Бабушкина литургия

Привычно согнутая спина, очки на переносье, натруженные, в непрестанном движении руки... И теперь, долгие годы спустя, она чаще всего вспоминается мне вот такой — в работе. Моя бабушка. В ежедневном своём сидении за машиной, с иглой и ножницами, среди выкроек, обрезков, лоскутков, крючков и пуговиц, катушек, либо с горячим утюгом, который, шипя и паруя, быстро скользит по материи, чуть увлажнённой, издающей душновато-пряный запах.
Наверно, то была её самая главная, наипервейшая ипостась.
Илья Николаевич, бабушкин отец — а мой, стало быть, прадед — каждой из четырёх дочерей дал в приданое швейную машину. Всем сестрам по серьгам, как говорится. Покупал в рассрочку, выплачивал по частям. Две дочери так и не выучились шить, третья шила для себя, для домашних. Моей бабушке машина — «Зингер» с ножным приводом — на всю жизнь стала кормилицей.
У нас дома, в бумагах, сохранился документ. Прелюбопытный. Свидетельство о том, что бабушка, имевшая тогда 16 лет от роду, окончила курс Киевских женских ремесленных классов, в которых обучалась с ноября 1881 года, и «оказала» следующие успехи... По общеобразовательным предметам — закону божию, русскому языку, арифметике, отечествоведению, черчению и рисованию — хорошие и очень хорошие, по ремёслам — шитью и кройке дамских платьев, шитью и кройке белья — отличные. Подписи, печати. Дата — 12 июня 1884 года.
Когда зимой 1942 года в оккупированном Киеве она, проболев недолго, скончалась, единственной ценной вещью, оставшейся после неё, была всё та же швейная машина, всё тот же «Зингер».
Весь век неразлучно! Больше шести десятков лет, считая время учебы.
Перерывов, долгих простоев она не знала. Выйдя замуж, поднимая детей, продолжала работать — шила, шила. Муж, Александр Семёныч, хоть и был прекрасным переписчиком, каллиграфом, сам один прокормить семью не мог. Потом, когда его не стало — уколол пером руку и умер от заражения крови — вся тяжесть забот легла на неё, на мою бабу Юлю.
Но несчастья, горести в одиночку не ходят, известно. Пошла беда — растворяй ворота. В огне пожара погибло всё имущество, всё, что было нажито нелёгкими трудами. Вынести удалось лишь машину да кое-что по мелочи. Баба Юля с детьми — собственными и детьми мужа от первого брака — осталась без крыши над головой.
Погорельцев приютил Илья Николаич. Выделил у себя в доме на Прозоровской комнату с кухней, с крылечком.
Дом ставил сам, своими руками, оттрубив 25 лет на царской службе. Сам ставил дом, сам сад сажал. Высмотрел по-соседству ясноглазую Синклиту, сосватал, ввёл в свой терем хозяйкой.
Супругов, помимо всего прочего, сближало родство душ. Были оба набожны, суеверны. Верили в приметы и знаменья, а пуще того — в ворожбу. Илье Николаичу нагадали: умрёшь, когда на одну ногу натянешь два носка. Прадед мой, тогда ещё полный сил, посмеялся и вроде бы позабыл пророчество. Минуло время, он состарился. И однажды случилось — оба носка на одну ногу. Опечалился, затосковал, стал плохо спать, плохо есть, наконец слёг и больше уже не встал.
Подобно родителям, суеверны и набожны были и дочери, все четыре сестры. Едва ли не самой набожной — с младых ногтей — была моя баба Юля. Набожной, устремлённой помыслами, всем существом к Нему — единому, мудрому, всеблагому, иже еси на небеси. И это — я так понимал — другая её ипостась.

 
2
Верила она истово. Но при этом её чувство к Нему оставалось удивительно светлым. Не страх перед Ним, всеведущим и всемогущим, но любовь и надежда двигали ею. Любовь и надежда полнили эту веру, составляли её суть.
Баба Юля сама была человеком добрым, открытым, отзывчивым. Превыше всего ценила эти качества в людях. Таким же, доступным и чутким, представляла себе Господа, на которого уповала, которому молилась, что называется, денно и нощно. Молитва, считала она, царица всех добродетелей, молитва — полпути к Богу.
Её набожность, веру укрепило одно происшествие.
Муж потерял работу и нанялся временно на сахарный завод, под Киевом. Шла зима. Решили, что баба Юля — пока суд да дело — приедет к нему.
В канун рождества собрала свою ребятню. В поезд. Добрались до нужной станции, там с санями их ждал возница. Встретил, усадил. Только отъехали — метель, заверть снежная. Быстро стемнело, дорога — из глаз вон. Возница то вправо возьмёт, то влево, то туда, то сюда. Лошади из сил выбиваться стали. В конце концов понял: заплутал.
Что делать? Выпряг у какого-то дерева, скинул сена, на сено попону, укутал всех пятерых большим овчинным тулупом. Опрокинул сани и — как щитом — накрыл сверху. Одну лошадь привязал, на другую — верхом, поехал искать дорогу, искать сахзавод.
Дети угрелись, заснули, стала задрёмывать и баба Юля. Но тут дёрнулась, захрапела встревоженно лошадь, заржала так, что мороз по коже. Тотчас — злобный рык, всё ближе, ближе. Злобный, звериный. Потом — взвизги, хрипение, шум борьбы.
Баба Юля — ни жива ни мертва — сидела под санями, боясь пошевелиться. Вот сейчас, сейчас они кончат с лошадью, учуят ещё добычу — и... Всё, что ей в те страшные минуты оставалось, это взывать к Господу, молить о спасении душ малолеток, своей собственной. И она — с жаром, с неистовством, как никогда прежде — молила...
Несколькими часами позже, уже после всего, в тёплой, ярко освещенной горнице, она стала снимать с себя платок и вдруг увидела, как изменился в лице муж. Ещё не понимая, в чём дело, что на него так подействовало, приблизилась к зеркалу... Целые пряди её красивых светлокаштановых волос, надо лбом и выше, были — как снег в поле.
«А всё ж дошли мои молитвы! — наверно, подумала она тогда. — Услышал отец небесный...»
С той поры она стала с особым усердием приобщать детей к Господу. Рассказывала о нём, читала из священных книг, сама же толковала прочитанное — не зря учила закон божий в своих ремесленных классах. Старалась почаще водить в храм.
Жили тогда — ещё до пожара — в двух шагах от Софии, в ближнем переулке. Баба Юля, к тому же, почитала эту церковь как ни одну другую. Сама старина, сама история! Ярослав Мудрый строил. Разбил печенегов — и на том месте, где была сеча, воздвиг собор.
В благоговейном молчании баба Юля и два её сына, две дочери проходили под аркой. Прямо перед ними вздымалась громада из камня, золотились на солнце многочисленные купола, кресты. У входа в храм баба Юля замедляла шаг, почтительно сторонилась, пропуская богато одетых, важных господ, стариков и старушек. Осеняла себя крестным знамением — глядя на неё, крестились и дети. Затем брала за руку свою младшую, Олю, и переступала порог.


3
Брала за руку Олю — будущую мою маму — и переступала святой порог...
Первые минуты в храме, под его высокими сводами, особенно волновали. Сияние огней, сверкание мозаик, голос священника, поющего акафисты, и в лад ему звучащий хор, пахучий дым кадильницы — всё это заставляло учащённо биться сердце, туманило взор.
Торжественное и яркое, богослужебное действие захватывало, увлекало. Баба Юля отвешивала поклоны, преклоняла колени, всё сильнее ощущая в себе чувство просветления, устремления к небу, к миру горнему. Постепенно это её настроение передавалось и детям.
— Ра-дуй-ся, пре-чис-тая, от и-ко-ны тво-ей ми-ло-сти нам ис-то-ча-ю-ща-я-а-а!.. — разносилось по всему огромному пространству собора, и слова эти, такие благостные, проникали в самую душу. На глаза навёртывались слёзы, но слёзы отрадные, лёгкие. Всё суетное и мелкое уходило прочь, забывались беды, забывались всякие житейские попечения.
Олю не меньше, чем служба, чем сама литургия, занимало убранство. Богатое, пышное. И этот резной, золочёный алтарь, от которого не оторвать глаз, и мраморные украшения, бронзовые хоросы, узорчатые ткани... Над алтарём, над царскими вратами — фигура молящейся Богородицы. Огромная! Богородица в синем хитоне, пурпуровом плаще и белом, с золотым шитьём, платке. Её взгляд напряжён, в нём ожидание чего-то неизбежного, неотвратимого и в то же время — надежда. Ещё выше, в самом зените, купол, и там, в кольцах радуги, вседержитель. Он тоже строг, даже суров. Его охраняет небесная стража — четыре архангела. В простенках — апостолы, с ними в соседстве — евангелисты, мученики. Росписи на стенах, сводах, арках. И всюду святые, святые — чинное шествие. На иконах тоже святые. Икон — самых разных — не перечесть!..
Однажды, закончив работу пораньше, баба Юля переоделась, велела детям привести себя в порядок. И все вместе они пошли. Пошли смотреть панораму, о которой уже не раз слышали.
...По пыльной, иссушенной зноем каменистой дороге движется шаг за шагом процессия, многолюдная, по-восточному пёстрая. Ве¬реница фигур в полный рост, в натуральных одеждах. Остановишь взгляд на одной — всё тотчас замерло. Стоит лишь повести глазом, как шествие оживает, приходит в движение. И вот уже чудятся возгласы, топот, колёсный скрип.
Впереди, в колючем терновом венце, человек с ликом мудреца и страдальца. Он гнётся под тяжестью свежеотёсанного столба с перекладиной, с него градом льёт пот, окрашенный кровью... Скорбный путь Иисуса Христа на Голгофу... Панорама так и называлась — «Голгофа».
Потом они долго гуляли по Владимирской горке. Оттуда — вид на Днепр, заднепровские дали. Как истая киевлянка, баба Юля любила этот обрыв, эти аллеи, террасы. Эту неоглядность. Симпатичен ей был и бронзовый князь с огромным крестом, темневший на фоне яркой, буйно разросшейся зелени.
— А почему крест? Зачем?
— Владимир — наш креститель...


4
Между тем жизнь готовила бабушке, то есть тогда, конечно, ещё не бабушке, она была в самой своём женском расцвете, — жизнь готовила ей новый удар. Заболел и сгорел как свеча старший сын, Володя. Не помог доктор, не помогли молитвы.
«Бог дал, Бог взял», — говорили в утешение люди. Слабое то было утешение. Теперь, приходя в церковь и желая помянуть за упокой, баба Юля писала на бумажке уже два имени — Александра и Владимира.
Молясь — дома или в храме — она думала: чем, неразумная, прогневила Его? За что Он с ней так? Отнял мужа. Теперь — сына, Володя был вылитый Александр Семёныч, чем старше становился, тем всё более — и лицом, и статью — походил на отца. И вот их нет, ни того, ни другого.
Как-то на улице к ней подошел священник. Жил поблизости, знал всю семью, кланялся при встрече.
— Разделяю скорбь вашу, уважаемая Юлия Ильинична... Вам нелегко, понимаю. Но мы и в жизни, и в смерти своей принадлежим Господу. Апостол Павел говорил: живём ли — для Господа живём, умираем ли — для Господа умираем. И потому, живём ли, или умираем, — всегда господни...
Растроганная, баба Юля в тот день с особым чувством пришла в церковь. Трепетной рукой ставила свечи, всматриваясь в божий лик. Молила и вопрошала. Она желала понять Премудрого: всякому его действию должна же быть причина. Свой смысл в каждом движении высшей воли... Так что же Он хочет внушить ей? Какой знак подаёт, посылая одно испытание за другим? И что ещё ждёт её впереди?
Она знала: время врачует. И терпеливо ждала, когда боль притушится, утихнет. Работа, тревоги и хлопоты, мысли о детях, о Господе — вот что заполняло её дни.
Дети взрослели. В сиротстве, в нужде взрослеют быстро. Николай, единственный теперь в семье мужчина, стал настоящим помощником. С ним связывала баба Юля многие свои надежды. Прежде всего с ним... Но тут вновь напомнило о себе провидение.
Николай, возвращаясь домой, увидел дерущихся подростков. Хотел разнять. Тогда один из них, разозлённый вмешательством, пырнул его ножом в живот.
Хвала Всемогущему — Николая спасли. Хвала благодарение. Но долгие годы потом он страдал от последствий той раны.
Баба Юля, вновь выбитая из колеи, сама чуть живая после всего пережитого, по-прежнему день-деньской просиживала с иголкой, кроила, намётывала, строчила и строчила на машине... Надо было кормить, обувать-одевать. Требовались деньги на лечение.
Никаких перемен к лучшему в своей жизни она уже не ждала. Судьба была к ней беспощадна. Господь отвернулся, оставил... А может, и нет, может, всё-таки не оставил?
Она слыла уже хорошей портнихой, о ней знали в округе. Узнало и одно важное лицо — управляющий имением графини Браницкой, барыни столь же известной, сколь и богатой. Он приехал из Белой церкви, чтобы пополнить штат обслуги. Баба Юля — нежданно-негаданно — оказалась в числе тех, кому было сделано лестное предложение.
Может, это и есть тот счастливый случай, раздумывала она, готовясь к отъезду, что выпадает раз в жизни. И непростительно, даже грешно было бы упустить такую возможность.
Тут, конечно же, самый момент дать волю перу: описать громадное поместье, прекрасный парк с романтическими аллеями, ротондами, водопадами, рассказать о самих Браницких — откуда взялись, что собой представляли. Но вряд ли стоит: в жизни бабушки, мамы пребывание в графских владениях было лишь эпизодом.
Разве что несколько слов о балах.
Балы для портнихи — сущее наказание. Надо было хозяйке, её дочерям шить наряды, причём непременно такие, каких ещё свет не видывал. Надо было обслуживать приглашенных — утюжить измятые платья, приводить в порядок туалеты, без конца кому-то что-то подшивать, закреплять, переставлять. Ночь напролёт они танцуют, пьют, а ты дежурь... Возненавидела баба Юля балы, капризных, привередливых господ.
Один такой бал запомнился ей надолго.
Графиня, её хозяйка, окруженная гостями, увидела себя в зеркале. Пригляделась получше — и онемела, утратила дар речи. На ней была только нижняя юбка; верхняя, которую она благосклонно одобрила, осталась ненадетой.
Разгневанная барыня прогнала половину прислуги. Бабе Юле пришлось убираться восвояси.


5
Был такой случай. Летним вечером будущая моя мама сидела на крылечке с рукоделием. И вдруг услышала:
— Оля! Оля, скорей!
Вбежала в дом, увидела: побледневшая баба Юля пытается ногтями что-то ухватить на босой ступне.
— Иголка?!
— Да, обломок. Наступила — и...
Ногти соскальзывали, срывались, а кончик стального обломка уже был чуть виден.
— Дай я!
Изловчась, зажала его зубами, с осторожностью потянула...
Взволнованные происшествием, они ещё долго ахали-охали, шумно вздыхали, но уже с облегчением. Потом, окончательно успокоившись, сели пить чай. Николая, Лиды дома не было — гулёны, годки подошли. Сумерничали вдвоём, вели тихую, неспешную беседу. Они любили, мать и дочь, эти синие, раздумчивые навечерья, эти разговоры в тишине — об их теперешней жизни, о будущей.
Дочери нравилось проводить время за машиной, следить за быстро бегущей строчкой, за тем, как кусок ткани прямо под руками превращается в платье, блузу, юбку. Хотелось научиться шить по-настоящему. Мать отговаривала: тяжелый, неблагодарный труд. То ли дело, к примеру, акушерка. Дорогой человек, очень нужный.
Может, оно и так, может, и вправду лучше, чем акушерка, работы нет. Но Оле по душе было другое. Уж если не шить, не портняжить, как мать, то мастерить. Что мастерить? Дамские шляпки хотя бы. Плохо разве?
— Тоже терпения требует. Нужна выдумка, нужен вкус... Ладно, схожу на Крещатик, есть там мастерская. Покланяюсь. Бог даст, и возьмут в ученицы, сделают милость. После твоих именин и схожу...
Заботы, усталость, безденежье — именины и дни рождения всё равно справлялись. Как прежде, при жизни Александра Семёныча, любившего семейные торжества. Как бы в честь его светлой памяти.
Баба Юля пекла пироги — пироги у неё были ко всем праздни¬кам. Приходили, покряхтывая, старики; Илья Николаич приносил своего изготовления наливки, Синклита Михална — соленья. Приходил крёстный.
Один крёстный, бездетный вдовец, жил одиноко, в городе бывал наездом — работал на прокладке дорог. Но крестницу свою не забывал. Не забыл и в этот раз.
Когда все собрались, он достал из кармана небольшую, потёртую коробочку, протянул Оле:
— Это тебе. С днём ангела!
— Спасибо, крёстный. А что это?
— Открой, посмотри.
В глаза брызнуло сияние.
— Доставай, доставай. Смелее.
На длинной, тонкой цепочке раскачивался миниатюрный крестик. Золотой крестик на золотой цепочке.
— Этот крестик носила моя мать, царство ей небесное. Теперь он твой. Твой, твой! Носи его. Пусть бережет тебя, хранит ...

 
6
Купанье было шумным и весёлым. Возможно, оттого таким весёлым, что рядом, на песке, кружком сидели и лежали плечистые, коричневые от загара парни. Целая компания. Парни были несколькими годами старше и, занятые разговором, лишь мельком взглядывали на девчонок. Но Олю и её подружек это ничуть не огорчало, напротив, подзадоривало ещё больше. Носились бесенятами, играли в пятнашки, громко смеялись, бухались в Днепр, плескались, брызгались.
Чуть в стороне был заливчик, тихая такая заводь, полускрытая тальником. Побежали туда, окунулись. Вода — молоко парное, вылезать не хочется. Оля поплыла к дальнему бережку. Подплыла, а там камыш, густые водоросли тянутся со дна — и по ногам. Бр-рр!.. Хотела повернуть обратно — не может: будто кто за шею схватил. Схватил и держит, не пускает... Крестик зацепился — золотой, дарёный. Дернулась раз-другой — держит. Не по себе стало. Одна, поблизости никого, кругом эти дикие заросли. Всё больше волнуясь, торопясь отпутать, высвободиться побыстрее, хватила ртом воды, закашлялась. Дыхание сбилось. В растерянности крикнула — и тотчас с головой ушла в воду. Выплыла, отплёвываясь, чувствуя, что слабеет. Закричала отчаянно...
Выздоравливала она долго и трудно. Ей ещё, можно сказать, повезло: если б не те расторопные парни, кто знает, где, в какой обители была бы уже её душа.
По ночам донимали кошмары. Всё она попадала в какую-то непролазь и непроглядь, металась, не в силах выбраться, раз за разом проваливалась в топь, тонула, задыхалась, жаждала глотка воздуха... Или виделся ей её крестик. Золотой, маленький, он вдруг начинал расти, увеличиваться в размерах, темнел, становился огромным — как тот, на горе, у Владимира. Владимир, хмурясь, протягивал к ней свою мощную длань, вешал крест на шею. Крест тянул вниз, в речную сумрачную пучину. Оля тщетно пыталась сорвать его, сбросить с себя. В ужасе звала:
— Мама! Он меня душит, мама!..
Баба Юля, положив ей ладонь на пылающий лоб, говорила:
— Успокойся. Я здесь, я с тобой.
— Душит, душит!..
В те ночи — непокоя, тревоги — баба Юля всё думала, думала давнюю свою думу. Давнюю, безотрадную.
Что за доля такая? Что за доля такая ей выпала? — в сотый, а может, и в тысячный раз задавалась она вопросом. — Вся жизнь — череда огорчений, горестей. Сколько уж их было! Сколько суровых дней! И ни конца ни края. Одна беда приходит на смену другой, и одна другой злее, жесточе. За что, боже правый? За какие провинности? Пощадил раз единый, а теперь всё казнишь, всё караешь. Скор ты, царю небесный, карать! Зачем бы уж так?
Подходила к иконе, поправляла фитиль в лампаде. Задавленно, тяжко вздыхала. Томясь, терзаясь, глотая слёзы, вновь и вновь опускалась на колени..
— Прости меня — слабую, неразумную. Возроптала. Знаю, грех это. Но поделать с собой ничего не могу.
Била и била поклоны, поминала бессчётно имя божие. Так хотелось быть услышанной! Заверить, что дни её, все до единого, принадлежат Ему и его святой церкви. Что иначе и быть не может. Но сердце... С сердцем своим — пусть Господь будет великодушен, пусть простит — с изболевшимся сердцем своим она совладать не в силах...
Дочь наконец поднялась, страхи прошли, стали забываться. Как-то Оля спросила:
— А где мой крестик, мама? Ты его убрала?
Стрекотала машина, баба Юля работала, как всегда. Ответила не сразу.
— Убрала.
— А где он лежит? Я хочу его надеть.
Баба Юля отодвинулась от машины, сложила на коленях руки, как она это делала, желая дать им отдых. Проговорила негромко, но твёрдо:
— Не надо. Не носи его. Никогда не носи. Живи так...
И больше ни разу не позвала с собой в церковь.


7
Год или два спустя в жизнь моей бабы Юли вошел совсем но¬вый для неё человек, аптечный фельдшер Афанасий Никифорович Чумак, предложивший, как в те времена говорилось, руку и сердце. Надёжную руку и верное, умное сердце. Непросто стать отцом почти взрослым детям. Чумак им стал, сумел. Мама моя всю жизнь вспоминала о нём с добрым, признательным чувством.
Увы, эта поздняя, запоздалая радость оказалась недолгой. Госпиталь, в котором служил Афанасий Никифорович, уже в конце гражданской был брошен на борьбу с сыпняком, Чумак, спасая других, сам не уберёгся — заболел, умер.
Осталась его кровинка — сын Валя, последнее бабушкино дитя. Я Валю помню отчётливо. Ему было лет двенадцать-тринадцать, мне вдвое меньше, таскался за ним хвостиком, надоедал... Однажды он спешил в школу, перебегал улицу и выронил — прямо на рельсы — учебники. Стал подбирать их, а тут трамвай. Должно быть, он поздно его заметил, вагоновожатый тоже сплоховал, не успел затормозить...
Баба Юля сразу стала старухой. Согнутая спина, белая голо¬ва. В церковь ходила всё реже; помолится дома, у своей скромной иконки, и — за шитьё, за работу.
Отношения с Господом богом у неё, надо думать, становились всё более сложными. Знаю: меня, когда я появился на свет, она ещё понесла крестить. Втайне от моих отца-матери. Так сказать, конспиративно. Правда, из этой её конспирации ничего не вышло: в церкви случился скандал, притом довольно шумный. Священник был нерадив, небрежен, «крещаемый», то есть я, наглотался воды, чуть там, во храме, не захлебнулся. Насмерть перепуганная бабушка — только этого ей не хватало! — не смогла сдержать возмущения и принародно отчитала отца святого, высказала всё, что о нём думала.
Крестить — крестила, то ли на всякий случай, то ли по привычке, как исстари повелось. Но в церковь с собой не брала. Я, по крайней мере, под сенью церковной вспомнить себя вместе с ней не могу.
Если вера в силы небесные и жила ещё в моей бабе Юле, то, наверно, уже не прежняя, безоглядная. Наверно, поддерживала её, не давала совсем иссякнуть свойственная человеку жажда справедливости и добра. Справедливости истинной, высшей, по обычаю связанной с представлениями о Боге...
Ещё иллюстрация, ещё штрих к портрету моей бабы Юли.
Николай женился на девушке из еврейской семьи; ради этого брака невеста поменяла своё вероисповедание. Мечтали о детях. Но их, как нарочно, не было. В конце концов Николай и Дина расстались.
Прошло много лет, началась война. Едва в городе появились немцы, Дина прибежала к бабе Юле. В ту пору бабушка снова жила в переулке возле Софии, в своём старом доме, только на другом этаже. Там, у себя за шкафом, она и прятала Дину.
Посреди площади — как раз напротив собора — стояла виселица. Всем на устрашение. Неподалёку, на Владимирской, помещалась немецкая комендатура. Баба Юля ходила мимо, видела и виселицу, и повешенных — за связь с подпольщиками, за укрывательство, невыполнение распоряжений. Понимала, что её ждёт, если соседи узнают и донесут.
Наверно, она всё ещё продолжала молиться, обращаясь в молитвах к Нему. Но вряд ли уже всерьёз верила, что молитвы могут дойти, могут быть вообще кем-то там услышаны. Вряд ли...


Рецензии