — сказал он. И тот, другой, его прислужник, почтительно наклонил голову, затем жестом пригласил Якова за собой.
В комнатах, через которые они шли, было красиво и уютно, горели свечи, мягкие ковры под ногами делали, шаги, совсем неслышными. Ценили здесь, видно, почитали за благо покой, тишину. Оно и понятно: кто служит господу, печется о спасении людских душ, тому лучше вот так, в уединении. Отрешиться от всего суетного и мирского.
Очутившись в этой тихой обители, Яков, человек набожный, тотчас проникся чувством благоговения. Точно так с ним бывало, когда переступал порог храма, осенял себя крестным знамением, произносил молитвы. Ему даже подумалось, что судьба, может быть, не случайно привела его сюда в это трудное для него время.
Комната, куда они пришли, была, наверно, самой дальней, других дверей не имела. Здесь тоже горели свечи, царила тишина. Ковер на полу сведут, сдвинут в сторону, а у глухой, с неширокой нишей, стены сложен штабелем кирпич, приготовлен раствор в корыте, тут же вода, все прочее.
Можно было сразу, не мешкая, приступать к работе. Одно только вот неясно, что, собственно, надо делать? Печь тут класть незачем. Есть в соседней комнате, а сюда выходит теплая изразцовая стенка. Изразцы вроде бы в полном порядке. Они цвета спелой вишни, на блестящей поверхности переливаются красноватые отблески...
Озадаченный Яков глянул на своего провожатого. Тот молчал и, похоже, не собирался ничего ему растолковывать. Ладно, решил Яков, у них тут все не просто. Можно и обождать.
Внезапно он вздрогнул, сам не зная отчего, обернулся. В дверях, руки за спину, стояла женщина, молодая, стройная, редкостной красоты. Большие, темные, бездонные какие-то глаза, нежная, смуглая кожа. Только нижняя часть лица почему-то... Яков не сразу понял, почему она прикрыта. А когда понял — перехватило дыхание. У женщины был туго завязан рот.
Не мигая, она смотрела на Якова. На него и куда-то даль¬ше — где была ниша и громоздился кирпич. Медленно, словно понуждая себя, женщина сделала шаг вперед, еще шаг и еще. Руки у нее по-прежнему были за спиной, и тут только Яков заметил, что они крепко чем-то перехвачены, стянуты.
Следом за ней шел хозяин. Взгляд все тот же: холодный, льдистый, чуть-чуть настороженный.
— Видишь? — с каким-то особым, не понятным Якову значением спросил он женщину.
Та стояла, не двигаясь. Голова ее была высоко поднята, лицо, заметно побледневшее, спокойно. Выждав, он заговорил снова:
— В последний раз спрашиваю тебя: ты согласна? Женщина даже не шелохнулась. Она уже не смотрела на Якова, не видела, казалось, и стены с нишей. Что она видела или хотела увидеть в те минуты, бог весть.
— Еще не поздно, еще все можно изменить...
Женщина словно оцепенела. Потом тихим, замедленным движением повернула голову.
Какое-то время они смотрели друг на друга.
— Что же, ты сделала свой выбор, — с тем же прежним значением проговорил хозяин. И, помолчав, жестко добавил. — Быть посему.
Он приблизился к женщине, грубо схватил ее за плечи и втолкнул в нишу.
— Печник! Принимайся за дело, — голос звучал повелительно, властно. — Закладывай.
Оторопь взяла Якова. Он уже понял, что тут что-то неладно, что-то недоброе затевается. И все-таки смысла этих последних слов сразу постичь не смог. А когда постиг, уразумел, — будто пол под ним качнулся. Стало жарко глазам, из груди рванулся не то крик, не то вопль. Но он задушил в себе этот вопль, остановил где-то у горла. Что проку было кричать, давать выход своим смятенным чувствам! Он стоял ошеломленный, сбитый с толку, а те двое, хозяин и прислужник, не сводили с него глаз.
— Сообразил, раб божий, что от тебя требуется? — сурово произнес хозяин. — Ну так приступай. — Подошел, сказал помягче: — Заплачу хорошо. Как обещал, так все и будет. Начинай.
Яков замотал годовой, проговорил торопливо:
— Как можно, барин, батюшка... живу-то душу?! Помилосердствуй...
— Не тревожься. О спасении ее души мы помолимся. О твоей тоже. Беру эту заботу на себя. А ты выбрось все из головы и делай свое дело.
Яков повалился ему в ноги:
— Отпусти, батюшка, не надо мне твоих денег. Христом богом прошу — отпусти меня, отпусти!
Тот зло пнул его:
— Замолкни! — вытащил револьвер и повел темным дулом перед лицом Якова. — Ей, — он указал на женщину, — ты все равно ничем не поможешь. Ничем! А будешь упрямиться — живым отсюда не уйдешь. Не увидит тебя твоя семья, не увидят дети. Осиротишь всех, по миру пустишь...


3
Кирпич за кирпичом, ряд за рядом поднималась стенка. Невелика ниша, немногим больше человеческого роста. Долго ли ее заложить! Но Яков потерял счет времени, ему кажется, будто целая вечность прошла с той минуты, как он переступил порог этого страшного дома, положил первый кирпич. Его знобит, голова в тумане, руки непривычно дрожат. А внутри — холод, все в нем сжалось — как в пропасть летит.
Вот так подвезло, подфартило! Попал в историю... Теперь многое становилось понятно. Почему хозяин этот самый, поп переодетый, за мастеровым поехал под вечер. Почему велел отпустить сына, почему шторки, почему глаза завязал... Злое, лютое задумал дело, вот почему. Даже добыл оружие. На все пошел. Хорош, слуга господен!
Покамест Яков укладывал кирпич понизу, он видел только платье женщины, самый подол, да носки ее туфель. Головы старался не поднимать. Но стенка росла, становилась все выше. По пояс женщине, по грудь, теперь уже почти по шею. И никуда не спрятаться: ее лицо, ее глаза — прямо перед ним. Не спастись от этих больших, бездонных глаз, от их взгляда. В том взгляде смертная тоска, прощание с молодой жизнью. Но не только. Непокорство и что-то еще, может быть, самое главное — глубокое и святое, что сильнее всего...
Ей бы жить да жить, этой прекрасной женщине. А ее казнят, мучительской казнью. Надо ж такое измыслить! Измыслили. И кто? Благочестивые отцы, пастыри. Конечно, Яков и слышал не раз, да и сам понимал: разные среди них люди. Служат владыке небесному, но живут-то на грешной земле. Подвержены слабостям, как многие прочие. Понять их можно. А всевышний милостив, прегрешения прощает. Но тут... Это же злодейство неслыханное! Кровь в жилах стынет. А этим двоим хоть бы что. И он, Яков, выходит, заодно с ними. Его руками они творят свое черное дело. Но он не хочет, не хочет!.. А что тут можно сделать? Что? Оба у него за спиной и никуда ни на шаг. Ежели он что — несдобровать, прикончат тут же.
В глазах женщины, широко раскрытых, ни слезинки. В них нет уже и страха, совсем нет. О чем теперь ее думы? С кем говорит она в душе и в мыслях, с кем прощается? Что думает о нем, ей совсем незнакомом? Каким, должно быть, жалким и безвольным его видит. Что ж, такой и есть на самом деле, такой и есть.
Ему становится невыносимо душно, он рвет на груди рубаху, отирает со лба холодный, липкий пот. И мысленно клянет себя, свою судьбу, этот злосчастный день. За что ему такое? Уж лучше бы он сам себя замуровал в этой проклятой нише. Наверно, было бы легче. Как ему жить потом, как ходить по земле?..
Стенка поднимается все выше. Теперь видны только глаза женщины, полоска лба, ее смоляные волосы.
Крупная дрожь бьет Якова. Он роняет очередной кирпич, тот с грохотом падает. Яков загнанно дышит, уставясь в пол, ожидая окрика, пинка, чего угодно. Подошел хозяин, приблизил лицо к глазам женщины и, помедлив, произнес раздельно, будто с амвона:
— Дальше — мрак и муки. Но ты еще можешь спасти свою жизнь. Один только знак, и я разрушу эту стенку, освобожу тебя. Ну!..
Единственно, чего жаждал Яков, о чем молил в те мгновения небо: чтобы женщина уступила, послушалась, подала нужный знак. С какой радостью раскидал бы он кирпичи и бежал, без оглядки бежал отсюда.
Женщина отозвалась — подала знак. В упор глядя на своего лиходея, повела из стороны в сторону головой. Тот отшатнулся:
— Значит, так? — голос у него стал хриплым. — Ну что ж. — И к Якову: — Кончай с этим делом. Клади доверху. Клади!
Яков поднял упавший кирпич, простучал его зачем-то мастерком. Снова выронил. И, не помня себя, бросился на хозяина. Тотчас резкий, тяжелый удар, обрушенный сзади, сбил его с ног...
Все остальное было, как в дурном, горячечном сне. Захлебывался водой, которой его обливали. В голове тупой болью отдавалось каждое движение, кровоточили ссадины. Избитый, вконец подавленный, из последних сил штукатурил, белил по сырому. Потом с завязанными вновь глазами поднимался по каменным ступеням. Хотел опять их счесть, да не смог, всякий раз сбивался. Перед тем, как дверце экипажа захлопнуться, услышал густой, низкий голос прислужника:
— Ну, печник, поезжай. И заруби себе: сболтнешь где хоть полслова — наживешь беды. Крепко это заруби!
Он плохо помнил, как ехал, как кучер молча высадил его, молча бросил ему под ноги баул, как покатился и исчез в ночной тьме экипаж.
Мучительно соображал, куда его привезли, наконец догадался: на Бессарабку. От Бессарабки до Прозоровской, где жил он в старом отцовском домишке, было рукой подать. Но Яков добрался не скоро. То и дело терял шаг, к чему-то прислушивался, вздрагивал безотчетно. Все ему что-то чудилось, мерещилось.
Уже недалеко от места решил хоть маненько почиститься, умыться. Остановился возле рва, зачерпнул ладонью воды. Студеная водица, знобкая. Полез в карман за платком, рука наткнулась на плотную пачку. Вытащил. По шелесту, по всему понял: деньги. Много денег. Сразу столько он отродясь в руках еще не держал.
И тут его огнем ожгло: это же обещанная плата. Плата за... Громко, как от великой боли, застонал и с силой швырнул в поток.


4
Проснулся Яков от женского вскрика. Короткого, слабого, жалкого. Ждал: не повторится ли? Нет! Он как умер, этот печальный, хлестнувший по сердцу вскрик. Может, почудилось? Может быть, это?.. Яков сел и в темноте стал креститься. Губы чуть слышно шептали: «Упокой душу ее, господи, яви свою милость... Прости и мя грешного, слабого, сотворившего страшное супротив воли своей...»
Встал, торопливо оделся и, никому не сказавшись, вышел. Прозоровская еще спала: ни звука, ни огонька. Темень. Только там, где Черепанова гора, небо чуть взялось серым. Яков спешил, гнал себя, давясь стылым воздухом. Недолгий, беспокойный сон не освежил. Его пошатывало, все еще гудела голова. С Прозоровской свернул на Бассейную, миновал Бессарабку и, выйдя к Крещатику, остановился. Куда теперь?
Стал вспоминать, как стоял вчера экипаж, когда они садились, как трогали с места, как поехали. Вроде бы сперва вверх — по Бибиковскому бульвару. А потом? Потом сворачивали вправо, влево, опять и опять, черт-те сколько поворотов они сделали. Яков тому даже подивился. Хотя все просто: кружили. А шторки задернуты, сумерки. Пусть его гадает, как они едут, в каком направлении.
Помнилось, когда из экипажа вышли, было тихо-тихо. Ни конового топота, ни голосов. Но тихих улочек в городе много. Больше тихих, чем шумных. Это может быть и далеко, и близко. И в центре, и где-нибудь на окраине. Особняки, дома за глухими заборами, скрытые от людских глаз, тоже есть повсюду. Где их меньше, где больше, но в самых разных местах. Так куда же, спрашивается, идти? Откуда начинать поиски?
Вокруг, в предрассветной мгле, лежал город, большой и недобрый. Немые улицы, оглохшие дома. И никому нет дела до его, Якова, беды, до его неизбывной муки.
Он почти не верил, что сможет отыскать ту улочку, тот потаенный дом, его хозяина. Разве что случай какой поможет. Бывает же. Ах, ежели б отыскать, ежели бы такая удача! Он бы созвал народ, он крикнул бы: «Смотрите, люди! Вот они, ироды, душегубы. Вяжите их! Отдайте их под закон. Под самый суровый! И меня с ними вместе. Как есть я кругом виноватый — перед людьми и перед господом. А еще перед собственной своей совестью...»
Нет, не выпадет ему такая удача. Не найти! Он даже не ведает, в какую сторону податься. Ловко обставили дело отцы святые. Сработано чисто. Ничего не сможешь, Яков, ничегошеньки...
Присел на край тротуара, подпер кулаками голову. Одно только и оставалось — завыть по-волчьи, по-звериному. А что еще? Никакой же надежды... Да, никакой. Но идти надо, надо искать. Не идти невозможно.
Он превозмог себя, встал. Можно начать с Печерска. Особняки там всякие, барские дома — чуть не на каждом шагу. Крутая Круглоуниверситетская повела его вверх.
День-деньской, пока ноги держали, бродил Яков по тихим улицам и улочкам. Переходил от дома к дому, заглядывал во дворы, присматривался к людям, к экипажам. Возможно, тот дом стоял где-то на склоне. Дорожка вела к нему через двор, дальше были ступени. Яков и то брал в расчет, лазил по косогорам, спускался, поднимался. Да все зазря, все впустую.
На другой день взял с собой Федю. Вдвоем было не так тоскливо. И снова улочки, закоулки. Сколько ж их в родном городе! В месяц не обойти.
А дома голодно. Что было из одежды, жена на толкучку снесла. Соседям позадолжали. Надо бы Якову за дело браться, на жизнь зарабатывать. Невмоготу — гложет его горесть горькая, рвет душу. Пошел к куму, жившему по соседству. Илья Николаевич человек рассудительный, бог даст, и надоумит. Проговорили допоздна. Кум все вздыхал, сокрушался. Дал совет:
— Перво-наперво, сходика-ка ты, Яков, в участок, обскажи все, как было. Ну, что они там смогут, наперед нам неведомо. Все же будь в надежде: полиция как-никак. И себе ты тем поможешь. На душе полегчает, беспременно. Дальше так. Побывай в церквах, соборах, погляди тех людей. Раз духовного звания, стало быть, там и искать надобно...
Поначалу участковый пристав слушая Якова с недоверием, то и дело останавливал, переспрашивал. Потом все-таки взял перо в руки и, крепко хмурясь, стал составлять протокол. Напоследок сказал:
— Ты вот что, братец. Насчет всей этой истории — молчок. Понял? Ни гу-гу! А теперь ступай, понадобишься — вызовем.
Много божьих храмов обошел за зиму Яков, во многих побывал церквах, соборах, монастырях. В златоверхом, колокольном Киеве их хватало. Выстаивал долгие службы, покупал свечу, молился за упокой души той несчастной, заживо погребенной женщины, о которой он ничего не знал, даже имени. И приглядывался к священникам. Искал...
Иногда ему казался похожим голос, поворот головы, жест. Он подходил ближе, заглядывал в лицо. Часами ожидал на улице, чтобы получше рассмотреть, проверить себя. Случалось, на него обращали внимание, глядели с удивлением. Тогда он неловко пятился, бормотал извинения, поспешно удалялся.
Как-то по весне Яков работал на Куреневке; самая начиналась строительная пора. Еще задолго до того он слышал: есть там больница для душевнобольных, а при больнице старинная церковь. Кирилловская. Свет не близкий — другой почти что конец города, так ни разу и не выбрался. Теперь надо было сходить.
В один из дней кончил работу пораньше, расспросил дорогу, отправился. Еще издали увидел на холме, по-за деревьями, небольшие купола-луковки, зеленую кровлю. Служба недавно кончилась, богомольцы потихоньку разбредались. Обнажив голову, истово крестясь, Яков вошел в храм.
Он с малых лет любил бывать в церкви, где все так необычно, торжественно и таинственно в одно и то же время. Где люди, как ему казалось, устремляя свой взор к богу, должны думать только о возвышенном, о том, чтобы стать лучше, чище, творить в жизни добро, одно лишь добро. Знакомое, ни с чем не сравнимое чувство охватило его и теперь. Здесь все волновало. Мерцание разноцветных лампад, сияние свечей, запах ладана. Лики святых, картины страшного суда и конца света. Он долго рассматривал ангела, свивающего небо, дивясь тому, с какою легкостью справляется тот со своим непостижимым делом. Постоял, попечалился у ниши, где был изображен надгробный плач по убиенному, замученному Христу. Потом прошел к иконостасу.
Иконостас был красивый, из светлого мрамора. Яков полюбовался работой, знал в этом толк. Стал не спеша смотреть иконы — большие, нарядные, подстать всему иконостасу. Про те иконы Яков тоже слышал. Писал их приезжий художник, из Петербурга, что ли. Приглашен был для этого дела.
Яков начал с Христа. Сын божий в полумраке, спокойный, мягкий. Но весь ушел в себя, и потому, должно быть, какой-то недоступный. Святой Кирилл, погруженный в раздумье. Святой Афанасий. В каждом и ум, и характер, и жизнь в каждом тлеет, как уголь под золой, готовая вспыхнуть в любую минуту.
Да, руку мастера сразу видно. Не зря его приглашали. Не зря.
Богоматерь Яков приметил еще издали, да решил оставить напоследок. Пуще других почитал он благодатные иконы богородицы, сердцем всегда тянулся к царице небесной, считал, что она способна лучше всех понять и помочь. Заступница, скоропослушница, в скорбех и печалех утешение...
Таких икон, как эта, он еще не видывал. Нигде, никогда. То была не икона, нет. То была живая женщина, портрет с натуры. В ней все дышало земным и понятным. Она сидела, держа в руках младенца, свое божественное дитя, и будто знала наперед, что его ожидает. Все, все, до смертного часа, до самой последней минуты... Ее красивое, чуть смугловатое лицо было печально. Печаль, страдание в больших, темных глазах, которые глядят тебе прямо в душу.
Якову вдруг стало зябко, по спине побежал холодок. Он поспешно опустил голову и осенил себя крестным знамением. Минуту-другую шептал молитвы, стараясь совладать с собой, успокоиться.
Снова посмотрел и, пораженный тем, что ему открылось, окаменел. Измученная своим страданием, великой своей болью, прямо на него неотрывно глядела... та женщина. Та, замурованная!
Он уже ничуть не сомневался: это была она. Ее лицо, ее взгляд, ее немой крик. Он видел эту женщину опять и так же близко и вновь терзался ее мукой — всем, что однажды уже пережил. И еще пришло ему в голову: значит, она — богородица? И это с богородицей они так поступили, с божьей матерью?!
Высоко над алтарем, в свободном полукружье, как бы плыла неподвижно, парила, нависала огромная фигура девы Марии. Там, наверху, она была другая — и позой, и лицом. Другая, но все равно та же, с той же затаенной болью. Стало быть, и ее замучили, и ее, всех...
Чувствуя, что мысли мельтешат, путаются, Яков прикрыл глаза ладонью, круто повернулся и пошел прочь. На воздухе ему стало лучше, в голове прояснилось. Он вспомнил, зачем приходил в эту церковь, но возвращаться не стал: как-нибудь в другой раз. Сегодня заставить себя не мог.
Шел и думал, что побывал уже во многих храмах, был в лавре, во всех почти монастырях, но тех людей так и не встретил. И в полицию не зовут. Стало быть, не нашли, звать незачем. А может, они, те двое, в другой город перебрались? От греха подальше. Возможно, что и так. Кто ж знает?
Он был уже недалеко от дома, спускался вниз по Большой Васильковской, многолюдной, по-весеннему оживленной. Гудели ноги: далековато все-таки. Хотелось чаю и лечь. Впереди у тротуара стоял экипаж, запряженный парой темно-гнедых, караковых. Держась за дверцу, какой-то видный из себя священнослужитель собирался садиться. Длинная, в талию, черная ряса, аккуратная бородка, на груди золотой крест. По всему — священноначальник. Он говорил что-то кучеру, искоса посматривая на прохожих. Холодный, льдистый взгляд скользнул по Якову.
Яков сразу узнал этот взгляд, узнал этого человека. Не мог не узнать... Выронив из рук баул, бросился к экипажу. Но прежде, чем он успел добежать, дверца захлопнулась и лошади резко взяли с места.
— Стой! — крикнул на бегу Яков. — Стой!
Экипаж катился все быстрее, Яков стал отставать.
В отчаянии он снова закричал:
— Держите их, люди! Держите-е!
На него смотрели — кто с любопытством, кто с недоумением. Экипаж отъехал уже порядком, кого держать, было непонятно.
Сердце рвалось наружу, Яков задыхался, но бежал, бежал... На перекрестке какие-то коляски, дрожки, пролетки преградили ему путь. Но он не мог пережидать, он должен был во что бы то ни стало догнать тот экипаж. И, выставив вперед руки, нырнул в первый же просвет. Кто-то рядом заорал на него, кто-то пустил матюга. Захрапели лошади, раздался треск. Якова зацепило, поволокло, потом швырнуло под колеса...

 
5
В Александровской больнице, куда он был доставлен искалеченный, Яков лежал долго. Боль постепенно слабела, и он уже мог думать. Не об увечье: с этим он примирился. О другом — все о том же, о том же. Говорил мало. Но иногда вдруг принимался горько сетовать:
— Беда, беда! Богородицу-то убили. Извели приснодеву нашу пресветлую.
— Кого, говоришь, убили? — переспрашивали его поначалу.
— Матерь божию, вот кого, — отвечая Яков вполне серьезно. — Сгубили заступницу нашу, сничтожили.
Все чаще забываясь, никого вокруг не замечая, обращался в тревоге куда-то в пространство:
— Как же это, а? Богова же матерь... А им все нипочем... Пошто не покараешь, господи? Пошто? Где твоя справедливая кара? Где кара, господи?
Домой Яков уже не вернулся. Когда он смог без посторонней помощи передвигаться — на костыликах, перевели его в другую больницу. В ту самую, что находилась рядом с Кирилловской церковью, в одной с нею ограде. Больной был тихий. Ему даже позволили ходить в храм. Пусть себе молится: вдруг да низойдет на него благодать божия — исцелится от своего недуга. А если и нет, то вреда не будет. Все хворому, убогому — занятие.
Яков ходил в церковь среди дня, когда там больше света, лучше видно. Приближался к своей иконе и замирал перед ней. Смотрел, не отрываясь, ждал. В первые минуты в лице богородицы, в ее глазах все было как обычно, как для всех. Но вот черты смягчались, взгляд теплел, в нем не было уже ни прежней боли, ни упрека. Она все понимала, мудрая, она его прощала, да, прощала...
Слезы умиления катились по жестким, заросшим щекам Якова. Он их не замечал. С мокрым лицом, с дрожащими губами, расслабленный и ублаготворенный, покидал храм, чтобы прийти сюда снова завтра, чтобы приходить все оставшиеся ему дни. И душа его, измученная, изболевшаяся душа была преисполнена благодарности за эту ниспосланную ему радость. Господь милостив...


Рецензии