Генка из параллельного
Поезд в Ивдель прибыл ночью. Приходилось ждать до утра — добраться до дома можно только автобусом. Немногочисленны пассажиры в зале ожидания. Холодно — середина августа. Ребята быстренько и привычно раскатали легкие пуховые спальники, удобно устроились полулежа, заснули скоренько — сказывался тяжелый месячный поход.
Небольшой группой в четыре человека в Иркутской области ходили сплавляться по Верхней Ципе, речке довольно крутой, порожистой.
— Ребятки, дайте одно одеяло, укрыть ноги, у вас же много.
Старушка, обратившаяся к сидевшему с краю Володе, была уже в том возрасте, когда без сопровождающего не ездят. Володя огляделся — нет, одна, сидит поодаль, в окружении своих набитых чем-то, допотопных сумок. Старомодные ботинки, из которых торчат тонкие, в бороздах вен, старушечьи ноги в толстых неопределенного цвета чулках, видимо, уже не греющих. Из-под платка выбились седые сухие пряди, взгляд безжизненный, застарелой беспросветностью веет от всей большой костистой фигуры. «Видно, в зону, на свиданку едет», — догадался Володя, перенес свой спальный мешок на скамью к старухе, расстегнул его, помог ей всунуть внутрь ноги, застегнул молнию.
— Спасибо, сынок.
— В зону едете, бабуля?
— Ага, в тюрьму, к внуку. Видать, последний разочек уже. Нынче занедужила, думала, что больше уж не увижу его.
— А где же дед ваш?
— Да где — дома остался. Уперся, аспид. Не поеду, говорит. Не простил он внучка. Нет, не простил.
— За что не простил?
— За то и не простил, что человеком быть не хочет. Он ведь у нас с дедом вырос, почитай, смалу, с тех самых пор, как мамка его, дочь наша, с проезжим геологом удрала. Ох ты ж, господи, маленький-то был — такой душевный, ласковый. Да с лица-то бравенький такой, мы с дедом нарадоваться не могли, а вот как уехал в город на машиниста учиться, связался со шпаной — и пошло, и поехало — первый-то раз сел за драку — друга, говорил, выручал. Потом еще за что-то. А вот теперь — в суде была, говорят, 12 лет дали. Дай, думаю, съезжу, повидаю перед смертью. Дед-то мой, дед кержак кремневый, видеть, баит, его не хочу, не прощу убивца. Как думаешь, сынок, дадут мне свиданку-то?
— Где он у вас?
— А вот тут, на бумажке, и адрес. В Вижае это. Кассирша сказывала, автобус туда утром будет.
«Вот оно что, — подумал Володя, — Вижай — это зона строгого режима, вряд ли там так просто свидания «полосатикам» дают.
Но вслух этого не сказал — зачем человека расстраивать.
— Дадут, дадут, увидите своего внука. Как его зовут-то?
— Да Генкой дразнят.
Володя вздрогнул. Генка, Генка… Уж не тот ли Генка-то? Это сколько же лет прошло? Десять?
Рассеянно похлопал себя по карманам в поисках сигарет и спичек, вышел на перрон. Ночи в конце августа уже загустевшие, темные, летние еще, но какие-то словно притихшие в ожидании неизбежной осени. Ностальгия о будущем увядании. Вспомнил, что уже месяц, как бросил курить, когда неосознанное еще томление вдруг переросло в острое конкретное желание немедленно размять сигарету, чиркнуть спичкой… Володя теоретически был готов к неожиданным рецидивам никотиновой зависимости, поэтому решил держаться. На пустынном перроне холодно. Стало легче. Походил туда-сюда, присел на скамейку. Ясно, реально встал перед глазами другой перрон, давний август.
Конец 70-х. Тында. Маленький недостроенный дощатый вокзальчик на будущей узловой станции БАМа. Чара, Муя, Тында, Беркакит — кто в те годы не слышал этих экзотических названий, молодежь ими бредила, вся страна пела песни о БАМе - юности звонкой. В единственное окошко кассы высунулась кассирша, не доверяя хрипящему микрофону, уже в который раз объявила о неприбытии поезда. Вечереет, тепло, пассажиры расположились на травке у здания вокзала, закусывают.
Володя достал свой чифир-бачок. Костерок развел по рецепту старого канавщика дяди Кеши — маленький, из сухой травы и веточек, бездымный. Вода вскипает за считанные минуты. Справка для тех, кто не в курсе: чифир-бачок — большая консервная банка для заварки чая. Обычно используется банка из-под повидла, литра на два, легкая — жесть все-таки, и прочная — бока гофрированы. Ввиду малой толщины стенок вода в чифир-бачке закипает в считанные минуты. Популярен у геологов, туристов, рыбаков. Возвращаясь с геологической практики,Володя положил в рюкзак свой закопченный фичир-бачок — показать ребятам в общаге этот символ таежной бывалости.
Володя засыпал заварку щедрой жменью — настоящий индийский, развесной, в ту пору всеобщего дефицита в партии чаю было много. Запах такой, что сидевшие метрах в 10 пассажиры-буряты в ярких национальных халатах, — два старика и женщина, — завороженно обернулись. Догадался пригласить их — натерпелись без чаю с утра, а в буфете — лишь газировка «Байкал». Старики с интересом рассматривали чифир-бачок, с уважением покивали хилыми бороденками. Володя погордился своей полевой предусмотрительностью.
Уже в сумерках прибыл поезд — ветка Тында — Беркакит, часть БАМа, еще официально не сдана в эксплуатацию, поезд ходит вне всякого расписания и логики — несколько грузовых платформ и пассажирских вагонов. Микрофон у кассирши отчего-то поимел совесть, перестал храпеть — и вдруг ясные, четкие полились звуки музыки, проникновенный голос тогда еще только восходящей звезды Аллы Пугачевой — «Ну приезжай хотя б на миг»… Помните? Вечер, август, тайга вокруг, непреходящий звон мошки и рельсов блеск, неостывший еще локомотив, ветерок доносит свежий сырой запах с недалекой речки… Отзвучал щемящей грустью голос Той Женщины, Которая Поет. Подошедшая группка студентов в зеленых, по бывалому побелевших от солнца штормовках напевала, тихонько подыгрывая на гитаре, что-то теплое, визборовское. Редкие, редкие дорогие минуты…
— Генкой дразнят, — парень протянул широкую крепкую ладонь.
Ну, что «дразнят», в этом Володя усомнился сразу. Кто же решится дразнить такого! Худое костистое твердое лицо, широкий разворот плеч, глаза цепкие с какой-то странной быстротой смены выражений — от проницательного, льдистого до располагающего, внимательного с легким прищуром ответработника. Цветная рубаха расстегнута до пупа, смуглая твердая волосатая грудь.
— Автандил, — почему-то именно так захотелось вдруг представиться Володе, кашлянул — солидный басок давался с трудом.
— Грузин, что ли? Что-то не похож ты, браток.
— Да батя так соригинальничал. А вообще зови меня просто Боб.
— Ну ладно, Боб так Боб, — не стал развивать тему Генка.
— Пиво пьешь, товарищ Боб?
— Можно, — солидно ответил Володя.
Генка оказался парнем компанейским, быстренько сбегал в вагон-буфет, притащил пива целую авоську. «Денежный,видать» — подумал Володя, незаметно ощупывая локтем карман с «крупной закладкой» денег — более 400 рэ. Мелкие, расходные деньги находились в кармане брюк, их он доставал не опасаясь. Не раз и не два прикидывал, на что потратит, Сладостно так было ощущать себя богатым — хватит на костюм, остальное лучше придержать на крайняк, вдруг в зимнюю сессию стипа накроется. Да, живут,видать, здесь на севере, у нас в общаге самые записные ухари-гуляки, кроме пары бутылок водки, или канистры пива на всю комнату, или трех банок трехлитровых яблочной бормотухи, большего позволить себе не могли.
Пиво пили весело, угощая соседей. Угрюмо сидевший в углу солдатик, увидев перед глазами предложенную ему бутылку, опешил сначала, отвыкнув от такой щедрости, но потом ничего, отошел, рассказал даже что-то о своей солдатской доле тяжелой.
— Дежурный по роте после уборки проведет белым платочком по полу, и смотрит, не осталось ли следов грязи на белом. Представляете — целый метр по полу чиркнет — и ни пылинки! А иначе перемывать заставит да еще наряд вне очереди вкатит!
— Ни фига себе порядки у вас в казарме — хуже чем на зоне, — поразился Генка.
Потом, в грохочущем тамбуре, угощая друг друга сигаретами, дымя возбужденно, долго разговаривали, да раскрепощенно так, откровенно, как только в дороге и разговаривается, Генка, прикладываясь частенько к бутылке водки, за которой сбегал на какой-то станции («Надоело пиво — туфта, моча молодого поросенка»), рассказывал о суде, о зоне, о кентах, с кем «вместе чалился». Увлекся, интересно рассказывал, словно инструктировал Володю.
— Там главное — держать себя козырем. Хоть бьют, хоть режут. Когда в камеру приходишь — тебе «прописка» положена. Ну, так ты и не дожидайся, — выбирай самого здорового — и на ему в пятак!
— Так изобьют же! — поражался Володя.
— Уделают, само собой, и по причине, и без. Зато уважать будут. Меня перед первой ходкой так научили. Ну, я, как и положено, еще до базаров шкафу одному вмазал — и жду, когда он меня убивать начнет. Да пока он раздышался, как бык бешеный, пришел пахан, посмеялся, да и назначил меня, ну, как это сказать по-вашему — вторым помощником. Вторым после этого быка, напарником ему, значит. Еще и подружились, скентовались потом. Ха-ха, вот так, пацан. Ты, главное, не мохай.
— Ген, а как ты теперь живешь?
— Да вот, на железной дороге работаю.
От Володиных расспросов дальнейших, впрочем, Генка как-то ловко уклонился. Володя не особо-то и настаивал. Выпив, он страшно воодушевлялся, все ему нравилось, всё казалось милым и романтичным. Поезд то разгонялся, то стоял подолгу на полустанках. «Дорога новая, необъезженная, вот поезд и осторожничает, как пес на чужой территории, озирается, обнюхивает каждый угол, читает автографы местных собак», — пришло на ум ему, казалось, удачное сравнение, надо бы запомнить для будущего рассказа. Но «органон» отравлялся алкоголем, мысли путались. Хотелось рассказать внимательно слушающему собеседнику что-то интересное, значительное.
— Ты знаешь, какие у нас ребята!? Нас в группе 27 человек, и каждый — индивидуальность, личность! Все интереснейшие люди — есть спортсмены, классные шахматисты, альпинисты, туристы, просто замечательные ребята. Вот Дима,например, — он настоящий писатель, летописец, он дневники пишет, их у него больше сотни, описывает всё и всех, кто встречается на жизненном пути. Первый комар сезона, укусивший Диму, прихлопнут и аккуратно приклеен на соответствующей странице, представляешь! А Сережка Бабушкин - толстяк, спорщик, книгочей — с ним спорить можно о чем угодно и сколько угодно. Юнус, Вова, Вася — лыжники, кандидаты в мастера спорта; а Халит — он вообще поэт, в газетах печатается, представляешь!?
Генка представлял, - слушал, снисходительно усмехаясь, но заметно было — рассказы Володи для него нечто большее, чем трёп дорожный, чем-то задевает его, достаёт его эта неизвестная, иная, непонятная жизнь — как-то замыкался он, словно жалея о чем-то несбывшемся.
А Володю несло, здесь он на своем коньке — о ребятах, об институте, о практике своей, горячась и сбиваясь, повторяясь и возвращаясь, рассказывать он мог часами под мерный стук колес, было б кому слушать.
— А преподаватели наши, Гена, это же гении просто, фанаты своего дела. У нашего минералога лекции — они как верлибром написаны, их петь надо в оперном ключе. Слушай, Гена, поехали со мной, брось ты свое железнодорожное дело, поступишь на рабфак, потом в институт, я помогу, поехали, Гена, ведь геология — это самая фундаментальная наука, с нее все начинается, а этот край ваш, Забайкалье, это же богатейшая кладовая минералов, Гена, поехали!
— Поедем, Боб, поедем, вот только штаны подтяну. Я, в натуре, прошвырнусь еще, а ты поди, отдохни малёха, притомился, речистый.
В вагон поступило пополнение. За соседним столиком сидела небольшая компания — мужчина и две молодые женщины. Мужчина в редком тогда джинсовом костюме сидел, развалясь, благосклонно принимая знаки внимания со стороны своих спутниц. Черный большой дипломат, явно импортный, он держал на коленях. О спутницах следует сказать особо— они были поразительны каждая по- своему. Шатенка— угловатая, с резкими неправильными, но очень выразительными чертами лица, ее бросающуюся в глаза некрасивость особенно оттеняла вторая — редкой прелести пухленькая восточная женщина, узкие большие глаза ее под идеальной скобочкой бровей располагались под странным очаровательным углом к точеному носику, нежная кожа лица живо реагировала тончайшей игрой красок на сказанное собеседниками. Киношники, из Улан-Удэнской киностудии: мужчина, видимо, режиссер, а спутницы его — актрисы, как уяснил Володя из долетающих обрывков разговоров. Помня о своей влюбчивости,Володя старался не смотреть в ту сторону. Но мелодичный тихий смех не отпускал. Устроился в углу, отодвинув спящего солдатика.
В неверном мелькающем свете смеется дразняще восточная красавица. Блики костра дрожат на смуглой коже, звенят монисты. Много крови прольют степные воины в схватках за её благосклонность. Володя, прижимаясь к земле, наблюдал зорко, слышал ребрами стук копыт погони, нужно торопиться, прикидывал, сжимая лук, — двое у костра, пьют что-то прямо из бурдюка, третий в стороне, лежит, намотав поводья коней на руку. Надо этих двоих положить бесшумно из лука. Третьего прикончить ударом кинжала. Поймать коней, девушку в седло и — в степь. Но не успел — навалились, накинули на голову что-то — резкой вонью забило дыхание, — конский потник, наверное, — рванулся, вскочил, получил удар по голове — и проснулся наконец…
Разморенный солдатик улегся окончательно, скинув сапоги, сложив на Володю ноги с полуразмотавшимися ароматными портянками. Голова гудела от удара о стойку. «Лучше бы ваш старшина хоть раз в неделю чистоту портянок ваших проверял, чем каждый день — чистоту полов, показушники», — вяло попенял мысленно солдату.
С трудом поднялся, встал. Голова разламывалась, покачивало вместе с вагоном. Откуда-то прибежал Генка, разгоряченный, возбужденный.
— Слышь, Боб-Автандил, пойдем, бабец у меня там, в тамбуре, постоишь на стрёме, покараулишь, — глядишь, и тебе отломится. Ну давай, давай, кореш — мухой в тамбур, я там буду.
Володя огляделся. Солдатик спал, скукожившись, все так же открыв рот. На ноги ему кто-то сердобольный набросил его же шинелку — так-то всем лучше. Киношники из соседнего отделения уже ушли, наверное, нашли себе место поприличней. «Да была ли она, степная красавица?» — засомневался Володя, его мутило. Жалко было сна красивого, попробовать бы еще раз увидеть. Пошел освежиться маленько, но туалет закрыт. В тамбуре Генка лапал, «мацал», как сказал бы он, своего бабца.
Бабец оказался разомлевшей молодой маленькой тугощекой женщиной, в кофточке в полосочку. Она уже едва не падала в Генкиных опытных руках, истомно млела и таяла.
— Как же мы, где же, ведь люди ходят, — на что Генка бормотал что-то о стояке, о том, что туалет-то запирается…
— Ты большой, а я маленькая, как же мы… стояком-то…
— Да вот Боб на стреме постоит, верно, Боб?
Володя, поняв наконец, что попал на обсуждение конкретных деталей предстоящего, ужаснулся, горячим стыдным жаром окатило.
Сунулся лбом в стекло, похолоднее вроде. «И это я сейчас буду сторожить их и слушать все эти сопутствующие звуки!?» — и страшило, и влекло запретное, взрослое, постыдное. Но, слава богу, выручила остановка — на слабоосвещенном перрончике высветилось название какой-то станции.
Бабец ойкнула, вырвалась из Генкиных лап — «Это же моя станция!» — горестно всхлипнула, заполошно метнулась в вагон, вернулась, волоча пожитки, сумки, рыжего вихрастого пацана и старика, покрикивала зло : «Да шевелись ты, наказанье ты мое! Да скорей же идите, папаша, стоим всего три минуты! Надоели вы мне все!» В последний раз оглянулась на Генку отчаянно, зовуще — но тот уже остывал, отвернулся, приглаживал волосы большой фасонистой расческой, — забывал рядовой дорожный эпизод.
Поезд тронулся. Генка хлопнул Володю по плечу: «Сорвался бабец. Жаль, не разгрузился».
— Да ты что, Гена, она же… Она же влюбилась в тебя, я видел!
— Брось, просто голодная бабенка. Она мне тут рассказала свою жизнь — сын-придурок, муж-алкаш, отец больной. А бабе, сам понимаешь, чего надо.
— Гена, это же женщина, как ты можешь, она любви жаждет. Гена, что же ты не спрыгнешь!?
— Э-э, да ты, брат, сам с ума спрыгнул. Это жизнь такая — пролетел моментик, и нет его. Вон как столб за окном — промелькнул — и забудь. Да ты сам-то, красная девица, глаз-то положил на ту узкоглазенькую? А? Признавайся! Да ты не красней, чего ты, я же видел, как ты ее глазами-то… ел, ха-ха!
Володе захотелось ударить с размаху по этой ухмыляющейся роже, заткнуть поток сальностей. Да уж, ударь такого, отвернулся, но от проницательного Генки не скроешься.
— Да брось, не дуйся. Красивая, симпатичная девка, тут ты прав. Скажешь, хамло, скотина грубая, да? А я, кореш, и не смотрю на таких, втюриться боюсь по-настоящему. Тогда уж точно — кранты. Куда же тогда деваться? В петлю?
— Да почему в петлю-то? Женишься, жить будешь, детей растить… — промямлил, сам не веря, Володя.
— Ну чё ты буровишь? Как такая посмотрит на меня? Да она же меня, как чумы, боится. От меня все нормальные-то люди, вроде тебя, шарахаются. Мужики — и те боятся. Вот ты давечь хотел же мне в морду дать? Ну, говори, хотел же, не бойся!
— Ну, хотел, — выдавил Володя.
— Да не мохай, я не в обиде, я это к примеру говорю. Что, ты думаешь, я не понимаю ни фига, всё я понимаю, хоть и не закончил школу-то. Мне, брат, на таких, как эта черненькая красотка, смотреть не полагается. Да я и не смотрю. А смотрел я на козла этого морщинистого. И вот чего высмотрел… Зырь! — Генка извлек откуда-то из-за спины большой кожаный бумажник, раскрыл его, — Володя аж заслонился от вида толстой пачки сторублевок, которая словно разбухла и стала, шелестя, выпирать освобождённо.
— Слышь, Боб, половина твоя будет. Только подмогни малёха. Они сейчас в соседний вагон перебрались, там народу поменьше. Спят, но чутко спят, суки, — не разделись, постель не брали, так, привалились друг к другу. А козел старый — на верхней полке, и под головой дипломат держит. Без шума не взять, отвлечь надо.
— Э-э, да ты чё? — вдруг прервал себя Генка, вгляделся пристальней в глаза Володе в неверном свете мелькающих фонарей.
Володя застыл в оцепенении. До него дошло наконец, с кем это он всю ночь пил, откровенничал, живописал прелести профессии своей, кого агитировал он поступать в институт. «Да он же вор, настоящий ворюга, украл сейчас у спящих киношников деньги, а я-то, я-то думал, он случайно попал в тюрьму, участия ему не хватает, перевоспитать его можно, перековать, ах ты… Да что же делать-то?» — лихорадочные метались мысли, их никак не удавалось собрать воедино. — «Это же теперь я что — я соучастник, что ли? Я же заявить на него обязан, я задержать его должен»… В мозгу проносились какие-то смутные фантастические картинки — вот Володя ведет Генку в милицию, заломив руку, вот отдает режиссеру кошелек, вот…
— Сдать собрался, козел!? — прервал сумбурный поток сознания Генка, больно вцепился в плечо жесткими горячими пальцами, в другой руке у него возникло, хищно блеснуло в неярком свете узкое жало ножа. Мгновенным холодком ужаса окатило Володю, сердце замерло, как завороженный, не отрывая взгляда от финки, Володя молчал. Как со стороны видел себя, жалкого, отстранённо, остро понимал, что сделать ничего не сможет — какое там задержать, даже крикнуть от страха не сможет, — слишком это отличалось от того, что читал, что видел в фильмах, слишком все это реально и страшно, перед ним водил медленно из стороны в сторону ножом, гипнотизируя, настоящий зверь, уголовник, убийца, и убить ему ничего не стоит, да, убить и выбросить в темноту, вот и поезд набирает ход. «Так вот оно, настоящее твое лицо! Оскалился злобно, зверюга, куда же и подевался-то компанейский такой рубаха-парень. Не лицо — маска звериная, глаза мутные, да он же не видит ничего, зверь перед прыжком, вот в таком состоянии они и режутся там, в колонии, да это не первобытный даже, - его эволюция не коснулась, каннибал голодный», — злостью пытался Володя вытолкнуть из себя парализующий страх, но он не проходил. Второе «я», внутренний голос, обычно просто фиксировавший все отстранённо, заносивший в протоколы памяти, словно шепнул на ухо что-то затасканное о промелькнувшей перед глазами жизни. И вот это глумление собственного двойника помогло взять себя в руки. Небрежно (играя небрежность) скинул с плеча Генкину руку, краем глаза заметил, что левый ботинок стоит на упавшей сторублевке («так-так, топчи их, как можно небрежней», — одобрил двойник).
— Никогда и никого я не сдавал и не закладывал. И убери ножик — я смерти не боюсь. «Молодец, вот именно ножик — как нож, но уничижительней» — вновь удостоил похвалы двойник).
— Знаю, что смерти не боишься, потому что не знаешь ее. Такие, как ты, боятся не смерти, а унижения — это и есть смерть для вас. Ну, унижать мне тебя некогда, да и неохота. Нравишься ты мне. И убивать не буду, раз уже не убил, — нервы, брат, ни к черту стали, сам себя боюсь. Да таких, как я, надо не в милицию сдавать — убивать надо, потому как есть за что, не надо нам жить. И что закладывать не пойдешь — знаю, заложить для вас — грех смертный. Да и некого закладывать-то будет — я спрыгну до станции, ты уедешь.
Володя незаметно выдохнул, презирая себя за радость животную внезапную, казалось, все в нем поёт: «Я жив, жив», - живчик хренов, заторопился, забормотал горячечно:
— Послушай, Гена, да зачем тебе дипломат, там же одни бумаги, наверное, сценарии фильмов, ну, документы разные…
— Может, ты и прав, бумаги мне ни к чему. И вообще, — жадность фраера погубит, тормознуться надо. В гаманке бабки немалые.
— Гена, ну зачем тебе чужие деньги, надо вернуть, что ты, Гена…
— Ща! Ага, разбежался, аж обутки слетели, деньги верну, покаюсь, пойду на завод работать — за 120 рубликов! В пионеры поступлю, мать твою! Ты этого хочешь!? Да мне 120 рваных — раз погулять в ресторане. А скажи ты мне — почему этому козлу старому тапочки подает, в глаза заглядывает и прочее делает красавица такая, это же во сне не привидится ,— богиня! А мне? Почему мне только эти деревенские толстушки конопатые, как эта Верка, да вот сошла-то недавно!? А? Это справедливо, по-твоему? А с этим гаманком, — похлопал Генка по бумажнику, — с этим гаманком мне в Иркутском ресторане такие богини седьмое небо покажут по семь раз на дню. Это моя работа, понял? А это, — похлопал опять по кошельку, — зарплата моя. Я же тебе говорил — на железной дороге работаю.
— Так ведь попадешься когда-нибудь, Гена!
— Ну, это еще когда попадусь. А пока погуляю малёха. Поздно мне меняться, поздно, понял? А ты смешной, пьяный-то. Всё мне ночью про своих друзей-студентов рассказывал, про институт свой. Про геологию. Чего же, красиво, хорошо живете, конечно. Я, может, завидую вам, дружба у вас какая хорошая.
— Так брось ты все это, поехали со мной, в Иркутске сядем на свердловский поезд, на работу устроишься, у нас в общаге жить будешь, — торопливо, сбивчиво уговаривал Володя, он как будто уже и сам верил в возможность такого поворота, желал его страстно, по крайней мере, тогда можно было бы забыть весь этот кошмар, как дурной сон, а иначе — он знал это совершенно точно — иначе придется презирать себя за сегодняшнее свое бессилие, страх животный всю оставшуюся жизнь.
— Да не переживай ты, — опять словно прочитал его мысли Генка, — никто бы на твоем месте не сделал ничего. Не может обычный человек волка взять голыми руками. Кому положено, те и возьмут в своё время. Волка бояться не надо — он если и зарежет, так ведь один раз всего. А ты Автандил… Автандил-то — это же витязь в тигровой шкуре, а? Чтецы на зоне рассказывали. Для красоты так назвался, а, Вовка? — и Генка улыбнулся так широко и по-доброму, что Володя едва не кинулся ему на грудь.
— Ты чего, поверил, что ли? Ну, ты и ло-ох! Чё уши-то развесил? Да наговорить-то все что хошь можно, ты чё же, всему веришь? И чему вас только в институтах учат! Да на зоне знаешь сколько таких говорунов!? Сгинь с глаз, пацан наивный. Да я, если хочешь знать, потому один и работаю, что ненавижу всех таких, как я. Ни совести у нас, ни чести, ни дружбы, — ничего нет, понятия одни, слова одни подлючие, враньё всеё дикое, спецом придумано, чтоб мальцов лопоухих вербовать, авторитетным-то нужны шестерки, толпа нужна, последователи, твою мать! Да я, да ты знаешь…
Генка опять начал терять облик, заговорил сбивчиво, горячечно, руки его совершали движения беспорядочные, суетливые, несоответственные какие-то, он то рвал ворот рубахи, то застегивался на все пуговицы; пугающей нездешней психованностью, перегаром, запахом страха и злобы вновь переполнило тамбур так, что захотелось Володе разбить окно или выпрыгнуть в ночь.
— Да я сам себя ненавижу, я бы порезался, да жить хочу, как кошка, я сам не знаю, чего хочу, одно знаю — зря я родился, всем на беду живу, я себя ненавижу, ты это понять можешь?!
Генка выдохся, опал как-то. Отвернулся, уткнулся в окно, заговорил медленно, хрипло:
— Знаешь, что дерёт меня больше всего, что корёжит, переворачивает, а? Не знаешь? А то, что не врешь ты про то, что смерти не боишься. Нет, ты боишься, конечно, как живой человек, а по натуре — не боишься, ты ж помрешь, а деньги эти не возьмешь, помрешь, а таким, как я, не станешь. Стерженёк в тебе есть. Ты чего, думаешь, я всерьёз тебе деньги предлагал, подмоги просил? Да я тебя хотел на одну доску с собой поставить, муторно мне, что я рядом с тобой — засранец, кочет дырявый, жабель подколодная. Да мне на тебя смотреть — как из-под нар на пахана. Встречал я таких на зоне, их и убивать-то без пользы, не добьешься ничего. Да я тебя кулаком одним убить могу, и все равно ты сильнее.
Генка умолк, отвернулся. Володя тоже молчал, он знал себя — сейчас идет в нем работа подспудная, осмысливается, укладывается все услышанное. Потом уже, позже, каждое слово проанализируется. Каждый жест, взгляд каждый получит должную оценку. А сейчас он мог только слушать оглушённо, но мучился уже от сопереживания, от бессилия помочь, от немоты своей.
— А ты с такими, как я, не связывайся никогда, — снова заговорил Генка, не оборачиваясь. — Пропадешь ты, пацан наивный. Тебя мне на совесть еще повесить — и хватит на петлю. Да не переживай ты, не презирайся, попустись, кого там. С этим миром, где я живу, тебе делов иметь не надо. Мы с тобой как две этих линии, как их, ну, как рельсы-то идут рядом?..
— Параллельные линии.
— Во, во. Параллельные, и пересекаться не будем. Никогда. Эх-х, жизнь, бля! Ты бы раньше мне встретился, когда я от папаши пьяного в картошке прятался. Или тогда, когда мамка с хахалем удрала, меня на бабку с дедом бросила, — а я ждал её, каждую ночь ждал, вскакивал во сне, — не приехала же. Или что же не было тебя, когда мы кассу в училище брали — некому было остановить. Тут нет вас, правильных. Или в последнюю ходку — ну, да про это тебе лучше не знать… Ладно, прощевай, не рви душу, авось, не свидимся.
Генка открыл как-то непостижимо всегда закрытые двери. Поезд притормаживал. Генка спрыгнул — как растворился в ночи.
В общаге шумно. К началу нового курса съезжаются студенты. Романтический походный настрой, впечатления о первом поле. Володя больше отмалчивался, настроения не было, даже чифир-бачок свой заветный, повертев в руках, закинул в дальний угол до лучших времён.
Сосед и лучший друг Халит, худой и длинный, милейший вьюнош, заметил-таки среди восторгов, излияний и возлияний, состояние Володи. Встревожился:
— Что с тобой, Боб, практика не получилась?
— Да нет, старик, все нормалёк. — И неожиданно для себя:
— Хватит, пошли гульнём, что мы, в самом деле, с поля же все-таки вернулись!
— Да пошли, конечно, вмажем, в 301 комнате ребята уже разливают, по агентурным сведениям, в наличии 2 пузыря водяры и баллон «кальвадоса».
— Нет, пошли гульнём по-настоящему, в ресторане. Ну мы должны же изучить и эту сторону жизни.
Изучать жизнь во всех её проявлениях — первая заповедь поэта. Халит, уже публиковавшийся в институтской многотиражке, не мог не согласиться. Чудак — он на первом курсе пытался изучить всего Бальзака, читал ночами в курилке, чтобы не заснуть. Одолел что-то около сорока томов, бросил, когда стал засыпать на лекциях еще до прихода преподавателя. «Ну что, Халит, что-нибудь осталось в голове от Бальзака?» — «Вкус и цвет романов Бальзака мне напомнит запах табака», — импровизировал Халит. Для изучения жизни на зимних каникулах он ходил со спелеологами из политеха в пещеру, худоба Халита здесь являлась большим преимуществом. Спелеологи, кто во что горазд, прохаживались насчет Халита, благо был он идеальной не обижающейся мишенью для остроумцев: «Два метра щенячьего восторга», «Да когда же, змей, ты уже весь появишься, сколько можно ждать!». Или: «Да тебя, Халит, проще вдвое сложить и в эту щель просунуть, чем дождаться, пока ты проползёшь». Причем, Халит смеялся громче всех. «Ты знаешь, — делился он впоследствии, — они такие фанаты. Забрались под землю и не вылазят вторые сутки, я уже не чаял белый свет увидеть, — вспомнил и всю свою жизнь, и Бальзака…».
С того первого похода в «Ермак» и начался «ресторанный цикл» Володи. Костюм, конечно, не купил, махнул рукой — авось, и старый не развалится. От «крупной закладки» остались слезы. Даже будто и понравилось как-то изображать из себя завсегдатаев ресторана, прожигателей жизни. Богинь, правда, показывающих седьмое небо, так и не нашли. Но что-то в этом есть, знаете ли, затягивающее. И удивленно-уважительные взгляды ребят, когда ночью на бровях возвращаешься из кабака: «Зубрим, студиозусы!?» — такие взгляды остановиться не помогут.
Помог случай. В тот последний поход в «Ермак» Володя с Халитом особенно перебрали, сидели до самого закрытия. Музыка («музончик»), пьяные разговоры, с кем-то познакомились. Уже на выходе Халит продолжал втолковывать случайному знакомцу концепции современной поэзии. Володя вышел, решив подождать на улице.
…Они остановили за углом, два жлоба, ростом повыше Халита, каждый шире его раза в четыре. Традиционное «дай закурить» и — ошеломляющий удар в лицо. Незлобивый по натуре Володя, выпив, вообще любил все человечество, а тут… Гадкие ухмылки и опять удар. Во вспыхнувшем глазу проявился вдруг Генка, подмигнул одобряюще: «Не мохай, Автандил!». Это что же, это Генка, вор, рецидивист Генка на моей стороне?! Или это я на его сторону перешел? Или Генки — вот они, напротив? Да это же они (как там у Генки — кочеты дырявые), они Генку, потерянного, тоскующего бравенького пацаненка, они тащат Генку к себе в зазеркалье, в подлый мир свой, обманом, предательством, понятиями своими гнусными совращают, отвращают Генку от жизни настоящей?!
Только бы дотянуться теперь… Раз! Володя не боялся, был на редкость спокоен. Нужно только действовать грамотно, как учил тренер, сгруппировавшись, вкладывать резко весь свой вес, всю силу инерции в кулак. Первый кочет, как в замедленной съёмке, попятился удивленно, падал медленно, как-то сложившись. Два! Второй успел только рот открыть испуганно. Сюда, в этот открытый рот, снова удалось дотянуться Володе. Краем глаза успел заметить подбегающего изумленного Халита. Медленно сползала с глаз холодная пелена. Халит неумело ударил поднявшегося было Первого, кинулся ко Второму, — инстинктивно стараясь не дать подняться, но Второй оказался предусмотрительней, отползал лежа на спине, затем, вскочив, бросился бежать. За ним убежал Первый кочет. Халит кричал что-то воинственное, страшно возбужденный, ликующий, Не мог устоять на месте, хохотал и прыгал, празднуя победу:
«Как ты их, Боб! Я гляжу — ты раз одного, — с копыт! Ну ты гигант, Боб! Вот так скромник наш! Знай наших! Я этому тоже — раз кулаком, два ему ногой, жаль — не попал». Володя шел, глядя прямо перед собой, не убыстряя шага — неловко и непонятно было ему это упоение Халита. «И это добряк, интеллигент Халит, да он же сроду мухи не обидел, он же всего Бальзака прочитал, да что же это такое, он же первой своей публикации стихов так не радовался! И откуда восторг этот глубинный, что мы сделали-то — морду двум придуркам набили? Для чего же мы растим, пестуем, как дитя, интеллект свой, пытаемся хоть сколько-нибудь овладеть сокровищами культуры, накопленными человечеством, хоть малую толику почерпнуть? Для того, что ли, чтобы вот так первобытно ликовать от победы в ночной уличной драке?
Недалеко же мы ушли от своих животных предков, если так быстро и охотно слетает тонкая пленка цивилизованности. Два самца-неандертальца одолели двух других самцов в схватке, причем ничем не спровоцированной… И этот упоённо празднующий победу, только что не стучащий себе в грудь кулаками неандерталец — рафинированный интеллигент, тонкая поэтическая натура, это Халит?!
Халит шел рядом, тянул Володю за руку, убеждал бежать отсюда скорей. Опасность действительно была велика — если Первый и Второй вернутся с толпой. Глухой ночью на безлюдной улице… Но Володя шага так и не прибавил до самой общаги, шел, глядя в точку, краем сознания отмечая опасность, но как-то безразлично все стало, молодец, Халит, не бросает; да не бойся ты, шакалов бояться западло, неинтересно все это, мелко как-то, да что ж так гнусно-то всё это, пошло, напрасно, — тоскливо ворочалось в голове, отстранённо. Хотелось отчего-то, чтоб проявился снова Генка, но не получалось что-то, не вызывался Генка, ушел в свой параллельный мир, как растворился в ночи.
Так и не заметил, как прошла ночь. Светает. «Ну вот же, не закурил, удержался, можем, когда захотим», — похвалил себя. Вошел в зал. Пассажиры уже начинали шевелиться. Бабуля, угревшись, спала. Выражение безысходности сошло, что-то умиротворенное, доброе проступило в резких чертах лица.
— «Молодость вспомнила или Генку видит, да не теперешнего душегуба, а душевного, ласкового, бравенького пацана, наверное».
Бабка проснулась посвежевшей. «Спасибо, сынок, дай бог тебе доброго здоровья. Скоро уже, должно, придет автобус». Володя распустил завязки рюкзака, достал три копчёных рыбины — крупные ленки — сам поймал. Коптили, вырыв яму в крутом песчаном берегу, никто из ребят раньше этим не занимался, а вот поди ты — получилось, — запах рыбки издавали умопомрачительный. Достал спирт. В зеленой алюминиевой фляжке, резьбовую пробку которой для верности перемотали изолентой, хранился НЗ — использовать его предполагалось только в самых крайних случаях, а если повезет обойтись без крайностей — спирт выпивался за удачу уже дома. Ну да ничего, дома найдем, что выпить. Сложил всё в пакет, — надо же, классный джентльменский набор получился — ни один мужик не устоит. Принес пакет бабуле: «Если будут трудности со свиданием, отдайте это начальнику, — не устоит, посодействует». И заторопился — тяжело было отчего-то слушать бабкину благодарность, закинул лямку рюкзака на плечо, вышел на перрон.
Как-то еще студентами ездили с Халитом в деревню дальнюю в гости к его деду. Дед забегал счастливо, смешно загордился. «Ну-ну, молодцом, бабайчик, совсем ты у меня джигит!» — растроганно прижимал Халит дедову белую бородёнку к штормовке где-то в районе живота.
Собрались родственники. Пили чай, неспешно разговаривали. Володя заметил, как бабайчик, благообразный, в тюбетейке, иногда вдруг замолкал в разговоре и, покачиваясь, тянул со вздохом: «А-а-а (да долго так, у Володи бы дыхания не хватило) — а-ай, Аллах!»
— Он что, молится?
— Да нет, вздыхает просто, что-то вроде «ох ты, господи».
— А почему такой долгий вздох-то?
— Ты поживи с его — тогда и спросишь. Кончай чаи гонять, на танцы опаздываем.
На танцы не опоздали, что ты, и девчонки там были — себя забудешь, не то что разговор этот мимолетный. А вот теперь, гляди-ка, вспомнилось. К остановке подошел вижайский автобус. Высокая костистая старуха, гружённая несколькими авоськами, спешила в толпе пассажиров, неловко переваливаясь. Перед дверями автобуса оглянулась, ища кого-то глазами. Володя поспешно заслонился рюкзаком, накинул вторую лямку, пошагал к ребятам.
Его ждали.
Свидетельство о публикации №212090600544