Там, вдали за рекой
Несколько картин из жизни сомнамбулы
Oh, Mama, can this really be the end…
Боб Дилан
1.
…Проснуться, – думал он, – проснуться…
…Узкие городские улицы, извилистые и темные. Лунный свет в смутной игре с тусклым тлением зашторенных окон. Порывы холодного ветра. Сумерки.
Это было зимой или в начале весны.
Он спешил, высоко подняв плечи, спрятав голову в их ущелье: горло – это самое важное, – мимо палисадников, вдоль трапеций канареечных заплат на снегу, пересеченных тощими голубыми тенями деревьев. Морозило.
Он не был на улице два или три тысячелетия. Какая свежесть! Сквер – черный фарфоровый лес, густые малоэтажки вдоль красной линии, фонари на веревочках. Китайские драконы над белой оградой монастыря.
День умер, холодно. Вместе с ним умерла и дневная, в цветных запахах весна, анемичная красавица с чахоточным румянцем на лице.
Он стоит и слушает шум протекающей жизни... Когда жизни уже нет, жизнь переполнена чем-то другим, что изменило ее свойства. Это его мир сошедшего с рельсов поезда, но у него еще есть несколько секунд, когда он может ходить, курить, сидеть, ни на кого не глядя, или кому-то что-то рассказывать, рисуя карту несуществующих мест.
Где-то было хорошо, где-то были театры и рестораны, где-то были друзья и богемные переживания, но как он ни старался, он не мог обнаружить эти удивительные места на пенопластовой модели города. Что это значит, откуда это невежество или пренебрежение к второстепенным знаниям?
Как он ненавидел себя, свою жизнь, эту насквозь искусственную форму: древние рисунки и каллиграфические надписи на лунном стекле. Носитель ностальгических знаний – сколько раз он был бессилен собрать свои хрустальные армады, когда в застрявшей каучуковой очереди нарушалась тончайшая настройка его судьбы.
Тогда он чувствовал себя как безумец, который пользуется вещами, природа коих непостижима для его понимания. Одна сторона действительности теряла прозрачность, другая грубо обнажалась, становясь непереносимо яркой для глаз.
Он прикрыл глаза рукой, словно заслоняясь от режущего света...
Он просыпался совершенно усталым и успокаивался только к вечеру. Он был свободен по праву спящего человека и обретал жизнь в сомнамбулических перемещениях под Луной...
Олег лег рано, страшно усталый. Как приятна эта удовлетворяющая саму себя усталость, перевоплощающаяся в тихий пруд, из которого начинает произрастать лотос удовольствия.
Уже давно он находил успокоение только во сне. Сны его были умиротворенны и светлы.
Только сон приносит радость человеку. Огромный, сложный, замечательный мир его снов. Он жил только ради этих снов и умирал, пробуждаясь.
Сны щадили его. Он так и полюбил спать, что лишь во сне жизнь отвечает ему “да” чаще, чем “нет”. Видимо, сны и даны людям, чтобы они даже в пустоте ночного несуществования не теряли время и упражняли душу... – думал он уже в постели, переводя свой земной полет в режим автопилота.
Сон опрокидывал его, лил стаканом воду. И через секунду приходя в себя, он возвращался с удивительными построениями своего деморализованного мозга, никоим образом не сравнимыми с его рассудочными наивными виршами. Эти сны были пронизаны какой-то своей самостоятельной действительностью, живущей по убедительным законам “тамошнего” мира, своей неповторимостью сравнимые только с подлинным.
Он открыл глаза. В комнате было сумрачно и тихо. По углам залегли длинные спокойные тени. В окне сиял лунный шар, с материками и океанами.
И он вспомнил свой сон.
Во сне он летал, словно школьник. Легко, убедительно, будто доказывал несомненную истину. Сперва, впрочем, не получилось... Было неудобно – смотрели люди. Разве приличные люди летают? Да еще и на глазах у других! Но все же он заставил себя вспомнить, как это делается, и со второго раза чуть-чуть оторвался от земли. Так бывает: кажется – напрочь забываешь какую-нибудь музыкальную пьесу, которую не играл много лет, и вдруг пальцы сами находят ее в мареве звуков и играют все увереннее и быстрее.
Он летел – сначала низэнько-низэнько, чуть ли не касаясь пальцами ковра, затем все выше и выше, перейдя в любимую позу пловца, пока зрители не начали аплодировать. Подходили люди и просили научить их тоже. А он уже забыл о них, вылетел в окно и полетел над равниной. Видно было далеко-далеко, слепило солнце...
Обидно сознавать, что ты когда-то был птицей и мог делать то и это, а теперь все забыл… Иногда и реальная жизнь кажется сновидением.
...Напротив его дома пейзаж надежно нейтрализован шестнадцатиэтажной кишкой. Он встает поздно.
От того, что он жил по ночам, а спал днем – в ощущениях – сплошной Новый Год, вечный вечер. Календарь порушен (он жил все время между одним и другим числом). Идеальные условия.
Поэт берет перо.
Он уже испытывает ту беспросветную скуку, лучше самой ночи погружавшей в дремоту, ту скуку, которая, как он уже знал, предшествовала желанию писать и предвещала наплыв спасительного вдохновения, мирящего с жизнью. В глубине скуки просыпался феномен фантазии. Фантазия – любимейшее дитя скуки! – перефразировал он Гете.
Он пишет роман. Все последние дни сюжет стопорился и не шел. Все выходило неживым, как плохой перевод с посредственного оригинала. И вдруг сегодня между сном и пробуждением он понял, как это надо сделать. Все встало на свои места, и он увидел роман отчетливо и ясно, как на экране…
Потом он обедает, домучивая голову словами, пока не появляются первые расплывающиеся круги (ветвящиеся ростки, если хотите) мигрени. Потом у него остается время лишь найти сумку с книгой и тетрадкой и пойти на работу.
Он работает рабочим в маленьком театре.
Будни театра во всем их великолепии: в холле стучит художник, в соседнем холле раздается пила режиссера. Люди творят! Поэт им помогает, вернее, это они помогают ему. Поэт и художник делают декорации для будущей сказки, режиссер Женя – стойку для бара.
На восьмом часу работы поэт своему напарнику:
– Геморроя у нас, конечно, не будет, а вот ранний маразм возможен.
В перерыве он идет за пивом.
В очереди за пивом смешение всех племен и языков. Стоят рабочие в грязных спецовках, стоят интеллигенты в куртках на меху, в меховых шапках и без, стоят полупьяные люмпены, стоят неопределенного возраста женщины, стоят, наконец, урлового вида юноши в широких штанах. Последние избыточно матерятся у него за спиной, одолевая трудности языка, и рассказывают побасенки из своей блат¬ной жизни: такой-то, твою мать, козел, проиграл в карты машину, а такой-то в бегах от милиции, к такому-то завалились дружки с зоны, напились и чуть не порезали, жена спасла... И так до бесконечности. Когда самый говорливый из них куда-то слинял, в наступившей тишине речь двух парней приблизительно его круга показалась сладчайшей амброзией. Нет, что ни говори, если “мы” и “они” – не классовое расслоение, то, значит, две разные расы (ду¬мал он).
Стоят с трехлитровыми банками и пол-литровыми баночками (по¬пить на месте). Стоят с огромными жбанами, канистрами и бутылками. Продавщицы все нет, и ее терпеливо ожидают. Наконец, она появилась, и ca ira! (дело пошло) – с матюжком, толкотней, со всякими борзыми, внеочередными нахалами, истомленными жаждой. Продавщица в ларьке была еще та курва – едва за двадцать, но явно выкупавшаяся во всех смертных грехах. У нее в будке уже толокся длинный небритый тип в вечном черном войлочном пальто, с болтающейся на месте шарфа грязной тряпкой и в шапке из черной драной кошки. Он смолил папиросу и тянул пивко из единственной пивной кружки, уцелевшего экспоната прежней славной эпохи.
Продавщица была беспредельно возмущена олеговой ересью – получить сдачу с 32 рублей, отданных за пять литров пива.
– Я тебе долью, – презрительно бросила она, хотя ничего не долила.
Олег оттащил канистру к театру. Выпили втроем пива, закусили чем бог послал.
Все же стало лучше. Вспомнили, как брали алкоголь пару-тройку лет назад, посреди эпохи мягкого застоя, внезапно перешедшего в сухой закон, тот еще театр... Бойцы поминают минувшие дни.
Да, вообще (несмотря ни на что) стало лучше. С недавних пор психическая энергия растрачивалась менее тупо, хотя и более легкомысленно.
Потом Петя сбегал за вермутом. Потом...
...Утром он почувствовал, что жить так – больше не может. Странно, что выходной день лишь усилил скверное настроение.
Не давала покоя девушка из сна в простом широком платье, веселая, открытая, переполненная жизнью, по виду – какая-то цыганка, индианка, хипповка, с гривой длинных распущенных волос – в южном городе, спускавшемся кривыми улицами к морю. У них была отличная компания. И все они пошли к этому морю, манящему, как магнит… Но, как и во всех своих снах, он никогда не мог зайти в воду, будто сон мог моделировать все, кроме воды. Или вода эта совсем не напоминала настоящую, какая-то мелкая и вязкая, как желе… Именно от мучительной безуспешной попытки войти в эту воду он и проснулся.
Он смотрел на серые обои. Под ними была стена, а за стеной зима, медленно переходящая в весну.
Может быть, он болен? О, блаженное состояние больного человека: яды отравленного тела нарушают работу мозга – и все видится не так и не под тем углом, всегда более “духовно” – чем ты сам более неподвижен, придавлен и сокрушен. Освобожденный от обязанностей – твой мозг спокоен и легок. Блаженное состояние бесконечной слабости, возвращающее в мир книг, мифов и созерцаний...
Или, может, он боится, как в каком-то фильме – оказаться обычным человеком? У которого нет права выпендриваться и настаивать, что можешь отдыхать и филонить, когда все работают?
О, работа! Он тоже работал, по-своему, хотя кто сейчас работает? Это была игра в работу, но в отличие от игры в поэта, она приносила хоть какие-то деньги. Но сегодня можно было не играть ни в какие игры, а просто отдохнуть…
Он уже собрался вновь погрузиться в сон, как в мягкую теплую ванну.
Нет, как же, дадут эти поспать!.. С утра, как здесь было заведено по субботам, родители затеяли уборку. Визжал пылесос, громыхала мебель, упала и разбилась – случайной жертвой – ваза. Все было привычным образом вверх дном. Параллельно мать умудрялась надсадным голосом воспитывать отца, традиционно делавшего все не так, за столько лет не научившегося делать, "как надо". Отца было жалко, хотя он сам был виноват.
Олег отбросил одеяло и на худых, окостеневших от сна ногах побрел в ванную.
Да, восхищаться в нем в это утро было особенно нечем (смотрел он на себя в зеркало). Худое, нездорово-бледное лицо, свалявшиеся волосы. На лице отовсюду лезла дряблая щетина, и поэт выругался, предвидя тошную необходимость бритья. Впрочем, это не значило, что он куда-то спешил. Спешить ему было некуда.
В туалете ли, в ванной – каждое утро происходили неприятные открытия. То он сознавал, что ненавидит свою работу, то, что он неудачник и даже, может быть, сумасшедший, а главное, конечно, что ему (в который раз) обрыдло жить с родителями: видеть некрасивую наготу семейных отношений, словно наготу обветшалых расплывшихся тел, когда никто не притворяется и не старается скрыть, что он совершенно не знает, не помнит, зачем живет?
Эти мысли усугублялись происходившими накануне дежурными пьянками: жалким субститутом полноценного разврата.
Надев халат, в рваных стоптанных туфлях Олег поплелся в кухню. Высший шик жизни: провести весь день в китайском халате поверх голого тела. Когда я в хижине моей... Но этим утром все валилось из рук. Знакомый зловредный домовой (которого он считал своим "детским", играющим "я") столкнул под стол нож и опрокинул (хорошо пустую) чашку. На плите стояла огромная кастрюля рисовой каши, забабаханной матерью с утра. Вот ведь дети войны! Ну, куда она столько?!
Ему вообще не хотелось есть. Ничего не хотелось. В голове была чудовищная ясность и бесперспективность... Он словно видел, как медленно тонет в болоте, олицетворением которого был этот дом. Быть здесь поэтом казалось так же неестественно, как быть денди на лесоповале.
За окном деревья гнулись от ветра. Утро тихо состарилось до вечера – безо всякого намека на день.
Он одухотворил кашу чашкой кофе. Потом пошел к раковине и лениво помыл “посуду”. Это было пределом его интереса к домашней гигиене.
С его матерью было все наоборот. Не очень изящная толстушка в спортивном костюме, все свободное время она драила и чистила, стирала и наводила глянец. В их маленькой двухкомнатной квартире на окраине было стерильно, как в барокамере.
Его полное равнодушие к таким вещам приводило мать в неистовство, неослабевающее с годами. Она была вечно раздражена сыном, мужем, лишь ей одной видимыми неустройствами жизни и ужасными перспективами. Она считала, что только ее усилиями и стараниями держится мир.
Вот и сейчас она стояла наготове с трубой пылесоса в руках на пороге его комнаты.
– Ты уберешь? – спросила она голосом плохого искусителя.
– Нет, я занят, – ответил он и, взяв книгу, ушел читать в кухню, пока мать извлекала за стеной визги и вои, словно летящие пушкинские бесы. Прежде он запрещал ей убирать его комнату, вообще входить в нее с разной чепухой – но они же и камень переупрямят!
Не читалось. Он никак не мог увлечься незамысловатой логикой автора и бездумно глотал строчки. Автор явно не умел парить на уровне темы, красоту которой он пытался раскрыть. А, может, и умел, да Олегу сегодня не парилось. Он сегодня был подобен неким сущностям из книги, что “лишились своего субстанциального значения”.
Он закурил и стал глядеть в окно. На доме напротив надулась огромная тень и встала, размахивая простынями. Прошла девушка: черная шубка и летящие волосы. С некоторого расстояния все девушки кажутся красавицами...
Иррациональность всех переживаний: так сложилось, что пра¬к¬тически в один день он читал Сада, “Чаттерлей” Лоуренса, “Яму” Куприна и смотрел весьма пряный фильм Антониони “Иденти¬фикация женщины”. И хоть бы что. Наоборот – полная атараксия. А в другой день просто колготки на женщине как могут разобрать!
Пылесос за стенкой умолк. Началась протирка пыли. Пыль, стирка, детский сад квартиры, где он все еще был ребенком – это были скучными, неустранимые моменты, и вместе с ссорами – одна из причин его кошмарной жизни. Жить здесь – было неудобно во всех отношениях. Не то чтобы изменить все это было трудно и хлопотно, один раз он уже проделал это. Но теперь это не имело смысла.
Он уже вышел из возраста, когда любят всех, и скорее впал в другую крайность. Он давно был женат на скуке.
Жизнь как-то пошла, покатилась... Куда, зачем? Она уже произошла, но как-то не верилось.
2.
Еще студентом он отправился в первую экспедиции. Тогда это и случилось: после великой попойки, ознаменовавшей конец сезона, на которой он напился, чуть ли не первый раз в жизни. И она тоже. Потом он смутно вспомнил ту ночь: как они влезли в его одноместную палатку... Она была украинская студентка, даже не красавица.
– Меня качает… А тебя качает? Может, тут всех качает?!... Тут вообще качает, а?... – веселилась она. И упала на спальник поперек входа.
Он перетащил ее чуть дальше. Она сняла майку через голову, и он увидел ее груди, выпавшие из нее, как выигрышные билеты. Следом увидел и остальное, первый раз так четко и доступно, как мчащийся на "Титаник" айсберг. И уж поздно было закрывать лицо руками и бросаться к шлюпке…
Конечно, когда-то такое должно было случиться, как падение и познание…
– Это только секс, – пробормотала она, успокаивая его. И это его и правда успокоило. Он был ничем ей не обязан.
Для нее это было просто невинное приключение. Для него тоже. И все же это было главное материальное приобретение того лета.
А потом он зачасти: археологическая экспедиция, обмерочно-реставрационная, снова археологическая, где жили свободно и неформально, вольно перемещаясь по югам родины. Там он и обрел эту девочку. Лучше бы обрел ящик динамита и сел на него…
…Она стала заступаться, когда менты непонятно почему начали высаживать его из бакинского поезда. Напоследок дала свой телефон и предложила звонить, когда бы он ни попал в город. Москвичка, она жила там у тетки. И он позвонил – когда через несколько дней, отсидев в спецприемнике, таки добрался до Баку и увидел, что ночевать ему негде, а ментов в городе как крапивы в лесу. Весь день она показывала ему старый город с гигантской, конечно же Девичьей башней, стоящей в любом уважающем себя восточном местечке, и старинным караван-сараем, свозила туда, где было "нормальное" море. Они пили местные вина с ее приятелями-художниками. Она пела под гитару рок-н-роллы на английском. У нее был неплохой голос…
Местные, черные, загорелые, глядели на них, как динозавры на первых веселых млекопитающих. Удивительно, что их так и не побили.
…Они вошли в огромную темную прихожую старого дореволюционного дома, и она, пьяная, споткнулась (или словно споткнулась) и нежно оперлась на него…
Ему было очевидно, чего она хочет. Он был все еще слишком разумен. Ему казалась подозрительной такая быстрая ее "сдача" почти незнакомому человеку.
"Это только секс", – вспомнил он.
Но теперь он знал, что нет ничего страшнее приближения к другому телу, нет ничего страшнее соединения их полей. Он чувствовал, как выжигаются леса его страны, засвечиваются и бледнеют светлые мифы, но ничего не мог поделать. Взамен ему предлагали другие. Они были "реальны". И у него не было власти над ними. Это было опасно и красиво.
Споткнулся ли тогда он? Или проснулся? Она была чутка и добра. Свой телефон она дала ему в порыве, чтобы как-то утешить человека, которому делают плохо. Она приняла его тогда за человека необычного, не такого, как все. Разве нормальных людей ссаживают с поезда?
– Такой красивый мальчик в окружении этих серых уродов… Ты напомнил мне, ха-ха-ха, мученика за веру, которого злые язычники решили не то изгнать, не то казнить! Я ведь еще раньше увидела тебя и думала: хорошо бы познакомиться. А тут такой случай… ха-ха-ха!
Но, главное, он не мог устоять против любви.
Он был поэт и художник, и каждый день ему надо было заниматься, чтобы хранить и развивать талант. Никто не говорил, что у него уникальный талант, но это его не волновало. Упорством он заставит талант заговорить, он будет стучатся в эту дверь, пока не откроет ее.
Строгий режим, почти полное отсутствие развлечений – и работа, работа. Это даже нравилось ей сперва, стимулируя любовь к такому необычному целеустремленному человеку. Все делалось ради таланта. Он сам жил ради него, и она должна был жить, как любитель искусства (как он считал) и как тот, кто любит его. Она не могла его волновать "семьей", тем более ребенком, заводить которого он не собирался – стресс тоже портит талант, сбивая тонкие настройки поэтического механизма. Его судьба целиком зависела от этих вещей. А она? Она, казалась, не могла предложить ничего равного.
Как почти каждая наивная девчонка она мечтала о ребенке как о чем-то, что сделает ее полноценным человеком.
Поэтому близость была строго регламентирована и сведена почти к нулю. От нее могли быть нежелательные последствия. Вместо нее были предложены эльфийские радости прикосновений под пластинки арт-рока. Так как вина в обычной жизни он тоже не пил, единственным возбуждающим средством оказался чай.
Уже через несколько месяцев все это ей надоело. На пустом месте она учинила первый скандал. Касался он чисто бытовых вещей: типа – она устала мыть "за всеми" посуду. Потом ей стало не нравится одно, другое, третье. Опять все какие-то неважные вещи, отчего Олег пребывал в полном недоумении, все больше превращавшимся в раздражение.
При знакомстве с новыми людьми она могла (чуть насмешливо) объявить, что ее возлюбленный – археолог (давно ничего не копавший) и поэт (нигде не печатавшийся – что скоро выяснялось самым естественным образом). Или не выяснялось, ибо какие может писать стихи археолог – и так было ясно. Поэтому никто не просил его их читать. Зато она то и дело хватала гитару и пела рок-н-рольчики или болтала, очаровывая всех.
Одним из очарованных оказался басист из всамделишной рок-группы, предложивший ей съездить с концертами по провинции. Вскоре он стал ее любовником, о чем Олег, конечно, не догадывался.
Он узнал лишь тогда, когда она объявила, что уходит от него.
Прежде всего он испытал удар по своему самолюбию. Приходилось допустить, что он, "идеальный идеалист", – был недостаточно хорош. Потом он испытал необъяснимую тоску: оказывается, он ужасно привязался к этой девочке. Или привязался к состоянию присутствия рядом с собой живой души, так или иначе заботившейся о нем, любившей его.
Он видел, что делал что-то не так, и что ее уход, возможно, лишь демонстрация, как неверно он себя вел. Он был готов изменится – ведь он хотел, чтобы она вернулась. Ничего же не произошло! Он не верил в ее измену. Он не верил, что она может "так низко пасть"!
Обмен сигналами и, порой, душераздирающими (главным образом с его стороны) посланиями занял довольно много времени. Он обещал смириться и согласиться на нее любую. И однажды она вернулась: басист тоже не оказался верхом совершенства. Взвинченная, яростная и еще более резкая, полная проснувшегося самолюбия – согласная быть с ним совсем на других условиях.
– В Микасино поехали... – фраза из его дремы. Встрепенулся, протер глаза.
Сперва они жили у него дома, потом стали снимать комнатку в коммуналке. Как ему порой хотелось своей комнаты! Места, куда никто не войдет рыться в белье, подметать пол, говорить по телефону про сапоги на меху – пока ты читаешь или работаешь. Кто-то все время входит и выходит, производит суету. Ахматова гордо имела подоконник, но свой – вот благо! У него ничего своего не было. А еще твоя комната – это место, где ты соприкасаешься с соседями, слушаешь их молоток, их телевизор, их драмы за стеной.
Аскетичная и сперва трепетно-кроткая – за этот год она совершенно переменилась. Ей нужны были сотни вещей, как маленькие слуги помогающие ей жить в ее замке и в ее мифе о жизни. Он же желает ей счастья? Он же на все ради этого готов? И для того, чтобы у нее все было хорошо, ему просто надо стать, как все. "Как все, как все!" – кричал он голосом Мюнхгаузена-Янковского.
Нельзя сказать, чтобы у него не было верности своему выбору: быть таким, как хочет она. Но как существует подвиг смелой любовной атаки, так существует равный ему подвиг – бегства от любви. На какое-то время он вкусил блаженство. Очень на короткое. Ему была интересна борьба. Но он слишком поздно разглядел ловушку, которую готовит крепость, войдя в которую победитель становился побежденным. Он должен был дать этой крепости то, ради чего он ее брал. Он насмерть связывает с ней свою судьбу. Виноват тот, кто разбудил желания и мечты. Мечты всегда будут краше того, что ты в состоянии удовлетворить при всем желании. И вот это неудовлетворение ты, усталый завоеватель, никогда не сможешь победить!
Но ему предложили такое великолепное путешествие в совершенно неизвестную страну чужой души, которую он только теперь стал замечать и понимать – и он не мог позволить себе отказаться.
Это путешествие шло по краю мрачных областей тела. Он не усилился за счет чужой души, как надеялся, но лишь заблудился в ней. Потому что она была такая же большая, как и его собственная. Каждый из них словно ехал по одной рельсе, и это требовало изрядного эквилибризма. Как Ринальдо в лесу Армиды он упал и выронил свой меч. Вдвоем они выиграли в устойчивости, но поэт вдруг обнаружил, что его путь сильно уклонился в сторону.
"Ты будешь гораздо сильнее!" – словно говорила ему Армида… И из ее объятий он действительно вылезал сильнее, но совершенно другим. Он видел, как другая личность, вторая часть его "я", заполоняет всю жилплощадь души. Зато тот новый – был лучшим бойцом.
Еще он был воспитателем. Он учил поэта приемам.
Люди всегда предпочитают лживый театр – плохой игре в самого себя. Воображая, что они думают о тебе столь же трепетно, как ты о них, ты всегда будешь в дураках, обнаружив, как резки, несправедливы и язвительны их оценки. Ты попадаешь с ними в неравное положение, зачем? Цинический человек всегда кажется более мудрым по сравнению с увлеченным. Надо перестать обращать на них внимание, но пунктуально подмечать слабости…
Последнее по древнему презрению к реальности получалось у него хуже всего. Да и все остальное тоже. Это только очень странные люди могли сказать себе: отныне я настраиваюсь на то-то, например, на хорошее настроение, и от этого изменится вся моя жизнь. Что же мешало им раньше, неужели они добровольно пребывали в мучениях? Нет, просто никто не объяснил им, как все просто, не было гуру или правильной книжки...
Его душа была тяжелым каменистым полем, с так глубоко и накрепко заложенными комплексами, что любой плуг самоубеждения ломался через десять секунд после начала работы.
Он видел, как безнадежно меняется мир вокруг. Страдания других людей, о которых он узнавал из книг или откуда-нибудь еще – все меньше волновали его. Среда, в которой он жил, давала ему достаточную нервную закалку, продуцируя некую сентиментальность, но не романтику.
…Сперва он нарисовал десяток ее портретов. Но Армиду это совсем не восхищало, словно кошку, – лишь забавляло, как неопасное чудачество. Ведь карьеру на этом он сделать не мог. И рисовать он бросил, незаметно и без трагедии. Юношеские проблемы “твор¬чества” уступили место проблеме самоопределения человека, приблизившегося к тридцати.
Куда делся его идеализм и жажда подвига? Пусть это было глупо, но, во всяком случае, это мобилизовало и развивало его. Он чувствовал, что застыл и деградирует, как охотничья собака в московской квартире. Друзья считали его язычником и атеистом. Они могли бы многое простить ему, если бы его интересовало хотя бы спасение души. Увы, это нисколько его не интересовало.
Притом, что душа была тем единственным, чем он постоянно занимался, копаясь в ней, как бомж в помойке.
По профессии – специалист по каким-то редким языкам, в которых Армида разбиралась как черт в ладане, она тыркалась туда и сюда. Карьера не задалась, в ее характере появилась немотивированная агрессия, обычным для нее стало плохо скрываемое раздражение, дурное полуистерическое настроение. Из всего выходило, что он испортил ей жизнь, что, как в чеховском "Дяде Ване", – она убила рядом с ним лучшие годы жизни!
Наконец, по протекции родителей она устроилась в перспективную торговую организацию, обеспечивающую ей бессрочные "гастроли" по стране. Началась Перестройка, дарующая людям с напором и смекалкой какие-то льготы в конкурентной борьбе за жизнь.
Вот и Армида мелкими шажками поползла по внутренней коммерческой лестнице. Она хотела, чтобы Олег соответствовал, чтоб он научился водить машину, которую она собиралась купить. Чтоб он смог сделать ремонт в квартире, которую она собиралась выгрызть у родителей. Он должен был нормально одеться, чтобы с ним было не стыдно прийти в ресторан или съездить заграницу (тогда как раз стали выпускать). Она приучала его к богемному теннису, а он любил один плебейский футбол с приятелями. И еще она хотела ребенка и нормальную семью. Она его по-своему любила.
Но в этой оранжерее он не мог писать – ибо смирение не до конца вытравило в нем его богемные замашки. Чем дальше, тем больше выяснялось, что поля их идиосинкразий не хотят коррелироваться, и что ему здорово – ей смерть, и что она считала его послушнее и удобнее для себя, чем было на самом деле, и что им хорошо друг с другом лишь, когда все вокруг хорошо, а не когда все плохо.
Его самым большим ужасом тогда было постоянно растущее вокруг него бытие, за которое он был как бы в ответе, но которое не было сил любить. Стоило вглядеться пристальней – и он повсюду его видел, и становилось страшно. Оно-то тебя видит всегда и всегда помнит о вашей связи, и ты не можешь встать и уйти, не погубив его. И оно словно мстит, это обманутое бытие, делаясь все некрасивее, слабее и вздорнее. В то время, как все, что никогда не будет твоим, становится все красивее и ярче…
Его больше не охватывало вдохновение. Он злился и уезжал куда-нибудь на несколько дней или даже недель, если позволяло время года и средства, или убегал к приятелям, если не позволяли.
Он уже видел себя в уютном модном гнездышке, толстым и лысеющим, смотрящим футбол по ящику. Сын или дочка рассказывают про школу. Армида в фартуке готовит цыпленка табака. А в блестящем паркете отражаются голые стены без книг…
Странно, что она цеплялась за него. В глубине души у нее был комплекс маленькой провинциальной девочки, которую никто не воспринимает всерьез. Она совершенствовалась, блестяще выучила английский, закончила какую-то там свою академию, стала стильно одеваться. Все на улице обращали на нее внимание. У нее были большие планы: она хотела уехать работать заграницу, Москва уже была мала ей. Ей нужен был только последний толчок.
И он произошел. Ей просто пришлось выбрать: дальнейшую карьеру или Олега. И ведь она не сразу поддалась, она обсуждала с ним что-то, какие-то авансы, которые делает ей ее торговый "импресарио", вроде, еще совсем невинные.
Она полетела в Баку к друзьям детства и родственникам. Вернулась – и по ее сияющему лицу, а, главное, по отсутствию закатанных банок и сушенных фруктов, ему все стало ясно.
И ведь опять странно: он тогда чуть не умер от горя.
Конечно, он давно чувствовал, что ему так будет лучше. Он все равно не мог любить никого так, как надо – потому что не мог простить, что любовь оказалась совсем не тем, что он ожидал. Но не мог и привыкнуть к внезапно свалившемуся одиночеству.
Летом он снова помчался копать: херсонесские клеры, скифские курганы, увлекся камнями северного Причерноморья с тамгообразными узорами. Начал писать диссертацию. Вот, что теперь его волновало.
Зато он был совершенно свободен. Первый раз в жизни. И стихи полезли из него, как межевые камни случившейся с ним беды. Видно, они не были совсем уж ужасны, потому что ему удалось завести знакомство с настоящими поэтами, и даже что-то напечатать.
Самое смешное – это ничему его не научило, хотя сперва он думал иначе. Возвращение на родное пепелище – было словно капитуляция перед обыденностью. Он был уже мертв. Все остальное было лишь имитацией жизни, бунта. Он даже не надеялся на возрождение.
…И тут отделение Майи опомнилось или смилостивилось над ним – и послало ему прелестную фею его реальности и прелестного суккуба его снов – Ирку…
3.
Он нашел себя в чьем-то парадном: на грязном кафельном полу перед дверью на улицу, беспомощный, будто раненый, а какой-то противный мужик, похожий на мента в штатском, бил его. Олег иногда вскакивал, пытался дать мужику сдачи, но промахивался и падал снова. При этом он не выпускал из рук тоненького кожаного портфеля. Весь низ лица и грудь были в крови – из разбитого носа. Одет он был несколько лучше, чем полагалось бомжу – но мужика это не смущало.
– Зачем вы его бьете?
Там кто-то стоял. Мужской голос шел от распахнутой двери.
– Тебе чего?
– Ничего! Почему бьете?
– Чего орешь? Больше всех надо? Иди, куда шел…
– Я здесь живу, и не позволю никого здесь избивать!
– Избивать… Это еще не избивать… – мстительно ответил псевдо-мент. – Х…я он здесь валяется? Это подъезд, а не кабак!
– Он вам ничего не делает.
– Если б делал! Таких надо учить. Он здесь ссал!
– Я не ссал, это ложь! – выплюнул Олег вместе с кровью.
– Закрой варежку, уе…ище! Что у тебя в портфеле, а?!.. Ну, что у него в портфеле? Вцепился, не показывает.
– Вы же его убьете! Имейте в виду, я обращусь в милицию! Я видел, что вы первый начали его бить. Я буду свидетелем! – Олег слышал это с трудом, издалека, как что-то, касающееся совсем не его. После нескольких точных попаданий с его головой был полный бардак. Но поверил, что говорящий так и сделает.
– Очень испугал! – усмехнулся мужик, но бить перестал. Вошедший воспользовался этим, чтобы поднять Олега с пола и выволочь из подъезда – в холодное мрачное ничто.
– Тебе куда? – спросил он на улице.
Олег назвал место, где жил… Человек выразительно покачал головой. Это был уже немолодой мужчина интеллигентного вида, похожий на грузина.
– Я зашел погреться, я вообще не пил, – оправдывался он. – А этот – дал пинок и сразу в нос. Урод какой-то! И портфель хотел отнять.
– А что у тебя в портфеле?
– Книжка. Тетрадка, стихи…
Мужчина опять выразительно покачал головой.
То, что он "вообще не пил" было не совсем правдой: все же он немного выпил. Но на его взгляд – это было все равно, что ничего. Дело было не в выпивке.
Он стал по частям собирать разбившуюся вазу. Его сегодняшний день.
Началось все, вроде, в очереди за пивом. Именно! Где же еще? Это был почти ритуал: настоящее разливное пиво, которое надо заслужить, а потом тихо незатейливо выпить где-нибудь по соседству от ларька. И встать в очередь снова. Или пойти дальше…
Он знал этот ларек с детства. У ларька, как положено в счастливые дни, длинная очередь. То есть пиво есть. Холодно, но не очень. Небольшая зимняя оттепель. А иначе бы и не встал. Встал, расслабился. Достал из портфеля Аксакова.
Ну, вот так стоял за пивом – и разговорился с человеком: сперва по поводу Аксакова. Разговор сумбурный, не очень приятный, хотя по виду и умный. Юноша неопределенного возраста, может, ровесник, замухрышка, тощая кривая бороденка, нестриженные мышиные волосы, похоже, любитель приложиться, – запирается в сортир, чтобы никто не мешал читать “Братьев Карамазовых”…
– Самый великий роман Достоевского, единственный в мире! – настаивал парень.
Столь же велик и сам Достоевский, и созданные им образы – Черт, например, который куда как выше гетевского Мефистофеля, – с чем Олег не совсем согласился.
– Обычный человек в пиджаке, и так же рассуждает, – пояснил парень.
Он и сам был как герой Достоевского – и просто хотел высказаться, проявить свою утонченность. И никто не слушал другого, а пытался сказать свое. Кончили они на предложениях-пассажах во много строк, в чем первенство Олег снова отнял у Достоевского и ради хвастовства передал знаменитому этим Марселю Прусту, чем сильно осадил выскочку-книгочея. А толпа стояла, зевала, отворачивалась, слушая перечисления имен и все более превосходные эпитеты, отстраняясь от двух идиотов, как сперва отстранялась от него одного.
– А пиво здесь хорошее? – спросил парень. – Я не здешний, знаешь, за кольцевой живу. Тебя как зовут?
Олег неохотно назвался.
– А меня Варфоломей. Это типа клички, но мне нравится.
"Клички…" – усмехнулся Олег.
Он взял пол-литровую кружку, у парня неожиданно оказалась пустая трехлитровая банка. Олег отошел выпить в переулок.
– О чем задумался? – Оказывается, парень увязался за ним.
Олег поглядел с досадой на своего навязчивого соседа.
– Ты, вообще, чем занимаешься? Художник или музыкант? Или пишешь чего-нибудь, а?
Олег вяло повел рукой, как бы отбрасывая такие нелепые предположения. Сел на освободившийся деревянный ящик, услужливо здесь поставленный. Парень примостился рядом на корточки.
– Сейчас трудно, ну, это, писать, заниматься искусством, ну, вообще… – не то спросил, не то утвердил Варфоломей.
Олег пожал плечами. Трудно ли матери растить ненаглядного своего ребенка? Трудно. Но, как правило, никто не отказывается, и еще счастлив. Впрочем, вслух он этого не сказал.
– Люди у нас, однако… – кивнул Варфоломей на своих бывших соседей по очереди. Они стояли и сидели неподалеку, не особо привлекательные на вид. – Вот я думаю: чего у нас говно одно, а? Пиво – говно, климат – говно, люди в общем тоже…
Олег молча глотнул и полез за сигаретой.
– И ведь всем на все насрать! – закончил парень.
Олег с наслажденьем затянулся. На его вкус – время было интересное и довольно бойкое, не то что прежде. Корабль так кренило, что даже если кто-то и хотел спокойно посрать – это было трудно сделать.
– Что-то я не пойму, что теперь творится? – просипел Варфоломей, окуная в банку усы. – Я, знаешь, последнее время так жил – немного не в теме…
Олег опять пожал плечами и для разнообразия кивнул вбок головой: начнешь отвечать – и затянется на два часа. Было б кому… Да и что творится: он, что, не видит?
…Режим издыхал, лишь не понятно было, когда эта вонючая косматая туша отдаст Богу душу? Через год, через пять лет? На носу были очередные для данного места великие перемены, может быть, какие-то ужасные, но и жить прежней жизнью, конечно, не хотелось. Все говорили о политике, судили и рядили на свой манер. Ждали чудес, всеобщего благоденствия под солнцем рыночной экономики, славы и пришельцев с Марса.
– Думаешь, удержатся коммунисты? – спросил Варфоломей тоном болельщика: удержатся "Крылья Советов" в первой лиге или нет?
И не дожидаясь олегова ответа тараторил дальше:
– Думаешь, стрелять будут? Я боюсь, будут стрелять. Поэтому хочу понять: есть теперь литература или нет?
– То есть? – Олег наконец посмотрел на него.
– Ты не замечал: когда хорошо пишут, тогда и стреляют? Или будут стрелять. Вспомни семнадцатый год!
Олег зажмурил один глаз, как бы соглашаясь. Наполовину.
– Отчего так, кстати? – не унимался Варфоломей.
Нет, не мог он спокойно пить пиво, все его тянуло на глобальности!
– Ну… – начал Олег неохотно, – наверное, когда пишут от души – думают, что слово чего-то стоит, что за него стоит проливать кровь. Что, мол, есть какая-то истина, и человеку возможно ее открыть.
– А теперь что – не думают?
– Не-а.
– Правда не думают?
– Теперь установлено, что претензия на истину – это психическая болезнь. И нечего выпендриваться.
– Да? Болезнь? Я не знал, – пробормотал Варфоломей. – Слушай, это великое открытие! – Непонятно было: серьезно он это или смеется, тонко разыгрывая идиота. – А что же взамен, ну, истины-то?
– Ирония, – спокойно ответил Олег.
– Ирония?
– Ага. Огромное НЕТ – вот девиз современного искусства. Может, в нем мало художественности, но зато никакой претензии... Человек глуп и склонен заблуждаться, как и человечество в целом. Спасти его нельзя, но можно развеселить и рассказать анекдот.
Олегу приятно было выглядеть холодным и умудренным, исчерпавшим все упования. Опыт общения с тусовкой по Литинституту, куда он ходил несколько лет вольнослушателем, кое-чему научил его. И он сидел спокойный и усталый, глядя на быстро опустевшую кружку.
Варфоломей задумался.
– А говоришь: не знаешь, что творится… Вот это и творится. Говно…
– Почему говно?
– Ирония твоя, э-э – лукавство ума... Вещь хорошая, но по мне немного того, не дворянская-с. Прежде не знали иронии, а? – сказал он, заглядывая в глаза.
Олег усмехнулся:
– Ты где-то тут видишь дворян?
Варфоломей сделал вид, будто оглядывается.
– Да, дворяне по канавам не валяются, – как бы согласился он.
И на какое-то время замолчал. Вспомнил о пиве.
– Может, вы просто зажрались? – спросил опять Варфоломей.
– Кто "мы"?
– Писатели.
Было лестно – оказаться причисленным к писателям. Народ сразу зрит в корень.
– Это не от зажратости, – сказал Олег, наконец.
– А от чего?
– Не знаю... Ну, может, это ложно понятая неуверенность, еще не ставшая настоящим стилем.
– Что? Э-э, какую ты чепуху несешь! Неуверенность... Неуверенный писатель – хе – как неуверенный любовник, ха-ха-ха! – засмеялся Варфоломей. Смех не очень ему удавался. Что-то было в нем дребезжащее. – Значит, все, что вы делаете – просто фигня, брат, фальшивка…
– Возможно, ну и что?
– Что? А зачем?
– Никто не считает, что он делает фальшивку. Просто ищет что-то новое. А там уж как получится: может, фальшивка, а, может, шедевр.
– Шедевр! – передразнил его парень. – Посмотрим, вот если начнут стрелять…
– Тогда что?
– А скоро начнут стрелять…
Олег едва не поперхнулся.
– Откуда ты знаешь?
– Увидишь. Но так, почти понарошку, иронически.
– Ну, ты гонишь! Брат…
– А истина все же есть… – вдруг заверил парень, даже с какой-то тоской в голосе.
Олег усмехнулся. Забавный тип.
– Ты вообще кто?
– Да так, никто… Давай еще по пивку, а? Уж больно компания хорошая.
И он кивнул Олегу на свою банку, стоящую у его ног.
– Ты извини, что я так разошелся, – начал опять Варфоломей. Он словно спешил выговориться, наконец, найдя слушателя. Высказать все заветное, накопившееся, самопридуманное на табуретке, бесполезно умирающее и трепещущее. – Я переживаю из-за всех этих вещей. Вот ты говорил про неуверенность. Скажи, а ты в Бога веришь?
– Пардон?..
– Что?
– Ты это чего?..
– Да-а, понимаю…
На самом деле Олег терпеть не мог разговоры о Боге, всю эту пыльную канитель и схоластическое словоблудие. Разговоры о Боге тысячу лет велись на Руси, вместо здоровых разговоров о железных дорогах или женщинах. Трепаться о Боге всегда было куда как легче, чем делать что-то путное.
– Я вот верю в Бога, – сказал парень твердо и посмотрел на Олега, словно проверяя его реакцию.
– Ну и прекрасно.
– Конечно, прекрасно. А почему? Потому что вера дает уверенность!
– Уверенность? – переспросил Олег. Он поморщился, достал сигарету. – Знаешь, будь у нас эта уверенность, творчество было бы излишним.
– Почему?
– Ну, подумай… Для чего верующему ломать руки и предаваться безутешной скорби по поводу смерти или измены возлюбленной: не тлен ли все земное с его радостями и горестями? Какого хрена художнику привлекать к своей работе тоску, отчаяние, восторг и плотскую любовь… Да и вообще, зачем записывать и запечатлевать, когда там (Олег кивнул вверх) все известно и все запротоколировано?
Он глотнул пива.
– Если мы уверены в Боге, зачем увлеченность… вот этим всем (он махнул рукой вокруг)… земным, ну, и, там, серьезное восприятие… собственных потерь? В общем, художник творит главным образом из своей тоски…
Олег оборвал себя, вдруг почувствовав неуместность всех этих слов в такую минуту.
Парень глядел на него с какой-то сочувствующей улыбкой.
– Ты как будто лекцию читаешь, – с уважением сказал Варфоломей. – Я тоже немного того – теоретик. Да и на практике я больше вне холста работаю… за хол¬стом… – парень странно усмехнулся и покрутил рукой. – Вообще, я охранником работаю, там… за рекой…
“За какой рекой?" – не понял Олег. Он решил, что ему послышалось и переспрашивать не стал. Впрочем, до реки было недалеко (вниз по Солянке) и мост рядом. "Все ясно, если не художник, то тоже болтун изрядный", – подумал Олег, будучи уже и утомлен и раздражен на себя. Блин, на кого он тратит порох?! Это же шут гороховый, юродивый из девятнадцатого века! И так с ним всегда, каждый алкаш сумеет его вызвать на бой, и он начинает сражаться у пивного ларька, потому что сражаться ему больше негде.
На лице парня можно было прочесть, как он лихорадочно ищет доводы, чтобы броситься в новый спор.
Алкоголь не брал, и Олег мрачнел все больше. Почему он здесь торчит и болтает о пустяках с этим сумасшедшим, когда дома ждет его работа, в которую он верит?..
Или не верит? Почему он оттягивает этот момент, не нарочно ли? Боится что ли? И предпочитает ему вот эти разговоры об искусстве, даже такие нелепые?
– А как же бердяевские призывы к творчеству и… это, что оно – наивысшая форма бытия? – снова спросил Варфоломей не очень уверенно.
Олег поморщился. О чем он?
– Выглядят в устах верующего человека еретично, если ты прав, – ответил Варфоломей за него.
Олег лениво кивнул и достал новую сигарету. Все, выкуривает и уходит!
– Нет, я с тобой не согласен… – парень запнулся. – Ты сказал "тоска". Если есть тоска… Вот у животных нет тоски – и они не творят.
– У них копыта. Трудно творить копытом.
– Придумали б как-нибудь, если б захотели. Для всего свой уровень откровения. Если есть тоска, значит, нам мало этого мира.
– Мало, и что?
– Я тут ничего не понимаю, но думаю, что искусство, может, и пробует решить какие-то вопросы без Бога, но не от неверия, а от непредсказуемости Его сигналов. Неумения их распознать.
Сказав это, парень как-то засмущался.
– Очень интересно… – Внутри Олег уже угорал над нелепостью происходящего. Боже, как все это было по-русски! И не в Париже где-нибудь, у Мережковского, а здесь, зимой, у пивного ларька…
Парень ежился, видно было, что он еще не все сказал.
– Мы живем в маленьком времени, а религия в большом. Соотношение такое же, как между рекламой кока-колы и фильмом Копполы.
– О-о! – Олег оценил сравнение. Он с сожалением подумал, что в мысли парня про "большое время" – есть какой-то смысл. Но обдумать в этот момент уже не мог. Он отошел за угол, а когда вернулся – увидел в руках у парня сигарету. Не простую, а самодельную.
– Будешь?
Олег не сразу понял, о чем речь.
– Ты странный. То про Бога, то – это.
– А что тут плохого? Бог дал людям всякую траву. Так в Библии сказано …
"Сектант, – решил Олег. – Сам себе церковь и закон…"
– Вообще-то, я монах, – вдруг сказал парень. – Бывший. То есть, бывших монахов не бывает, но я больше не в монастыре. Свободный монах, – улыбнулся он. – Жениться хочу.
Парень услужливо чиркнул спичкой. Олег затянулся и вернул косяк. Ничего себя – монах! С кем только не познакомишься…
Трава почти никогда его не брала. Для него это была рутина. Он лишь удивился смелости парня – курить так в открытую почти посреди улицы. Оглянулся, чтобы проверить реакцию окружающих, но все люди куда-то исчезли.
Вновь взял косяк – и теперь почувствовал определенный приход. Глотнул пива, чтобы смягчить горлодерную горечь травы. А потом затянулся в третий раз, хотя уже понял, что этого делать не надо.
Он много раз курил траву, но это было что-то непонятное. Он даже не мог поверить, что так бывает! Его как-то вдруг накрыло, улица закружилась перед глазами, тело утратило вес, прочность и всякое представление о пространстве. Олег почувствовал, что падает, и прижался к стене за спиной, чтобы не сверзнуться с ящика и не врезаться в землю. Вот те на! – как же он, однако, улетел! Никогда еще такого не было.
Он проверил, где его портфель? Поставил между ног и покрепче зажал. Оставалось еще немного пива, но он понял, что алкоголь тут совсем ни к чему.
От четвертой затяжки он отказался – он и так не мог понять, как теперь доберется до дома?
– Ну, как? – спросил Варфоломей просто.
– Круто… – только и смог выдавить Олег. Язык тоже не слушался. Он потянулся за снегом и протер лицо.
– Что это?..
– Бошки, – буднично сообщил парень.
– Это не бошки… – Олег отрицательно покачал головой. Спорить он не мог.
– Да, довольно сильные. Трава монастырская, первосортная! – засмеялся Варфоломей. – Дунули тут на днях с приятелем-попом, я ему: оставайся. А он: нет-нет – и ушел в носках…
– Я не могу встать, – прервал его Олег и попробовал улыбнуться.
– Давай помогу, – предложил парень.
– Подожди, меня, кажется, тошнит…
Олег не мог понять, правда ли его тошнит или он просто боится, что затошнит?
– Расслабься, – сказал парень, – все хорошо.
Он помог ему подняться.
– И куда тебя вести? Я здесь ничего не знаю.
Хуже всего было, что и Олег не мог ничего узнать: город был абсолютно незнаком. Он вдруг увидел себя со стороны, глазами другого человека. И увидел со стороны весь этот город, пустые вечереющие улицы. Поэтому он и не мог их узнать. Чужим человеком он брел по ним, – и все было удивительным и таким новым, как бывает лишь в самом раннем детстве.
Почему-то он вообразил, что находится в Париже. Ну да, это же и есть Париж! Он всегда в нем жил, – понял Олег с очевидной уверенностью. И махнул рукой, определяя направление. Сейчас он что-нибудь узнает и поймет, куда им идти.
Парень услужливо придерживал его на обледенелом асфальте. И это было хорошо, потому что Олег вдруг понял: в мире нет никакой опоры, и ему стало страшно. Где же Бог?! Он вдруг лишился этого ощущения Бога, которое, оказывается, было ему свойственно: некоей надежности, уверенности в мире. Он ни в чем больше не был уверен. Его никто не охранял. И никто не охранял образ мира. Могло случиться все, что угодно! У мира вдруг открылась куча вероятностей, из которых в обычном состоянии он выбрал одну – и назвал ее реальностью. Реальностей могло быть бесконечное множество, он просто не видел их прежде, как люди не слышат некоторые звуки.
Время тоже распалось или, скорее, исчезло, как стена. Он вдруг понял, что может легко находится в любом времени, входить в него и сидеть там, как гость или простой наблюдатель. Да и жить в нем, наверное, тоже. Это было бы весело, если бы физически ему не было так хреново.
Они подошли к большой реке в месте, где в нее втекала маленькая. Маленькая была подо льдом, большая же и не думала замерзать. Эта река могла быть Сеной. И она сверкала огнями. Прямо над ней висела огромная темная ракета. Не то дом, не то храм. Напрягшись, он, наверное, мог бы вспомнить, что это такое, но мысли слишком быстро вращались, чтобы сосредоточиться хоть на одной из них.
– И куда теперь? – спросил парень.
– Слушай, я тут побуду, ладно? – попросил Олег, опершись на парапет.
Он не мог идти, действие монастырской травы было захватывающе длинное, все с какими-то новыми вывертами. На холодной набережной ему должно полегчать. Он все равно не знает, куда идти. Это было смешно. И одновременно нелепо.
– Ты уверен? – спросил Варфоломей.
– Конечно, я же здесь живу. Постою и пойду домой. Все нормально… Ты иди. Спасибо тебе… за траву. И компанию.
Такой длинный текст дался ему с невероятным трудом, словно он разом пересказал всю "Илиаду".
– Я в Микасино живу, телефона нет, – сказал парень. – А ты?
– Потом… – пробормотал Олег, теряя силы. – Встретимся еще…
– Ну, да, пересечемся где-нибудь, – согласился парень.
Он усмехнулся и протянул руку. Он был совсем не прост, этот Варфоломей…
Дальше Олег нашел себя уже в подъезде. И тут появился этот тип, вцепившийся в его портфель. И снова все поплыло перед глазами.
Теперь он был в чьей-то прихожей, а потом на кухне незнакомой квартиры, где ему прикладывали мокрые полотенца к разбитому носу.
4.
Он пробыл в этом месте два дня, сперва и правда плохо соображая, а потом притворяясь, потому что ему было стыдно. Не то трава была такая сильная, не то он все же получил сотрясение мозга. Все случившееся было унизительным – и только большие увечья могли оправдать его слабость. Произошедшее было непонятно и дико. Ему казалось, что его жизнь переломилась и тихо погрузилась в абсурд.
Таким вот странным образом он познакомился с этим семейством. Главное, что он познакомился с Иркой.
Олег показался им пьяницей и эрудитом, человеком тонким, возвышенным и страдающим. И он сразу влюбился в них, особенно в Казимира Карловича, иркиного отца, который дотащил его тело до укромной пристани. Их квартира была типичным интеллигентским жильем того времени: много разношерстных книг, плохих картин знакомых художников и разных случайных мелочей на самых видных местах, которые жалко было выбросить. Надсадная любовь к утраченной старине и отпечаткам разбившихся в бурях поколений сочеталась с низкопоклонством перед полумифическим Западом. Как уважающий себя "технарь", Казимир Карлович, в других случаях человек рассудительный и тонкий, увлекался восточной эзотерикой, экстрасенсами и инопланетянами. Его жена, напротив, была "лириком" – и читала книги довольно серьезные, даже философские.
Кроме того, это был первые в его жизни люди, много жившие за границей, даже в Париже, которые не делали из этого культа. Там с ними, кстати, жила и маленькая Ирка.
Казимир Карлович, оказывается, всю жизнь мечтал иметь сына, но жена, родив ребенка, наотрез отказалась двигаться дальше в этом направлении. Так туманно комментировала насмешливая Ирка странный поступок своего странного отца – притащить приглянувшегося шалопая в свою квартиру. Надо думать, уже не в первый раз.
– Они с матерью очень одиноки, – вдруг сказала она.
Она показала ему свою комнату, такую светелку двадцатилетней царевны конца XX века, с кучей полудетских картин, ценность которых Олег не собирался определять.
Она только что бросила свой гуманитарный вуз, прямо перед дипломом – и решила стать художником. Это произвело в семье землетрясение, волны которого лишь недавно улеглись. Теперь Ирка училась рисовать.
Это было совпадением, и Олег, конечно, предложил себя в качестве наставника. Он приезжал к ней два раза в неделю через всю Москву – и брал щедрую десятку, ибо бесплатно брать уроки Ирка отказалась. Главная его работа заключалась в говорении. Она была дерзка и умна, но со значительными дырами в образовании, особенно в том, что касалось искусства. Она любила поразить слушателя громкими неуместными изречениями или похвастаться чем-то странным, типа, что у нее имеется особая метка: Дарвинов бугорок… Она не сомневалась в собственной исключительности.
Главное, что у нее имелось желание слушать.
Все свое детство, а потом юность она искала умных сверстников и в качестве благодарности за хоть какое-нибудь проявление интеллекта, как и отец, приводила к себе домой и обкладывала книжками. И скоро убеждалась, что им надо было совсем не это.
Ее мать, Татьяна Николаевна, тоже была женщиной необычной. Из какой-то такой уцелевшей семьи, красивая, умная, лишь немногим старше Олега, но поставившая себя с ним, словно с собственным сыном. Заядлая читательница и ценительница-дилетант искусства – ей нечем было тут заняться. Ничего, что окружало ее в жизни, она не воспринимала всерьез, ни свою работу, ни местную власть. Несколько раз они начинали спорить о литературе.
– Вы ведь темные, хоть и прочитали кучу книг, – издевалась Татьяной Николаевной над современными авторами, – и вам никто, кроме себя, не интересен. И вы слишком благополучны. Хоть вас и не печатают.
– Почему не печатают – мы сами себя печатаем. Сейчас развелась куча тусовок, у каждой свой печатный станок.
– И амбиции.
– И амбиции.
– Ведь быть ненапечатанным теперь – стыдно, да?
– Ну, не знаю…
– Конечно, стыдно! А что вы, собственно, можете сказать человечеству? Городской, не молодой уже юноша, не знающий ничего, кроме своего "я" и нескольких книжек. Вы только не обижайтесь... Я ничего вашего не читала, но и так знаю. Какая ваша тема? Самоутверждение. Ну и всякие культурные реминисценции. Чуть-чуть пижонства, чуть-чуть тоски, точнее скуки, рядящейся в одежду сплина и декаденщины. Не так?
Олег пожал плечами.
– Может быть. И чего же не хватает, отчаяния?
Теперь она пожала плечами.
– Не знаю, может быть. Отчаяние еще надо заслужить.
– Заслужить? Как сверхнаграду?
– Да, иногда оно дает недостающую глубину.
– Боже, ни глубины, ни даже ее замены. Как жить?!
– Не юродствуйте… Но если хотите – у меня есть знакомый писатель, вполне профессиональный и компетентный, вы можете показать ему свое творчество, и он скажет свое мнение. А если ему понравится, он, может, даже как-то поспособствует, чтобы это было напечатано…
В эти минуты она входила в роль серьезного и вдумчивого ментора, поучающего несмышленых литературных грудничков, и втайне любовалась собой, упорно выбивая стул из-под успокоившегося было автора, издеваясь над узостью перспективы и приземленностью задачи. Цель должна была быть по меньшей мере с "Войну и мир", чтобы она могла с чистой совестью игнорировать ее и перейти к другим недостаткам. Как ни был он расстроен, про себя он все это отметил и сколько мог утешился. Тут проступала ее глубоко замаскированная претензия – находясь вне процесса, оставаться его арбитром, причем в любом виде искусства. Все же жило в ней это унаследованное и нереализованное желание быть хозяйкой салона и законодательницей вкусов, к которой молодые таланты подходят под благословение... Она во многом повлияла на Ирку – не в лучшую сторону…
– Спасибо, – смиренно пробормотал он.
Никому ничего показывать он, конечно, не стал. Меньше всего его грело понравиться какому-то "компетентному" писателю. Если он будет достаточно хорош для этого среднего писателя, значит, он будет плох для самого себя…
– Я не хочу стать, как мать! – чеканила Ирка. – Столько всего хотеть и ничего не мочь! Она просто прозябает!
– Бог не каждому дал талант, – пробовал оправдать ее Олег.
– Просто она пошла не тем путем, а потом уже не хотела ничего менять. Из-за гордости, наверное, или страха.
Ирка была слишком прямолинейной, нетерпимой и односторонней. Все это надо было исправлять. Он поджигал в себе остатки романтики и окуривал ее благовонным дымом. Вовсе того сперва не планируя – он стал, словно отец Гоголя, готовить ее для себя. Только так он сможет создать помощницу в своем деле, того, с кем ему будет приятно жить. При всей своей дерзости, она была мягкой глиной в его руках…
В качестве первого объекта для рисования он выбрал статуэтку Меркурия (как уверяла Ирка) (прежде она стояла в комнате родителей, но с тех пор, как Ирка начала рисовать, Меркурий, как и многие другие подобные "высокохудожественные" объекты переместилась в ее комнату).
Пока она рисовала, он "изучал" ее. Иногда сам делал быстрые наброски. Лица – это последнее, что удается русским женщинам, чисто русским, без примесей (когда и внизу и посередине уже все в порядке). Поэтому чужая кровь делает их, может быть, чуть-чуть неправильнее, но выразительнее: более длинный, более тонкий нос, черные глаза, волосы – не этот гладкий серенький пух, но пышные, густые, плотные копны, летящие вокруг головы в теплом живом ветре…
Ее родители осторожно все это одобряли:
– Вы так благотворно влияете на нее! – удивлялись они. – Если даже она ничему не научится, мы не будем четвертовать вас больно…
Насколько допустимо учителю иметь виды на своего ученика? Пример Сократа доказывает, что никаких запретов нет. Только подъехать к ней с этим он никак не мог. Все было так просто в первый раз, во второй, и все стало так сложно теперь.
Он считал, что счастье нельзя поймать с помощью предварительных мер: навести мосты, по которым завтра оно к тебе явится. Конечно, никто не запретит тебе полагать, что именно ненаведенные своевременно мосты помешали вашей сегодняшней встрече. Но с другой стороны – ты никогда не заставишь счастье пройти именно по этим мостам. Захочет – и пройдет совсем в другом месте. Захочет – вообще не придет.
Поэтому ни делами, ни умонастроениями нельзя стать счастливым. Счастливым нужно быть, от рождения или от свойств характера – он не знал точно как, но как-то вот этак...
Тем не менее, он пережил счастливый год рядом с ней: ее первые удачные картины, где ему уже не хотелось ничего исправлять, ее первая профессиональная работа: роспись игровой комнаты в детском саду. И ее постель, куда он все же попал – с пугающей его самого быстротой! Она была подчеркнуто свободна, страстна, в безоглядной готовности к любым авантюрам.
Он щедро познакомил ее со своими друзьями, стал приходить с ней, как с невестой что ли… И все ждал того момента, когда одни отношения станет можно перевести в другие…
Господи, как он был слеп! Он так ничего и не понял…
А потом произошло то, что и должно было произойти – она влюбилась. Нет, не в него. Его, как она призналась, она все же не любила. Он был ее друг, очень близкий друг. И постель была не любовью, а только постелью, местом, где они получали радость. Любовь была нечто другим. Тем, что она испытывала теперь в первый раз.
Мучительнее всего было участвовать в установлении факта: любит ли этот сморчок Ирку или нет? Что он мог понять в ней? И из-за чего такие муки?! Из-за кого?!
Сморчок был студентом художественного колледжа, даже чуть младше Ирки, капризный, издерганный, неуверенный в себе и одновременно крайне амбициозный. Предписанными предметами он почти не занимался, зато много занимался музыкой. И Ирка, прежде равнодушная к звукам, вдруг сделалась меломанкой!
По окончании зимней сессии сморчка – она уехала с ним в Питер, не сказав Олегу ни слова.
– Я – свободный человек! – объявила она по возвращении, прямолинейно и гордо, как всегда. Словно он покушался на ее свободу. – Моя личная жизнь никого не касается! – И потом, чуть смилостивившись: – Мы ездили на концерт одной группы…
Родители были в шоке. Они считали, что Ирка нашла такую замечательную пару… Оказывается, они очень ценили его – и даже во всех отношениях.
– Почему?! – пытали они Олега. – Ну, вы-то должны нам ответить!
И он придумывал ответы, изо всех сил пытаясь оправдать свою любимицу. Но сам не мог ничего объяснить.
А потом случилось вполне предсказуемое: возвышенного и неординарного сморчка за что-то выгнали из колледжа – и, не дожидаясь благ от природы, она бросила все картины, все свои так долго выискиваемые халтуры – и поехала со сморчком в неизвестном направлении стопом. Что это был сюрприз для родителей – он мог догадаться, но это был сюрприз и для него!.. Получалось, что она не видела большой разницы между ними, не доверяла ему, не считала, что он способен понять… Ну, он и не был способен, это точно. Сморчок мог дать ей ярое ощущение жизни, Олег же мог дать ей только кадры своего недоснятого и не смонтированного кино, в котором еще сам не видел сюжета.
Она несколько раз говорила с ним по телефону, даже переписывалась. Казалась довольно откровенной, хотя, как потом выяснилось, до откровенности было далеко.
Она вернулась домой через год, совершенно другим человеком. Повзрослевшей на десять лет. Она пропустила через себя все: страстную любовь, опасные приключения, южное солнце, великие творческие надежды, аборт, алкоголь, торч на всех веществах сразу, измену и уход сморчка. Она была выжатая, нервная, больная. Очень много курила. Отлежала месяц в санаторной дурке. Олег навещал ее исправно, все пытаясь понять, осталось ли в ней что-нибудь прежнее, вообще, что она теперь такое?
У нее начались головные боли, лицо избороздили первые шрамы морщин. Порой он ее совершенно не узнавал. Ну да, это был другой человек, забаррикадировавшийся в своем горе, в своем отказе воспринимать мир светлым.
Она словно второй раз родилась. Так он определил ее состояние, чтоб ее утешить. Немного погрузил в тему: он же был бывший археолог-этнограф. Пропп, Леви-Стросс… А дальше она сама уже дошла до Тэйлора, Леви-Брюля и прочих. И скоро увлеклась древними ритуалами, инициациями, которые все посвящены смерти и рождению. Она была девочкой, теперь это была взрослая женщина, едва ли не взрослее него. Всякая разница между ними пропала.
И она ничуть не была готова отказаться от своей свободы, напротив, готова была сражаться за нее еще отчаяннее. Она много за нее заплатила.
Нет, она не повторит свою мать, у нее будет совсем другая жизнь! Она уже совсем другая, а будет еще более другой…
Но иногда в ней просыпалась прежняя наивная дура, и она с умилением вспоминала, как он с ней возился, учил ее. Ей больше всего нравилась, что, в отличие от других, ему от нее ничего не было надо. Вот в этом она заблуждалась.
Ей нравились рассуждать с ним вдвоем, даже быть с ним вдвоем, но не нравилась перспектива быть чьей-то женой. Вообще быть чьей-то. Как каждая женщина она хотела тепла, надежности и покоя… И не хотела. Не хотела за счет кого-то. Только за свой. Она все делает сама: живет сама, побеждает сама, проигрывает сама. Она спит с кем хочет, она никому не изменяет, потому что никому и не обещает ничего. Ей не нужна замкнутая друг на друге пара. Ей нужен весь мир.
Она даже пропустила и не заметила исчезновение страны, в которой столько лет жила, хотя никогда ни в малой степени не интересовалась политикой. Она проспала революцию, как проспала бы интересный фильм.
А он встретил на баррикадах кучу людей, даже Армида появилась там со своим новым мужем. Баррикады и революция – были главным развлечением всего города. Да что там: весь мир следил за тем, что получится? Но не Ирка. Она даже не подходила к телевизору. Как и ее мама. Потом мама призналась, что испытывала дикий страх. Она все ждала, что в дом ворвутся революционные матросы, убьют отца и изнасилуют ее с Иркой. Действительность виделась ей катастрофической. И тогда она стала беспрерывно говорить об эмиграции…
5.
Мать кончила уборку. Из его комнаты она вышла с пылесосом и ворохом якобы "грязного" белья. С ним (Олежком, как звала в хорошие минуты) она демонстративно не разговаривала. Он мог вернуться в комнату, но подумал, что теперь может посмотреть теннис по телевизору, и без того уже включенному в большой комнате. Но отец смотрел какую-то муру и не собирался переключать. Олег зевнул и вернулся на прежние позиции. Собака юлой крутилась у двери, набиваясь в компанию для гулянья.
Отступив в комнату, он взял тетрадку и улегся на диван. Подумал, что уж он-то не будет славословить стол. Хотя бы потому, что никогда не пишет за столом. Но лишь лежа на диване. Вообще, рождать истины за столом, воспевать свой труд за столом – в этом есть что-то жалкое, какая-то ненужная, некрасивая физиологичность. Идти в поле за бороной – куда как бонтоннее. Ну, кому какое дело, как ты рождаешь свои мысли и записываешь буковки? Вот если бы речь шла об огненных письменах, о Мене, Текел, Упарсин... Написанные буквы ничего не стоят. Лишь история и ситуация делают их знаменитыми…
– Погуляй с собакой! – крикнула мать из-за стены.
Собака – это была ее идея. Все в их семье происходило благодаря ее идеям. У него никаких идей не было. Он словно жил в параллельном пространстве, иногда все же предлагая какую-нибудь ерунду, которую мать отвергала с категоричностью. Как и Армиде, ей нужен был кто-то более нежный и послушный, чем он… А ему вдруг понравилось гулять с собакой. Это позволяло ему на неопределенное время отлучаться из дома, ходить, мечтать… С этих пор он стал главным выгульщиком животного, за что и мог рассчитывать на его не очень постоянную любовь.
Он с сожалением подумал о великолепной утренней идее не снимать халат – и бросил его в грязное белье. Под несмолкавшие визги собаки оделся и пошел к лифту.
У лифта девушка с черным спаниелем. Симпатичная. Улыбнулись друг другу. Странно, он никогда не знакомится даже с соседями по подъезду, и этим, наверное, ужасно их злит. А он просто их не различает. Они для него на одно лицо. Значит, эта девушка в белой куртке появилась здесь недавно...
Они прошли несколько метров по свежему снегу, застряв у помойки открытого типа – любимого украшения дворов, обследовать которые устремились собаки. Обсудили пол животных и странные их привычки. Ее спокойный голос и простые, ни в малой степени не экзальтированные жесты были Олегу крайне приятны. Его бывшая жена со временем стала королевой эксцентричности, свойственной неудовлетворенным людям, и этим, в конце концов, начала дико выматывать нервы…
Соседке, увы, пора было идти назад. Она махнула ладошкой в варежке, и Олег один побрел дальше. Имя ее все же осталось тайной.
Он привязал собаку к двери магазина и вошел. Потерял минут пять, не пожалел, взял бутылку чешского и вышел. Ни подвига, ни славы. Сел в скверике, открыл, стал смотреть вокруг. Все не так плохо.
Черноволосая девушка в дубленке с белой опушкой. Посмотрела на него, мирного хозяина собаки, с симпатией. Несмотря на скуластость – лицо очень выразительное и тонко выполненное. В этом меркантильном мире – и вдруг красота красивого человека, которой он делится задаром: прошел и кинул, как десятку нищему. Там, где и не ждешь: в метро, на автобусной остановке, у ларька с сигаретами...
Без этих зацепок с жизнью – конец!
К тридцати годам у него не было ничего: ни своего жилья, ни семьи, ни славы. Столько лет усилий не привели ни к чему. Бог щедро одарил его. Он не дал только одного – удачи.
…И с Иркой все ужасно запуталось. Она не давалась в руки, как высоко висящий фрукт. Он чувствовал, что ее романы должны быть убийственными для обеих сторон. Любить Ирку – было поступком бессмысленным и едва не опасным, если ты не подходил под разряд людей или крайне ярких и наглых, или крайне нежных и невозмутимых (как ее отец).
Она была la muchacha hermosa (то бишь красивая девушка). Может быть, не безоговорочно. На фотографиях она выходила неважно. Фотоаппарат обмануть нельзя... Почему обмануть? Откуда эта претензия? Идеально красивыми женщинами бывают только манекены. Или те, что глядят на нас с фризов и аттиков, ну, там всякие кариатиды и канефоры. Вероятно, это не одно и то же: обожать женщину или восхищаться ее красотой. Зато у нее был природный лоск. Да и не природный тоже: с детства она торчала с родителями в посольствах, в милых заграничных колониях соотечественников. Не прилагая видимых усилий, она нигде никогда не терялась. А когда мучача умна и эстетически заморочена – это создавало опасную смесь. Как свободный и необремененный ничем человек она могла позволить себе образованный дилетантизм и посвятить год жизни, скажем, изучению ненужной ей вроде психологии или, как теперь, уйти в историю древних народов и первобытных культур, перечитывая Фрэзера и Афанасьева, как поэт уходил в поэзию, и наслаждаться самой симфонией разгадываемых ею символов, то и дело просвещая его насчет тайного смысла того или другого давно привычного мифа…
– Древние размещали царства мертвых в трех местах: на земле, это самый древний вариант; под землей; и на небе. Это уже самый новый. Когда царство мертвых было на земле – оно всегда отделялось рекой. Греки поместили мертвых под землю, но при этом сохранили и пережиток более древнего мифа – реку, совершенно там не нужную…
Или вот, что она сходу рассказала про Меркурия (Гермеса), статуэтку которого он машинально вертел в руках, того самого, что недавно еще служил им объектом их художественных штудий.
– В общем, Меркурий – демоническое существо, пришедшее из первобытных времен, даже более древнее, чем греческий Гермес, как считал Юнг… – пела она, как отличник на экзамене. – С древности он был охранник границ, такой бородатый фаллический бог, он и изображался часто просто как фаллос с орнаментами.
Олег поднял брови и поглядел на Меркурия с новой стороны.
– Поэтому он почитался на празднике пробуждения весны. Одновременно он был символом перемещения, выхода за границы. Поэтому стал пониматься как проводник душ умерших в царство мертвых, и вестник богов… В этом качестве его почитали искатели тайных знаний. Мелетинский называет его трикстером и психопомпом, если ты понимаешь, что это значит? – иронический взгляд школьной учительницы на не слишком радивого ученика.
– Я понял слово "называет"… – с гордостью сообщил он.
Ирка пояснила, что «психопомп» и значит «проводник душ».
– Есть версия, что первоначально он был шумерским хтоническим богом… (тут она уже снизошла скосить глаза в справочную литературу) Нингишзидой, и был он проводник мертвых и хранитель подземного царства. Его символом была рогатая и крылатая змея. На эту связь указывает керукейон со змеями, то бишь кадуцей Гермеса. Лишь в средней античности он превратился в прекрасного кудрявого атлета, с которого раннехристианские художники рисовали своего "доброго пастыря"…
Прежде Ирка практически вообще никогда не работала... То есть там, где платят деньги. Не знала и не искала таких мест. А тут вдруг оказалась в галерее, роскошной и, само собой, в центре. Работа, на которой она как-то быстро и сильно взлетела до должности заведующей (даже без постели! – по ее словам), превратилась для нее в идею фикс. А еще она отнимала все силы.
Внешне Ирка не изменилась. Лишь одевалась лучше. Не броско, но строго. И времени у нее стало в обрез, словно у самого пунктуального трудоголика. Ее невозможно было поймать. Как набоковская героиня "она всегда или только что приехала или сейчас уезжала". Она крутилась, поправляя сразу и положение семьи, и свое собственное. И всегда молча, невозмутимо улыбаясь, никаких разговоров о деле. В эпоху всяческих клинических авантюр она сразу отказалась от любого партнерства:
– Лучший способ потерять друзей – завести с ними деловые отношения, – раз сказала она.
Уж этого она могла с его стороны не опасаться: он-то знал, что здесь толку от него ноль. И она это, вероятно, тоже знала.
Так уж повелось. Накануне активных действий им неизменно овладевало полное нежелание их совершать. Странный психический феномен. С прямо-таки библейской или даосской мудростью он постигал тщету и ничтожность всех дел. И уже ничего, кроме покоя, не хотел.
Однажды ему предложили хорошую работу на Кипре. Для этого надо было встать в семь утра и позвонить. А он в четыре лег. И еще выпил. Поэтому, когда в семь все-таки встал, он был чудовищно глубокомыслен, то есть – жгуче ненавидел свою профессию, Кипр, Европу западнее Чопа, а так же незаслуженно популярное пиво “Хей¬некен”, добавленное вчера к вермуту. Уж его на эту уду не поймаешь! И, естественно, не позвонил.
Есть рассказ про спортсмена, гребца, который в 33 года задумался, за каким чертом он с таким остервенением гребет к финишу? Задумался и сошел с дистанции. Вон оно решение: не задумывайся, не сомневайся – как можно дольше, желательно до самой могилы. Этот спортсмен смог продержаться до 33-х лет. Здоровые люди прежних времен. Олег был больной человек конца века – и сомнение было неразлучно с ним.
Поэтому ему казалось, что она ставит искусственные барьеры, кидает поясок, разливающийся рекой, или гребешок, превращающийся в лес, чтобы отдалить его от себя. Но почему?
С другой стороны, ее можно было понять: ее (замечательный во всех отношениях) отец, инженер-строитель, сидел без работы в ожидании какого-нибудь контракта, заключив который – он умчится отсюда первым самолетом. И, естественно, заберет всю семью, на что семья, исключая Ирку, искренне надеялась. У матери было какое-то редакторское образование, с каковым она вновь пошла искать работу.
А еще Ирка, понасмотревшись на художников, вновь стала рисовать картинки, – этакий символический наив, детский волшебный мир, для которого требовалась не столько техника, сколько фантазия, – и которые иногда удавалось продавать в той же галерее.
Само собой, ее немногочисленные подруги, ставшие к тому времени и его, начали сплетничать о ней, что говорило о высоте завоеванного статуса… А его заранее не интересовали женщины, которых он мог добиться, не прилагая дополнительных усилий. Но в том-то и дело, что последнее время стало казаться, что его дополнительные усилия возымели действие. Они то и дело скрещивали мечи эрудиции, за звоном которых легко было различить черты любовной игры. Поезд стоял под парами, дудел свистком, приглашал пассажиров занять места… и никуда не ехал. Год по меньшей мере.
Она могла ждать, а он уже не мог. Депрессия, причин которой он никак не мог отыскать, стала постоянным фоном его жизни.
Он гулял с собакой по улице и думал, что за смертный грех уныния нужно казнить так же, как за измену родине, ибо уныние – это измена жизни. Что мешает ему получать от жизни удовольствие, ему – свободному, относительно здоровому, относительно неглупому? Неужели надо заболеть или попасть в тюрьму, чтобы понять, как хороша обыкновенная жизнь? Или – как необыкновенна эта самая обыкновенная... и т.д.
И мысль эта правильна, а ложно в ней то, что это именно мысль, а не непосредственное переживание. И что для воскрешения простого человеческого чувства он прибегает к сложным дискурсиям.
И что свобода его, как все здесь, понятие относительное. Ибо жизнь можно понимать как тюрьму с сильно раздвинутыми стенками. Сильно, но не беспредельно. Во всяком случае, не настолько, чтобы не натыкаться на них постоянно. И что быт беден и бытие однообразно – вот вам и тюрьма. А, может быть, тюрьма – это он сам? Его посредственность, его осторожность – закрыли ему все пути? Он давно понял: чтобы стать гением, надо подавить центры самосохранения – водкой, наркотиками, какой-нибудь ложной сверхидеей. И изо всех сил раскачаться на качелях жизни, как учил Блок.
Он жил по законам, рассчитанным на всех, кроме гениев. И в примечание к слышанным много раз словам: “поступай так и будешь нормальным человеком” тоскливо добавлял про себя: “но не будешь гением”. Не то чтобы он был столь нормальным, но его ненормальность развивалась в сторону бегства к нормальности.
Время сильно приблизилось к трем. Он попробовал поиграть со строчкой, что накануне пришла в голову, но она так ни во что и не вылилась.
Как-то недавно Ирка из абстрактного любопытства спросила, зачем он пишет стихи, когда то же самое можно сказать прозой – и даже гораздо лучше?
– Проза грешит вседозволенностью и чрезмерностью... Так музыкант сидит за роялем и хаотически бьет по клавишам – в надежде найти мелодию… Вот и поэт тоже: гонится за рифмой и размером, а находит…эх… смысл…
Поэты об этом никогда не спрашивали. Не потому, что все было ясно, а скорее потому, что в доме повешенного не принято говорить о веревке. Поэты ведь ненавидят других поэтов и чужие стихи. Нет ничего хуже чужих стихов, нет ничего скучнее поэтических вечеров.
Впрочем, ему давно не пишется. Он слышал от других поэтов, что у них те же проблемы... Те, кто раньше писали книги, теперь торговали ими у переходов…
Чтобы как-то подтолкнуть эмоции – решил что-нибудь послушать. Любимый последнее время Чик Корея, произвел странное впечатление, будто он слушал его в первый раз. Вместо тихого удовольствия от музыки как фона – его вдруг захватила мистическая волна звука, столь долго им не замечаемая. Неожиданно он понял, какие надо добавить ноты, чтобы получилась гармония, вернее, чтобы он был в этой же гармонии, словно приглашенный подыгрывающий музыкант. В одну минуту он услышал всю логику построения композиции, соотношений тонов, как в живописи, и пожалел, что все же не стал музыкантом. Так в поэзии все законы и секреты были ясны ему до черточки, до отвращения. Почему такие простые вещи – недоступны другим? – вот, что он не мог понять.
Впрочем, такие "озарения" были крайне редки, хотя случались с ним и раньше, в моменты предельного душевного напряжения, почти в безумии. Или под травой, вроде как в тот мучительный и по-своему счастливый раз.
Карьера музыканта, конечно, была предпочтительнее всех. На сморчка с гитарой на сцене смотрели с обожанием, как на божество. Он становился центром любой компании, стоило ему взять в руки свою бренчалку. Он наполнял грубое пространство нематериальным веществом музыки, раздвигая и одухотворяя его, и потому казался магом. Таким был прежний иркин возлюбленный… А потом сдулся и исчез, как ложный объект.
Что остается им, тонким, образованным людям, делать в этом мире? Сидеть, курить, слушать великие соло, спорить о пустяках – и так убивать время. Ну и что, собственно, такое музыка? Вибрация молекул в воздухе. Что она объясняет? Ничего. Но как-то с ней спокойнее, от ее эфирных стен, что ставит она между ним и миром…
Почему же ему теперь неспокойно? Разве все, о чем он так старательно думал все утро – это то, о чем стоило думать? Куда бы он ни направлял свою мысль, ничто не радовало его. Отчего это, куда запропастилась кнопка радости?
Да нет, вот она… Все последние месяцы, если не годы, он, словно онанист, доставлял себе радость самым простым способом: он просто вспоминал ее, умницу, кокетку, недотрогу, главный приз в им самим придуманной игре. Ее тонкая рука в манерном жесте, ее острые коленки, ее глубокий грудной смех… – он мог вообразить ее себе до последней детали, почти материализовать. А что ему остается, он же не может быть рядом с ней, он же, блин, с ней поссорился!...
Вот, это было то самое, о чем он не хотел думать весь день! Он боялся заранее, что не выдержит, что неизбежно все вспомнит…
6.
Это случилось на иркином дне рождения, который она решила превратить в литературный раут, где поэты читали бы стихи, а писатели – соответственно, свои рассказы, – в духе устоявшейся в этом доме традиции. Однако эти приглашенные были несколько иные, чем обычные задрипанные неудачники в мятых штанах, – а такие все современные и модные (в определенных кругах), все на подбор из недавнего андеграунда, еще не настолько зажравшиеся, чтобы не воспользоваться халявной водкой, а заодно не насладиться капелькой внимания к их неоцененным талантам.
Олег не мог забыть, как она сидела в кресле, вызывающе выставив свои красивые ноги, едва прикрытые юбкой, и что-то задушевно рассказывала высоколобому хлыщу в демократических джинсах, но в бархатном пиджаке и с золотым перстнем. Она это здорово умела – создавать знакомства. Романы в этой среде так и начинались: с разговоров о "дискурсе" и Ролане Барте, который некоторым дамам даже являлся во сне.
Гектор его звали. Высокий, моложавый, однако с потрепанным в любовно-алкогольных схватках лицом, амбициозный и зло-иронический. Личность известная (в тех же кругах), с ореолом жертвы прежнего режима – за неподцензурные публикации своих диссидентско-садистских повестей, довольно, в общем, невинных. "Наказания" его тоже были весьма невинными.
В Перестройку он быстро попал в струю, а потом в известную газету, заодно занялся издательским бизнесом. Главной его идеей было – наладить русский покет-бук. И в этом он вполне преуспел.
Его звучный голос доминировал в комнате. Он мог часами издеваться над классической литературой, которую прекрасно знал, рассказывать сплетни о знаменитостях, с которыми дружил (а он дружил со многими и, кажется, вообще со всеми), о модных зарубежных книжках, к которым приобщился, съездив на очередную книжную ярмарку или поговорив с живым западным классиком. Ну, и о великих планах издательства. Разговоры тут вообще велись самые серьезные и заговорщицкие: про захват художественного Олимпа, ни много, ни мало.
Заговорщики между тем уцепились за идею новой книжной серии, в которой они могли бы издать свои труды. И Гектора немедленно обложили соискатели. Естественно, он не был миллионер (как почти все теперь были “мил¬лионеры”). Одна его стоявшая под окном машина стоила несколько миллионов.
Гектор уверено и высокохудожественно прочел садистско-иронический рассказик. Перед рассказиком он объяснил, что вещичка эта старая и написана между делом, и он не хотел читать, но уж ладно, коли попросили… Рассказик был про жену, которой муж отрезал голову, а потом съел. Жену, а голове стал поклоняться. Понятно, что тут имелся и некий метафизический или даже глобальный подтекст. Рассказ, на самом деле, был уже всем известен и почитался за гениальный. Все лишь были счастливы услышать его в исполнении автора.
Текстики остальных были примерно в том же ключе. Все герои были марионетками забавляющегося режиссера, который принципиально не стремился даже к минимальному правдоподобию, отвратительному, как проклятие старого режима. Закрученные в сюжет слова были хитрой шахматной партией для ценителей.
Гектор легко перешел от всяких вежливостей, сдобренных почтительностью (к которой, в общем, привык), к уже, пожалуй, и излишним знакам внимания в адрес присутствовавших дам, не взирая на их мужей или спутников. Теперь он был вальяжен и немного, симпатично распущен. До Олега доходили слухи, что, несмотря на женатость, он всегда кого-нибудь ищет: все остальное в своей жизни он уже нашел. Так вот, видно, ходит по знакомым и ищет.
Выступили поэты Б. и К. Стихи у них были веселые, незагрузные, со всякими хорошими игровыми моментами…
Олег тоже прочел стишок – в своем стиле, что-то между Гумилевым и Кушнером, с трагическим духом, интеллектуальными завитками и утонченной рифмовкой.
Люди сдержано похвалили, а Гектор лениво поиронизировал:
– А я не думал, что так еще пишут.
– Как так? – не понял Олег.
– Ну, со всеми этими как бы чувствами, искусственной красивостью… Все это так традиционно! – Он поморщился, будто съел кислый лимон. – Это мое частное мнение, конечно.
Люди простили бестактность гения: ругать чужое творчество было тут не принято, во всяком случае, в глаза и раньше, чем выпита вся водка. Понятно было, что Гектору требовалось порисоваться.
Оценка была убийственная, Олега словно водой облили. Он ушел на кухню и стал нервно курить у окна. В это время Татьяна Николаевна, присутствующая на рауте как арбитр прекрасного, вступилась за традиционное искусство:
– А что плохого в традиционном искусстве? Разве искренние чувства под запретом? Или теперь надо писать лишь про половые органы или отрезанные головы?
– Искренние чувства? – переспросил Гектор. – То есть искренние страдания и прочее?
– Например.
– То есть вы предлагаете всем нам кричать: ах, я страдаю! Можете вы пострадать вместе со мной? (смех в зале)… Думаю, лучше страдать про себя. А чьи-то частные сопли, чье-то частное страдание, которое раздувается до всемирного – почему я должен ему верить?
– Да кто ж вас заставляет?..
– Нет, подождите! – Он красиво (как злодей у Толстого) поднял руку. – Почему я должен сочувствовать страданиям нимфетки, скажем, или крестьянина? Я не крестьянин, никогда им не был и не буду. Я не пойму его жизнь, как он не поймет мою. Зачем я буду притворяться, что дико переживаю о жизни крестьян или нимфеток? Я не переживаю. Это – их жизнь. Меня в силу образования и разных обстоятельств волнуют другие вещи.
– Какие же?
– Понимаете, это, может быть, пишущий крестьянин думает, что до него был в лучшем случае Чехов, а я знаю, сколько всего было написано до меня. И написано вполне исчерпывающе. Эти страницы перевернуты, надо выходить на другой уровень письма. Зачем в тысячный раз переписывать Чехова или еще кого-нибудь?
– Я не понимаю, зачем переписывать Чехова? Почему нельзя сказать что-то свое новое, но при этом искренне и понятно?
– Да, но что сказать? Несколько банальных истин? А все настоящие истины вполне банальны, их и так все знают: небо – голубое, солнце – круглое, дважды два – четыре…
– Все бабы – дуры, – пробормотал из своего угла писатель С.
Смех.
– А если их не знают, то, скорее всего, это и не истины, а чьи-то предположения, которые мне навязывают, как истины. Не знаю, как вам (он имел в виду всех присутствующих), а мне наших прежних истин вполне хватило… И я пишу для людей, которые понимают, что литература – это только литература. Что существует двадцать, что ли, базовых сюжетов. И развиваются они от счастья к горю – как там сказал классик? – и снова к счастью. Если мы берем только два элемента – получается трагедия. Если три – "хэппи-энд", условно говоря. А когда кто-то пишет про чье-то якобы страдание – он просто использует известный прием, который необходим по схеме и нравится публике. Это секрет только для профанов. И оттого они мучаются парадоксом гения и злодейства.
– Ужас, если так! – воскликнула Татьяна Николаевна.
– Что же делать! – усмехнулся Гектор, закуривая. – Актер на сцене – тоже не Гамлет, но мы не говорим, что это ужасно.
– Соль, которая перестала быть соленой.
– Литература – не соль. Это у нас ее сделали солью – и все пересолили, есть нельзя. Я за то, чтобы всем занимались специалисты. И пусть страданием занимаются, ну, скажем, психологи.
– Да черт с ним, со страданием! – заметил из угла писатель С. – Может, лучше выпьем?
– Может, все страдают в разной степени? – успел, однако, спросить Олег, появляясь в дверях. Глядя на Гектора – не похоже было, что он от чего-то страдает.
– Ты, конечно, страдаешь больше всех, верю. Только за меня не страдай, ладно?
– Я за тебя не страдаю.
Ирка молчала, но с интересом следила за его реакцией. И поэт почувствовал себя гладиатором на арене. Начав говорить, он еще на знал, что скажет, и тем более, чем кончит. Главное ввязаться в драку, как известно…
– Писать вообще не надо – никому, кто не видит в этом существенного смысла. А читать надо для того, чтобы не сосредотачиваться на себе, увидеть другого человека и знать, что – да, вот именно, что он тоже страдает! Иначе вся литература – просто болтовня на бумаге, и, действительно, – зачем ее читать?
Гектор трагически вздохнул, словно не мог поверить, что по веткам еще прыгают обезьяны, исповедующие такое ретро.
– В общем, так и есть, болтовня. И если весь ее смысл – доказать, что другие страдают, то эту истину она уже давно открыла. Но от этого мало чего изменилось. Некоторые диктаторы очень любили такую литературу: глаза на мокром месте, а рука ставит галочки – кого расстрелять. Нет, за истиной я лучше схожу в церковь, как за овощами – на рынок.
Честная и простая мысль Гектора всем понравилась. Но поэт увидел в ней притворство и здоровую дозу саморекламы.
– Зачем вы так догматизируете? – спросила Ирка нетерпеливо. – Ведь литератур может быть много. Может быть литература, которая развлекает, а может быть – которая проповедует, что-то доказывает, разве нет?
– Литература может быть лишь плохая и хорошая. А проповедям я не верю. Я предпочитаю, которая развлекает.
Приятели-писатели отвели глаза, посмеиваясь. Некоторые с подчеркнутым вниманием слушали Гектора, изображая солидарность и интерес.
Но и после отбитой атаки Олега еще несло в бой, азарт лишь разгорелся, как у игрока за игорным столом. Он порылся в карманах и выбросил на стол завалявшийся червонец:
– Понятно – какая же может быть литература, если дважды два – четыре!
– Ну, что ж, бунтуй против этого, лезь на баррикады!
– Я, кстати, был на баррикадах. Но я мерз там явно не ради такой литературы.
Гектор сделал вид, что аплодирует:
– Ты мерз на баррикадах за литературу? Поздравляю! Я был в это время в Париже и никак не мог разделить с тобой восторг баррикадных боев. А так бы пошел, почему нет?
– Я тоже был на баррикадах! – закричал писатель С. – Хоть и не мерз за литературу…
Это всех развеселило, выражение обещало стать крылатым.
– А, в общем, мерзнешь ты на баррикадах или не мерзнешь – к литературе это не имеет отношения. Литература – это коммерческое предприятие, которым занимаются профессионалы. И если кто-нибудь опишет страдание так, как я еще не читал, я поставлю ему бутылку конька.
– То есть вы хотите сказать, что традиционная литература – умерла? – спросила Татьяна Николаевна.
– Скажем так, она выдохлась и исчерпала себя. Хотя это, конечно, мое частное мнение.
– Я понял, – сказал Олег, – старая литература умерла, а новая личным примером это доказывает: роет ее могилу, достает кости и плодит из них мертвечину.
– Насчет мертвечины: есть разные оценщики, – парировал Гектор. – И если ты сделаешь в своей области, столько же, сколько я в своей, я буду с тобой разговаривать.
Олег с ненавистью посмотрел на него. Очевидно было, что кинутый им шар был отбит – довольно грубым приемом. Но он уже не мог остановиться.
– Наверное, ты сделал много в своей области, только я не знаю, какая от этого польза литературе? Впрочем, она же умерла!
– Я не говорил, что она умерла. А вообще, мне и правда наплевать на пользу литературы! Не выношу весь этот пафос, который так любят те, кто смотрит на нее со стороны. Все не так элементарно, как ты воображаешь.
– Это тебе не дважды два! – рявкнул писатель С. – Я не хочу мерзнуть за литературу! Я хочу выпить!
Спор всем порядком надоел… Люди действительно хотели поесть и выпить. Поэт скис. Теперь он сам видел, как заврался. Гектор, конечно, не был злодеем, презирающим настоящее искусство из мелкой зависти, но – таким счастливый пройдохой, который любит красивую жизнь, красивых женщин, красивые вещи, работает головой, и вполне успешно, не унижаясь до позиции непризнанного гения, и даже не очень ценит деньги и славу, потому что для него это только средства, а сам-то он тянется, если не к "высокому" (он слишком элитарен для этого), то к чему-то необычному, чего нет у других. Искусство – это его родная стихия, и его "цинизм" и ирония – это пресыщенность гурмана, хозяина всех сокровищ. В своей самоуверенности Олег поленился даже как следует разглядеть Гектора и пальнул по нему первым попавшимся зарядом… Зря…
Зато он сразу многое понял: например, разницу между литературными плебеями, как он сам, и подобными родовитыми Гекторами, которым даже не важно быть талантливыми, ибо излишняя талантливость – тоже плебейская черта, нужная для первичного выживания…
Ирка предложила танцевать. И Гектор сразу же пригласил ее. Теперь Олег должен был смотреть, как чужой мужчина кружит ее по комнате, а она, припав к его плечу, смотрит куда-то вниз застывшим взглядом. Гектор отлично танцевал, виден был большой опыт. Вообще, он был опытный любовник – в этом он точно был талантлив.
От нечего делать Олег проигрывал в голове только что случившийся разговор. …Этот бонвиван пошел бы на баррикады!.. Ха-ха!.. Олег усмехнулся. Нет, он мог это представить: днем там было много всяких, девушек в коротких юбках, юношей в белых штанах, ходили, фотографировались на фоне танков, общались и пили с друзьями портвейн. Может, даже принесли один камень или ленточку – украсить пушку. Ночью они все куда-то слиняли, как дневные бабочки. Но теперь они будут говорить, что тоже там были, рисковали, защищали свободу…
Жизнь Олега была тогда на пике. Все выглядело так обнадеживающе…
Приглашать он никого не хотел, но надо было что-то делать. И он пригласил молодую поэтессу Светку. Смазливенькая, довольно неиспорченная, во всяком случае, в стихах. Он встречал ее в Литинституте. Потом они курили на кухне, а Светка рассказывала, как была пару недель назад на вечере одного известного эмигрантского поэта. Поэт был почти слеп и напоминал мудрую сову неопределенного пола. Его стихи всегда нравились Олегу: "Можем фразы нанизывать посложнее, попроще, но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь…"
Стихи были пафосны, гражданственны, он был настоящий шестидесятник, который за все годы своей жизни в Америке так и не выучил английский и жил как отстреливающийся феодал в своих диссидентских мифах. Но его стихи работали! Как, за счет чего?
Наверное, он верил в стихи как в бомбы и революционные прокламации, которые правительство услышит – и устыдится, а граждане услышат – и восстанут. Или заплачут…
Искать вдохновение в социальной несправедливости – конечно, неправильно, но, с другой стороны, какие в творчестве правила?.. Вот, что не мог понять Гектор! Да и он сам. Если прием не работает, какая разница, что он оправдывается стремлением показать страдания или еще какой-нибудь благородной хренью!
Узнав, что у Олега есть тамиздатский сборник выступавшего – Светка предложила обменяться телефонами.
Это была та самая Светка, про которую говорили в их злобном литературном мире, что, несмотря на свою внешность анемичной тихони, – ее "донжуанский" список приближается к двузначным цифрам… Увлечения, драмы, измены, разрывы – были перегноем для стихов. Как самка комара – она напитывалась свежей кровью и выдавала на гора очередной шедевр.
Ирка попрощалась с ним очень холодно, на Гекторе же так и повисла. И Олег, конечно, проводил Светку до метро.
Ирка не звонила, будто он в чем-то провинился. И он не звонил тоже. Целых три дня. Но потом не выдержал и позвонил. Она холодно пригласила его в гости, на непонятную незапланированную вечеринку.
Вечеринка длилась уже давно, все были полупьяные и веселые. Собралось всего человек пять. Оказывается, Гектор захотел вдруг почитать что-нибудь, заодно пригласил К. и Б., писателя С., даже девицу какую-то. Все очень невинно. Ну, и потом появился сам – после фуршета в ПЕН-Центре, еще одной лавочки для удовлетворения писательского тщеславия, недавно заведшейся в здешних палестинах, о которой он рассказывал с садистской иронией. В нем вообще не было нормальной веселости, лишь сарказм разной концентрации. Чтобы Гектор два раза подряд за короткое время пришел в одну и ту же квартиру – это что-то да значило!
Олега от него передернуло. Он уже понял, что ссора неизбежна. Но пока держался и мрачно молчал. Все смеялись и курили, оставив его как бы в покое, словно он вдруг потерял материальность. Он сидел как дурак за столом, слушал их смех, поглядывая на Ирку, которая болтала с Гектором, так же тепло, как когда-то с ним. И тот проникновенно, едва не с волнением отвечал.
Увидев, что Гектор вышел, Олег решил не то все исправить, не то все еще больше испортить, он сам не знал, но, во всяком случае, поставить все точки над i. Поднялся из-за стола и попросил Ирку выйти с ним на кухню.
Это была игра ва-банк на все принадлежащее ему имущество.
– Он тебе интересен?
– Да, – честно призналась Ирка.
– Он ужасный человек, хотя фасад у него привлекательный. Я могу про него кое-что рассказать.
– Всякие сплетни? Интересный человек всегда окружен сплетнями. Это оружие завистников.
– А что в нем такого интересного? Он же полная бездарность, литературный импотент, неужели ты не видишь?
– Я мало его читала, чтобы сделать такой вывод.
– Зато я читал.
– Это твое мнение. Писатели вечно друг друга ругают. Мне, в конце концов, не так важно, что он пишет, скорее – что вообще за личность?
– Хочешь проверить на себе?
– Может быть.
– Одного раза было мало?
Ирка посмотрела на него с холодной яростью:
– Не смей со мной так разговаривать!
На глазах навернулись слезы, она отвернулась к окну.
– Я тебе этого никогда не прощу, – сказала – и потянулась за сигаретами.
Хорошо сказала: как отрезала. Чего – "этого"? Совершенно неожиданная для него реакция. Он кинулся просить прощения, даже театрально упал на колени…
Она холодно попросила прекратить.
На кухне появился Гектор.
– Что-нибудь случилось? – О, какая сердечность в голосе напополам с издевкой! – Вы репетируете что-то из Островского?
В бешенстве Олег вылетел из кухни.
В комнате люди как раз обсуждали Гектора, как ему почудилось – с завистью и придыханием. Не то им нравилось быть поближе к знаменитости, не то они рассчитывали использовать его как трамплин в большую литературу.
И поэт не выдержал:
– Он правда вам так интересен? Конечно, это же современная литература, такая зрелая, законспирированная, эмансипированная! И, в общем, понятно, почему средние писатели всем этим говном занимаются – куда же им еще деваться?
– А чего ты злишься? – спросил его Б.
– Это все комплексы, – сообщил К.
– Морду бы тебе набить, – подытожил пьяный С., принявший все на свой счет.
Олег любил ссориться. В ссорах рождается истина, будь она проклята. Но сейчас бес злобы нес его уже совсем без дороги. Олег с охотой предложил С. подраться прямо теперь. С., конечно, сбил бы его одним ударом, но Олег мало размышлял о весовых категориях и больше полагался на свою ярость. Он редко ее испытывал, но в этом состоянии ему казалось, что он реально может кого-нибудь убить.
Бутылки зазвенели и полетели на стол, девушка взвизгнула, вбежала Ирка – и разняла их.
– Я не узнаю тебя! – воскликнула она.
Олег сам себя не узнавал.
– Олег, вы куда?
– Спасибо, спасибо, – бормотал он заглянувшей в коридор Татьяне Николаевне, наспех зашнуровывая ботинки… – Не обращай внимания, мне надо идти…
Он подошел к Ирке и, игнорируя Гектора, что-то ей внушавшего, сообщил, что уходит. Она холодно: "Всего хорошего". Он видел, что она открыто рвет с ним. Она снова совершенно свобода. И ни в каком виде в нем больше не нуждается.
Он поспешно вышел из квартиры, красный и злой как рак. Куранты как раз били двенадцать… Пальто нараспашку, шарф остался в прихожей… Нервно пытался прикурить от гаснущих спичек…
Все, все, он больше никого не обидит, не скажет глупости!... Да ведь поздно уже! Он почувствовал, что за раз потерял почти всех своих друзей. Ему было обидно и стыдно сразу. Он был жалок, унижен, все теперь скалят зубы и обсуждают, какой он дурак, решил попеданствовать на дармовщинку, быть общественной совестью… Кто дал ему полномочия?.. Самое ужасное, что они во всем были правы. Он говорил все это лишь от чувства хитро замаскированной ущербности. Не только говорил, но и жил так…
Может, и у всех так, но они же не парятся. Они не бросаются сломя голову воевать хоть за это, хоть за то, понимая, что все – лишь слова.
Он не помнил, как добрался домой…
Потом от кого-то услышал, что Гектор снова был у нее... Любовь? – он усмехнулся: он ненавидел ее.
В некоторых людях слишком много характера, размышлял он. Не в смысле воли. В смысле характерности и нетипичности. Они активно навязывают себя окружающим, подавляя их, задевая их, уничтожая. Это идеальные боевые машины, предназначенные к сопротивлению и борьбе за исключительное место.
Он чувствовал свой долг – останавливать их, он видел в них своих метафизических врагов. Но он не мог их победить, силы были не равны, – и он затягивал сюжет бесконечными мелкими стычками без яркой концовки. В этом была проблема его сценария.
7.
Ему было погано. Очень хотелось напиться. Надо было кому-то позвонить. Но не было сил никого видеть.
Олег не хуже других знал, что при неудаче с одной клюшкой единственное спасение – флирт с другой. Лекарство слишком банальное, но почему бы не попробовать? Было интересно узнать, что может из этого выйти? В случае успеха это, как никак, могло бы поддержать пошатнувшуюся самооценку неудачливого рыцаря…
Он перебрал имена знакомых ему девиц. Здесь не было шансов, особенно в такую гнусную субботу. Тут он вспомнил о Светке.
Он представил ее себе. Lumen coeli... Ничего себе. Симпатичная, беленькая, в отличие от темной Ирки, они составляли неплохой контраст. И не без намека на ум. А в стихах порой и просто талантлива.
Неуклюжая замухрышка в детстве, много лет Светка отчаянно добивалась мужского внимания, цепляясь за любые варианты, много и хаотично читала, отсидела какое-то время в Литинституте, шлифуя слог и имидж, хладнокровно соблазнила и уложила в свою постель дюжину чужих мужчин, как бы доказывая, что она не хуже подруг, или показывая подругам, каким говном они обладают, и все искала принца, а находила только обломы. Она была зла на весь мир, и при этом не знала, что сделать, чтобы привлечь к себе людей, благо была готова для этого на любые жертвы… Но мужчины почему-то не держались. Легко возникая, они так же легко исчезали. Она была достаточно умна, чтобы понять, что в ней есть какой-то дефект, отпугивающий от нее всех принцев, но она не могла понять его природу.
Из своего дикого неудовлетворения она черпала стихи, крики восторга и отчаяния, написанные порой словно в шаманском исступлении. Казалось, что ее температура – всегда на десять градусов выше, чем у обычных людей. В жизни же – на десять градусов ниже. Вообще, непонятно было – из-за чего этот серенький мышонок может так переживать?
С этой опасной Светкой ему ничего не надо было, и даже мысли не возникало. Это был эксперимент. Почти жертва.
Светка была дома и, умирая со скуки, смотрела какой-то астрологический прогноз.
– Мы могли бы встретиться, я обещал одну книжечку, помнишь? – и сам удивился, как вовремя подоспел этот повод.
Светка поняла, что за предложением что-то стояло, и она хотела знать – что? Внезапная любовь? Желание потрахаться? Пока еще пропущенного в ее списке, у нее не было повода испытать его в этом качестве (как мужчину). Она, наверное, тоже что-нибудь про него знала (ничего хорошего) и, следовательно, такое предложение было для нее котом в мешке (в лучшем случае). Принцем он не был, но на беспринцье…
В глубине души она догадывалась, что тоже не была Еленой Прекрасной… Она легко согласилась встретиться, на всякий случай в городе, в центре – и повесила трубку.
А он еще поиграл своей, как бы взвешивая то, что он затевает? Мысли об Ирке приняли платонический характер.
Он нахлобучил берет, повязал богемное кашне. Длинное черное пальто, начищенные упрямой матерью полусапоги – довершили имидж. "Сразу наповал", – решил он спокойно, прикинув себя в зеркале. "Свободных котов моей возрастной категории – не так уж и много", – констатировал он для второй половины своего "я". Уходя, сказал, что придет поздно. Мать что-то буркнула, отец даже не откликнулся...
У лифта снова эта красивая, в белой шапочке и куртке, как бровки насупила! Улыбнулись друг другу. Потом из квартиры вышел ее муж, здоровый тип в кожаной куртке. Олег дипломатично стушевался.
Ах, снова эта дурацкая неполноценность! Снова отказ от своих желаний при первом столкновении! Надо все время говорить себе правду, ужасную, бесчеловечную правду: что многие люди хуже тебя, что в столкновении с ними надо предпочесть себя, что дилемма: миру ли провалиться или мне чаю не пить – должна решаться в пользу чая. И главное – искренне, во всю силу души! Это делает непобедимо сильным, потому что безжалостность завораживает и страшит. Если ты такой, значит, имеешь право. Иначе не удержался бы на этих демонических высотах. И все уступает перед этим. Последней уходит любовь. (Это он уже для красоты прибавил.)
Стоять рядом с этим мужчиной в лифте было неприятно. Олег нервничал как заведомо слабый, уже не в силах посмотреть на вопрос со стороны, с расстояния спасительного безразличия. Это был муж того типа, что поступают в продажу обязательно в комплекте с личной машиной и с рекламным лозунгом на боку: “за мной, как за каменной стеной”. Впрочем, по отвернувшемуся и замкнутому лицу незнакомки можно было решить, что с мужем только что вышла размолвка. Естественно, Олег был на стороне красавицы. Он искоса ткнул глазами в мужа. Однако лицо того было спокойно, вовсе не враждебно, с врожденной хмуростью, может быть, но не злое...
Кажется, он вообще ошибся: эти двое вышли на улицу и попилили куда-то пешком. Так и шли впереди него под ручку до самого автобуса. Может, машина сломалась?
Сейчас, впрочем, нельзя быть ни в чем уверенным. Давеча он вот так же шел по улице, а впереди какой-то задрипанный мужик, будто вываленный в снегу. Олег топал за ним и думал: что ему так везет на забулдыг? Вот сейчас падать начнет (под ноги)... А было скользко.
Забулдыга подошел к самой дорогой машине во дворе, сел в нее и уехал... Ну, и забудем о нем.
Подъехал автобус.
Увидев Светку, Олег признал, что она и впрямь недурна, хотя одевается не в его вкусе. Все какие-то подделки под контрабандно дошедшую до нас моду, качеством работы превзошедшие оригинал (вроде шиллеровских переводов Жуковского). Явный знак ограниченности в средствах. Как одевается он сам – хоть и не очень волновало его, но и не было ему совсем безразлично (пока это не было связано с особыми хлопотами).
Ему было приятно, что она оделась и надушилась – для него. Впрочем, может быть, она оделась и надушилась – для себя, а он был только поводом, более или менее случайным. Однако, возможно, что ей и самой это еще не понятно. Но если сомневается он, то засомневается и она. Так он прокручивал в голове четыре типа отношения к факту (не очень важному), поэтому потерял разгон, смутился, застеснялся и даже не знал: подставить локоток под руку или еще рано? И не подставил. От этого сделался угрюм. В таком настроении он пошел со Светкой по бульвару.
Она сама взяла его под руку – ведь сколько же! Но что делать дальше – оба не знали. Долго ходить и болтать на такой холодрюге было непросто, а для приличных заведений у него не было денег.
Светка сама предложила выход: пойти в кино, где-то она видела афишу. И они махнули в "Зарадье".
Фильмец был что надо, под стать его настроению. По экрану ходили красивые заграничные люди и занимались любовью в дорогих апартаментах, будуарах, гостиницах, автомобилях, между делом убирая с дороги конкурента, такого же мерзавца, как они сами, но менее фотогеничного и без чувства юмора. Прикончив по ходу дела человек двадцать, они, счастливые и влюбленные, уехали с уворованным миллионом в Мексику. Хеппи-энд.
После сеанса они еще чуть-чуть погуляли.
– Тебе не понравился фильм? – спросила простодушно Светка.
Умница! Так с ним и надо было – расталкивать, вызывать на диалог.
– Наоборот, понравился. Без зауми и не прописи для моралистов, – сказал он, вопреки тому, что чувствовал. – По западному кино понимаешь нормальность западного менталитета. Западный герой не стесняется иметь естественные желания. Наш же все мудрствует и сходит с ума от того, сможет ли он через кровь переступить. Западный человек умеет радоваться деньгам, и поэтому охотно их делает. А потом с удовольствием оттягивается – на Майами там или в Рио-де-Жанейро... Русский же, приехав на курорт, на третий день начинает ныть: ах, опять это море, ах, опять этот пляж, ах, опять эти сонные морды соседей по гостинице. Где, скажите мне, поэзия, где высокое?! Наполните мою жизнь высшим смыслом, покажите мне Драму – иначе меня стошнит!
Светка смотрела на него с удивлением, кажется, она ничего подобного на свою невинную реплику не ожидала.
Он предложил проводить ее до дома.
– А я на днях видела N, знаешь его?.. – принялась щебетать Светка, едва они вошли в метро, вплетая в акустическую вязь никак не касавшуюся Олега информацию.
Очень скоро напористая, звенящая и какая-то всезнающая Светка стала его усыплять. Если не делать лишних движений, она предоставит ему слово не раньше, чем выговорится. А до этого еще далеко. Надо лишь кивать в такт, но и это было ему лень.
– Что ты все молчишь?
– Я тебя слушаю, очень интересно.
Проглотила. Собственно, больше всего ей хотелось поговорить самой. Доказать обширность ее знакомств и даже посвященность в личные дела знаменитостей, а так же сугубо тонкое понимание жизни. Олег тупо молчал, будучи в этой материи некомпетентен. Повод для умничанья был неподходящий, а больше он ничего не любил. Тут тоже не обошлось без концепции...
Все хвалят и ценят знание жизни, а он культивировал в себе незнание ее. Не желал ее знать, не чувствовал к ней расположения, не умел к ней приспособиться и как-то снизойти до нее, сузиться до ее понимания. Есть в ней сложности, но все какого-то пошлого характера. Ну их.
Вот так и жил. Если не врал, как всегда.
Иногда она вдруг бросала на него взгляд гордой неудовлетворенной женщины, ищущей любовной битвы, но он каждый раз ловко уводил свои полки от сражения. И через мгновение она вновь щебетала, как ни в чем не бывало.
Он “развлекал” ее весь вечер: выслушивал сплетни, постепенно приближаясь с ней к ее дому. У подъезда стал ждать приглашения. Светка медлила. Он понимал ее: он и сам был собой недоволен. И говорил дебильно мало…
– А кстати, насчет Ирки, у которой мы были… Красивая барышня, мне понравилась. Ты ее хорошо знаешь? – поинтересовалась Светка ни с того ни с сего.
Олег вздрогнул. Зачем она об этом, случайно или нарочно?
– Интересная барышня, – согласился он через силу.
– Она мне вдруг позвонила, после того вечера. Я так и не поняла – зачем? Ей, вроде, понравились мои стихи. Чем она занимается?
– Мифами…
Светка сделала удивленные глаза.
– И еще она спрашивала о Гекторе.
Холод начал подниматься от ног к сердцу.
– А я его мало знаю. Ну, рассказала, что слышала. Жалко будет, если он и ее соблазнит.
Сердце забилось, поэт подумал, что сейчас упадет.
– Будешь заходить? – наконец спросила она.
Он отрицательно покачал головой. В глазах Светки обозначилось недоумение.
– Какой-то ты странный...
Он не был способен сейчас оспаривать это мнение. Поэтому лишь мокро чмокнул ее в щеку.
Она поблагодарила за книжку, предложила звонить. Он что-то хмыкнул на прощание.
Он шел как в тумане, пытаясь откорректировать мысль. Хаотические эмоции хлынули в образовавшуюся пустоту. Ему с новой силой захотелось Ирку, просто на пять минут, поговорить, унять охватившую его дрожь.
Он зашел в ближайшую телефонную будку и позвонил. Иркина мама нежным интеллигентским голосом ответила, что Иры нет дома.
Он брел пешком, пытаясь вспомнить какие-нибудь стихи. "Она смотрела на меня Сквозь дымно-длинные ресницы..."
Домой не хотелось. Тупо добивал день до конца. Все встречные на улице почти на одно лицо. То есть – на несколько лиц, но одинаково чуждых. Он так к этому привык, что редко узнавал даже знакомых и почти никогда не здоровался первый (чтобы не ошибиться).
Кстати, этот чисто субъективный момент как-то влиял на представление о демографических и географических возможностях города. Для него Москва была огромна и перенаселена – он редко здесь кого-нибудь встречал случайно, в отличие от литературных героев прошлого, имевших обыкновение встречаться повсюду вдруг и нечаянно, с роковыми последствиями для своих романных судеб (что он воспринимал как условный прием).
Впрочем, он и теперь знал таких, как Светка, для кого мир был тесен – они постоянно на кого-нибудь натыкались, радостно кричали:
– А, Коля, привет! Ой, Никифор Сергеевич, здравствуйте! Не узнаете? Мы же с вами вместе летели из Перми в Челябинск в 1976 году, ну! Помните, я сидела справа от вас и читала. Вы увидели и сказали, что отличная книга. Не помните? Потом мы говорили с вами про пудлингование, ну? Вы же инженер-металлург, да? Вот видите! На мне была зеленая юбка, ну!.. Дак це ж був я!..
Вот таких людей Олег совсем не понимал. Зачем столько лишней, забивающей мозг информации?
В конце концов, поехал домой. Он представил, что могла наговорить Светка про Гектора – и немного успокоился.
Уже улегшись на диван – достиг состояния, которого жаждал весь день.
...С детства он был так утомлен жизнью, что теперь все время отдыхал.
“Пермь, Челябинск... Я не хочу знать, где это. Я культивирую в себе незнание жизни, которая меня не устраивает. Незнание страны, которая мне мучительна (я бывал много дальше Челябинска). Я знаю, там тоже живут люди. Во всяком случае, не дальше Саратова. Во всяком случае, когда-то они там жили. Но мир уже давно стал мал, гадок и громоздок в своей разросшейся неистинности. Зачем мне знать о Чите или Череповце?.. Мне хватает моих несчастий”.
Олег тут же вспомнил, что примерно это говорил и Гектор.
Он нырнул в постель, как в набежавшую волну, словно надеясь укрыться там от материи и мигрени.
8.
...Он закурил и пошел вдоль набережной. До иркиного дома было рукой подать. Он еще раз позвонил. Телефон молчал.
Он вышел из будки, хлопнув дверью, зазвеневшей треснутым стеклом. В воздухе уже плавал предвечерний голубой дым. Мелкий снег – падал.
Улицы совсем опустели. За парапетом плескалась черная, как душа грешника вода, в которой неясными пятнами колебалась и ныряла известная математическая формула коммунизма.
По вечерам эти места представляли странное, наводящее тоску зрелище. Пустоту улиц рассекали лишь одинокие огоньки такси и редкие милицейские машины, словно искавшие коварных врагов, превративших победную формулу в теорему Ферма...
Он просто хотел знать, что у нее никого нет. Нет этого позорного Гектора, который рассуждает со своими женщинами о любви, искусстве и видео, а потом лезет с ними в постель заниматься любовью согласно Кама-сутре…
Наверное, его ненависть еще отражалась на лице. Потому что в глазах у Ирки, открывшей дверь после предупредительного “кто?”, вместо досады промелькнул страх. Он взял себя в руки.
Шелковая блузка с драконами, мягкая замшевая юбка до колен и сеть тонких светлых колготок. И глаза: темные, умные, издевательские...
– Ты… чего?
– Может, ты все-таки пустишь? – И угадывая ответ, добавил: – Я, знаешь, в прошлый раз… шарф забыл… любимый…
– Ах, шарф… Да, кажется, я видела чей-то шарф… Секунду…
Отлучилась от двери, а он юрк в прихожую!
– Вот он! А, ты уже здесь…
– Да, шарф, спасибо…дорог, знаешь, как память…
Она понимающе усмехнулась.
– Не за шарфом я пришел!
– Извиняться?.. Конечно, я извиняю… Но лучше бы ты шел… Я сейчас занята…
Примерно это он и ожидал. Умеют эти русалки: спокойно, но бесповоротно. Устраивает теперь, наверное, свою личную жизнь…
– Я полдня хожу вокруг твоего дома.
Заколебалась. Еще нажать! Согласилась послушать. Ничего, потерпит.
– Ты одна?
Она усмехнулась и уклончиво ответила “да”. Через стеклянную дверь, озаренная светом прихожей, была видна большая комната родителей, книги за стеклом, картины, посуда и прочие надгробия.
Вдруг он увидал накрытый столик, бутылку вина и два бокала. Коробка конфет. В пепельнице дымилась ее сигарета. Он почувствовал, как бледнеет.
– У тебя кто-то был? Или кого-то ждешь?
– Какое тебе дело?
– Я не помешал?
– Что за тон! Ты, честное слово, разочаровываешь меня! – Она сверкнула глазами. Он влюблено и ненавидяще глядел на нее. Она усмехнулась и отвернулась.
Наконец он и вправду ее ненавидел! Ненавидел за то, что она допустила этот обман, кликала его, как мальчишку, когда он был ей нужен, болтала, спорила об искусстве и антропологии, и прогоняла, когда нужда проходила... А он все не мог к этому привыкнуть. И жить без нее не мог! Все его прежние женщины казались рядом с ней карлицами и деревенскими клушами, а она шла мимо них, как королева, роняя бриллианты.
– Я люблю тебя! – вдруг со стоном проговорил он.
Она отшатнулась от него:
– Ты чего вдруг?! Я очень тронута, но, правда, давай не теперь, ладно? – даже что-то просительное в интонации. Значит, это серьезно. Похоже, она нервничала. Она кого-то ждала, очень нужного ей.
Она взялась за дверной замок, чтобы открыть, но он схватил ее за руку.
– Перестань! – закричала она. – Мне больно!
Он замер. Ничто не откликнулось на звук ее голоса, лишь эхо прокатилось по пустым комнатам.
В эту секунду в его мыслях произошел полный переворот. Он взял ее в охапку и понес к постели.
В душе он надеялся, что все ее сопротивление – комедия, и что столь явная страсть быстро пробудет в ней сочувствие. Он слышал, что некоторые женщины получают удовольствие, только если их берут силой.
Но Ирка выворачивалась, как кошка, и умудрилась врезать ему пару раз по уху... Известный, убедительный лишь на людях моральный аргумент не возымел действия. Он не собирался пасовать, да и было уже поздно. И била она не сильно, а как бы из чувства долга, сохраняя мину и подбадривая.
В тоже время он вдруг стал видеть себя как-то странно, будто со стороны, и даже не узнавал. Вместо себя он обнаружил голливудского актера, такого Аль Пачино, свирепого и хищного зверя, который, даже совершая злодейство, вызывает симпатию.
Он почти не замечал ее сопротивления, которое и полагалось ей по роли. Она не теряла голову, лишь обзывая его весьма нелестными словами, пространные периоды из которых у нее хорошо получались.
– Импотент, ничтожество, козел! – кричала она. – Завтра, не позже, чем завтра ты пожалеешь об этом!
Он не отпускал ее. Он еще верил, что она может сделать это по доброй воле. Ей ничего не стоило отбросить эту женскую щепетильность, понимающе улыбнуться ему и лечь, оставаясь царицей его страсти, милостиво ему уступающей. Как он был бы признателен ей за это, как грандиозна была бы его благодарность!
Он не понимал ее упрямства: чего она теряет, в конце концов?! У них же уже было это, даже много раз…
Он прижал ее к стене.
– Убожество! Я тебя презираю!
– Ты хотела бы это делать с другими?
– Да, с другими, но не с тобой! Дон Жуан хренов, Чикатило сраный!
– Ты трахалась с..?
– Да, да, да! – кричала она, не слушая его.
Не глядя он схватил какую-то тяжелую штуку, – кажется, это была статуэтка Меркурия, что когда-то они рисовали, с тех пор так и стоявшую на тумбочке у кровати, и угрожающе покачал перед ее лицом. Он не собирался ее бить. Он смотрел на нее. Она смотрела на него. Прекрасная, как графиня Дюбарри на плахе. Была растрепанна, но не побеждена. Задравшаяся юбка не скрывала довольно убогую сердцевину. Он успел разглядеть даже большую дыру на колготках.
– Да-да, замени себе, он гораздо лучше, чем твой!
– Девчонка!
Он шагнул и ударил ее наотмашь ладонью. Она поднялась и закричала чего-то еще.
Меркурий издал звук, напоминающий колокольный. Ирка неподвижно лежала на полу... Как это произошло? Он пытался вспомнить...
Да, он совсем не ожидал, когда она вдруг метнулась на него, как пантера, пытаясь не то лишить победы, не то просто убить – и, скорее машинально, от испуга, он махнул Меркурием, как булавой, и угодил ей в голову. Ирка вскрикнула, как-то неловко соскользнула со своей траектории на пол, и, не издавая ни единого звука, так и осталась лежать, все еще храня в своей распростертой фигуре немую фуриозность.
Олег не умом, а каким-то нюхом понял, что все это значит. Она была теплая, совсем, как живая, но сердце не билось. На виске кроваво-синий отпечаток. Он осторожно поставил Меркурия на место. В голове еще плавал туман и мешал сосредоточиться.
Он начал методически обшаривать столы и шкафы, вываливая содержание на пол. Все напоминавшее золото, серебро и драгоценности – и просто все подряд – он кидал в большую, где-то подобранную сумку. Он не чувствовал ни капли интереса к этим экзотическим вещам и лишь прислушивался к ненадежной тишине за входной дверью.
Он выпрямился и оглядел учиненный им разгром. Более он ничего не мог придумать.
Он вернулся в прихожую, застегнул куртку и прислушался. Из какой-то квартиры доносилось радио: “Делай как я, делай как я!”, хит сезона. “Весело, – подумал он, – весело! Господи, что я совершил! Как же я теперь буду?..” Вдруг он услышал звук открывающихся где-то дверей лифта. В ужасе он выскочил из квартиры.
Вытер пот со лба. Сумка страшной уликой торчала из-под руки. Снизу поднимался лифт – и Олег рванул по лестнице.
Дверь подъезда была настежь. Он выскочил на улицу и быстро зашагал в сторону набережной. Холодный пьяный ветер выдувал из его головы мысли. Далекие куранты пробили двенадцать. На улице не было ни единого прохожего. Знакомая до отвращения картина выглядела дикой и фантастичной.
“А не сплю ли я?” – усомнился Олег, непроизвольно обдумывая свой спасительный бег, – столь нелепым показалось ему все только что с ним произошедшее. Он уже почувствовал вкус хорошей концовки: сейчас он проснется, и все будет в порядке. Поразительно – до каких снов может довести человека жизнь! Случившееся казалось ему все более невозможным.
Но через секунду он понял, что валяет дурака. Сон это или не сон, а он должен выпутаться из положения. И уж после этого...
Он прибавил шагу и скоро вышел на расточительно сияющую набережную. Лозунг, как и час назад, спокойно плавал в воде, привязанный, как лодка, к противоположному берегу. Он (лозунг) не знал, что мир совершенно изменился, поэтому и он сам (этот чертов лозунг) теперь был совсем другой, и вообще все теперь было совсем другое и всегда таким будет. Пока он, Олег, не привыкнет… к этому другому миру… А можно ли привыкнуть?.. Так думал он машинально, глядя в воду.
Стоять здесь долго было нельзя. Все было как на ладони. По ночам в городе действовал негласный комендантский час.
Не делая лишних движений, он перенес руку с сумкой через парапет и разжал пальцы. Раздался неуверенный плеск. Олег пожалел, что не бросил в сумку Меркурия – для тяжести. Он перегнулся и увидел кругами расходящуюся черноту. Неясно мерцала ледяная вода. На расчистившемся небе звезды сияли особенно ярко.
Он постучал рукой о парапет, словно по плечу друга, и пошел вдоль набережной, еще рассчитывая попасть на последний поезд метро. На душе вдруг не осталось никакой тяжести.
И тут он сообразил, что с ним нет его сумки. Где она? Он вспомнил и обмер: не может быть! – он же только что бросил ее в воду! А там были все его тетрадки! Поэт, ты бросил свои тетрадки в воду! Собственно, так и надо было поступить на его месте. Ведь жизнь его пошла под откос и более не имела смысла и счастливого продолжения.
А сумка с драгоценностями? Забыл в квартире! Или ее никогда не было? Надо проверить, то есть вернуться... Нет, это конец! Он закружился на месте, не в силах понять, что ему жальче: сумку с тетрадками или ту, что осталась в иркином доме? Сумку с тетрадками все-таки было жальче. Шариковые чернила, не расплывутся. Он бегом вернулся назад и стал шарить глазами по поверхности. Кажется, она плыла еще, ныряя в чашечках ряби. Впереди в гранитной набережной он увидел сход, который вел к воде. Если он прыгнет, а потом быстро-быстро поплывет к этому сходу, он, может быть, спасет сумку.
Он кинул плащ на асфальт, подумал и снял сапоги, осторожно перенес ногу через парапет и, цепляясь за выступы, стал спускаться. Вдруг нога соскользнула, и он полетел вниз, как лыжник с горки. А впереди – забитая досками стрелка?!.. Он же не хотел ехать на этой дурацкой дрезине!.. Но стрелка куда-то исчезла – и он оказался по пояс, а потом все глубже в воде, как в болоте.
Вода была не холодная, но какая-то вязкая. Безвкусная, как вата. Он барахтался в ней, бессильно и слепо. Силы уходили, а спасительный сход не приближался. Раздался свисток, потом крики. Какие-то люди вытащили его на берег.
– Ты что, пидорас, ох...л?!
– Сумка! – твердил Олег, сжимая в руках что-то большое и мокрое.
– Что за сумка?
– Со стихами.
– Совсем дурной... Ну-ка, покажи! – сказал мент.
Он вырвал сумку и раскрыл ее. В ней были драгоценности.
От ужаса Олег проснулся...
У него было полное ощущение, что постель сдвинута со своего места. Все, как когда-то во время ремонта, поменялось местами. Он встал и подошел к окну... Холодный воздух отрезвил его.
Последний сон – это было уже чересчур!
Он часто думал о своих снах. У него даже была своя теория сна, не связанная ни с фрейдовским либидо, ни со сверхпамятью, ни с транссубстанциацией Крауса. Основная функция сна – отвечать на главный вопрос: “почему?” Это попытка ответа, проведенная разумом в отсутствии как объекта, так и сурового отцовского глаза (ценза) рассудка, когда разум принимает скоропалительные и простые решения, “удовлетворяя” обслуживаемую им личность комплексами иллюзорной и здоровой ясности. Это борьба с действительностью под покровом ночи, и ночная же незаконная победа над ней.
Сон манипулирует объектами, вышедшими из-под контроля рассудка или никогда не бывшими в его ведении, и попавшими во власть памяти. Подавленный, даже не дошедший до рассудка трепет, визуальная или иная информация, оставшаяся без рассудочной оценки. Так, если в бодрствующем состоянии вас беспокоил неблагополучно торчащий гвоздь в стене, то в сновидении вы на этот гвоздь напоритесь, ситуация получит разрешение, тревога сменится фактом, и душа тем самым освободится от мучительной неопределенности. Так и чувственные раздражения сновидение пытается “объяснить”, соединяя сообщения чувств с данными памяти, единственными областями, ему доступными.
Была и другая теория, более экзотическая. Человеческая жизнь – это много параллельных путей, по которым движется судьба. То, что не случается в одной судьбе, реализуется в другой, и наоборот. Проигрываются разные возможности, позволяющие иметь в конце окончательный ответ. И в каждой из этих жизней мы живем полноценно и подлинно. Но иначе. Не подозревая о других своих “я”, считая данное существование единственным, а любое другое мнимым. И сон, по этой теории, – мостик между этими жизнями, момент перемещения и обмена информацией. Более того, в момент смерти просто выключается одно из направлений, или сновидений, и человек начинает с той же интенсивностью жить в другом. Где умирает в аналогичной ситуации не он, а, скажем, его друг.
Он накинул халат и на ватных ногах пошел в кухню, где достал с полки початую бутылку коньяка и хлебнул большой глоток. Посидел, покурил, твердо объяснил все собаке, пошел умываться.
“Так жить нельзя, так жить нельзя! Скоро со мной никто не захочет целоваться”. Он был уже совершенно усталым и взбодрился только к вечеру. Как он себе это представлял: дневное рабство и ночная активность, иногда, увы, приобретавшая патологические формы. Он отложил книгу и включил свет: было уже слишком темно. И вот достиг того напряжения чувств, когда анархично и неудержимо в голову приходят новые мысли. Опять взял тетрадку и стал писать...
Глаза слипались. Он погасил свет и откинулся на подушку. Замелькали призраки, раздались какие-то стуки, трески...
9.
Петя раскололся: начал рассказывать о своей новой возлюбленной. Уловив олегов скептический взгляд, принялся как обычно оправдываться. Нет, он не изменник и не ловелас. Он их всех так любит! Но он так чувствителен к красоте и очень легко подпадает под ее власть. Красота это опиум, который постоянно кружится в его крови, и требует немедленной добавки при ослаблении действия. И под¬падение под власть носителей красоты происходит как-то автоматически, просто по ассоциации, может быть, ошибочной.
Странно лишь, что в выборе этих носителей Петя отличался на олегов вкус завидной неразборчивостью. Впрочем, он никогда не сообщал свое мнение. Мало ли какую уникальную линию увидел несчастный Петя в очертании профиля или бедра очередной своей приятельницы?
Петя был культурист. То и дело он занимался на каких-то им самим придуманных тренажерах. Суть культуризма, объяснял он, – каждый день на чуть-чуть увеличивать нагрузку. "Я самый сильный из всех жанристов", – хвастался он.
Он был культурист и художник. О линии Петя мог говорить бесконечно: о том, что женщина, словно парк, сад – содержит весь набор художественных образов и так далее.
Вопреки всему сказанному, Петя, словно Тулуз-Лотрек, терпеть не мог рисовать природу. Растительность проникала на его холсты лишь в виде натюрморта. Он, кстати, звал смотреть что-то новое, что он там намалевал.
Петя был его самый близкий друг. Оба уже были не мальчики, у каждого за спиной остался изрядный кусок жизни, со своими потерями, и они одновременно вступили в кризис, свойственный их возрасту. С заготовленным, однако, оружием. Для Пети это была живопись. Он был подчеркнутым любителем искусства, идейным пьяницей, человеком увлекающимся и все время ищущим чего-то нового. Оба считали, что лишь искусство может составить смысл жизни, искусство любой ценой и через любые жертвы. Даже если нет таланта. Тогда, значит, надо поставить на упорство и необходимость. На стороне Пети был пример Сезанна и Гогена. Да и Ван Гога, в конце концов. Все они изначально были посредственны и беспомощны, а потом как далеко прыгнули, пусть и не в глазах современников! Успех был, в общем, не важен, важен был сам путь, даже если он окажется по разным обстоятельствам достаточно коротким. Жить долго – это оппортунизм! Главное жизнь ярко и с удовольствием, каждый день ища новые варианты создания собственной биографии.
На этом своем пути Петя всегда был эталоном энтузиазма и неизменный веры в себя. Олег был вовсе не так уверен, и исподтишка заимствовал иногда эту петину непробиваемую веру.
Олег шел из театра, делая большой крюк, подальше от ее дома, по редкости случая почти трезвый, а значит все понимающий, значит, еще кошмарнее и более “поэт”, чем всегда. Лишь пьяный он был как все, радовался и печалился синхронно с обстоятельствами и был не сложнее, чем требовала роль.
Он машинально отмечал реальность: Петропескарский переулок, Карусейка... Машина мчалась на большой скорости, и столь длинная фраза не поместилась в мелкую старорежимную улицу. “Волга” ехала по стороне встречного движения, изо всех сил изображая троллейбус. Мир для него был сновидение... “Ох, не будите меня!”
Он считывал эту миражную информацию, подыскивал форму и заносил в реестр памяти.
“Кто такие поэты? – думал он. – Неудачники во всем, кроме способности петь песни. Как там у Кьеркегора: уста поэта устроены таким образом, что когда его мучат, вместо стонов с его уст срывается прекрасная музыка… Вроде как из горла медного быка у этого тирана, как его… в котором жарится несчастный...”
Здесь не обошлось без лукавства: книжки читались урывками, в промежутки между неотложными делами и роздыхом от них, и судьба их (книжек) колебалась от временной невостребованности до полного забвения. Мммммммм!.. Стыд он еще был в состоянии испытывать.
Он решил: есть все же какое-то извращение в том, как развлекается интеллектуальная элита, здешние, так сказать, властители дум. В некотором смысле – это лишь имидж, вызов респектабельной публике, ставящей ценности рождения или принадлежности к избранному кругу выше надклассовых и вневременных ценностей таланта, феномена художника-самородка, художника “милостью Божьей”. Но это так же и способ разрешить вечный конфликт с “народом”, не любящим очкариков и гениев. Раньше были разные, теперь – одни пьяные Есенины из кабака.
Кажется, что они пьют, крестят лоб, трахают баб и матерятся одновременно, совершенно не делая неискушенной публике подсказки – когда же они пишут и сочиняют?
Он тоже стремился казаться таким. Современным Генри Миллером. Но выходило хреново. И народ он ненавидел. Конфликт? – прекрасно, он согласен на конфликт.
И он все-таки завернул к ее дому. Ругал себя, ненавидел, а шел, словно на зов роботов, как под дуду за крысоловом в реку... Издалека увидел, что в ее окнах, на груди темной великаньей башни, черно. Постоял, посмотрел, в жалкой надежде, что вот повезет, и она появится из-за угла, и он бросится к ней и... Что? Что скажет?.. Ни-че-го...
Сверху вниз прошли двое пьяных с любимой народом песней о том, что кто-то с горочки спустился – во всю глотку. И опять тишина, только промельк и шум машин с улицы. Тишина, темнота, в каких-то окнах уже гасят свет. Да и он замерз, побрел к метро.
Не читалось. Здесь на его окраине было тихо. За домом километровый овраг, лес. Лишь с железной дороги долетали свистки маневровых тепловозов и утробные погрохотывания. Тишина...
В центре все-таки слишком тесное взаимодействие с жизнью: с лаем собак, буйными соседями, с ревущей за окном машиной. Окна в окна, судьба к судьбе. От постоянного шума сходишь с ума. Люди давно превратились в живое воплощение дарвиновской борьбы за существование. А по вечерам те, кто перестал бороться, ходят под окнами и орут дурными голосами.
Но зато ночи! – ночи такие, “что не о чем жалеть!” Он вспомнил вид из ее окна, на темный мелкоэтажный город в желтых огнях, зеленый прямоугольник парка, синюю колокольню, реку с горбатым мостом… Он представил себе ее в постели, и у него защемило сердце. Он представил, как она раздевается, он увидел ее стройные ноги, груди – круглых маленьких зверьков, и четкий, будто нарисованный, треугольник... Увидел падающую на лицо челку, беспощадные глаза и плотные горячие волосы, скрепленные на затылке в pony tail... – и чуть не сошел с ума! Все это у него было – и больше нет. Эх, зачем все это было! Зачем он так привязал себя к ней?!
Включил большой свет: он не знал, куда себя девать. Наконец позвонил. Трубку, не очень сразу, взяла Татьяна Николаевна.
– Олег, вы соображаете, два часа!
– Извините... А где Ира?
– Ира? А... ее нет, кажется. Да, она у подруги. День рождения что ли... А что, что-то случилось? (Тут после вопроса надо поставить большой восклицательный знак!)
– У подруги, значит...
– Олег, вы меня пугаете, что за многоточия!..
– Да, нет, ничего, спасибо, извините... – Он повесил трубку.
Лег в постель, но заснуть он не мог. Мокрая раскаленная кровать: пытка еретиков. Пытался считать баранов. Наверное, в этом гомеопатическом способе что-то есть: подобное – подобным... После определенного числа баранов и сам становишься как баран...
Разочаровавшись в баранах, попытался вспомнить вторую строку “Илиады”. Еще хуже, хоть вставай и бери книгу! М-м, чем-то он там насолил ахейцам... Раньше у него никогда не было бессонницы, и он не знал, как с ней бороться... Так, согласные звуки по месту образования делятся на, э-э, губно-губные... Нет! Что за дурацкий университет в постели! Все равно он знает все на тройку и только кормит свою досаду! Предчувствуя худой конец, решил напрячься изо всех сил и ни о чем не думать...
Вдруг он и вправду заснул. И ему приснилось, будто он зачем-то вздумал вновь поступать в институт и сказал об этом отцу. Реакция, конечно, радостная. Он стоял на остановке троллейбуса, рядом с ним ждали другие абитуриенты. Молодые, в основном почему-то юноши. Он вспомнил, что не взял нож – точить свой единственный карандаш. Думал, что просто хочет доказать своей бывшей жене или бывшей ученице, что сможет сдать “рисунок” – без подготовки, через много лет. Наконец подошел переполненный троллейбус. В нем простой советский народ говорил о политике. Сосед пересказывал сюжет про войну, какого-то летчика на севере (на секунду Олег в него попал, стал этим летчиком и что-то с ним произошло – кажется, он разбился и замерз в снегу). Все еще как в тумане (после этой своей внезапной незапланированной смерти) он вышел из троллейбуса и понял, что приехал не туда. То есть уехал гораздо дальше, чем надо. Это снова дом родителей, а не институт. Надо возвращаться, но на экзамен он уже опоздал. С другой стороны, там, как обычно, будут копаться, и он может успеть. И вдруг его отрезвляет мысль, что первый раз он поступал шестнадцать лет назад (делает он в уме нехитрое вычисление). И те, кто родились в том году, теоретически могли поступать теперь вместе с ним. И он решает никуда не ехать.
Вместо этого он едет к бабушке (недавно умершей), чтобы найти тетрадку со стихами. Он не может вспомнить, где оставил, может быть, в машине (мелькает и исчезает машина отца, давно застрявшая в бесконечном ремонте).
Это не настоящий ее дом: пустая, только что оклеенная комната, со столом-бюро посередине. На стене его работа “Пушкин”: в полный рост, одним контуром, немного карикатурный портрет с минимальным наложением декоративного цвета. (Такой работы у него не было.) Бабушка спрашивает:
– Хочешь забрать ее?
– Нет. Хочу забрать тетрадки.
Тетрадки лежали на столе.
– Звонил отец, рассказал, что ты поехал сдавать экзамены. Он так обрадовался.
– Я никуда не поехал.
Он увидел, что она огорчилась, и отвернулся.
– А как Сергей, видишь его? – спросил он, вдруг вспомнив друга детства.
– Я же дома сижу. Зашел бы к нему…
– Нет времени…
По полу бегает их песик, который не дается в руки. Олег зовет его:
– Иди сюда, ты забыл меня?
И видит, что это не их песик, а очень похожая собака, но меньше ростом, с залитой кровью спиной. В этот момент он проснулся…
И вздрогнул. О чем он только что думал, что его мучило?.. Ах, да!.. Он взглянул на часы. Он достал сигареты и пошел на кухню курить.
Здесь царили тараканы. Растерявшись, они не умели вовремя скрыться. Невнимательно ткнул одного зачем-то мыском тапка. Не понявший своего положения полураздавленный таракан еще пошевелил усами, к досаде Олега, вдруг пробитого на сентиментальность.
Шаркающими шагами на кухню вошла мать:
– Ты чего, Олежек?
– Ничего, не спится.
– Ты выпей валерьянки, принести? Зачем куришь?
– Не надо, ложись.
Мать покачала головой и ушла. Наверняка они думают об одном и том же: мается человек без женщины…
Оделся и как можно тише закрыл дверь. На улице темно, свободно, лишь пролетают пулей иномарки и одинокие такси, на которые нет денег. Следы собак на запорошенном асфальте, словно рассыпанные зерна мака...
И приходят разные мысли...
...Это абсолютно не имеет смысла. Она могла не вернуться. Или она уже вернулась, а он будет торчать там всю ночь. Чего он хочет? Увидеть, как она возвращается, целуется или не целуется со своим амиго и устало хлопает дверью? Он все равно не мог этого вообразить. Что угодно, только не это! Какая, кстати, у него машина?.. На последних километрах мысли все же взял такси.
Господи, он не мог объяснить таксисту, как доехать! Забыл улицу. Он же ходил туда не глядя, пешком от метро… В голове какая-то каша.
…Хуже всего, что никакого особого приема у него не было. Он не мог ее ничем увлечь. Она, знавшая два иностранных языка и читавшая много и пристрастно, не хотела, как раньше, восхищаться его стихами.
Почему автор, даже пишущий исключительно для себя и своего удовольствия, рано или поздно пытается завести свидетелей случайности своего творчества? Чем больше он отдается своей страсти, тем больше он тратит энергии. Сколько нужно первоначального наивного азарта писания, чтобы компенсировать сопротивление текста и жизни?! И он хочет почерпнуть убывающую энергию на стороне, извлекая ее из одобрения слушателей... Передать сладость гулянья тихой, воздушной ночью в мире людей, ими (лишь недавно) оставленном. Когда воображаешь разные разности...
Но это ей было неинтересно. Ее увлекало лишь примитивное искусство или настоящая классика, а о современном она узнавала от него. А он "современное искусство" ненавидел, как трюкачество. Впрочем, последнее время у нее появились и другие учителя, видимо, более продвинутые.
Несколько раз они не туда сворачивали и начинали блуждать по незнакомым дворам или проспектам...
Как сказал классик:
Буду здесь, и не смыкаю глазу,
Хоть до утра. Уж коли горе пить,
Так лучше сразу...
Из пыточной постели аккурат в полынью. Пусто. За кремовой шторой какой-то полуночник на втором этаже устраивает себе постель. Рядом свет на кухне. Кто-то, наверное, пьет. Всегда можно узнать кухню: голубая красочка до середины стены (режим традиционно окопался на этой территории), мужские кальсоны на веревке, грошовая занавеска на окне или без оной, газовые трубы на самом видном месте... Вышел водитель скорой помощи. Безуспешно пытался завести двигатель...
Скок, скок! Прыгал с ноги на ногу...
На востоке места много,
Есть железная дорога.
Мы пошлем тебя туда,
Будешь строить города,
Будешь в армии служить,
Будешь чайники лудить...
– бормотал он стихи своего приятеля (уже расплевавшегося с поэзией ради серьезной журналистской карьеры).
В шесть он окончательно замерз и побрел к метро. В этот момент мимо него во двор въехал "мерседес". Осторожно переваливаясь на льду, машина встала у ее подъезда. Было темно и довольно далеко, но это была она, он не сомневался. Он узнал эту гордую походку женщины, не носившей ничего, тяжелее косметички. (Так формулировался имидж.)
Это совпадение или подтверждение догадки показалось ему дурным предзнаменованием: будто кто-то предупреждал его или бросал вызов.
Он решил разглядеть водилу. Но машина, вместо того, чтобы проследовать мимо него назад, поехала куда-то дальше и скрылась за углом.
– Тра-та-та! – сказал он лаконично.
Метро уже открылось. После бессонной ночи – дым в глазах, горечь во рту, шершавость в носоглотке. Ноги какие-то подтаявшие...
Он заснул и чуть не проехал станцию. Его разбудила общеобязательная советская тележка, такси нищих, наехавшее на ноги.
Взглянул на часы. Четверть седьмого. Он засунул руки в карманы и побрел к дому дворами, не дожидаясь троллейбуса.
Войдя в квартиру, он сразу вырубился...
10.
Он проснулся там, где и лег: на площадке у водосточной канавы. Свернул спальник, вымыл лицо в ручье, съел кусок лаваша с сыром. Поднялся на дорогу и поднял руку.
Ему предстоял длинный вояж сквозь миражи в забитой машине до Баку. Жаркая долгая пустыня. Жалкая колючая трава по склонам гор. Насекомовидные сооружения в море – вроде водяных пауков. Вышки, море вышек – страшный уродливый лес.
Телефон милой барышни из поезда молчал. Гуляя, он неожиданно забрел в старый город, в котором заблудился, как в лабиринте. На стенах вывески и реклама: Restaurant, Bank, Hotel Ambassador, etc (на дворе, однако, Советский Союз, как он хорошо помнил). Спросил продавщицу из магазина: что за притча? Она ничего не знает и странно смотрит на него: “Вы сами из фильма?”
Он вышел на улицу, забавляясь нелепой репликой. Ну да, вид у него несколько нетипичный для этого городка: военная куртка, широкополая шляпа, сапоги, длинные волосы. “Если я актер, то в каком кино? В таком случае, для меня кино и должно быть моей реальностью. И сейчас самое важное – понять, в каком фильме я снимаюсь?”
У пристани шум толпы. Пыль не фигурально стояла столбом. Какие-то старинные машины с брезентовым верхом, лошади, телеги. Куча народа с ружьями и мешками. Массовка…
“Ну, наглухо, фильм есть! А где съемочная группа?”
Съемочная группа хорошо замаскировалась. Нигде не было видно никаких следов. Никто не останавливал его, ни о чем не спрашивал. Никто не кричал: "Стоп! Снято!", возвращая реальность в нормальный вид. Все было очень натурально, массовка неподдельно возбуждена. Он не думал, что здесь кто-то снимает на таком уровне!
– Да что случилось? – спросил он (поверил, поверил! – вот какой он лопух! И сам посмеялся над собой). На него очень странно посмотрели и отвернулись. Он усмехнулся и побрел дальше. Его все чаще толкали и так незаметно вовлекали в толпу. Чуть погодя он с удивлением ощутил, что завяз в ней, как в зыбучих песках, и немного встревожился. Сколько бы ни делал движений и ни рвался назад, толпа грубо и неотвратимо тащила его к краю пристани. Он уже знал, что красные прорвались через Дербентский проход и теперь подступают с севера к городу. А, может, и с юга тоже.
“Бред, бред, – думал он. – Надо выбраться и отдышаться”.
Ему-таки это удалось: локтями, ногами и лбом он пробил дорогу назад. Ему тоже хорошо досталось. Главное, он потерял рюкзак, то бишь вещмешок. “Видали идиота!” – кричали ему. “Сами вы!..” – огрызался он. “Что, жену потерял?” – предположил кто-то. Так, по существу, и было. Он должен был знать, где Ирэн: спаслась ли она, уехала, или вся надежда теперь на него?
То, что он увидел на опустевшей площади, весьма его смутило: перевернутые коляски, как из фильма Эйзенштейна, разбросанные вещи, совсем недалеко стреляли. И какие глаза были у людей, бегущих ему навстречу: испуганные, полные черной тоски!
– Господин офицер, господин офицер – бегите! – кричали ему. – Они вот-вот будут здесь!
– Идите в жопу! – ответил он раздраженно."Офицер!" Был бы он офицер, дал бы он им прикурить! “Шантрапа! Крысы! Бегите!.. Устроили панику, дураки!”
Он почти бегом миновал несколько кварталов. Стрельба стала слышнее. Последний подъем перед ее домом. Высокий дом-модерн с шатровой башенкой на крыше, дом Армиды, как его звали в народе. Парадный подъезд настежь, по всему двору разметаны тряпки и какие-то бумаги. Неведомой силой он взлетел по лестнице. Ее квартира открыта, картины и мебель не тронуты – и ни души. Он звал ее, звал Людмилу Романовну, ее мать, прислугу. Никто не откликался.
Он выбежал из квартиры и помчался вверх по лестнице. Наверху, почти на чердаке жил знакомый священник.
– Уехали, час назад, на извозчике! – выпалил отец Варфоломей, как из пулемета.
– Куда?!
– Не имею представления… из окна видел. Хотел проститься – не успел. Да не волнуйтесь, они уже на корабле, должно быть.
– На корабле?
– Если только им удалось добраться до пристани. Там, наверное, сейчас!..
– Что?..
– Что? Все думают спасаться…
– Да… А вы? Не думаете?
– А мне что! – Обречено махнул рукой. – Мое дело, знаете, какое…
– Какое? Молиться что ли?
Священник молчал.
– Что, и за них?!
– Э-э, вы не поймете... и за них тоже... Все мы дети Божии, ходим во мраке… и грехе.
– Ну, знаете, это какая-то… беспринципность! Я лично никогда не примирюсь с тем, что они сделали с Россией!
– Поймите, вам тоже застит глаза. И то, что случилось с Россией – все это наша вина.
– Да отчего?! Я только что не целовался с этим народом!
– Вы снисходили – не как равный.
– А вы равный?
– Я бы хотел, как христианин. И смиренно приму кару – за то, что не научил.
– Так ведь расстреляют!
– Значит, приму мученический венец, – нерадостно ус¬мех¬нулся поп.
– Это уж как угодно. Мне пора.
– Да, поспешите. Пароход сейчас отойдет. Это, наверное, последний. Если что, приходите в храм, попытаюсь спрятать.
– Не боитесь?
– Все под Богом ходим.
Из подкладки шинели Олег Павлович достал тетрадку.
– Отец Варфоломей, последняя просьба.
– Что, сохранить до вашего возвращения? Стихи, записки? Ну, какой же русский офицер не пишет стихов! – он засмеялся. – Не бойтесь, все сохраню. Вон, за иконостас спрячу… – он опять засмеялся.
Было подозрительно тихо: он оглянулся. Вверх шла крутая мощенная улица, в эту минуту совершенно пустая. Однажды вниз по ней покатилась коляска, и они с урядником, не сговариваясь, кинулись ее ловить… Как у офицера, у него был револьвер. Обороняться… Но обороняться было не с кем – и не из-за чего. Где-то на окраине сумасшедшие мальчишки-юнкера сдерживают целую армию, помогая жителям уплыть. Им самим уже не спастись, не спрятаться. Герои!
Он шел по мертвым улицам, словно здесь прошла чума. Из любой подворотни могли выстрелить. Вряд ли красные, скорее местные бандиты. Просто какой-нибудь поганый юнец, решивший поиграть в революционера. Власти больше не было, город был в руках толпы и мародеров. Но он не думал об этом.
“Россия приблизилась к тому роковому, что не раз уже было ею пережито...” – думал он. С чего это началось? Правительство наделало массу ошибок, но самой большой его ошибкой было – начать признавать свои ошибки – так поздно. Уж лучше бы ему было держаться до конца – или давно убраться со сцены, не позволяя взрыву созреть!.. Единственная реакция плохо управляемых подданных, когда они узнают “правду” – бунт, анархия, разбой. Была одна, с молоком матери впитанная святыня – и она, скомпрометированная, пала. И вот в темном сознании растерянных масс всплыли атавистические идеи – мести, всем и за все. Ненавидят больше всего тех, кого до этого больше всего любили. Хуже того, в момент революции вдруг выясняется, что нравственность большинства держалась только на силе правительства. Убери эту силу, эту стенку – и несчастная страна быстро рухнет, усугубляя свои несчастья. Не зря де Местр говорил, что лю¬бые злоупотребления правительства лучше революции, – потому что ни одно правительство не желает ввергать страну, как бы дурно оно ею ни управляло, в пучину гражданской войны...
Правительства, не давшие стране умиротворения, любят плодить охранников. И это лучшее, что они могут сделать. Ни у кого не должно быть иллюзий о свирепой реакции народа, когда он узнает, что власть, которую он так боялся – карлик из какой-то сказки Гофмана..."
Да, со страной было ясно. Неясно было с ним.
Над головой знакомый шелест пуль. Непонятно, кто стрелял и откуда? Он стоял мишенью и ничего не делал. “Эти лапотники не умеют стрелять!” Но бой был проигран, это ясно. Снова от бездарности командования, которое, как всегда на Руси, было из рук вон, от бестолковости гражданских властей, не понимающих, что происходит и с каким врагом они имеют дело, наконец, от чистой случайности. Он уже давно заметил, что белому движению всегда не хватало последнего вздоха, удачи, чтобы победить. Оно терпело поражение на последнем метре, даже тогда, когда все складывалось для него благополучно – из-за одной ошибки, как у Наполеона под Ватерлоо, отложившего сражение на два часа. Просто из-за изменившегося настроения людей. О, они еще пытались иметь свое настроение! Это когда Россия и мир на грани!
Не было патронов, не было штыков. Но всего этого очень часто не было и у красных. И они наслаивали ошибку на ошибку – и побеждали. Да, они не жалели людей. Их девизом было: “Пусть лучше все погибнут, чем живут в рабстве!” Но народу это было любо: он не любил реальные, то есть половинчатые вещи, и потому не любил белоподкладочников и не шел за ними. За красными же шли. Они были ясны, неутомимы, безжалостны, они знали, чего хотят. Столетия не находившая себя личность почуяла себя. Нерастраченная энергия господства, которая сидит в каждом пигмее, хлынула на волю! Даже под началом таких командиров. Своих? О, он-то знал, какая это сволочь! Студенты, жидки, семинаристы, купецкие, адвокатские сынки, с ранней развращенностью и кокаином, и идеями напополам с инфантильной жестокостью. Всякие пройдохи и неудачники. И костяк – профессиональные революционеры, которые палец о палец в своей жизни не ударили, бездушные одноумки, фанатики! Вся пена русской земли. Горлопаны, бездельники, каторжники! Господи, сколько мрази накопилось в России! Да, движение было обречено, теперь он понял это отчетливо.
Он всегда может пустить пулю в лоб и выполнить долг. Он пытался вспомнить, ради кого и чего он сделает это? Где его прошлое? Ничего не вспоминалось. Ничего не было. Остатки прошлого уезжали сейчас на этом корабле. Последнем корабле прошлой жизни.
Пароход загудел – он слышал этот звук. Он вынул револьвер и покрутил барабан. Что его ждет, если он сейчас смалодушничает, если как все побежит к пристани? Он посмотрел на небо, на море. Они были выше политических бурь и глупых человеческих распрей. Он отшвырнул револьвер и побежал вниз к пристани. Люди кричали и махали руками – эти уже не попали на корабль. Он расстегнул портупею, сбросил шинель и сапоги, и прыгнул в воду. Пловец он был никудышный, но, собрав все силы, обратил тело в подобие торпеды, и мощными взмахами приблизился к кораблю. Вода была плотная и липкая, как мазут. Он уже видел аршинные буквы на корме… Еще десять секунд, и он выдохнется! Он не оставил сил на обратный путь. Однако с корабля заметили его. Раздались крики: “Это офицер!” “Эй, офицер! Как там тебе? Много ли рыбы бегает?” “Держи, офицер!” Ему сбросили трос. Он был спасен.
Он обыскал весь корабль, но не нашел Ирэн и ее семейства. Остаток пути он просидел на верхней палубе среди разношерстной публики в каком-то оцепенении, прикрытый от холода ветошью, не вступая в разговоры, которых было немало, и не отвечая на обращенные к нему вопросы. Дальше был Марсель, залитый южным солнцем, который незаметно превратился в серый Париж, погожий на Петербург. По мостовой с грохотом и гудками неслись нескладные черные автомобили с широкими крыльями, цокали экипажи. Шли женщины в шляпах, в платьях с лифами довоенного образца. Женщины, зонтики, моськи, бабочки – все, как в кино. Один из случайно встреченных мужчин – друг детства Серж. Отец погиб, мать умерла, брат пропал без вести, он – без всяких средств ведет здесь жизнь едва ли не клашара. От него Олег Павлович узнал, что Ирэн – в Москве. Как она туда попала, он не знает. Но она никуда так и не выехала.
На второй их встрече Серж признался, что состоит в некоем тайном обществе бывших русских офицеров и патриотов, пожелавших продолжить борьбу.
– У нас есть выход на Савинкова! – заговорщицким шепотом, неподражаемо картавя, сообщил он в кафе, в нищем польском районе, в котором жил. – Мы выкинем этих свиней из нашего священного Кремля! Скоро у нас будут деньги, Америка ищет тех, кто готов спасти Россию. Ты хочешь присоединиться?
Олег Павлович пожал плечами.
– И что же вы поручите мне делать? – спросил он высокомерно.
– Мы переправим тебя в Москву или Питер. Чего тебе здесь делать? Скитаться по помойкам, побираться у ресторанов? Ты, русский офицер, будешь сидеть на паперти с протянутой рукой?! Таких тут тысячи! И все потому, что наш дом заняли дикари, ирокезы!..
И вот опять Петербург, а потом Москва. Они обосновались в маленькой полуподвальной квартирке на Маросейке. Он хорошо знал эти места по детству.
По легенде он был Ифраимом Никербокером, археологом.
– О, святая Матильда Кшишинская, ну и имечко у тебя, – насмехался Серж. – Да и фамилия редкостная.
– Засело откуда-то в голове, не пойму почему? Будто есть еще другой я – и для него почему-то важен этот Никербокер.
– А я тебе объясню… – Серж лениво полез в свой чемодан и достал потрепанную английскую книжку. – Вашингтон Ирвинг, Рип Ван Винкль. Посмертный труд Дитриха Кникербокера. Угадал?
Олег Павлович пожал плечами.
– На тебя не угодишь. Хотя – правильно, теперь лучше быть Кникербокером, чем Кутайсовым или даже Ковалевым.
– А Кюхельбекером?
– Могут принять за своего. Кстати, сегодня иду на встречу с одним бывшим офицером, Кондаковым. Плут, картежник, развратник, пьяница, истинно православный человек. Советскую власть не переносит на дух, как вонючие портянки. Наш человек. Да, напомни, какой мы придумали пароль?
– Меркурий.
– Д-да, а у меня все Гермес на уме, плохо у меня с этими богами было в гимназии…
Он достал из печи уголь и большими буквами вывел на стене: «Меркурий».
– Не крупновато ли?
– Зато видно издалека. Огненные письмена, понимаешь ли…
И полуприкрыл надпись этажеркой.
– Смотри, если будет обыск, они наверняка сдвинут этажерку, чтобы понять, что тут написано, и я с улицы увижу надпись. И все пойму… Гениально, правда?.. И отчего это «Меркурий», кстати?
– Так назывался корабль, на котором я спасся. Я теперь все думаю – зачем? Ну, пристрелили бы меня тогда – и кончилась бы эта канитель.
– Значит, твое время еще не пришло.
– Кому это известно? Я в любой момент могу разрядить револьвер себе в голову.
– Не сможешь. Говорю же, время еще не пришло. Я, брат, фаталист, как Печорин…
Надежды на подпольную борьбу, желание вернуть свой дом, как говорил Серж, быстро испарились, когда они узнали, что Савинков схвачен и, кажется, убит.
– Надо сидеть и ждать, – решил Серж. – А как еще, соблаговолите объяснить, сражаться на местном плацдарме?
У них еще осталось некоторое количество американских денег, которые они легко транжирили.
– В конце концов, как всякий революционный режим, и этот погибнет от своих собственных рук, захлебнувшись в крови, – сказал Олег Павлович, разлива чай.
– Белое движение отказалось от борьбы, чтобы спасти Россию, – оправдываясь и картавя, говорил за картами Серж. – Россия сошла с ума, но она одумается – если не погибнет. Безумцы и доктринеры не могут править страной, в которой живут люди, а не машины, их планы не могут осуществиться, их эксперимент провалится – и очень скоро. Перед этим они, конечно, найдут виновных и на ком-нибудь отыг¬ра¬ются.
– Ну, а дальше?... – спрашивал их новый приятель, как и они, бывший офицер – Кондаков.
Дальше мысль Сержа не шла. В конце концов, он не был политиком и даже таким уж большим знатоком народной души...
– Победят ли они окончательно или начнут издыхать, в любом случае нам крышка, – закончил Кондаков, скручивая мерзкую совдеповскую папиросу. – Умные люди уезжают. Вспомните Французскую революцию. Мадам Ролан у гильотины: “Свобода! Сколько преступлений совершается во имя твое!” Думаешь, эти дикари умеют что-нибудь разглядеть за своими словами, поразившими их бедные мозги? А то, что они не гуманнее, так тут и разговору нет... Еще?
– Да.
– И заметьте: попропадали нормальные приличные проститутки. Одна шваль да дрянь привокзальная. Меня удивляет, как эти атеисты, расстреливающие священников, грабящие и жгущие храмы (а я, как вы знаете, был и остаюсь истовым прихожанином), оказались на одной доске с ханжами… Ну, хоть бы что-нибудь оставили человеку для утешения, или церкви или публичные дома!
– Тебе для утешения оставили жизнь.
– Пока оставили…С вас миллион.
Олег Павлович мог уехать. Это было безопаснее. Не было никакого смысла оставаться здесь с его фальшивым паспортом и подмоченной биографией. Да, Париж был божествен (как ему теперь казалось). А не божествен ли был когда-то Петербург?
Он вспомнил прекрасный день в загородном имении у графа N. Любительский театр играл что-то символическое:
– Гермес, Всевышний Господин мира, – читал с придыханием отрок лунного пола в греческой тунике, – Ты, хранимый в сердце, защитник справедливости, проводник духа…
А потом вечер с увеселительной поездкой по окрестностям. Шампанское брызнуло внезапной истерикой и потекло по зеркальной щеке автомобиля. Весь день все смеялись. На следующее утро узнали о выстреле этого сербского дурачка.
Да, история научила его не верить в красоту и надежность. Когда она (история) проезжает по человечеству, только кости трещат. Переждать? Или дождаться чего-нибудь нового и ужасного? Мир катится в пропасть, и кто в состоянии его остановить? Все равно – подавляющее большинство человечества – мерзавцы или трусы, – и только случайно складывающиеся обстоятельства приводят к вещам, отмеченным печатью благородства и мужества. А теперь самое важное – сохранять вопреки всему спокойствие.
Не достойней ли испить чашу до дна? Он не питал иллюзий: кому какое дело до его нынешней нейтральности и пользы, которую он приносит в своей археологической комиссии?
И все же он решил остаться. К тому же здесь была Ирэн со своим мужем. Да, теперь она была замужем за французом, Гектором Левинсоном, негоциантом, торговавшим с Советами. Она ни о чем не хотела говорить и ничего вспоминать, что между ними было, словно все еще была в шоке...
11.
Однажды весной на лестнице учреждения, где он работал, Олег Павлович столкнулся с человеком, показавшимся ему как-то смутно знакомым.
– Отец Варфоломей! – воскликнул он в изумлении.
– Шшш! – священник приставил палец к губам – и оттащил за локоть в угол, к кадке с пальмой.
– Какой же я вам отец Варфоломей?! – пробормотал он, оглядываясь. – Я теперь, как и вы, нормальный совслужащий. Удивлены?
Олег Павлович и правда был удивлен: обнаружить священника в Москве и в таком виде. Ни длинных волос, ни бороды, в дешевом пиджачке, галстучке…
– Давайте увидимся вечером. Тут за углом открылся этот новый ресторан, коммерческий что ли. Там и поговорим. В семь часов. Прощайте. И не делайте больше таких круглых глаз, ради Бога!…
Он быстро скрылся – так, что Олег Павлович уже через минуту засомневался: было ли это на самом деле?
Но вечером его новый старый знакомый материализовался как ни в чем не бывало – в этом своем странном новом виде в подвале нового непмановского ресторана, как и обещал.
– Ну да, вы привыкли к волосам, рясе, – говорил, понизив голос, экс-Варфоломей за рюмкой водки. – Но, знаете, безработица. Пришлось пойти в счетоводы. Семья же у меня, кормить надо. А считать по моей прежней должности приходилось много, я умею. – Он криво усмехнулся. – Курсы кончил. Теперь бухгалтером числюсь. – Он поглядел на своего визави. – Вы, кстати, тоже не очень похожи на себя прежнего. Все мы сменили роли, не правда ли?
Олег Павлович неопределенно кивнул.
– Что ж делать, может, это мимикрия, как в животном царстве, а, может, превращение. Как из гусеницы в бабочку. Страна-то тоже превратилась! – Он снова засмеялся. – Но все же удивительно, что вы тут! Я определенно слышал, что вы уехали. Как же вы вернулись?
Олег Павлович в кратких словах рассказал про свои приключения, скрыв, конечно, все, что касалось "подполья".
– Так вот взяли и приехали? – недоверчиво смотрел на него Варфоломей. – И вас не расстреляли у первой же стенки?
– Повезло, наверное…
– Да уж. А что Ирэн, не знаете о ней ничего?
– Ирэн здесь, в Москве, замужем.
– Спаслась, значит. И – тоже превратилась?! – он опять невесело засмеялся. – А что нам остается?.. Вы хотели что-то спросить?
– Да, но, может быть, это нетактичный вопрос…
– Давайте, чего там…
– А вы продолжаете верить?
– В него? – И Варфоломей вопросительно кивнул головой вверх. – Знаете, я и прежде не то, чтобы сильно верил. Это же, в общем, была профессия. А я в попы идти не хотел, а хотел в университет. Но у меня выбора не было: семья большая, отец священник... И стал я, между прочим, хорошим попом, вы же помните, без фанатизма. За это меня и любили. За мои светские связи и интересы. А в епархии за это же не любили. Так что, может, все правильно. А когда все рухнуло, ну, когда и прежней России не стало – то не стало и прежней веры. Ибо что же это за православие такое без России?
– Как же называется место, где мы теперь живем?
– Не знаю, а вы знаете?
– Иногда кажется, что это сон, и что я сейчас проснусь… – сказал Олег Павлович.
– У меня тоже такое бывает. Но какой крепкий сон!
Они помолчали.
– Вы, я помню, писали тогда. Теперь, небось, уже не пишите? – Варфоломей улыбнулся. – Кстати… – Он достал из своего кожаного портфеля какую-то тетрадку. – Узнаете? Вот ведь, спас, как обещал. Возил с собой. Даже не знаю зачем. Ведь не чаял вас увидеть.
Олег Павлович с удивлением открыл и стал машинально листать выцветшие страницы.
– Я тут случайно заглянул. Ба, что я, оказывается, возил! Там хоть и по-французски и почерк у вас, знаете, но я разобрал… Там же и про политику, и так, знаете, зло про нынешнюю власть. Я понимаю, тогда это выглядело по-другому… Кто же знал, что она так укрепится!.. Я ее, честно, хотел сразу в печку. И вдруг встречаю вас, вот ведь странность! Так что заберите ее у меня, подальше от греха, и сами уж решайте, что с ней делать.
– Спасибо, – задумчиво сказал Олег Павлович. Он действительно не знал, зачем эта тетрадка вернулась к нему, словно переплыла с того берега, от живых к мертвым. Или наоборот.
– Передавайте привет Ирэн, если увидите. Я бы хотел возобновить знакомство, по старой памяти, ха-ха! Но конспирация, мой друг! Так, упомяните, что встретили, что жив-здоров. Может, она обрадуется. Она же у меня на клиросе по воскресеньям пела… – Он как-то грустно задумался, словно вспомнил и тот клирос, и то время… – Вы уж, батенька, не проговоритесь никому. Попы, знаете, теперь не в моде. Впрочем, как и бывшие офицеры…
При первой встрече он рассказал Ирэн про отца Варфоломея. Она и правда обрадовалась, как всем осколкам зеркала, в котором она выглядела так прекрасно. Впрочем, она и теперь была очень хороша, ее новый муж ничего для нее не жалел. А она, хоть и не любила его, но ценила – ведь он, по существу, спас всю ее семью от голодной смерти.
Моя красавица нежная... (он вздохнул: жизнь остается жизнью даже "без России", как это ни прискорбно). Олег Павлович едва не каждый день приходил к ней в гости, сопровождал ее на прогулку на бульвары или в Александровский сад, словно как прежде, до этой гадости, как ее… революции. Но конечная их цель, как правило, была базар или толкучка на Сухаревке, где по просьбе супруга они искали осколки чужих зеркал, которые тороватый Гораций хотел за сходную цену вывести в Париж. Олег Павлович, как верная личарда, должен был выполнять поручения, охранять ее, развлекать, быть при ней в это страшное время. Он даже дрова колол и за дворником бегал, чтобы тот принес воды. Вот и теперь он по ее просьбе отправился за сахаром в Елисеевский…
Его взяли прямо на улице, пока он ожидал трамвая. Смешно, это была его первая за много лет поездка на автомобиле. Удобно, черт возьми, если бы не двое кожаных слева и справа, упирающихся в ребра твердыми, будто деревянными кобурами. И если бы ехали туда, куда он намеревался попасть. Открылись ворота, пропуская автомобиль. Так он и думал: страшная в народе Лубянка… Отсюда никто никогда не выходил… живым…
– Вы из какого местечка будете? – с характерной интонацией спросил его смуглый следователь в кожаной куртке.
– Мои предки приехали сюда из Антверпена. Мой отец владел аптекой на углу Маросейки, знаете?
Он мог врать совершенно спокойно, этот приехавший из ниоткуда вахлак ничего такого знать не мог.
– Вы думаете обыграть нас таким дешевым блефом? Полагаете, что мы ничего про вас не знаем? – с насмешливой угрозой следователь навис над его стулом. Высокие сапоги блестели даже в сумраке кабинета. Он был новой властью, кичащейся своим всесилием. – А не угодно ли взглянуть на это… – И театральным жестом он достал из стола и бросил перед Олегом Павловичем его тетрадку.
– Не ожидали? Найдена при обыске. А там, знаете, хоть и не по-русски, но мы разобрали. Тоже в гимназиях учились… – Следователь самодовольно усмехнулся.
– Это все старое.
– Разумеется. А где новое? Человек с такими мыслями о советской власти – не может быть другом, как бы он ни притворялся. Замаскируется, но при первой возможности ударит в спину!
Следователь пристально посмотрел на него.
– В тетрадке указана фамилия, вы даже не вымарали ее. Ошибка. Мы все про вас проверили. Мы знаем, кто вы.
Он опять замолчал, словно с интересом наблюдая, как страх медленным холодом поднимается у разоблаченного преступника от ног к сердцу.
– Откуда у вас фальшивый паспорт?! – вдруг заорал следователь. – Кто вам его выдал?! Молчите? Мы знаем эти паспорта, не раз уже видали… Одна и та же кантора делает. И фамилия такая издевательская… Как будто вы с нами не всерьез играете. Вторая ошибка.
Он достал паспорт и стал внимательно рассматривать его в лупу, словно редкое насекомое.
– Неплохо сделано, качество даже лучше наших будет. Третья ошибка…
– Я учту, буду стараться… – усмехнулся Олег Павлович, словно проштрафившийся ученик на уроке.
– Все играете, не воспринимаете нас всерьез? Вам уже поздно учиться: вы полностью разоблачены. Но кое-кто еще ходит на свободе. Кто? Кто еще входит в вашу группу? Кто с вами жил в этой квартире, кто с вами работает?! Молчите? Соседи подтверждают, что был еще один человек, и дворник тоже… Мы нашли его вещи…
– Дворник? Он же вечно пьян, ему что угодно померещится.
– А надпись на стене: "Меркурий" – что значит?
– Римский бог.
– Да, нам известно. Только имена римских богов на советских стенах просто так не пишут, не правда ли?
Олег Павлович пожал плечами.
– Ну, считайте, что это пароль.
– Издеваетесь? Нет, это не пароль. Мы тут посоображали, переставили буквы, одну заменили, и знаете, что получилось?
– Что?
– Якир умер!
– Кто умер?
– Командующий такой известный, красный герой, неужели не слышали?
– И он умер?
– Нет, слава… партии и ее бдительным органам, вы не успели это сделать.
– Бред какой-то!..
– Бред, если не сказать больше: преступление!..
Олег Павлович был изумлен: случайно что ли они угадали, задним числом, не имея никаких улик?
"Тетрадь", думал Олег Павлович, идя по коридору в сопровождении охранника. Все началось с тетради. Но почему они сделали обыск? Почему они вообще в него вцепились? Кто-то выдал его? Кто?.. Ведь про него никто не знал, кроме…
На втором допросе следователь начал с того, что надел пенсне и опять углубился в тетрадь Олега Павловича.
– Стишки, значит…Балуетесь…
– Я давно не пишу стихов, – посчитал нужным сообщить Олег Павлович.
– И хорошо делаете. Стишки-то у вас слабоваты. Маяковский лучше пишет. Читали Маяковского?
Олег Павлович кивнул.
– И как?
– Не в моем вкусе.
– Еще бы! Конечно не в вашем! Поэт революции! А вам бы все про барышень и про ананасы в шампанском писать!
– Я не писал про ананасы в шампанском.
– Знаю, что не писали. Но все это устарело! Барахло! Это я вам без всякого говорю. Я, может, тоже пишу стихи. Не как Маяковский, конечно. Я сочувствую вам как поэту, хоть и вредному и устаревшему. Советую вам это оценить.
– Я ценю.
– Не вижу! Иначе пошли бы нам навстречу и сдали бы всю вашу паршивую организацию!
Олег Павлович по-прежнему молчал. Следователь бросил тетрадь.
– Гордость что ль мешает? Дворянская честь? Это все пустое, батенька, теперь новая жизнь. Забудьте о прошлом и всех этих своих фанабериях. Никто их уже не оценит. Мы предлагаем сотрудничество. Тогда мы поймем, что вы раскаялись, что вы наш. Что интересы новой власти и трудового народа вам важнее вашей дурацкой спеси и ваших преступных друзей. Ну? Папироску?
Олег Павлович взял папиросу, но курить не стал, сунул в карман пиджака.
– Назовите хоть кого-нибудь, кого вы подозреваете во враждебном к нам отношении, – начал юлить следователь. – Вам же отсюда не выйти. У вас нет выбора, дорогуша. Это вы понять можете? Ну, подумайте еще, пару часов… У нас нет времени возиться с вами, слишком вас много. Не скажете вы, скажет другой. Мы ничего не потеряем… В отличие от вас…
Он сидел в подвале с маленьким окошком наверху, глядевшим в переулок, совсем недалеко от дома, который когда-то принадлежал его родне и в котором он родился. Ах, этот милый дом! Как он скучал по нему! Там был флигель, где его эксцентричный дядя держал льва и гулял с ним по Чистопрудному бульвару, словно с собакой. Были конюшни. Добрая старая нянька… Его спальня с картой мира над столом, гребенка, чучело сокола, свеча в подсвечнике на подоконнике. Церковь в окне, самая красивая в Москве. И – мама читает ему "Светлану" Жуковского…
Там был рай, а из рая всегда изгоняют.
Он вспомнил, сколько раз проходил мимо этого окна, за которым он теперь томился, не прозревая таящегося в нем рокового смысла. В этом была злая ирония. Как и в том, что он так бесславно отдает свою жизнь, пожалев когда-то этих сволочей и увлекшись ложной идеей о фатуме истории и ее – однако – неизбежном торжестве.
Теперь торжествовали эти затянутые во френчи вахлаки, неучи, ненавидящие ясный разум и открыто глядящие на жизнь лица. Как они завидуют, больше чем боятся! Они победили – нет, им этого мало: им надо выжечь, вырвать, свести с лица земли "все слишком требовательное, утонченное и преувеличенно осведомленное" (вспомнил он кого-то).
Он мог бы легко принять смерть от настоящего врага, ему было не привыкать к дулу направленного на него маузера, смит-вессона или винтовки Мосина, но когда в ту же ночь он смотрел на лица убежденных в правомерности своего безумия фанатиков, решающих без проволочек, словно по закону военного времени, его и без того не очень счастливую судьбу, как когда-то и они на поле боя – судьбу комиссаров и комиссарок, – ему было мучительно узнать, что “суд” уже произошел, и эти ничтожества поставили крестик перед его фамилией, признав для этой планеты недостаточно хорошим...
– ...Суд постановляет: именем Российской Федерации и трудового народа... за антисоветскую деятельность и попытку организации контрреволюционного подполья... Расстрел...
Этого он не ожидал, думал Соловки...
Завтра их скинут, как якобинцев, завтра будет их 9 термидора, а он, как несчастный Андре Шенье, не доживет, будет гнить в канаве, случайная и бесполезная жертва! А ведь это вся его жизнь!
Он потребовал бумагу написать апелляцию. Отказали. Он попросил бумагу и карандаш написать Ирэн, чтобы как-нибудь известить о своей судьбе. Отказали. Близкие получат уведомление согласно норме и процедуре. Он махнул рукой. Страшное безразличие охватило его.
Он сидел в темноте в набитом покачивающемся грузовике. Присев на эшафот, настраиваю лиру... Он мог настраивать только свое мужество... Один из охранников, сытый красноносый мальчишка, честил их, беляков, всю дорогу по матери, и никак не мог удовлетворить праведного гнева. Очевидно, нарочно разъярял себе для того, что предстоит ему скоро делать. Господи, как хотелось свернуть на сторону этот глупый вздернутый нос! Но он боялся расплескать еле-еле установившееся в нем ощущение тишины.
И вот он вновь стоял перед ними, смотрел на звезды, чувствуя за спиной овраг... Сириус как и тысячи лет назад следовал за охотником Орионом. И будет следовать еще тысячи лет, когда Олега Павловича уже не будет. От этого стало невыносимо грустно.
Он пожал руки товарищам.
– Не затянуть ли песню? – предложил кто-то.
“Зачем?” – подумал он. Ноги были какие-то подтаявшие и не свои, словно смерть начала заранее свою работу, оприходуя понемногу ненужного уже героя. Он чувствовал, как позорный ужас неотвратимо овладевает им. Еще минута, и его мужество будет растоптано, и тогда толчка будет довольно, чтобы заставить его ползать на карачках. Боже!..
"Посмотрите мне в лицо! Разве вы сможете выстрелить в него?! Если вы убьете меня – вы убьете самих себя!.." – неслись у него в голове нестройные лихорадочные мысли…
– Ох, сейчас бы фельдъегеря с помилованием, как у Достоевского, помните? – жутко усмехнулся кто-то.
Не успеет: эти в портупеях, спокойные, словно в тире, попыхивающие папиросами и тоже о чем-то негромко друг с другом беседующие, милом, домашнем, или повторяющие служебные анекдоты, уже доставали из кобуры наганы, из которых будут стрелять, стрелять в него!.. Зачем?! Он загородился рукой, пригвожденная к стене, удобная, откидывающая ножки цель...
Бах!
Бах!
Бах!
Вы что, офонарели?!
12.
Олег проснулся... Боже! Он был весь мокрый. Нет, нельзя так много читать Волкова и прочих жертв. Слишком много крови. Слишком легко сбиться на традиционную в этой стране канву биографии. То есть конец биографии.
Однажды он рассказал Ирке про свои сны. Помимо Дарвинова бугорка она обладала, по ее мнению, умением толковать их.
– Твои сны напоминают сны дикарей, – усмехнулась она.
– Спасибо.
– Нет, правда. Знаешь, как они называли своих шаманов: "Жилище снов". У них тень предка приходит к человеку во сне предупредить об опасности. И еще они так часто общаются во сне с умершими, что едва могут отличить сны от яви…
– Я сам знаю, что сны – это предупреждения. Мне важно знать – чьи?
– Я не могу тебе этого сказать. А сам ты как думаешь?
Олег пожал плечами.
– Ну, хорошо, тогда – о чем они? Если есть опасность – то какая? – допытывался он.
– У меня еще мало информации. Мне надо лучше тебя узнать.
– Еще лучше?
Он и сам бы хотел лучше себя узнать. Вместо того, чтобы постоянно караулить Бога, в надежде поймать Его с поличным, Олег так упорно копался в своей душе, что вдруг понял, что ему никак не удается выполнить завет Ницше насчет любви к себе. Он рвал кишки, чтобы стать достойным собственной любви, но из этого ничего не выходило.
Может быть, Бог тоже не любит себя? Оттого этот мир такой грустный?
Олег быстро оделся и поехал в театр. Может быть, сегодня, наконец, заплатят крохи (деньги). Они, конечно, были, не могло не быть. Администрация жмется: не виноватая я – у театра денег нет, бар еще не открылся, районное начальство соблазняется совсем другими видами. Но Яков Моисеевич на то и существовал, чтобы сглаживать финансовые контрасты, и (по слухам) выбил-таки у них деньги на ремонт и еще (уже без слухов) пол-этажа в заброшенном доме под мастерские. Костюмер и Петя взяли одну квартиру, кооператоры другую. Значит, деньги должны быть, если аренда, вода, свет и высшие интересы их все не слопали. Хитрый Петя ругается, но, конечно, на стороне сильных: в мастерской он живет, пьет и встречается с девками... Хитрый Петя будет его ждать, как договорились, пусть попробует слинять! Надо будет пинками заставить его идти к Яше. А день-то, день какой! Распрощался с ним за стеклянной дверью метро, полез сквозь людей на эскалатор...
Метро – это музей. Иногда чудовищный паноптикум заспиртованных чучел. Но иногда, словно Эрмитаж, он балует чудесной головкой, стройной ножкой, изящной сережкой или опасным разрезом платья. Улица в этом отношении дает меньше. Здесь горизонты просторнее и встречи необязательнее.
Метро – это жизнь с народом, пока он весь не пересел в собственные автомобили. И что такое твой народ – ты легко можешь понять в этих узких подземных коридорах.
Впрочем, изменился и город. Будучи прежде лишь усталостью, теперь он все чаще являл зрелую красоту и изящество. Город – это время, когда голова свободна от мыслей, и столкновение с действительностью высекает сюжеты.
Теперь, взяв книгу, иногда не прочтешь ни строчки – настолько больше бывает во встречных лицах.
Конечно, город порождает комплексы, но и печаль его в тихий солнечный зимний день – прозрачна. В такое время возвращение домой – как кара.
В такое время город – как подарок. И когда водоворот толпы увлекает в безумие, ты хватаешься глазами за первую безразличную красотку – и спасаешься... Но после такого дня приезжать в театр на работу – это слишком. Он извинял это только бумажками с нулями, которых у него совсем не осталось... И с досадой толкнул металлическую дверь, ведущую в подземелье мельпомены…
Сцена та же, но уже без солнца. Немного пьяненькому можно и без солнца. Шел мимо Лубянки и читал лекционные вывески перед главным входом Политехнического музея: “Тайна Богоявления”, “Техника и искусство концентрации праны”, “Иисус Христос и его учение”, “Разведение томатов в теплице”. Все нужное и актуальное.
Пустота, хоть в футбол играй. В этой части города все работают, но, как правило, никто не живет. Когда-то он здесь жил, а теперь работал, и поэтому неплохо этот район знал.
Днем было разное. Чем ближе к ГУМУ, тем меньше это страна Толстого и Достоевского и все больше – Шота Руставели и Низами. За несколько сот метров до Кремля русские лица и наречие постепенно иссякают, уступая место южному напору и силе... На самом деле его удивляли люди, которые смотрят на национальное иначе, чем с детским любопытством.
Впрочем, по вечерам эти места сбивались на безродность и утрачивали всякие национальные признаки, представляя странное, наводящее тоску зрелище. Пустоту улиц рассекали лишь одинокие огоньки такси и редкие милицейские машины. С недавних пор, когда в окрестностях открылось несколько ночных заведений, здесь замелькали иномарки…
Это была жизнь на переломе. Что год грядущий готовит? Голод, каннибализм, контрреволюцию? Правые распоясались, вякали "отмененные" коммунисты. А душа народа женственна, непостоянна…
Прошло чуть больше года с тех пор, как он сидел тут на баррикадах. Они возводили их целый день, каждый час ожидая штурма. То и дело из Дома по радио нервно кричал Руцкой: что надо увести женщин и детей, и что делать в случае штурма… От этого саднило сердце. Хотя днем было весело. Весь город был здесь. И всюду сновали иностранные журналисты и спрашивали: почему вы не любите вашего Горбачева, он же дал вам свободу! Козлы!...
Власти не было, город принадлежал толпе и невиданному карнавалу! Но ночью затаившиеся бойцы выходили на свой непримиримый бой. И на вторую ночь штурм начался. Беспорядочная стрельба, цветные трассеры рассекают воздух на фоне темных башен у Садового, над Калининским пламя, и кто-то уже якобы видит идущий на штурм спецназ. Он с друзьями защищал третье, последнее кольцо баррикад, самое близкое к Белому Дому. Было страшно, было ощущение если не неминуемой гибели, то неминуемого поражения. Они всегда проигрывают. История России – это сплошная ошибка. И теперь у них последний шанс что-то исправить в ней. Ему казалось – сам космос сейчас молится с ними, чтобы они, наконец, победили…
И вот меньше, чем через два года, от их победы не осталось следа…
...В отличие от своего десятилетнего племянника, он не разбирался в марках машин. Может быть, это было BMW, может быть, «тойота»... Она стояла в темном закоулке за аркой. Когда он подходил, в салоне включился свет. Он увидел какого-то напряженного и утомленного хачика, что-то делавшего со своей одеждой. Выражение лица у него было такое, словно он перепил коньяку... Но не это было интересно. Интересно, что ниже рубахи у него ничего не было. Зато между ног, словно Пизанская башня, торчал длинный, как любовно называл его Аристофан. Он не увидел лица красотки: она проводила оральную гигиену, свесившись из дверцы. Поэт стоял так близко, что разглядел все в подробностях. Было темно, в салоне орала музыка, и они не сразу его увидели. Через секунду дверь захлопнулась, свет потух, взревел двигатель и машина умчалась. Он успел лишь рассмотреть разметанные прядки волос. Очень молоденькая девушка... Выкинет, верно, на соседней улице.
Прежде он сталкивался с таким только в голливудских фильмах: длинноногая красотка на ходу заскакивает в автомобиль, водитель, не прерывая разговора с дружком на заднем сидении, расстегивает штаны, красотка делает свое дело, сплевывает в окно, получает баксы и отчаливает на ближайшем перекрестке.
Так вот до чего дошел прогресс! Интересно проводят время! Потом позвонит какой-нибудь праздной Ирэн, чтобы удовлетворить себя высококультурно. И нежные Ирэны сопровождают этих животных в рестораны, пьют джин с тоником, улыбаются, блестят серьгами, курят тонкие сигареты, снисходительно отводят глаза, когда их кавалер уставляется лицом на голую мымру, извивающуюся в безответной страсти к блестящему эротическому шесту, и танцуют под музычку каких-нибудь дорогих лабухов. Потом в хорошей машине они мчатся дальше, туда, где все создано для удовольствия и отдыха разбогатевших фраеров и их подруг...
Он задохнулся, он не находил себе места от...
...Гнев – первое слово европейской цивилизации (“Гнев, богиня, воспой...”).
О нет, не гнева – зависти!.. В конце концов, что для нормального мужчины может быть лучше красивой женщины? А стишки... это когда тебя не любят, и ты не можешь с этим ничего поделать. Ну, почему не можешь – стань богатым! Не стану. Вот именно. Ну, ладно, предположим, стану, стал, потом женщины, женщины, опять женщины, черная икра килограммами, наконец, все приелось, как верному семьянину жена и бедному картошка, и чего ради продолжать делать деньги? А книги не приелись? Приелись... Но анекдот надо рассказывать не так: приедятся женщины – будешь книжки читать. А я и так читаю.
Можно, конечно, и книжками соблазнить какую-нибудь провинциальную дуру. А вот редактора не соблазнишь. Ему мясо подавай, страсть, эмоции – свои подлинные, пусть хоть говеные.
Страсть – кровь всякого искусства. Без этого...
Ладно, оставим. Давно не пишутся стихи... Впрочем, начало у этой истории другое...
Он зашел к Ирке домой, когда ее самой не было. Принимала его иркина мама, женщина живая и красивая, которую совсем еще нельзя было сбрасывать со счетов.
Она пригласила его пить с ней кофе (чай в их доме не пили.)
– Ну, что вы мне скажите? – завела она разговор.
– Ну, что я могу сказать? – смущенно стушевался Олег.
– Ну, наверно, что-нибудь можете.
Он увидел на подоконнике томики Кафки и Гессе.
– Книжки у вас хорошие.
– Это ирины.
Она пристально посмотрела на него. Вдруг он понял, что это не иркина мама, а сама Ирка сидит перед ним. Она встала и протянула руки. Он шагнул навстречу, она припала к его груди, опустив на плечо голову. Другие, совершенно незнакомые духи.
“Как же так? Это, конечно, забавно, но все же – так, с мамой?..” – Он мучился и не мог разобраться в себе, слабыми пальцами скользя по нежной гладкой спине.
От переживания он проснулся. Крайняя плоть, поднятая по трубе призрака, рвалась в бой и не находила цели.
Олег вспомнил, что действительно с месяц назад сидел на кухне с иркиной мамой, но после слов “это ирины” в оригинале послышался звук открываемого замка, и Татьяна Николаевна сказала:
– А вот и она. Может быть, ей лучше удастся вас разговорить...
На следующий день он беспрерывно названивал с самого утра. Трубку брал Казимир Карлович. Потом перестал брать.
Еще в этот день он выпил и слонялся по городу. Оставшаяся без присмотра фантазия резвилась в поисках случайных ножек и головок. У некоторых женщин и нет ничего, кроме походки, умения одеться. Вот так и шел за одной в магическом облаке ее духов, как собака, даже не заглядывая в лицо.
Он вновь звонил – по-прежнему никого. Он был раздавлен и по дороге от телефонной будки, впав в анафемское настроение, намеренно столкнулся с подвыпившим гулякой. Глядя, как звонко катится по тротуару потерянная упавшим алкашом бутылка, он пожалел, что противник был не из крупных и вообще плохо держался в седле. Обычно Олег уклонялся от таких лобовых столкновений, мучительно ненавидя себя после этого.
– Что же ты делаешь, гад! Он его нарочно толкнул! – закричала прохожая бомжиха с противоположной стороны улицы.
Олег вернулся и рывком поставил мужика на ноги. Тот бешено ругался и грозил, но, кажется, плохо понимал, что с ним произошло.
– Успокойся, – сказал Олег. – Выпил и отдыхай. Ты еще не грузовик – пол-улицы занимать.
– Пошел отсюда, ханыга, отстань! – волоча за собой санки с пустыми бутылками, кричала баба. – Хулиган!
“Если бы ты знала, старая, как ты неправа, – печально констатировал про себя Олег. – А еще говорят, что немцы боятся тарана”.
– Да, – раздался в трубке золотой иркин голос. Он был совершенно как всегда: спокойный и чуть-чуть надменный.
Горло перехватил спазм. Вот теперь он испугался. Он еще раз услышал “да” и тогда, быстро проглатывая мозговую кашу, заговорил. Со смешком, пристебом, мол, все хорошо, чего и вам желаю. А звоню – хочу картинки показать одного художника. Нет, прямо у него в мастерской. Без фуфла – стоящие! Ну, сегодня не можешь, а когда можешь? Завтра, отлично, давай часа в четыре...
Ночью не спалось: пан или пропал. Куда дальше тянуть: в голове полный дурдом, нервы звенят от напряжения – так идет и звенит...
13.
Да, нет, они его не поймали. Хотя он каждый день ждал этого. Под зимним Новочеркасском их батарея и два пулемета больше часа сдерживали конницу красных, пока остатки армии вместе с жителями грузились на последний поезд…
Бой едва успел начаться, как лежащий рядом с ним на ледяном бруствере Серж, друг детства, вдруг уткнул голову в снег, будто ему ветром в глаза попала пыль.
– Что с тобой? – Хотя он уже знал "что". Не было видно никакой раны, словно кто-то далекий просто выключил ключиком мотор его жизни.
Вдруг Серж перевернулся на спину, в небо лицом, мокрым от снега или слез. В глазах читалось: "почему я?". Что они там видят? Скоро Олег узнает, он не сомневался в этом.
Это было невыносимо, но Олег заставил себя не обращать внимания. Он сосредоточился на количестве снарядов и том, сколько им еще надо продержаться? Автоматизм действий освобождал от мыслей о себе. Холода тоже больше не было.
Когда поезд отъехал и набрал ход – они просто перестали стрелять, хоть у них еще остались заряды. Они даже не пробовали бежать, просто сидели на пустых зарядных ящиках и курили. Двенадцать или тринадцать мальчишек. Странно, никто из них не был серьезно ранен. Кроме тех, кто уже был убит. У них даже не было сил думать о том, что теперь произойдет. Они выполнили свою задачу, сыграли свою роль, для которой, возможно, и были предназначены. Они испытывали странное безразличие и спокойствие. Даже когда их окружили и направили ружья – такие же мальчишки, как они, только в других шинелях.
– Не стрелять! – раздалась команда.
Сказавший – был чуть старше, с усами и в кожанке. Возможно, их поведение удивило его.
Почему их тогда не расстреляли? Пожалели по малолетству? На утро кожаный, какой-то там Эммануилович, предложил вступить в их армию – и они согласились… Так неожиданно сохраненная жизнь казалась непостижимым чудом. Но внутри Олег был абсолютно пуст, у него не было никаких желаний, в том числе сражаться на чьей-либо стороне.
При первой возможности он дезертировал и пробрался в Москву. Прятался у родственника на Чистых Прудах, пока тот добывал ему паспорт – и с ним доехал до Питера, где узнал о смерти родителей. Они помчались за ним на юг – и пропали. Скорее всего, были расстреляны бандитами.
Бывший студент-филолог, а теперь простой служащий, любивший русскую литературу и букву “ять”. Постоянно остававшийся без работы. Такая была легенда, хотя и очень похожая на правду…
Он уехал из России в 23 году, перед последним, можно сказать, поворотом замка. Потому что не мог вынести, что в каждом учреждении ему попадаются лица умных, иногда даже образованных евреев или хамоватых, вовсе необразованных русских. Впрочем, и те и другие существовали только затем, чтобы не дать ему справиться с трудностями тех порядков, которые сами завели.
И жизнь стала скучной и мерзкой, не такой, как прежде. Главное, что она стала опасной. Каждый день он ждал разоблачения и высылки, может, на Соловки, может, куда дальше…
Париж показался ему чудесным городом, лучшим из всех, которые он когда-либо видел. Весьма чувствительный к изящному, он пребывал в неослабевающем восторге от парижских соборов, парижских кафе, парижских парков... И от взглядов прелестных парижанок, курс которых был всегда так высок в России.
Но уже через несколько дней по приезде его дальний родственник, старый эмигрант, Константин Михайлович Варфоломеев, переписку с которым он завел в те дни, когда навсегда расставался с Петербургом, расширительно именуемый "дядей", – сообщил ему с полупьяной откровенностью, что во Франции лишь пятьдесят писателей живут на получаемые ими гонорары. Не наших – французов!
– Во Франции теперь не сыщешь интереса к книгам, разве что на набережной Лувра. Все помешаны на кинематографе, и Макс Линдер гораздо интересней им, чем какой-нибудь Бальзак или Бодле-эр...
"Дядя", конечно, ошибался: Макс Линдер был тогда уже никому не интересен. Но "дядя" не унимался:
– Старой "Ротонде" пришел конец. О, Париж! Если бы ты видел Париж до войны! "Павильон Армиды" в Шатл;, а Опер; Гранье!.. Какая публика, какой блеск! Разве это – Париж?! Того Парижа уже нет и никогда не будет!
"Дядя" был настоящий барин и человек XIX века: знал несколько европейских языков, служил, музицировал, занимался наукой, путешествовал, участвовал в заговорах (по его словам)… По сравнению с ним Олег Павлович казался себе совершенно плоским.
Олег Павлович ходил на концерты, вечера, выстукивал тростью мостовые и старался восстановить связь времен, увидеть прежних, изящных, умных, благородно щепетильных людей. Ведь к этому времени почти все стоящие люди, бывшие гимназисты, наизусть шпарящие Овидия и пишущие мемуары по-немецки – уехали – совсем или растянувшись на протяженной прямой между Москвой и Берлином.
Он сдружился с очаровательным семейством: князем Казимировым и его женой Татьяной Николаевной. Князь был экономист и политик, человек крайне серьезный, но достаточно либеральный. Главное, у него были деньги – содержать маленький литературный салон жены. Здесь Олег Павлович познакомился с несколькими знаменитостями, включая Адамовича. Но особенно подружился с начинающим художником Петей Русаковым.
Константин Михайлович смеялся над ними:
– Салон, образованный люди! Да твой Адамович знает лишь французский. А я знаю много наших, которые и его не выучили. За столько лет! Нет, знают, клашарский! Ибо они все спиваются – в отсутствии великих дел. И это они собирались возродить Россию?! Нет, если хочешь нормально жить, забудь наших и становись французом! Наши до добра не доведут. Там страну погубили, и тут турусы разводят – какое может быть к ним доверие! Как французы их терпят еще?..
Французы Олега Павловича не интересовали. Он тосковал и бессознательно тянулся к соотечественникам. Но изящные от пережитых испытаний как-то потускнели. Беззаботность ушла, как мартовский снег, всех снедала проблема денег, работы. Знаменитые держались оборонительным особняком, как-то ускользали, успешно интегрировались в местное общество. Вместо них у Татьяны Николаевны попадался издерганный, нахальный Георгий Иванов, неприятный юноша с внешностью наркомана Поплавский, мрачный, производивший впечатление безумного человека Газданов, еще какие-то подобные. Здешние власти ими не интересовались, не желая вмешиваться в чужие проблемы, предоставляя всем искать и находить себя в новой жизни. Всякие комитеты, объединения соотечественников – все это было пустое. И поделом: кричала же русская интеллигенция полвека не переставая – работать, работать!
К Советской России относились здесь с какой-то необъяснимой дурацкой симпатией. Все подходили и спрашивали: “Почему вы не любите вашего Ленина, почему вы не любите вашего Троцкого? Посмотрите, какие чудеса там творятся, Россия – страна будущего, мы завидуем вам!” Кретины!
Денег не было совсем. Для начала он устроился в общежитие художников, выдавая себя за одного из них, – сумасшедших самородков со всего мира, изо всех сил искавших богатых покровителей. Те, кто находили, скоро устраивали персональные выставки и уезжали писать на юг. Остальные перебивались грузчиками или разносчиками в винных лавках.
Вот и Олег Павлович последовательно угодил в кафе, в граммофонную мастерскую, в автомастерскую, даже в кинематограф... Метро стало главным средством передвижения. Тросточка, котелок – все было смыто волной новой жизни. Он одевался как пролетарий и, наверное, не сильно отличался от своих сородичей в Москве. Все чаще одолевала тоска. Впору самому становиться революционером.
Он вспомнил свой "героический бой"… Ему никогда не приходило в голову обратиться в какой-нибудь комитет и попросить за него награду, хоть какую-нибудь медальку. Их подвиг ничего не изменил в той войне. Те, которых они тогда спасли, возможно, погибли потом, или сидели здесь на вечно запакованных чемоданах, ожидая возвращения, которого никогда не будет. А некоторые возвращались – чтобы погибнуть или обняться с бывшими врагами… Перевернутая страница прошедшей войны, которая уже больше никого не интересовала. А он тогда просто выполнил свой долг, как он его тогда понимал. Он должен был погибнуть, и, может, жаль, что этого не случилось…
Он стоял на Севастопольском мосту. Внизу плескалась зимняя ночная Сена. Спокойно горели уличные фонари. Спокойно ходили люди. А когда-то в Варфоломеевскую ночь здесь по улицам лилась кровь, а из-под революционной секиры сыпались головы… Может, в России тоже все образуется и люди будут просто жить, просто любить, не боясь за свою жизнь, не боясь быть или не стать героями и мучениками?..
Зимний Париж был ужасен. Это был подлинный гроб, на который беспрерывно лился дождь или валился мокрый снег, как в самых отчаянных петербургских романах. Уж лучше б настоящая русская зима, с морозом, солнцем и бесконечным сверкающим белым снегом. А потом настоящая весна, тяжело заслуженная и дорогая!
Зимой Париж практически не топился, тем более его "лоджия" под крышей, и греться он ходил в кафе "Куполь", с дешевой едой и вполне приличным вином. Кафе было всегда переполнено художниками, "шумом реплик, клочьями разговоров"…
То, чем он существовал большую часть дня, жило в нем в форме живописи (нереализованной). Шла неделя за неделей, а он, кажется, даже забыл, как это – писать стихи?.. И вдруг время набрасывалось на него (скажем, где-нибудь в метро, на пересадке на Трокадеро) со всей своей безутешной сутью – и душило, и он чув¬ствовал, что должен выговорить его тяжесть. Живопись – это вечное теперь. Стихи – закрепляли время.
Тут в "Куполь" он познакомился с русской натурщицей Ирэн, сбежавшей от деспотических родителей с одним местным скульптором, брошенной им и теперь помышлявшей о самоубийстве. Олег Павлович предложил ей свой холодный чулан на эту ночь, ибо жить ей было негде. И она согласилась. Они лежали в постели в одежде и грели друг друга. И так всю зиму. Даже мыслей не было ни о чем другом. К тому же ее бывший возлюбленный заразил ее специфической болезнью, от которой на деньги Олега Павловича она стала лечиться.
– Господи, я была такая читая, невинная девушка, – вздыхала она и смеялась.
– Это все, что тебе оставил твой скульптор? – иронически спросил Олег Павлович.
– Нет, он еще пристрастил меня к кокаину…
Весной кончилось лечение, кончился и холод – и их сердца оттаяли, как луковицы нарциссов в ледяной земле, – и настала пора иных отношений.
Нет, жизнь с Ирэн не была легкой. Она была капризна, с вечной сменой настроений, почти беспомощна. Она любила вино и кокаин, она искала удовольствий и перемен. Зато она великолепно говорила на здешнем языке, знала всю художественную богему города, всех этих Пикассо, Сутиных, Пикабиа… Тут их были тысячи, и все гении. А сколько тут было поэтов, а сколько писателей со всего света! И лишь один Олег Павлович честно зарабатывал на хлеб, позволяя этюднику с красками и тетрадкам месяцами пылиться в углу. В зыбком мире беженца особым почетом пользовалась надежность быта. Своей буржуазной нормальностью он, возможно, и привлек замершую стрекозу-Ирэн.
На шестом десятке тяжело заболел Константин Михайлович, его родственник-эмигрант (он, кстати, эмигрировал еще при царе, тоже был с возвышенными запросами, инсургент, либерал...) Сколько он с тех пор пролил слез:
– Господи, какой я дурак! Думал, скоро победим, и вернусь... Никогда я больше не вернусь, никогда не увижу снега и березок!
(“Ну, ты, может, и не увидишь, – думал Олег Павлович, – а я-то постараюсь. Еще будем ездить на дачи и гулять с барышнями между канав...” – Это был пафос отчаяния.) После революции родственник его превратился, как положено, в завзятого консерватора, и любил повторять Демосфена: “О Полиада-вла¬дычица! Зачем благоволишь ты трем злейшим тварям: змее, сове и народу!” Натурально, он тоже запил, в полгода состарился на десять лет, пожелтел, почти не вставал с дивана… Олег Павлович много раз просил его обратиться к врачу, но тот лишь махал рукой?
– Это игра, мой дорогой. Сейчас я играю Обломова, умирающего Обломова. Я свою партию сыграл. Я чувствую, что всё вокруг больше не хочет меня. Значит, надо освобождать доску другим. Вот тебе, например.
И через месяц помер. Отмучился. После него осталось небольшое наследство.
Олег Павлович въехал с Ирэн в дядину квартирку на третьем этаже, поблизости от метро Glaciere, пробовал писать. Кто-то вернулся в Россию, кто-то переметнулся к бывшим врагам, кто-то элементарно умер. Олег Павлович старался работать. По меньшей мере, он собирался понять законы, по которым действует мясорубка времени, в которую он попал.
Революция есть реакция убогих, но сильных на свободу, при которой они, наконец, обрели шанс. Революция не происходит при тираниях, при тираниях происходят перевороты. Революция – есть последний аккорд свободы. Тирания революции нужна новым сильным, чтобы иметь власть согласно целесообразности, а не справедливости. Хотя революция тоже справедлива. Революция – это лифт, что поднимает из подвала, где живешь, в опустевший бельэтаж, не предназначенный тебе в силу рождения.
Российский большевизм – это не какой-нибудь специфический монгольский вывих, нет! Горькая правда в том, что он – законный наследник мировой европейской традиции, которая начиная с середины XIX века и по настоящий момент, накануне уже новой мировой войны, бредила “освобождением” и разрушением: старого, мещанского, “отжившего”, академического, буржуазного. Дали хочет снести всю старую Барселону, Маринетти – уничтожить все библиотеки, Малевич – создать экономический совет для ликвидации всех искусств старого мира, Морис Дюшан пририсовал Джоконде усы, Сартр предложил более радикальный способ борьбы с нею: сжечь ее и дело с концом, а Луначарский допускал возможность в интересах “свободы” сжечь – на этот раз – Данте, уповая, что новый, пришедший на смену старому, мир породит сотню Дант. Жаль, что пришедший новый мир породил не столько сотню Дант, сколько сотню Диег де Ланд и Торквемад. “Борьба со старым” превратилась в навязчивую идею эпохи. Отовсюду, как черти из табакерок, выскакивали тщеславные самоучки, дети “простого народа”, которым новое “демократическое” время дало в руки спички и которые этими спичками подожгли весь мир. Эпоха целиком погрузилась в манифесты и прокламации. Выскочки метали молнии и с “прогрессивных” позиций обрушивались на “старое искусство”, образцов которого им было и во сне не достигнуть. Не лишенные таланта маяковские, клюевы, хлебниковы, филоновы так же сыграли на руку могильщикам не только старого искусства, но и старой нравственности. Да и кто не бегал с красным флагом по многострадальной плоти умирающей России!..
“Я не могу подобно парижским “авангардистам” или “но¬вым” играть посреди окружающей меня убогости. Это уже напоминает “пир во время чумы”, устроенный силами не здоровых, но находящихся за две минуты до смерти. Мне не на чем задержать взгляд, мне не во что здесь играть! Я пишу стихи, может быть, потому, что пишу их голым чувством – мимо полупарализованного разума. Может, я и поблагодарил бы печаль, дающую глубину моим стихам, если бы не боялся однажды проснуться глупо умершим в ванной”.
Он работал в русских журналах, писал статьи, но в душе он ощущал полный упадок и безнадежность.
“Наука, – писал он, – специфический род безумия, стремящегося найти закономерности в хаосе мира.
Искусство – другой известный род безумия, чья идея – гипертрофировать значение особо организованных моментов бытия, выдавая их за важнейшие, более существенные, чем что-либо другое. Оно заменяет проблему поиска закономерностей, свойственного науке, – поиском удачных случайностей, и тем ее (проблему) как бы разрешает”.
А в это время на восточной границе поднимался чугунный бык Германии. “Господи, это-то зачем?” – думал он. Вспомнились “Гря¬дущие гунны” и “Топчи их рай, Аттила”... Вот, где достал их хаос, который весел и прав...
“Почему пример литературы, почему искусство en general – никогда не препятствовали пролитию крови, никогда не исключали появления изуверов с манией тотального убийства в башке – и это в наикультурнейших странах?! И почему толпы профессоров и художников бросаются под знамена диктаторов, а остальная публика им аплодирует?
Потому что никто никогда, по существу, не любил человека. Чем занималось искусство всю дорогу – прославлением правителей и призывами к восстанию – ничем больше! И тираны успешно использовали и то и другое. Сперва они всячески раздували важность собственного восстания против законной власти, а после победы – для новых своих поданных – писали устав смирения и порядок выражения восторгов.
Тысячи художников, в том числе и талантливых, многие годы творили при самых жестоких тираниях. А вы говорите, что гений и злодейство несовместны! Еще как! – и если гениальные произведения все же не появляются, то лишь потому, что деспотические режимы не дают художнику необходимой свободы рисковать”.
“В Москве, говорят, умер Мандельштам, этот “Овидий среди валахов”, – по выражению несчастного мальчика Поплавского. В конце концов, я полюбил его. Но он тоже умер. И ему тоже никогда не увидеть березок...”
И кокаин почти не помогал.
Они (Олег Павлович с Ирэн) жили, как обедневшие аристократы: спали, читали, ходили в кинематограф, насмехались и ругали ничтожество и безграмотность всего, что преподносила им масс-медиа (модное заокеанское словцо) – и ничего не делали, почти не зарабатывали денег, но легко их тратили, распродавая дядино имущество, не расходуя сил, не участвуя в процессе и даже почти ни с кем не встречаясь.
И он все чаще думал о России.
Он понял, что столь обширную страну невозможно до конца ни объехать, ни возненавидеть. Огромная, как мир, она остается больше существующего в ней режима. Никто не может сказать, что исчерпал любовь к ней, потому что любовь к ней безгранична, как она сама.
Поэтому так тяжело русские расстаются с родиной, поэтому как ни одна нация предаются ностальгии, будучи с ней в роковом разлете...
14.
При всех жизненных неудачах Ирэн не сомневалась, что она изначально лучше всех. Это была ее абсолютная догма, на этом все держалось. Это догма вообще многих людей. Без нее жизнь делается гораздо сложней. Раз покачнувшаяся – она едва не привела ее к самоубийству. Само собой, Ирэн хотела жить так, как должны жить исключительные люди. Все делается и существует на свете только для них. Они постоянно нуждаются в помощниках, поэтому редко живут одни. Но это не значит, что они кого-нибудь любят. Любят они только себя…
Деньги, которых по его расчетам должно было хватить им на десять лет, кончились меньше, чем за два года. Они перебрались с третьего на седьмой этаж, где не было даже воды, не говоря о более изысканных удобствах. Дядину же квартиру сдали, со всей мебелью, – и жили на разницу, очень бедно. Голодная смерть им не грозила, но и какого-то улучшения положения не ожидалось тоже. Если Олег Павлович всегда мог занять себя писаниной и картинками, что и делал, то Ирэн томилась от скуки, лишенная возможности пребывать в прежней активной праздности. Главное, она вступила в пору, когда хочется крепкой благополучной семьи, а ее не предвиделось.
После годов интеллектуальной оранжерейки – вновь идти на работу было Олегу Павловичу невмоготу. Сперва Ирэн устраивала истерики, потом совершенно неожиданно сама пошла работать, в русский ресторан официанткой. Здесь в ресторане, куда они часто заходил и прежде, можно было за бокалом красного вина в перерыве между работой наговориться со старыми друзьями, профессиональными эмигрантами и пьяницами. А заодно приискать новую кандидатуру на звание помощника.
Вот тогда он и упустил момент, когда за ней стал ухаживать этот невесть откуда взявшийся американец-писатель (их в Париже было в то время пруд пруди). Писателишка, явно, дрянной, и даже, кажется, не богатый. Олег Павлович знал его совсем чуть-чуть, по-английски не читал, но доверял своему глазу и отзывам приятелей. Некрасивый, лысый уже, хоть и не старый. Что она в нем нашла? Однажды она не пришла ночевать, сославшись на ночную работу, потом снова. Потом сказала, что любит другого. Потом исчезла… Уволилась, само собой, из ресторана.
Утром он просыпался все позже, дня почти не существовало, ночью долго не мог заснуть. Чтобы утром почувствовать бессилие и апатию, бессмысленность, скуку и ненадежность бытия.
"В принципе, человек нужен самому себе только как точка отсчета. Он лишь сознание, брошенное в мир и зацепившееся за “я” – чтобы не утонуть, не распасться. Оно могло бы взять за эту точку и другой объект, будь он столь же постоянен и на виду. Эгоизм – привычка дорожить этой точкой отсчета. Монашество, религия, а так же поклонение Вождю – это уже попытка перенести эту точку, этот центр ориентации с себя на другого. Тогда легко можно понять жертвенность и равнодушие к своей судьбе.
И будет очень стыдно, если я испугаюсь смерти. Мне поистине не о чем тут жалеть..."
Он снова вспомнил тот бой под Новочеркасском, который вспоминал крайне редко. Подаренная ему тогда жизнь должна была быть долгой и прекрасной. Почему она такой не стала? Тот бой навсегда опустошил ее. И те, кто его тогда пощадил, словно знали это. И дело не только в том, что в новой жизни не могло быть ничего равного. В том бою он утратил свое "я". Тело уцелело, но "я" словно было убито прямым попаданием. Сколько лет он ждал, что оно оживет, а пока имитировал его существование, уверяя всех, что такой же, как другие. Но он не был таким и, видимо, никогда не будет. И Ирэн разглядела это – поэтому и ушла…
И тогда он решил покончить разом всю эту канитель.
Свои возможности он знал: спустить курок будет ему не под силу. Но не зря он был литератором и любителем сложных сюжетов. Он проанализировал все способы самоубийства, и все они показались ему грубыми или скучными. Надо было придумать что-то свое. Например, вызвать на дуэль чемпиона мира по стрельбе. Или нанять убийцу для покушения на себя самого. (Где-то, вроде, был такой сюжет…)
Собственно, это было не трудно. Некий алжирец Али, с которым он встретился в очень темном коридоре подозрительного кафе в районе Пасси, согласился это сделать, но за огромную сумму – тысячу франков! Олег Павлович легко дал аванс, все, что получил от продажи золотой статуэтки Меркурия, оставшейся от Константина Михайловича. Вторую половину ему все равно было не заплатить. Но за такую гнусную работу грешно платить больше!
Кроме денег, он, естественно, дал алжирцу координаты и попросил не спешить. Но и не откладывать более, чем на неделю. Еще он сказал, что предполагаемая жертва может догадываться о готовящемся покушении.
Да, это было экзотично: он мог уклоняться, убегать, скрываться – а убийца должен его искать, преследовать, играть как кошка с мышкой. И, в конце концов, пристрелить. Да, не зарезать, а именно застрелить, это было особо оговорено. Алжирец, вроде, поглядел на него с пониманием, но попросил дополнительных денег на револьвер. И Олег Павлович отдал маленький дамский бульдог, который всегда носил при себе.
Первый день он провел дома, прислушиваясь к шагам на лестнице. Консьержка его нищего дома спит, убийца всегда обманет консьержку. Но, сколько он ни прислушивался и ни смотрел в окно, ничего подозрительного не увидел.
С наступлением темноты решил выбраться в лавочку напротив. В доме не было ни крошки, а в кафе он отправиться не решился. Да и денег не было. Хотя – чего теперь, можно и в долг! Поди, не будут взыскивать с мертвого!
На второй день он заказал из кафе нехитрую еду. А всего-то надо: макароны с пармезаном, по-го¬го¬левски, немного овощей с оливковым маслом и бутылка вина. Не читалось, слушал Шаляпина на граммофоне, зябко кутался в плед и снова смотрел в окно. Грустный осенний Париж.
Ночью вышел на улицу. По-конспираторски огляделся, соблюдая предосторожность.
Ночь контрастна: темное ущелье улицы и ослепительный фонарь, упирающийся светом в желтую стену четырехэтажного дома. Каждый звук – громче, и мыслям тут было просторнее. Черпал из ночи большой ложкой ощущения... Может быть, последний раз.
Черные спуски к Сене, фальшиво тихие дворы, арки, афишные тумбы: за любой из них мог прятаться убийца. Послышались шаги, он вздрогнул... Что ж, он внесет изменения в правила игры: в кармане он сжимал настоящий армейский револьвер, приобретенный как-то по случаю. Из бульдога еще попробуй попади, если только в упор, а этот уложит с полусотни шагов в лоб. Уложит и не пожалеет, – не будет он трепетной жертвой, что ждет своего палача! Он вспомнил свою батарею, где они дрались, как львы. Алжирец еще не знает, чем это может обернуться!
На следующий день пошел гулять по городу, ездил на метро. Даже заглянул в Лувр. Смотрел на божественного Гирландайо, учителя Микеланджело: эта необычайная картина “Дед и внук”, в то время как небольшая толпа теснилась у "Джоконды". В Лувре он, наконец, нашел покой. Он был уверен, здесь его не убьют. И правда не убили.
Так же он провел четверг и пятницу. Почему-то он особенно боялся четверга, но все обошлось. Олег Павлович вдруг совсем успокоился. “Да, собирается ли он вообще меня убивать?” Нигде не было никаких признаков алжирца. "Взял деньги и сбежал, натурально! Я бы так и сделал на его месте. Вот ведь какую глупость учинил: отдал ни за что последние деньги…"
Он представил, что в эту неделю так ничего и не случится. Это было бы скверно, что и говорить. Олег Павлович вовсе не хотел провести остаток дней в роли несчастного пушкинского графа, ожидающего своего Сильвио. К тому же и в нищете. И все же уже давно у него не было такого хорошего настроения!
В субботу его потянуло к знакомым: ведь это как получится, а они даже не знают, что, может быть, видят его в последний раз! Всегда занятый князь Казимиров, его красавица жена, Татьяна Николаевна, к которой Олег Павлович был хоть слегка, зато давно неравнодушен. Хотелось произвести впечатление. Зашел и Петя Русаков. Салонов давно не собирали: с началом кризиса стало не до того. Петя пригласил всех в кафе на бульваре Монпарнас. Там и просидели весь день.
– Здесь бывает знаменитая Кики, – сообщил Петя, подмигивая и пригубливая вино.
– Как, та монпарнасская гетера? – спросила Татьяна Николаевна, с интересом оглядывая столики.
– Скорее Клеопатра!
– Вот уж у кого никогда не будет проблем с кризисом, – усмехнулся князь.
– Зато у нее проблемы с ее фотографом.
– Фотографом?
– Ну да, он променял ее на одну американку, Ли Миллер что ли?
– Откуда ты все это знаешь? – спросил Олег Павлович.
– Помилуй, об этом трубит весь Париж!
– Это их Париж трубит, а не наш, всех этих сюрреалистов, кубистов или как их там? – возразила Татьяна Николаевна и гордо подняла голову.
– Они весело живут и мне, честно сказать, нравится, помните, как было в Петербурге?
– Ну, так свободно никогда не было. Теперь девушки живут, как кокотки, но называют себя художницами или моделями. А раньше они белье стирали или шли в белошвейки, – морализировал князь.
– Фу, белошвейки! Ты как будто недоволен? Эмансипация, дорогой. Женщина делает, что хочет. Не одним же вам, мужчинам! – воскликнула Татьяна Николаевна.
– Ну да, пока ты хороша собой, разумеется.
– Ну что ж, это тоже капитал – и почему бы его не использовать, пока он в твоих руках? – Татьяна Николаевна дерзко оглядела мужчин.
– Эта Кики, кстати, похожа на твою Ирэн. Чисто внешне, конечно, – заметил Петя Русаков, глядя на Олега Павловича. – Ох, прости…
– Теперь, боюсь, уже не только чисто внешне, – ответил Олег Павлович и резко допил бокал, как бы давая понять, что не хочет об этом говорить. Упоминание ее имени полоснуло по сердцу. Петя, видимо, это заметил. "Злорадствует что ли?"
– Как вы живете, кстати? – спросил князь. – Вы давно не заходили.
– Как я живу? Последнее время меня одолевает странное предчувствие, будто меня скоро убьют. – Он закурил и отвел глаза.
– Вы, конечно, шутите? – спросила Татьяна Николаевна. – Или интересничаете?
– Конечно.
– И ничего смешного! – Петя Русаков стал старательно протирать монокль. – На днях выпивал с Газдановым, и он рассказал…
– Он же не пьет, – перебил его Олег Павлович.
– Зато я пью. В общем, он рассказа, как в темном переулке на него напал какой-то араб и чуть не задушил.
– А не надо шляться! – воскликнул князь. – Неймется этим молодым, хочется приключений, как этим приезжим американцам!
"Американец" – снова больно ткнулось в сердце, как слепая рыба в стенку аквариума.
– Да, неспокойно теперь в Париже... – печально пробормотала Татьяна Николаевна. – По ночам особенно. Может, и нам уже пора? Пока компания экспрессионистов не пришла?
– Да, пожалуй, – согласился князь, вставая.
– Ох, простите! – вдруг вспомнил Олег Павлович. – А нельзя ли одолжиться у вас, любезнейший князь, сотней франков?.. Я тут решил именины отметить, пригласить вас всех к себе, а журнал деньги задерживает… (Это, кстати, было правдой.)
Идея последнего бала под видом именин, которые он никогда не отмечал, пришла ему прямо сейчас – и показалась забавной сама по себе, а заодно и хорошим поводом занять такую немалую сумму.
– Вот вам, князь, и ответ, как он живет! – засмеялся Петя Русаков.
– Конечно, дорогой, что же вы молчали! Вот ведь какая деликатная пошла молодежь!
Не хотелось уходить, будто смерть ждет за углом. На улице на всякий случай взял такси.
– Ну, вы буржуй! – воскликнул князь.
На следующий день, как и обещал, по телефону от консьержки пригласил всех к себе.
С утра отправился на рынок. Конечно, в рыночной сутолоке его ничего не стоило подстрелить или ударить запрещенным ножом, поэтому он скоро приобрел что-то очень скромное, поближе к выходу, не углубляясь в сомнительные недра. Мельком раскланялся с Цветаевой, с видом баронессы Понмерси покупавшей на два су петрушки.
Кое-что с помощью приходящей к соседу служанки приготовил, купил приличного вина. Пришел Петя Русаков (как художник он был так себе, зато хороший приятель), которому все равно нечего было делать, князь и Татьяна Николаевна, которая помогла Олегу Павловичу навести богемный порядок. Еще одна пожилая русская пара: старик Яков Михайлович, “бывшей армии полковник”, как он себя рекомендовал, и его супруга. Они едва не голодали, и их надо было пригласить хотя бы для того, чтобы накормить. Были приглашены и двое старых поэтических друзей, с которыми Олег Павлович долгое время был в ссоре, и один известный журналист, всю жизнь презиравший его. Приперся богемный пьяница Гаврила Эльпидифорович С., которого никто не звал, но который сам всегда знал, где в Париже можно выпить и поесть. За компанию зашел сосед-француз, единственный, с кем Олег Павлович здоровался в этом доме, и, наконец, Гектор Семенович Левинсон, коммерсант, выручавший друзей Олега Павловича в трудные дни кризиса. Он был лыс, как мяч, шикарно одет, лицо сияло, как его перстни и золотая цепочка от часов.
Но самым неожиданным было обещание зайти недавно покинувшей его Ирэн. Это было тревожно, тревожно больше, чем приятно. Он думал, что она уже в Америке, греется на калифорнийском пляже. Что это значило: хочет примириться, попросить прощения, ведь она бросила его так жестоко? Или хочет вернуться? Может, жизнь с американцем не пришлась ей, капризной недотроге, по вкусу?.. Или просто побудет и уйдет, разбередив едва зарубцевавшуюся рану? Чтобы помучить его еще немого. За что? За то, что позволил ей идти работать?
Думая об Ирэн, он совсем забыл про принятое решение о самоубийстве. Зачем он все это затеял?! Стрелялся бы как все нормальные люди! Тогда – раздумал, бросил пистолет в Сену и живи себе дальше припеваючи! А тут пистолет не бросишь, он где-то ходит сам по себе, его, кстати, пистолет, и в любой момент может выстрелить…
Гости смотрели на хозяина с недоумением: больших собраний в русской колонии в Париже уже давно не устраивали, а средства Олега Павловича были всем известны. Он метался, угощал, начинал говорить всякие мысли и не кончал.
Вино развязало языки, мешая русский и французский, гости разговорились.
– Вот вы, господа-граждане-рантье, пописываете все, практической жизнью не интересуетесь, а, между тем, война на носу, – сказал Левинсон, раскуривая сигару.
– Мережковский в "Атлантиде" уже давно предупреждал, но что-то не верится…– заметил К., один из поэтов.
– Ничего не будет! – сверкая моноклем, сказал Петя Русаков веско. – Германия допрыгается. Союзники вернут ее в разум!
– Это еще бабка надвое сказала, – усмехнулся С., быстра приводя себя в любимую кондицию.
– Что ты хочешь сказать? – спросил запальчиво Петя. У этих двоих были давние счеты.
– А то! Будь у немцев в ту войну танки, они бы победили.
– Да, я помню, что было на Украине в восемнадцатом году, – раздумчиво начал Левинсон. – На немцев молились как на единственную силу, способную спасти как от красных, так и от бандитов. На что же нам надеяться, господа?
– Французы, насколько я могу судить, сейчас не склонны воевать, – сказал князь Казимиров, раскуривая сигаретку. – Их боевой дух оставляет желать лучшего. Последняя война далась им слишком дорого…
– А нам она далась дешево?
– Не о нас теперь речь!
– Французы хиляки! – рубанул поэт К. – Их военный гений в прошлом, пардон (в сторону присутствующего француза). – И тихо Олегу Павловичу: – Зачем ты его пригласил? Экая сова.
– Ca va? – спросил француз.
– А англичане, а Линдберг? А американцы? – вопрошал Петя.
– Вы еще большевиков вспомните, – усмехнулся К.
– Коммунизм – абсолютное метафизическое зло, – басил Б., журналист-почвенник, коренастый посконный тип с русской бородой а-ля император Александр III и в "русском" костюме. – Он слишком далеко зашел. Равновесие потеряно. Запад агонизирует, политика в тупике. Увидите, коммунизм уничтожит старую Европу. Она теперь между серпом коммунизма и молотом фашизма. Европе нужно выбирать – с кем она?
– А вы что предлагаете?
– Ей нужен реванш на востоке. Германия и Италия – это модель сильного государства с ориентацией на европейские ценности.
– А ценности демократии, а христианское человеколюбие? Это, по-вашему, не европейские ценности? – спросил Олег Павлович.
– Да-да, христианство! Куда его девать? – поддержала его Татьяна Николаевна и засмеялась.
– Ваша демократия с человеколюбием – погубили Запад! О них надо забыть, во всяком случае, теперь. Теперь не о человеколюбии речь, а о том, как выжить! Вы плохо понимаете опасность, господа! Как плохо понимали ее в 17-ом году!
Все замолчали, словно разом вспомнили дорогого покойного.
– Вы тогда мальчишкой были… – пробормотал "бывший армии полковник" и обиженно отвернулся.
– Во всяком случае, Германия преодолела кризис. Нам надо последовать ее путем, – заметил князь. – Экономика в плачевном состоянии, это факт. В духовной жизни застой. Вообще, человечеству нужно обновление. Оно погрязло в мелочности, неврозах, разврате. Джаз, ванстеп, повальный гомосексуализм (э-э, я не задеваю ничьи интересы?), голая Жозефина Бейкер, этот писателишка американский, сладострастник, ваш дружок, как его... Нет, я не пуританин, мне это даже нравится. Я понимаю, это все-таки Париж. Но...
– Вы правы, это разложение. Предкризисные эпохи были самыми пошлыми... – отрезал Б.
– Вы рассуждаете, будто собираетесь уплыть на необитаемый остров, – усмехнулась Татьяна Николаевна.
– Может, и так. Я действительно подумываю убраться отсюда в Америку. Здоровая и сильная страна…
– И не надоело вам мотаться по миру? – раздался новый женский голос.
Все обернулись. Это была Ирэн. Она как будто материализовалась из ничего – и наслаждалась произведенным эффектом. Олег Павлович вздрогнул, словно увидел своего убийцу. “Бог не даром повелел иным из женщин быть красавицами...” – вспомнил он. От нее шел старый полузабытый аромат их ласк. Это показалось настоящим дежавю: она в этой комнате, где они столько времени провели вместе, словно никуда и не уходила. Кажется, и гости оценили ее появление именно так. Да и она сама, лишь коротко спросив: "можно?" – легко села на свое привычное место, будто вернувшаяся птичка спорхнула на свою жердочку, – кокетливо закинув ножку на ножку и задымив сигаретой в мундштуке.
И при этом все же она была какая-то чужая, она была красивей прежнего и одета как-то совсем по-другому. Она оказывала Олегу Павловичу сейчас огромное одолжение и была довольна собой.
– Как я рада вас видеть, дорогая! – неискренне защебетала Татьяна Николаевна. Женщины обнялись.
– И я вас, вас всех! Я так соскучилась! О чем вы говорили?
– Решали вопрос: предкризисная сейчас эпоха или посткризисная? – ответил Левинсон, почтительно раскланявшись с Ирэн. – В банковском деле сейчас некоторое оживление. Может, выберемся и без войны.
– Дай-то Бог! – вздохнула жена старичка-полковника.
– Кофе, господа, кофе? – воскликнул Олег Павлович.
Он все время был на ногах, беспрерывно наливал вино и слушал разговоры. Странное возбуждение охватило его.
– А я не так давно прочла в “Возрождении” у Ходасевича о кризисе литературы. Мол, надо дать ей перерыв, она выдохлась, – сказала Татьяна Николаевна.
– Это значит, что или нам всем надо признать свою гражданскую смерть, или что Ходасевич дурак, что было бы гораздо утешительнее, – съязвил К. – Сколько живу, столько слышу от досужих критиков: в литературе кризис, в литературе кризис! И во времена Гоголя у них был кризис, и во времена Толстого… Надоело уже.
– Эх, господа-литераторы, мне бы ваши проблемы! – усмехнулся Левинсон.
Олег Павлович внес поднос с кофе.
– Все это правильно, что вы говорите, господа, и, наверное, теперь в самом деле, по большому счету, не до литературы. Но и теперь я не подам голос за ее смерть, – произнес он, воспользовавшись короткой паузой. – Как ни крути, как ни развенчивай – а литература все же пробуждает чувства, этих сонь, укрывшихся периной и отвернувшихся к стене, предоставив все права рассудку. То есть, без метафор, искусство производит то единственное, на что не способны самые лучшие книжки по физике или медицине. Литература завершает человека, уже наполненного сознанием и рефлексами, разве нет? Это – как прикосновение Бога, вызывающее в человеке странную способность любить и, может быть, еще более странную способность – сочувствовать. И если физика и медицина ориентируются на человека познающего, то литература – на человека страдающего. В этом ее таинственный и уникальный смысл...
– Разрешите, я запишу! – воскликнул князь. Все засмеялись, включая Олега Павловича. Он был безумно оживлен и весел, и то и дело испытывающе глядел на Ирэн, притягивающую все его мысли, пытаясь угадать ее реакцию на его слова. Он хотел опять ей понравиться, доказать ошибочность ее поступка, вновь победить это гордое существо!
В комнате в этот момент появился кто-то еще, кого здесь раньше не было и кого никто не знал.
– Хотите кофе? – по-русски спросил его Олег Павлович, и, протянув чашечку, продолжил начатый монолог. Он успел увидеть удивленные глаза гостя, по лицу явно не русского, сына консьержки что ли, но, увлеченный своей мыслью и боясь ее потерять, не обратил на это внимание. Незнакомец бессмысленно крутил чашечку в левой руке. Правая была в кармане пальто.
– Напрасно смеетесь. В конце концов, книжка или десяток книг – не так уж много в борьбе за главный вопрос существования. И какая бы бездна книг ни была уже написана – это не перекроет всей его площади. Возможно – лишь по причине лукавства: прямо глядя в лицо несомненному факту бессмысленности и трагичности жизни – умудряться уходить от ответа, отвечать совсем не на тот вопрос, подолгу сосредотачиваясь на каждой мелочи. Иначе – одной книжки было бы достаточно, чтобы все понять и сделать вывод. Вместо этого – героические потуги в течении тысячелетий – избежать неизбежного, обмануть рок...
– De quoi parle-t-il mon ami russe? (О чем говорит мой русский друг?) – спросил сосед-француз.
– Des bagatelles – de litterature (О пустяках – о литературе), – сказал князь.
– O, c’est bien! (это хорошо!)
– ...Et tout le reste est litterature (А все остальное – литература), – ввернул знаменитую банальность Петя.
– Вы оптимист, Олег Павлович, – сказал критик Б.
– Да, в этом смысле, мне кажется, здесь нужно стоять, как триста спар...
И в этот миг раздался выстрел. Все вскрикнули. Олег Павлович выронил бокал, тот упал на ковер и покатился, расплескивая свое красное содержимое, словно кровь. Какая-то женщина дико кричала. Ирэн?..
Сознание стремительно сворачивалось в воронку... но до конца не покидало его. Во всяком случае, он все еще слышал грохот. Он лежал на спине с дыркой в груди, с безжизненными, словно не его, руками и залитыми слезами глазами, и потолок медленно отъезжал в сторону, открывая вечереющее небо над Новочеркасском…
Грохот не смолкал. В конце концов, это не так страшно... Наконец, он понял, что звонит будильник. Он про¬снулся. Сердце реально кололо.
15.
Подробности сна быстро гасли в наполнявшейся днем голове. “Вот, другой бы написал роман, а я так брошу...”
...В отсутствии матери сделал нехитрую еду. А всего-то надо: макароны с кетчупом и сыром, огурцы со сметаной и пол-литра пива. И еще кусок черного хлеба. Постиг секрет гурманства: надо просто есть огурцы не чаще, чем раз в полгода, да и остальные ингредиенты пореже. И момент их уникального соединения будет попросту как благодарственная молитва!..
Потом быстро в театр – взять у Пети ключи. Потом бегом-бегом в ларек, а оттуда в метро – тут недалеко. Сердце закололо, словно его защемило ребрами, как палец дверью: он уже забыл, что такое бегать. На душе неспокойно. Он огляделся. Собственно, он уже стоял около ее дома, смотрящего в небо каменной ракетой. Вон окна, и за ними никто его не ждет. Он так часто там бывал. За стеклянной дверью большая комната. Сухие цветы. Картины. Сияющая чистота, не вяжущаяся с капризной непостоянной Иркой.
Было время, он воображал, как живет вместе с ней в этой квартире с видом на старый мост, пьет с ней (она – в японском халатике) кофе по утрам, а вечером выпивает с высоким лысеющим Казимиров Карловичем на кухне по маленькой стопочке шотландское виски, пока тот треплется о Париже или об Африке, где строил плотину, или о плотине, которую строил в Африке, или о книжках, которые любил...
Нет, площадь делить, от стариков уезжать, пусть маленький, но свой чуланчик, где можно не мыть посуду и предаваться сомнительной привычке презирать человечество. Только бы она, наконец, согласилась…
Он не сразу увидел ее. Она уже прошла полдвора, когда он бросился ее догонять. Он шел следом по улице и смотрел. Шубка, сумочка, платок. Просто, изящно. Ах, какая походка! Господи, какая гордость, какая невинность!
Он тронул ее за рукав.
– Боже мой, это ты! Я испугалась!
– Правда?..
– Ты чего?
– Я хотел перехватить тебя.
– Что, отменяется?
Он усмехнулся.
– Нет. Давай возьмем такси.
– Это далеко? У меня мало времени.
– Тут близко.
– Что, так интересно?
– Приедем и узнаешь.
– Интригуешь? Ты знаешь, женщины любопытны. Это далеко?
– Нет, я же говорю, две минуты. (Куда там!)
Сразу поймали такси. Хозяйски сел, воображая себе зависть шофера: вот, дескать, достаются же кому-то такие девки!
Взял ее под руку.
– Вот сюда.
Она остолбенела. Да, дыра была порядочная, старый выселенный дом с распахнутым, как рот задыхающегося, черным вонючем подъездом с наполовину отсутствовавшими ступеньками лестницы. Она про это еще не знает.
– А это не упадет?
– Нет, проверено, не падает.
– А то не хотелось бы погибнуть сейчас.
– Ты очень ответственно относишься к своей жизни.
– Да, представь себе. Тебя это удивляет?
Как договорились, тут никого не было. Зато грязь, вонь скипидара и никакой еды.
– Это мастерская твоего друга?
– Да.
– Что же ты хотел показать?
– Раздевайся. Я поставлю чайник.
Она с сомнением бросила сумку на драный, верно, утащенный с помойки диван, скинула шубку. Одета она была в экспортном варианте: шелковая блузка с драконами, мягкая замшевая юбка до колен, сеть тонких светлых колготок.
– Он тут рисует голых женщин? – спросила она, закуривая.
– Да, на этом самом диване.
Она презрительно хмыкнула, но не встала.
– Ну?
– Сейчас.
Он сел на стул напротив нее. Посмотрел в лицо.
Они встретились глазами. Жуткие, темные, насмешливые... В некоторые женские глаза погружаешься как в бездну, как Пушкин погружался в Шекспира. И понимаешь, что ложь, но какая полнота и экспрессия!
– Мы что, разговаривать будем?
– Да.
– А картины?
– Успеется. Да, вот они висят, смотри.
– Я это как-то не так представляла.
– А как? Что я, как экскурсовод, буду подводить, стирать пыль и объяснять: на этой картине, дети, вы видите сельский пейзаж с овечками, а на этой – загородный пейзаж с электричкой.
– Ну да, что-то в этом роде.
– Давай выпьем.
Он извлек из сумки бутылку красного вина.
– А как же чай?
– Тоже успеется.
– Обещанная программа целиком похерена. Что меня ждет дальше?
– Увидишь.
– Звучит угрожающе.
– Нет, просто я уже боюсь давать обещания.
– Ну, хоть жива останусь?
– Останешься. Давай выпьем. За тебя.
– Спасибо.
Обычно всегда имевшая о чем потрепаться Ирка – молчала. Они, глядя в разные стороны, пили вино из пиал, чайник негромко свистел на кухне.
– Ты не замечала, что я как-то неправильно к тебе отношусь?
– Как это?
– Ну, словно я несколько влюблен?
Она усмехнулась и отвернулась.
– Ну, такое вот нездоровое состояние, – продолжил он. – Что смеешься?
– Может, лучше вылечиться?
– Не хочу. То есть хочу, если ты будешь врачом.
– Звучит пошло.
– Извини.
– Чайник кипит.
– Да.
Принес чайник.
– Ну?
– Что, ну?
– Ты все молчишь.
– Знаешь, это не разговор: словно влюблен, будто бы... Какое-то сослагательное наклонение.
– Хорошо. Я очень тебя люблю. Я погружаюсь в твои глаза, как Пушкин погружался в Шекспира.
– Красиво говоришь.
– Скажи честно, у меня никаких шансов?
– На что?
– Ты знаешь. Да что это вообще за глупости! Если два человека любят друг друга...
– Кто эти два?
– Почему ты все время смеешься? Неужели ты не можешь хоть раз быть серьезной?
– А зачем?
– Зачем? (Действительно – зачем? У него не было ответа.) Потому что это не всегда смешно. Может, кому-то больно.
– Кому? И что мне до этого?
– Ну ты даешь! Ты же сама не веришь, что говоришь!
– Откуда ты знаешь? Ты так хорошо меня знаешь?
– Чай готов!
Они молча пили чай. Он думал: зачем эти понты? – ведь она не такая! Она может быть доброй, порой она само великодушие, возмущенное чьим-нибудь эгоизмом. Или была такой, тогда, давно, когда он обнимал ее в постели. Когда на самом деле не любил ее, а лишь использовал. Неужели такое время было? Какое счастливое время!
Ирка встала.
– Извини, спасибо за вино, за картины. Мне надо идти.
– Ты мне ничего не сказала.
– Ну, может, это и был ответ...
Как он был одинок сейчас! Остановить, да! Если сейчас дверь захлопнется, она захлопнется навсегда: он никогда ей этого не простит… Он чуть не плакал...
– Успокойся. – Она уже стояла одетая. – Ты считаешь, что если оказывал знаки внимания, а я принимала...
– То это ничего не значит?
– Ну, дорогой... Это даже обидно!
– Ты меня презираешь. А я на многое способен!
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, конечно, такого размаха, как некоторые, я себе позволить не могу!
– Ты о чем?
– Я давно слежу за тобой.
– Зачем?
– Что тебе дался этот издателишка? О чем ты с ним говоришь? О премии Букер?
– О чем?
– Или примитивном искусстве?..
– Ты пьян?
– ...или о фаллической культуре?..
– Хватит!
– ...катаешься с ним по казино!..
– Вот еще! Замолчи!
– Любимое место, знаю!..
Она потянулась к сумке. Он схватил ее за руку.
– Отпусти! – закричала она. – Не делай мне больно!
– Он отвозит тебя домой, разве нет?
– Отстань. Я езжу на метро.
– Ой ли? Всегда?
– Иногда беру частника. Совершенно случайного, а что? Нечем крыть? Ты бы мог собрать сплетни и получше.
– У тебя с ним – роман?
– Ну, подумай, с какой стати я буду с тобой это обсуждать?
– Будешь!
– Ты идиот!
– Дура!
Она вырвала руку и бросилась к двери. Закрыта! (Он незаметно закрыл, когда ставил чайник.)
На нее это произвело впечатление. То, что он наговорил ей, было столь грубо и обидно, что единственное желание ее теперь было скорее уйти. Даже без сумки.
– Открой!
– Подожди...
– Только подойди ко мне!
Он встал и немедленно подошел. Она отшатнулась назад.
И тут с ней произошла странная перемена. Перед ним была хищная, взбешенная пантера, с такой любовью описанная Барбе д’Орвийи. Удар был молниеносен. Паркет украсился кровью, словно лепестками розы.
– Получил? Учитель…
– Неплохо. – Он словно оценивал заданную ей работу.
– Не думала, что у нас до этого дойдет…Открой дверь!
– Мы не посмотрели картины.
Подумав, что она снова хочет дать ему пощечину, он перехватил ее руку.
...Как коротко расстояние до сокровенного. Деньги прячут в стальные ящики, а этого взрывоопасного сокровища каждый может легко коснуться по первому желанию рукой или плечом!
С этой секунды в его мыслях произошел странный переворот. Он стал бешено целовать ее в лицо, в шею, бормоча невнятные слова...
Весь арсенал ногтей, зубов, пощечин был пущен в ход. Эта женщина сопротивлялась с упорством неслабого мужика.
Он вдруг представил себя в роли голливудского персонажа, свирепого и красивого зверя, который, даже совершая злодейство, вызывает восхищение. Он мучил ее, капризную недотрогу Ирку, мучил, заблудившись в джунглях страсти, как, случалось, его, зазнавшегося сопляка, мучили после школе старшие товарищи.
На секунду сознание вернулось к нему. Боже, что это он делает?! Куда он плывет? “В такую лихую погоду нельзя доверяться волнам...” Нет, ты продолжай, продолжай! – уговаривал он себя. Но уже не мог унять внезапную дрожь.
Она стояла посреди комнаты, растрепанная, с огромными, как блюдца глазами. Плечо сверкало белизной чайки или чашки, или чего-то там такого. Впрочем, сейчас она не казалась красивой. Скорее жалкой, как порядочно измятый цветок. Словно сомнамбула она дошла и упала на диван.
Он подошел к ней и, “ломая руки”, опустив голову, стал бормотать извинения.
Она вдруг метнулась к своей упавшей на пол сумке и выхватила из нее какую-то бронзовую штучку, кажется, это была статуэтка Меркурия, которая раньше всегда стояла у нее в комнате. И необычайно ловко влепила ему ею по голове.
(Он совсем не ожидал нападения отсюда. Думал, из сумки появятся пудреница, платок, сигареты. Газовый баллончик, в конце концов...)
Плохо рассчитанный удар чуть не убил его. Он как-то откинулся и провалился, лишь услышав грохот за своей спиной.
Ирка вскрикнула, неловко вскочила, споткнулась о его ноги и, соскользнув со своей траектории, упала на пол, не издав ни единого звука. И осталась лежать, все еще храня в своей распростертой фигуре немое подобие чайки.
Олег почти сразу пришел в себя. Воняло. По комнате плавал какой-то вечерний туман... В первую секунду его пронзил ужас. Он провел ладонью по лицу, снимая наваждение. На лбу прощупывалась будущая шишка с Казбек величиной. Бронзовый Меркурий отдыхал рядом на полу. Он попробовал встать – порезал руку о стекло. Он с усилием перевернулся на бок и осмотрелся.
Падая, он опрокинул стол и чайник с кипятком, который слетел и разбил телевизор.
На коленях он подполз к Ирке. Он поправил ей юбку и приподнял голову.
– Мерзавец, – пробормотала она с закрытыми глазами сквозь сжатые зубы. На щеках слезы. Он поцеловал их.
– Куда ты несла Меркурия?
– Отстань, сволочь!
– У тебя нет денег?
– Заткнись!
– Он ничего тебе не дает?
– Ох, как ты мне надоел, ублюдок!
– Он не возит тебя в рестораны?
– Один раз и возил-то...
– Ты с ним не спишь?
– О-о, несчастный!
– Извини, – сказал он и поцеловал ее в лоб. Потом поднял и отнес на диван.
– Дать тебе воды?
– Дай... Я тебе это никогда не забуду!
– Наверное, не забудешь… – согласился он.
Она открыла глаза и повернула к нему голову.
– Ну и шишка у тебя! Крепко врезала...
– Поделом.
– Жаль, не убила.
– Жаль.
Он пошел в ванную. Подставил голову под струю. Потом принес ей воды.
– Ты полный идиот.
– Знаю.
– Что так воняет? Телевизор кокнули?
– Я кокнул.
– Что теперь будет?
– Ничего. Плевать.
– Он тебя убьет. Твой приятель.
– Ты не представляешь, как я рад, что только телевизор, – зашептал он быстро.
– Что так?
– Мне померещилось, что я убил тебя.
– Когда померещилось?
– Не знаю, может быть, вот сейчас.
– Еще не поздно.
– Замолчи!
Она лежала на диване, он стоял перед ней на коленях.
– Поставить чайник?
– Не надо. Мне надо идти... Если смогу.
– Сколько тебе нужно?
– Много, тысячу долларов. У тебя есть?
– Зачем тебе столько?
– Какая разница?
– А если я достану?
– Не достанешь.
– Ну, а если? Только скажи – зачем?
Она раздумывала не меньше минуты.
– У меня украли очень ценную картину. Не знаю, как это вышло.
– Ты хочешь возместить?
– Я уже возместила. Но… в общем, я ухожу…
– Из галереи?
– Да.
– Печально.
– Ничего, мне уже надоело... И эти скандалы…
– Не продавай Меркурия!
– Почему? Мне его не жалко. Он мне совсем не нужен.
– Продай его мне.
– Зачем он тебе?
– Ты не можешь отказать. Он чуть не стоил мне жизни.
– Я тебе его дарю.
Она села, достала из сумки пудреницу и быстро навела красоту обратно. Встала. Он помог ей надеть шубу. Проводил до двери и открыл.
– Господи, какой же ты идиот! Исцарапанный, избитый. И без всякой пользы.
– Почему? А Меркурий?
– Ну и целуйся с ним! – Она резко закрыла дверь.
Он просидел в мастерской до поздней ночи. Медленно накачивался (в сумке осталось еще две бутылки). Потом позвонил Петя:
– Ну, как, удачно?
– Необычайно!..
– Рассказывай!
– Только не теперь!
– Понимаю…
По дороге домой встретил двух странных людей, которые шли посреди улицы и громко общались: изрядно пьяного мужика и женщину с санками, не сильно от него отличавшуюся. Женщина громогласно поучала:
– Знаешь, что говорил Христос?
– Что? – спросил, останавливаясь, мужчина.
Женщина с санками тоже остановилась.
– К нему в понедельник пришел работник и работал у него всю неделю. А во вторник пришел второй работник. А в среду третий. А в четверг пришел, значит, четвертый... (она передохнула), а в пятницу пятый. А в субботу Христос сказал: я заплачу вам за работу деньги. И заплатил всем одинаково.
– Почему?
– Ты слушай. И тот работник, который работал с понедельника, был недоволен и спрашивает: почему ты заплатил одинаково мне, хоть я работал у тебя с понедельника, и этому, который работал только с пятницы?
– Ага…
– И знаешь, что ответил Христос?
– Нет.
Олег тоже прислушался, столь заворожило его это пьяное проповедничество.
– Он сказал, – произнесла женщина после изрядной паузы: – Не завидуй!
– Во как, – сказал мужик, и они побрели дальше во тьму.
Эти двое точно никому не завидовали, жили себе в своей образцовой нищете, как птицы небесные, как когда-то в юности хотел жить и Олег, тогда еще сентиментально веря в абстрактное добро и всесильность идеалов. Теперь он, как все, думал об успехе, женщинах, деньгах, хоть небольших, но надежных. Он больше не был наивным мальчиком, он должен играть в этой пьесе, как кшатрий, видя все отлично и ясно, но, как наркоман, уже не в силах ничего изменить.
16.
Ночью замечательный сон: они вдвоем с Иркой в олеговой комнате. За окном вечер, и у них все уже идет к тому, чтобы заняться любовью. Но в тот момент, когда Олег был уже очень близок к блаженству, в комнату входит отец и начинает говорить про машину. Они поспешно выскакивают из постели и принимают приличные позы. А как только он выходит, и возобновляются ласки, в комнате появляется олегова мама и начинает рассуждать с ним о работе. Они опять срочно возвращают своей одежде насколько можно приличный вид. За матерью в комнате возникает Светка: она, кажется, обо всем догадывается и приглядывается, чуть ли не принюхивается: а, вот, что здесь происходит! Она обращается к ним со злой насмешкой и якобы спешит уйти, “чтобы не мешать”... Но ласки уже не возобновляются, и, еле скрывая досаду, они расстаются. Олег просыпается…
Утром сразу за телефон.
– Петя, дай денег!
– Привет! – удивился Петя, чмокая сигаретой так, что слышно было в трубке. – Я думал, это ты мне...
– Нет. Не сейчас... Извини. Я там причинил ущерб.
– Пустяковый. Бывает, я понимаю… Ты лихо начал!..
Он не выдержал и заржал. Но Олегу было не до смеха.
– Ну, как же? – чувствуя, что теряет всякую совесть, спросил Олег.
– Сколько? – покорно уточнил Петя.
– Тысячу гринов.
– Ты ох...л?!
– Ну, сколько можешь.
– Нисколько не могу. Тысячу рублей.
– Смеешься?
– Ну, пять тысяч. Зачем тебе?
– Нужно, позарез, вопрос жизни и смерти.
– Ну, нету. Извини, старик.
– А у Женьки? (Это был их режиссер.)
– Бесполезняк. Откуда?
– Ну, у него же полно знакомых!
– Все выжаты. Ты лучше сам позвони и спроси.
Кажется, он поставил Женьку в неудобное положение. Есть люди, которые не любят отказывать друзьям, даже когда и помочь, собственно, нечем.
– Нет, старик, к сожалению... Я понимаю, очень жалко. Я бы с удовольствием, но... Я могу поспрашивать. А что случилось?
Три дня Женька спрашивал. Сказал, что сразу такую сумму не достать: только по частям, и то нужно много ездить и долго разговаривать. Если бы Олег мог подождать...
– Ладно, что ж делать...
– С Яшей поговори, мне неудобно.
– А что, есть шанс?
– Он жук, что-то крутит. Все деньги у него. Хотя вряд ли даст. Даже на ткань для костюмов жмется. Про меня не говори.
Олег попробовал еще несколько вариантов. Все упиралось в людей, которых Олег не знал, и которые не знали Олега. Вдруг позвонила бухгалтер из театра:
– Приезжайте за зарплатой.
Олег приехал, взглянул на забытые уже дензнаки и принял их в карман.
– Пересчитай, – буркнул Яков Моисеевич, сидевший в той же комнате.
Это был низенький лысый человечек, коммерческий мозг театра, под вывеской которого он выстраивал настоящий торговый концерн.
– Ладно... – равнодушно буркнул Олег, словно это было ниже его достоинства. – Да, Яков Моисеевич, у вас случайно денег нету?
– То есть?
– Ну, вы понимаете, долларов, зеленых.
– Аппетиты растут. Много?
– Тысячу.
– Может, и есть, а что?
– Одолжите.
– На сколько?
– Ну, на месяц.
– Да, ладно, я пошутил. Нету у меня.
– А у кого есть?
– Зачем тебе?
– Хочу бизнесом заняться.
– А товар есть? Опт?
– Ага.
– Ну, есть кой у кого.
– Хорошие люди?
– Куда уж лучше. Но еще бы лучше, чтобы у тебя на руках были накладные. Или хотя бы копии.
– Я подумаю. Дадите наколку?
– Постой! Так не делается. Где гарантия? Я за тебя не поручусь, ну, какая мне радость? Я ничего не знаю, товара нет. Они тоже не мамзеры. Ну и – что ты им скажешь?
– Чего-нибудь скажу.
– Ага, и поставишь меня в глупое положение. Нет.
– Ну, и гад же вы, Яков Моисеевич!
– Ну, почему гад?! Гарантии нужны всем. Доллары на деревьях не растут. Только бандиты могут без гарантий!
Мысли пошли в новую сторону: где взять товар или хотя бы накладные на него?
– Товар есть, – сказал Яков Моисеевич доверительно. – Лежит на складе тепленький, растаможенный. Отличный товар. Но нужен хотя бы аванс.
Где взять аванс? Яков Моисеевич пожал плечами.
– И не тяни. Он ждать не будет – отлетит в миг...
…Ночью снова летал. Не покидала его уверенность, что умеет, может. Нужно лишь стечение обстоятельств и желание.
Утром позвонил Петя.
– Ты спрашивал про бабки? Старик – тебе повезло! Я придумал замечательную операцию!
– Какую? – сонно пробормотал Олег.
– У тебя же есть водительские права?
– Да, но я почти не водил.
– Ничего, подучишься…
Суть заключалась в том, чтобы поехать в Париж, где у одного петиного знакомого-эмигранта появился магазин. Разорившийся прежний хозяин оставил в нем кучу устаревших и списанных стиральных и сушильных машин. Все это можно было вывести и продать в Москве. На французской границе еще получить де-такс, то есть им бы возвратили часть суммы (22%), которую они якобы заплатили за покупку (возвратили бы не им, а петиному другу, в этом и была бы его прибыль). А чтобы вывезти все это – они бы купили подержанный микроавтобус приятеля, который потом здесь бы продали, как и стиралки. Заодно скатали бы в загранку. Никто из них ведь там еще не был.
Пока отец в блиц-манере тренировал его на вождение по городским улицам, петин друг выбивал им приглашение. И вот в середине весны они оказались на несколько дней в Париже.
Париж – это такое же потрясение, как в первый раз ложиться с женщиной в постель. Он уже знал, что дома могут быть большими, газоны подстриженными, магазины – набитыми. Он уже знал, что можно жить гораздо лучше, чем жили они в совке, и относиться к этому нормально. Да он и сам старался относиться к этому как нельзя проще.
С утра они шли гулять: Люксембургский сад, крайне цивильное место для детей и осторожных разумных буржуа – с прудом, дворцом, детскими аттракционами и палаточками со всякой увеселительной ерундой. Что-то вроде парка Горького. Был здесь сумасшедший любитель голубей в тирольской одежде. Стоило ему остановиться и поднять руки – голуби со всего сада слетались к нему и облепляли плотным комом: десяток на руках, штуки три дрались за право сидеть на голове. Так он и шел – щетинясь трепещущими крыльями. Если бы они вцепились в него покрепче, они бы могли поднять его в воздух, как Икара. Это был его ежедневный номер, сказал приятель.
А потом, конечно, Лувр, Бобур, музей Дорсе, Тур Дэфель, Нотр-Дам, Монмартр и Латинский квартал, сахарное безе Сакре-Кер с нехилым видом на Париж, словно с Ленинских Гор, Пер Лашез с могилой Моррисона, Дворец Инвалидов с гробницей Наполеона, уличные кафе… Они побывали перед Одеоном и нечаянно наткнулись на ресторан “Мак¬сим”. Перешли мост и вышли на площадь Де ла Конкорд с фонтанами и египетскими обелисками, привезенными в Париж тем же Наполеоном. Здесь был вход в парк Тюильри. Вышли на Шанз-а-Лизе и шли по ней до Триумфальной арки. Огни, магазины, автомобили, толпа. Но в этой толпе был другой воздух: все были спокойны и держались дружелюбно и достойно.
По специальной просьбе Пети вечером им была показана Пляс Пигаль с секс-шопами и красными крутящимися неоновыми лопастями Мулен Ружа… – предел безвкусицы, какой-то Рим накануне крушения…
Если Парижское метро и было чем-нибудь страшно, то только своими размерами и запутанностью. Их местный чичероне постоянно терял дорогу в его лабиринтах, обращаясь к карте, как любой иностранец.
Двери метро автоматически не открывались – надо было дернуть крючок. В общем, по сравнению с привычным ему метро – убожество. Хотя на некоторых станциях были даже горизонтальные эскалаторы, чтобы меньше ходить. И это же метро – было главным сосредоточение негров и криминала. Негры торговали в переходах, петляющих и очень неуютных, разложив на ковриках своих деревянных божков и бусы. Молодые черные парни ловко перепрыгивали турникеты на глазах у публики, благо турникеты никем не охранялись. Вообще, парижское метро – это была свобода на грани хаоса.
Много раз Олег побывал здесь в своих снах – и первый раз реально. Париж произвел сильное впечатление и, однако, не то чтобы очень понравился. Архитектурно он был однообразен, цветом – сер. Почти все, что имелось в нем исторического, было хладнокровно снесено Жоржем Османом в 19 веке, тотально перелицевавшим Париж в благополучный буржуазный город. Образцовый для своего времени, но такой средне-мещанский. Конечно, Париж был могуч, в нем чувствовалась сила, эта была настоящая клоака жизни. Современный вкус создал в нем занятный музей Помпиду и чудовищные стеклянные пирамиды во дворе Лувра. И индустриальный Дефанс на окраине – вообще что-то лишнее и нелепое.
Париж оказался весьма грязным городом, может быть, потому, что здесь много ели и пили на улицах, бросая мусор прежде, чем находили весьма немногочисленные мусорные ведра. Единственная вещь, которая здесь не рекламировалась – это чистота.
Художников с Монмартра уже выжили кафе, обслуживающие туристов, приехавших сюда посмотреть на знаменитую живописную Мекку. Этнический состав художников тоже поменялся: теперь здесь было много китайцев, имевших, кстати, неплохую технику. За десять минут они штамповали портреты, как в Москве на Арбате.
Приятель организовал встречу у себя дома с несколькими недавними легальными и нелегальными эмигрантами. И все они были недовольны, желчны, завистливы к успеху друг друга, злорадны к неудачам, ругали как Россию, так и Францию. Их эмиграция, видел Олег, была фантастически бессмысленной. Но они никогда бы этого не признали, столь дорого они за нее заплатили.
По ночам они болтали и пили с приятелем в его комнатке под крышей, даже без сортира и кухни, такой парижской коммуналке. Вино стоило десять франков, то есть практически ничего. Какое-то времени потратили на оформление документов, сделали пробежку по Татти, где нахватали сувениров и дешевого шмотья приятелям и родственникам… Закидали стиралки и покупки в микроавтобус "фольксваген", забив его под завязку.
Северная Франция очень напомнила Россию. Бескрайние поля, местами невозделанная вовсе земля, болота, перелески, старые, облупленные и проржавевшие заводские корпуса. За всю дорогу первых представителей власти они увидели на границе. Зато и штамп о де-таксе им не поставили: таможенникам (и совершенно справедливо) показались подозрительными имевшиеся у них бумаги об оплате покупки. Напрасно Петя и его приятель уверяли, что обмануть их ничего не стоит, что при их доверчивости наша, выращенная на лишениях и насилии, хитрость просто как молоток против кнопки. Спорить было бесполезно. Петя и готов был бы дать им взятку, но не знал в каких формах тут это делается… Странно было, что они вообще позволили им со всем их барахлом выехать.
– Значит, Сеня в пролете! – сказал Петя про парижского друга и заржал.
Из окна их авто Бельгия показалась прекрасной холмистой страной, с архитектурой на старый лад и садиками, полными цветов перед каждым домиком.
Ехать было нетрудно: главное попасть на автобан и давить по нему как можно дольше. Указатели были в избытке, не то что на родине. Про качество дорог и говорить нечего. И, естественно, никаких ментов в кустах с радарами.
Сколько ни ехали – практически не было ничего одинакового, и почти каждый объект по-своему красив. Даже склон горы убран в сетку от осыпания – как в платье.
Зато какая свалка машин – прямо им в морду. Ее хотелось прижать к сердцу и унести домой целиком.
Первый раз на Западе: трудно оторваться от окна – даже чтобы следить за дорогой.
Города возникали один за другим, как призраки, конденсируясь из сельских населенных пунктов, мелькая и сменяя друг друга со скоростью фильма, порождая сомнение в возможности все эти блестящие островерхие муравейники прокормить.
Европа кончилась в Колбасково, на польской границе. Польше вообще была очень похожа на родину, с вполне российским асфальтом. Только костелы вдоль дороги, кресты и скульптуры матки-боски в цветах в каждой деревне, ухоженные маленькие поля… И огромная черная туча, двигавшаяся на них с востока.
Граница появилась неожиданно и представляла собой систему двойных шлагбаумов с польской стороны и такое же количество с нашей. Работа на границе была организованна так же, как и везде: они должны были потратить целый день, чтобы проехать пятьдесят метров, получив за это времени тонну оскорблений и угроз, что они никогда не попадут на родину. Однако здесь его штурман-Петя уже не дремал: он принялся скакать в разные будки, как конек-горбунёк – и они-таки оказались к утру на родине.
У Олега словно ноша упала с плеч. В этих неуютных дебрях он чувствовал себя гораздо спокойнее.
– Родина, милая Родина!..
– Слушай, у нас на хвосте черный BMW, – мрачно сообщил Петя, глядя в боковое зеркало. – Ты можешь прибавить? Что-то не нравится он мне.
Олег не думал, что из этого что-нибудь выйдет, однако нажал педаль. И был день и была ночь, и была великая гонка до самых Барановичей, стоившая Пете, по его признанию, многих нервных клеток.
– Э! Что ты делаешь?! – кричал он, вжимаясь в сидение, когда Олег лихо шел на обгон по встречке. – Не так быстро!.. Может, лучше сдадимся, чем разобьемся?!..
Олег холоднокровно жал педаль и почти не снижая скорости вписывался в повороты, отчего высокий автобус кренило едва не на 45 градусов. На прямых участках BMW настигал их, но на поворотах и при обгонах Олег отрывался. Он так и не дал себя обойти, въехал в Барановичи, где потерял BMW из виду.
– Ну, ты крут! – признался Петя. – Я не знал, что ты так хорошо водишь.
Олег не считал, что хорошо водит, просто в нем вдруг проснулось шестое чувство, удивительная уверенность, как часто бывает у новичков.
И он был немедленно наказан за это. Когда они плутали по Минску, чтобы найти дом петиного приятеля, у которого собирались переночевать, на перекрестке двух маленьких улиц в них влупился джип. Хуже всего было то, что они ехали под знак "уступи дорогу" – и у хозяина джипа были все права оттрахать их в любые места. Олег оправдывал себя лишь тем, что безумно устал от этой бесконечной гонки, почти без сна. К тому же он вроде посмотрел, что дорога была пуста – и откуда взялся этот проклятый джип, было неведомо! Подъехал вызванный хозяином джипа мент. Чтобы не затевать долгих тяжб, им пришлось отдать почти все имеющиеся у них бабки. Джип оказался не настолько разбит, чтобы в качестве бонуса не увезти на себе одну из их стиральных машин. Они, получив удар в левое переднее крыло, тоже могли ехать, хоть с отчаянным скрежетом цеплялись за него колесом.
Следующий день был посвящен ремонту. Их минский приятель нашел гараж на окраине, где им вытянули крыло с помощью привязанной к столбу цепи, побили молотком в разные места – и взяли всего на бутылку. Ночью они снова хорошо выпили с приятелем и друзьями приятеля – под бесконечные разговоры об искусстве, знакомых, политике, обесценивании денег и загранице…
Однако под капотом все же что-то было повреждено, потому что под Вязьмой из двигателя вытекло все масло, о чем они догадались, когда их верный Боливар задымил, затрещал, а ручка переключения скоростей осталась в олеговой руке, не оказывая никакого сопротивления, так же как и пользы.
Дальше их больше двухсот километров тащил на тросе случайный грузовик – само собой в кредит. Олег от усталости совсем засыпал и лишь просил Петю говорить с ним и проверять, что он не спит. Но Петя и сам скоро заснул – и езда на тросе едва не обернулась уже окончательной катастрофой. На кольцевой в грузовик перегрузили очередную стиралку, и Олег остался спать в автобусе в качестве сторожа, в то время как Петя поехал домой, чтобы с утра организовать little help от своих многочисленных друзей.
Микроавтобус с запоротым двигателем им пришлось отдать практически бесплатно, а стиралки пошли в зачет за набранные Петей долги. Во всяком случае, они увидели заграницу. А конкретно для Олега это было хорошее личное испытание. Он вдруг опять стал писать стихи, но не такие, как прежде, более музыкальные, что ли...
17.
Дома он воспользовался самой очевидной вещью – попросил денег у родителей. Он знал, что у них немного припасено – что-то из накоплений, уцелевших после Павловской реформы и дикой девальвации последних двух лет, вовремя конвертированных в зеленые. Естественно, он вернет. Мать была так счастлива, что он возвратился живой из Парижа, – и на радостях вынула из потайного места – практически все, что у них было. А тогда тысяча гринов была огромная сумма: едва не цена однокомнатной квартиры в новостройке.
– Да? – раздался в трубке чуть-чуть усталый иркин голос.
– Привет, это я.
– Привет. – С небольшой заминкой. (Он стал очень тонким психологом.)
– Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Можно в гости?
– Сейчас? – Она удивилась. Может быть, чуть-чуть слишком искренне.
– Я достал деньги.
– Деньги? – Она словно вспоминала. – Хорошо, заходи.
“Дорого заставляешь платить за визит”, – подумал он, вешая трубку на рычаг.
Со столичным проворством нырял между медленных машин... Надо было срочно, срочно, до точки... Он сам не понял, откуда такая прыть? Тысяча гринов жгли карман.
Ирка приняла его любезно, с кофе, хотя одета она была по-домашнему, в неновые штанцы и мужскую рубаху. Словно не ждала ничьего прихода. Ну да, чего ради него стараться?
Удивилась, как долго он ехал.
– Собиралась уже уходить. Мне нужно по делам…
– У меня, кстати, есть вино, привез из Франции.
– Да, я слышала…
Не жалея слога, он рассказал о своей поездке. Это заняло не меньше часа, бутылки, двух чашек кофе и полной пепельницы. Дела странным образом оказались забыты.
Она слушала внимательно, не перебивая. Он чувствовал, что ей интересно. Он заметил ее странные, искоса бросаемые взгляды, даже сам тембр ее голоса стал мягче и задушевнее. Такой, как был когда-то.
– Да, ты молодец, я тебе завидую. Хотела бы я так же, все бросить и поехать – хоть бы в тот же Париж… Я была там в детстве.
– Что тебе мешает?
– Много чего мешает. Например, деньги.
Олег королевским жестом выложил на стол свою пачку.
Она усмехнулась.
– Спасибо. Но это совсем не для путешествий.
Откуда он достал деньги, она не спрашивала, наверное, решила, что заработал. Он ведь и сам надеялся, что заработает.
Потом она рассказывала о том, о сем: как встретила N., и что она ей сказала, и что сказала она ей... Примерно тоже, что и Светка, но безапелляционнее и на следующем уровне психологической археологии. Где люди превращаются в абстрактные понятия, и можно легко рисовать схемы капища и могильников.
Он заставил себя встать: ему самому пора идти, дела. Не было никаких дел. Был восторг напополам со страхом, что лошадь, на которую он все поставил, не придет первой.
Он, наконец, не выдержал и согласился пойти с Петей в одну квартиру. Проститутка была похожа на Ирку, тот же цвет волос, рост. Остальное было не важно. Он сам раздел ее. От гусиной кожи вокруг ее сосков его заколотило, как эпилептика. Он схватил три ее штуки сразу, яростными руками, вместе и по очереди, а из него уже текло, и он не мог ничего с этим сделать…
И проснулся. Низ живота был мокрый. Зато ненадолго наступил покой.
– Ничего, старик! – смеялся Петя, – в следующий раз удачней получится. Первый блин комом! Но мы же отлично скатались? Может, нам заняться перегоном машин?
– Ты забыл бээмвуху?
– А, может, он просто так ехал? На рыбалку? Нас же не остановили.
– Я, вообще-то, старался, забыл?
– Забудешь такое! Вот я и говорю: ты отличный шофер!
– Все равно не на что.
– Я знаю одного персонажа, он даст. Только мне не даст. Если б ты знал, старик, скольким я должен!
– Что за персонаж?
– Гектор зовут.
– Гектор? – удивился Олег.
– Да, а что? Нормальный парень.
– Откуда ты его знаешь?
– Я с ним с первого курса по одному конспекту... Но тебе он даст под процент.
– Большой?
– Умеренный.
– Что ж у тебя такие друзья?
– Какие есть. Ну, что, будешь звонить или нет? И не говори, что от меня. Скажи… м-м, от Любки. Он знает.
В конце концов, мало ли в Москве Гекторов? Олег взял трубку и набрал номер.
– Гектор? Привет. Меня зовут Олег. Я от Любки Б. Насчет бабок…
– Привет. Насчет каких бабок?
– Ну, не мог бы ты одолжить на месяц?
В трубке долгая пауза.
– Кто ты вообще такой?
– Ну, я же говорю: от Любки Б., ее приятель (Любку Олег действительно знал).
– Скажи: Якова Моисеевича знаешь, – шепнул Петя.
– Якова Моисеевича П. хорошо знаю. И он меня. Можешь спросить. Петю Кондакова тоже…
Петя схватился за голову и беззвучно замычал.
Олег изо всех сил прислушивался к голосу, и все не мог понять – тот иль не тот? Снова пауза.
– Петю – это хорошо. Но у меня сейчас нету…
– Да? – облегченно выдохнул Олег.
Он уже собрался повесить трубку.
– Постой. Олег, говоришь, зовут? Это не тот Олег, который приходил недавно на день рождение к такой красивой девушке Ире – с темными такими волосами?
Теперь замолчал Олег.
– Эй, ты меня слышишь?
– Да.
– Что да?
– Это я.
– Так тебе нужны деньги? Я могу одолжить. Много?
– Не очень.
– Сколько?
– А если много?
– А зачем тебе? Машину решил купить?
– Вроде того.
Это было унизительно: говорить с ним о деньгах, просить что-то. Но даже если он согласится, Олег не верил, что сможет поехать и взять эти чертовы деньги!
– Ну, в общем, могу, – наконец, сказал Гектор, тоже, видно, о чем-то долго думавший. – Как ты хочешь, по дружбе или под процент? Так, знаешь, надежнее. Не большой, льготный – для друзей…
– Я расписку напишу, – буркнул Олег.
– Да, нет, какую расписку, мы же все друг друга знаем!..
– Ты будто набивался на отказ, – сообщил ему Петя, дымя сигаретой. – Странная у тебя манера просить деньги.
А-а, не ли все равно! Олег (словно во сне) летел с крутой горы на самой что ни есть сумасшедшей горной дрезине из своего старого сна – и понимал, что не сломает шею только чудом.
Может, настало время резко свернуть с дороги, которая к тому же обещала ничего великого, и метнуться по какой-то случайной сомнительной тропке, чтобы вдруг неожиданно коротким путем выйти куда надо? В то заколдованное королевство – и завоевать приз в виде спящей царевны? И именно так это можно было сделать, на этой сомнительной тропке в темном лесу, а не на ровном, широком и безопасном шоссе, по которому едут осторожные разумные люди…
Он уже понял, что если он и пойдет на это, то ради нее. Он был удивлен себе, никогда в своей бестолковой жизни он не делал ничего подобного. Но все когда-то бывает в первый раз. Когда-то и целуешься в первый раз. А за это надо платить…
Это было противно и унизительно: смотреть Гектору в глаза, брать, не считая деньги. Гектор даже не пригласил зайти в квартиру, откуда доносились возбужденные голоса настоящих литераторов, дал на лестнице, как слуге, как милостыню надоедливому нищему. Мол, не стоишь ты того, чтобы хоть на палец пускать тебя в свою жизнь, даже в свою прихожую. Получил и отвали. И так должен быть счастлив.
Но теперь можно было ехать с Петей в Париж или Берлин. Брать тачку, гнать, продавать. Снова ехать… Чем черт не шутит? Он представил, как подруливает к иркиному дому на набережной, ну, хотя бы, на подержанном "фольксвагене"...
Петя сел на телефон. Неожиданно знакомый челнок предложил партию сапог. Только надо быстро, пока сезон. В Москве таких еще нет...
Так Олег стал владельцем кучи коробок. Мать с ужасом смотрела на хлам, заполонивший их чистенький уютный рай. Квартира стала как склад – как и многие квартиры в их доме.
– Рокфеллер тоже так начинал, – объяснил Олег.
– Ты не Рокфеллер, – уверено сказала мать.
– Я не Рокфеллер, я другой...
Часть партии, впрочем, удалось сбросить в Петину мастерскую. В холле театра его остановила Юлька, актриса и женькина жена.
– Ты теперь коммерсант?
– Ага, – легкомысленно подтвердил Олег.
– Тогда приглашай в ресторан.
– Обязательно. – В кармане у него было ровно двести рублей.
Она посмотрела на него с веселым интересом.
Через несколько дней он снова позвонил. Как бы просто так. Ирка пригласила в гости.
Он шел сосредоточено, глядя под ноги, с неразрешимой мыслью в голове. Почему она взяла у него деньги: от безвыходности, безразличия или симпатии? Ирка непредсказуема, иррациональна. С другой стороны – чего он боится? Он ничего не боится!
Вот он вновь стоял около иркиного дома с тонкими фаллическими коннотациями. Все его маршруты рано или поздно заканчивались здесь. Шел мелкий дождь.
– Здравствуй, – сказал Олег без всякого выражения.
– Ну, здравствуй. Заходи. – Она была при полных декорациях своей обворожительности.
Он вошел, снял мокрую куртку, поменял ботинки на рваные тапки. Гостевые тапки в советских домах, как известно, всегда рваные, независимо от социального положения и достатка хозяев... В квартире звучал меланхолический Keiht Jarrett.
– Я хочу тебя поблагодарить. Твои деньги очень помогли.
Она опустила глаза. Олег тяжело вздохнул.
– Может, ты угостишь меня кофе?
– А? Да, конечно! Извини.
– Да что ты, это ты извини! Навязываюсь тут…
Она поглядела на него и опустила глаза. “Что-то произойдет”, – екнуло в сердце.
– Ты одна?
– Одна, а что?
– Так просто.
Она спросила, пишет ли он что-нибудь? – видимо, искала тему.
– Я всегда что-то пишу, – усмехнулся Олег.
– Ты такой упорный, может, когда-нибудь ты прославишься.
– Вряд ли.
Он представил себе известных литературных критиков, пожимающих ему руку, главных редакторов толстых журналов, жаждущих его творений, ректора Литинститута, предлагающего ему вести семинар, декана журфака Засурского, широким жестом приглашающего в свой кабинет… И вот уже он гонит притихшим студентам о литературе, о том, что вся наша слава – в прошлом, и теперь мы имеем лишь надутые щеки пустозвонства и амбициозные mind games...
Она рассказала какую-то интимную историю про друзей, как своему, как тому, кому доверяет.
У него щемило сердце, кажется, никогда еще не была она так открыта с ним. Она вдруг стала простой и доступной, или притворялась такой, снявшей все охранительные редуты, хрупкой, почти беззащитной и от этого еще более любимой…
– Еще кофе?
– Я сам.
На обратном пути от конфорки – положил руку ей на плечико, рядом с шейкой. Она вздрогнула, вздернула головкой, но промолчала. Он обнял ее, поцеловал в белую шейку. Она опустила голову и не сделала никаких движений, безропотная жертва на алтаре Мокоши...
Он обходил новое свое владение. Первое грубое обследование пальцами не удовлетворило его. Теперь он обходил его губами, каждую ложбинку дюйм за дюймом – сверху донизу и обратно.
– Ты меня зацеловал. Уже, кажется, ни одного места не осталось.
– Я проверяю, ничего ли не изменилось?
– Ну и как?
– Да... вроде, все на месте. Каждый пупырышек на коже проверю, каждый волосок на руке... – извини, я, кажется, сошел с ума!
И вот он лежит рядом с ней. В комнате темно, играла тихая музыка.
Все же, при определенном проценте ущерба каждое жизненное положение внутри себя защищено. Можно с тоской сравнивать свои обстоятельства с обстоятельствами рядового американца, француза, и, однако, оказывается, что все как-то в жизни устраивается. Надо лишь правильно вести себя и дать возможность гению места помочь тебе в твоей “безвыходной” ситуации. Надо уметь ждать – это первая добродетель. Да, у тебя никогда не будет своего домика с садиком, дружелюбных соседей, улыбающейся кассирши в супермаркете. Но внутри данной социальной территории тебе не дадут умереть, не дадут, скорее всего, повеситься, может, даже, помогут чем-то в твоем безнадежном деле. Это не много, но это важно. Всё рано или поздно у каждого частным образом разрешается.
Секс, в конце концов, это всего лишь вопрос доверия. Для древнего человека это был вопрос догматический. Для современного – этого вопроса просто нет. Любовь – вот сложный вопрос для современного человека, вопрос его "эго": насколько оно может слиться, смириться, войти в разряд тех, кто меняет свою свободу на нежность.
– Я помню, как на том вечере ты на меня накинулась, – вдруг начал Олег, вспомнив несправедливую обиду.
Она пожала плечами.
– Я никак не мог понять: за что? Помнишь?
– Помню. Не надо это вспоминать.
– Хорошо.
– Ладно… не хочу, чтобы оставались недоговоренности.
– Мне казалось, ты меня провоцируешь.
– Чем?
– Ты вела себя с ним…
– Как? Никак я не вела. Вы сцепились, как два доминантных самца. В начале я думала, что из-за меня, а потом поняла – что только ради себя. Ты доказывал, что больше всех чувствуешь, а он, что ему на чувства плевать, потому что он – из числа таких как бы избранных. Во всяком случае, я так поняла. Ясно было, что ты не можешь быть к нему объективным. А потом ты вздумал ухаживать за этой блондинкой, как ее?
– Светкой?
– Кажется. Это было отвратительно…
– Но ты же сама обнималась с этим Гектором!
– Обнималась? Я просто танцевала с ним. Он меня пригласил.
– Ты так танцевала… Словно схватила его всего. Или он тебя…
Она подумала.
– Он был симпатичный, мне понравился. А ты давай мораль читать! Стращать меня! Я этого не люблю. А, может, я так защищалась от тебя…
– Правда?! Зачем?
– Ты занял в моей жизни слишком много места. Так получилось. Я чувствовала, что начинаю от этого звереть. Что я как будто что-то тебе должна, соответствовать облику, который ты придумал, будто я такая и есть на самом деле. А я другая. Или хочу быть другой. Ты словно якорь – связываешь меня с прошлым, от которого я хочу освободиться. И, пока не поздно, я решила веревку эту перепилить. Если ты меня любишь, то простишь, а если не любишь – то вообще наплевать. Ты что-нибудь понял? – она улыбнулась.
– Я не понял, почему в таком случае я лежу сейчас рядом с тобой?
– Это мне самой до конца не понятно. Наверное, я поняла, что ты тоже совсем не тот, за кого себя выдаешь. Внутри у тебя живет дракон, который то и дело вылазит из тебя, и тогда не известно, чего ждать?
– Значит, это дракон тебя привлек, а вовсе не я?
– Скорее, ваше странное сожительство. Я вдруг поняла, что рядом с тобой мне не будет страшно.
– А дракон?
– Он меня и защитит.
Олег только понял, что мужчина постоянно попадает впросак, не догадываясь, что "видит" женщина и исходя из каких мотивов действует.
– Спасибо за признание. Какие вы, женщины, странные.
– Такие же, как и вы. Женщина женщину легко понимает, а вы ничего понять не можете. Так же как и мы в вас.
– Наши реакции яснее и проще.
– Ты считаешь? Почему это, потому что вы лучше?
– Нет, но мы сильный пол, нам нечего скрывать. Мы можем действовать открыто.
– Ну да, открыто хамить, открыто быть свиньей…
– Тебе, мать, не угодишь…
– А ты думал!
Он обнял ее. Это был их первый любовный разговор. А потом был первый совместный сон…
Ему снилось, что они с Иркой оказались в час ночи на станции метро Павелецкая. По пустому переходу катились потоки воды – от верхнего конца к нижнему. Оттуда же в пустую трубу тоннеля ворвалась толпа людей и бегом устремилась вниз. Вода текла все сильнее, и все больше людей врывалось в переход, создавая у немногих идущих навстречу паническое настроение и увлекая их с собой в обратную сторону. На его расспросы “что случилось?” – никто не мог ничего ответить. Было ощущение, что с той стороны произошла какая-то авария, может быть, прорвало подземную реку – откуда хлещут эти струи воды. Ирка вцепилась в его локоть и умоляла не идти дальше. Но захваченный азартом, он устремился вперед, и скоро они очутились по щиколотку в воде. Выбравшись из этого потока наверх, на платформу, они были поражены отсутствием хоть чего-нибудь сверхъестественного, что могло бы заставить бежать толпу людей, непонятно откуда взявшуюся в этот час. Платформа выглядела столь невозмутимо тривиально, что рождала сомнение в реальности только что виденной сцены. Только их мокрые ноги оставались уликой. И то, что вместо поездов по залитыми водой туннелям плавали гондолы. Это было очень удобно… Ирка смеялась и называла его идиотом. Она пережила такой страх…
Он проснулся оттого, что она толкнула его в плечо:
– Мне лечь где-нибудь в другом месте? – воскликнула она насмешливо.
– Что такое? – спросил он спросонья.
– Ты выталкиваешь меня из постели!
– Я? – Он увидел, что широко и славно распластался посередине узкой иркиной кровати.
– Прости.
Он быстро отполз к стене и как можно теснее к ней прижался.
– Жлоб, единоличник несчастный, – бормотала она, вновь забираясь под одеяло. – И одеяло все время стаскивал.
– Извини, я отвык. Столько лет я спал один.
От стыда он с головой залез под одеяло.
– Я, представь, тоже…
– Что все же было у тебя с этим Гектором, – спросил он из-под одеяла.
– Ничего, я же говорила. Не веришь?
– Ничего не было? Но он же тебе так нравился.
– Да, он симпатичный, но у него есть малюсенький недостаток. Он хочет из всего извлекать пользу. Хоть малюсенькую-малюсенькую. Из любого своего дела, знакомства, даже дружбы. Наверное, и любви тоже. Не обязательно материальную. Слава тоже польза. Он много обещает, и никогда ничего не делает. Ну, как же, вот он такой, со всеми своими понтами, будет стараться для непонятно кого?!
– Он правда ходит в храм?
– Правда, а что?
– Ты так много про него знаешь! Откуда?
– Мы много разговаривали. Он активно соблазнял меня.
– Ясно… А зачем тебе нужны были деньги?
– Вложить. Один человек давал пятнадцать процентов в месяц. Через полгода я бы все тебе вернула.
– Как его зовут?
– Тебе это важно?
– Да... Я его знаю?
– Нет.
– Но это не Гектор?
– Ну, что ты допытываешься! Нет.
– Ладно, я просто так спросил.
– Ну, в общем, ты почти угадал. Один его друг.
– Смешно.
– Что?
– Ведь я занял грины у Гектора.
– У Гектора?!
– Нет, это не те, что я тебе дал! Тут, в общем, петин проект.
– На сколько?
– На месяц.
– Под проценты? Сколько?
– Десять.
– И как же ты будешь отдавать?
– Продастся товар и отдам.
Она пожала плечами и посмотрела на него.
– Как глупо! Ты же не коммерсант. Тебя просто надуют!
– Почему ты так думаешь?
– Потому что каждому свое!
Она вскочила и быстро надела халатик.
Они вновь сидели на кухне.
– Что значит: каждому свое?
– Ты хочешь экспериментировать? – она бросила на него тяжелый и тревожный взгляд.
– Может быть, что в этом плохого? Ты же сама говорила про дракона.
– Ты сам не знаешь, что делаешь… – выдохнула она.
Он удивился ее тону.
– Почему ты не взяла деньги у Гектора? – спросил Олег.
– Он мог мне их даже подарить. Как и все, что у него за душой. По его словам, разумеется. Только я не расположена это брать.
– А я испугался, что ты так хочешь быть богатой!
– Глупый ты! Но я не хочу быть нищей…
18.
Жизнь вдруг переменилась, как переменился диван, на котором он теперь спал, страшно неудобный, когда он использовался по прямому назначению, но сладкий, переменился вид из окна, ступеньки подъезда. Даже асфальт стал другим. Словно во сне, он обнаружил в сценарии своей жизни новую комнату, новые страницы, такие несомненные, но заметные только отсюда.
Время застыло, наполнившись тысячью новых вещей, мешающих ему двигаться. Оно стало бессонно и огромно. Наверное, это и было счастье.
Была ли счастлива она? Он прошел через этот лес, он проник в замок, в сказочный терем на золотых столбах. Но только в сказке можно оборвать повествование на этом подходящем месте.
Начало романа всегда полно света, это самое лучшее из всего, что может случиться с двумя людьми. Надо как-то удержать самолет на этой высоте. Это и было его проблемой.
Исчезнувшая было действительность вдруг появлялась из темных углов – в виде неожиданного звонка или пустого кошелька. Да и Гектору пора было звонить: возвращать кровавые деньги.
Он стал обзванивать продавцов. Продавцы товар возвращали – вся партия оказалась с брачком. Не давали за сапоги и полцены. Челнок клялся и божился, что точно так же был наколот, и теперь сидит без бабок. Российский бизнес, что же делать! А тут еще мама воспитывает, будто ему четыре года! Друг-Петя уже завяз по уши в новой авантюре и ничем не мог помочь.
Олег сидел в отчаянии среди коробок и не знал, что с ними делать. Остался последний путь.
– Яков Моисеевич, дайте ваших друзей.
– Каких?
– Ну, бросьте! Тут партия сапог. Отличных.
– Я ждал, что ты позвонишь.
– Накладочка вышла.
– Ушел товар, жаль.
– Другой есть.
– Посмотрим.
– Я могу показать образцы...
– Хорошо. Это не те, что вы с Петей приобрели?
– Они.
– Нет, это дерьмо мне не показывай!
– Что же мне делать? Мне надо отдавать долг.
– Что, труба, так у вас, молодежи, говорят?
– Ага. Шандец.
– И чем я могу помочь?
– Эх, все тем же.
– Нет, из этого ничего не выйдет. Я уважаю тебя, но извини.
– Почему?
– Никаких гарантий.
– А без гарантий, черт побери?!
– Без гарантий только ****и дают.
– Но, помилуйте, наверное у вас есть кто-нибудь, на месяц.
– Эх, молодой человек, если тебе себя не жалко...
– Что? – ну, давайте телефон!
– Я вижу, тебе позарез, но поверь, это вовсе не удачный вариант.
– Бизнесмен должен рисковать... Кто не рискует, тот…
– Знаю, знаю. Иногда пробка от шампанского попадает в глаз…
Какой-то обычный дом в новостройках, час от метро на автобусе. В подъезде хлопцы в черных кожаных куртках смотрят хмуро.
– Заходы! – Мужчина кавказской национальности. – Заходы, гостем будэшь!
В комнате много мужчин. Все пьют, хохочут. Орет видео. Многослойный дым пирогом.
Выпил коньяка. Съел бутерброд с икрой. Подмахнул расписку. Получил деньги.
– Но у меня точно, знаэшь. Дэн в дэн, – сказал Аслан. – Потом процент удваивается. А потом... ну, ладно, иды с Аллахом!..
– Ну, как они? – спросил на следующий день Яков Моисеевич с испугом в глазах.
– Ничего, приятные такие люди. Веселые.
– Ага, но смотри, не исчезай, я у них с этой стороны цепочки – и, значит, тоже как бы заложник.
Уже прошли и восторг и трепет. Странно, после секса – ощущение неестественности, выдуманности какой-то, избыточности, вроде питья портвейна без закуски. Будто ты сыграл в чужую игру – и выиграл. Только что?
Он бывал всегда ужасно трезв в этот момент. Но через час кино снова становился желательным, а к ночи – необходимым. Хотя так ли важно, что рядом была Ирка, а не кто-то другой? Особость ее узнавалась уж никак не в постели. А здесь – просто удовольствие и удовлетворенное тщеславие.
Она гладила его уставший, натрудившийся аппарат и смеялась, что, возможно, миф об умирающем и воскресающем боге тоже происходит отсюда. Она была горяча и любвеобильна, как изголодавшийся в долгих странствиях человек. А иногда ей просто хотелось, чтобы он обнимал ее.
– Но ведь я и так обнимаю.
– Крепче.
– Ты боишься улететь?
– Может быть… Знаешь, однажды у меня было видение… Я тогда словно сошла с ума. Мне стало казаться, что весь мир – выдуман, что на самом деле его не существует, это все кажется. Кто его выдумал, я не знаю, может, я, может, кто-то другой. Но я тогда решила, что раз мира нет, то и жить не стоит. Потому что жизнь тоже выдумана. И я была такая пустая, мне было совершенно все равно: жить, умереть… Это ощущение долго не покидало меня. Это трудно объяснить, но это очень страшно… Я даже в церковь ходила.
– И что?
– Они говорили о Боге. Но я знала, что он тоже выдуман.
– Это ощущение возвращается?
– Иногда. И я тогда хочу, чтобы кто-то обнял меня.
– Кто-то? Тебе все равно – кто?
– Кому я доверяю.
– А ты не боишься, что я тоже выдуман?
– Не говори так, это меня пугает!
Он догадался, что видение было результатом неудачного романа, отнявшего у нее слишком много жизни. Такая нормальная и гордая снаружи – внутри она была чем-то навсегда испугана.
И тут Ирка досказала недорассказанную историю из своих крымских скитаний. Все у них было со сморчком хорошо, но понес их черт, по наводке приятеля, посетить некоего местного гуру, что жил в деревне в горах. Гуру считал себя психотерапевтом, но лечил психику странно: заставлял пациентов делать всякие ужасные вещи, вроде хождения по стеклам. Теперь она понимает, что это напоминало инициацию, где посвящаемого мучили изощренным образом, нередко калечили, иногда серьезно, чтобы он пережил что-то вроде смерти, после чего стал бы "другим человеком" и даже приобрел бы магические свойства. Разница была в том, что первобытный человек не воспринимал это действо как "унижение". Скорее, наоборот. А их гуру считал, что человек должен пройти через унижение. И называл это "дзеновской палкой".
Использовал он и вполне современные средства воздействия на психику: сенсорную депривацию (когда все часами молчали в темной комнате), приемы гештальттерапии и НЛП, модели психологических игр Эрика Берна, психоанализ, все в куче – как она потом разобралась. Гуру был очень продвинутый на этот счет. Вообще, он много знал, был заядлый болтун, на любые темы! И этим околдовал ее. А она тогда почти ничего не знала.
Теперь ей понятно, что он считал, что личность неофита сперва надо сломать, унизить, подвергнуть испытаниям, чтобы человек обрел смирение и лучше слушался "учителя". А потом начал гладко развиваться в указанном учителем направлении. Без личности оно ведь проще… Твою личность и твою волю заменяет (на время) этот самый учитель. Ты же снимаешь все свои "барьеры", ответственность – и легко летишь вперед…
Олег возмутился: он бы не перенес унижений, он попытался бы чем-то ответить на них! Он бы разбил эту палку об голову "учителю"! Человек, способный легко вынести физическое оскорбление – просто подлец!
– Но мы сами согласились на эти условия, пойми, мы хотели попробовать. Нас призвали довериться и посмотреть, что будет? Ну, вот мы и смотрели. А тут еще эти грибы… Мы сами собирали их в горах, но только он знал, где они растут и как выглядят. Он придумал целый ритуал, как надо их употреблять: музыка, свечи, благовония… И все начинает кружиться, цвета меняются, звуки отовсюду. Очень странное состояние, как будто сильно пьян или сошел с ума. И очень весело. И тут он предложил оргию…
– Ты участвовала в оргии?!
Она кивнула.
– Очень стыдно, да?
Олег пожал плечами. Может, он и сам при определенных обстоятельствах… просто ради опыта, само собой… Но то, что в ней участвовала Ирка, что ее имела куча мужиков… Это задело его…
– Вся суть его тренингов была, как он объяснял, в невероятной свободе, которую мы обретаем. Надо раскрепоститься, а в этом нам мешает комплексы – "хорошей девочки" или "хорошего мальчика". Поэтому мы там учились быть "плохими", то есть не скрывать свою естественную природу. Уход от нее и порождает, мол, все проблемы.
Он нервничал и закурил. Ее рассказ все больше и больше мучил его.
– Знаешь, потом он разоткровенничался, и стал говорить, что он вовсе не психотерапевт, а трикстер. Представляешь, живой трикстер! А я тогда и слова этого не знала. Поэтому и не заподозрила ничего. Трикстер тебя обязательно обманет, такова его природа. Это даже его мифологический долг.
Она улыбнулась.
– Это я тоже все потом поняла.
Она тоже закурила.
– Но это еще не все…
– Не все?..
– Он… даже трудно сказать… В общем, он стал настаивать, что каждый из нас должен совершить первое в своей жизни "сознательное убийство"…
– Что?!
– Знаешь, это какой-то гипноз. Ты попадаешь под власть группы, в которой совсем другая мораль. Весь мир заблуждается, а мы вот сейчас у порога истины. И истина дается через боль, переламывание себя. В общем, он поручил нам убить… кролика. Просто забить его палками… Ужасно!..
Она упала лицом на подушку и задергалась, словно в конвульсиях. Олег обнял ее. Он и сам дрожал.
– И ты била?
– Да!.. Немного совсем, скорее для вида, но это неважно!.. А потом он велел забить собаку…
– Ужас! – выдохнул Олег.
– Ужас… И ее забили, на моих глазах. Я смотрела, только смотрела. Но я была рядом, не останавливала… Она была привязана… Ты не можешь этого представить – а у меня до сих пор в глазах… И ее визг… Все время пытаюсь забыть… – слова хаотично летели из нее, по щекам текли слезы. – И все ради истины – что, мол, и крови не испугаюсь… А я испугалась. Мы испугались – что это кончится настоящим убийством. В духе древних ритуалов, которым этот гуру столь старательно подражал. И сбежали...
Они долго молчали.
– Но что-то он с нами сделал. Нам стало стыдно друг друга, и оргий тоже. Но, главное, этого кролика с собакой… Мы как будто такое в себе разглядели… И все у нас разладилось. Я стала дико нервной, а он таким мрачным. Стал много пить, а потом… Стал бить меня. Представляешь?.. Он меня презирал. Ну, в общем, не важно…
Она снова уткнулась в подушку.
– И что с ним дальше было, с этим твоим трикстером?
– Не знаю. Больше ничего о нем не слышала. Имя у него такое странное было… Не важно, не хочу вспоминать! Обними меня, мне сейчас очень плохо…
Со стороны это выглядело невинно: они разговаривали, спорили о книгах и кино. Расставались. “Мы взрослые люди, у каждого полно своих дел”, – оправдывался он перед собой.
Иногда, впрочем, в стороне от чужих глаз, она брала его за руку, она смотрела на него глазами, взгляд которых нельзя было толковать двояко. Присутствующие становились невыносимы, и они незаметно удалялись, как бы в поисках грибов: глаза неподвижно вниз, палки слепцов машинально шуршат в траве…
– Что ты делаешь?!
– Я очень хочу.
– Ты сумасшедший!
– Ага.
– Но тут полно людей!
– Никто не увидит, это очень быстро. – И уже лез под юбку, стаскивая трусики...
Кусты слегка загораживали от горки, где разместились друзья с шашлыком...
– Как у тебя с деньгами?
– Нормально.
– Отдал?
– Гектору.
– То есть – у тебя еще долги? Много?
– Нам бы только ночь простоять, да день продержаться. Ты же мне вернешь?
– Еще три месяца.
– Ага.
– У кого ты взял – это нормальные люди?
– Еще какие!
Она внимательно смотрела на него. Он не умел ничего скрывать.
– Там есть накладочка. Но, думаю, прорвемся.
– Тебя что, будут искать?
– Может, уже ищут, но пока не найдут.
– Это не кавказцы – нет?
Олег молчал.
– Дурак! Они же такое с тобой сделают!
– Ну, а что мне делать?
– Тебе надо уехать! Заграницу!
Он усмехнулся:
– На какие шиши?
Ирка мрачно задумалась.
– Хорошо, я попрошу у родителей. Я никогда это не делаю, но сейчас сделаю. И ты им все вернешь. Или хотя бы часть. Сколько ты должен?
– Перестань. Там оговорены штрафные санкции.
– А если они тебя зарежут – в качестве штрафных санкций? Я бы взяла назад эти чертовы деньги, но там было такое условие: на полгода не меньше и без всяких возвратов.
– Я и не прошу… Знаешь, что? Возьми у родителей деньги. Хоть сколько-нибудь, я потом отдам. И мы уедем.
– Куда?
– На Кавказ! – язвительно воскликнул он.
– На Кавказ?!
– Я не знаю – куда, мне все равно. Вот: давай поедем в Крым. Мы найдем там какое-нибудь тихое место. Я отлично знаю Крым, я же там копал. Мы будем жить в таком месте, где нас никто никогда не найдет. Кстати, у меня есть палатка. И спальник.
Она молчала.
– Тебе эта идея не нравится?
– Я уже была в Крыму… Я слишком хорошо все помню…
– Понятно. Хочешь, я попрошу у отца машину? И мы поедем в Одессу. Через Киев.
Ирка улыбнулась и обняла его.
– Ты такой хороший… – прошептала она. – Да, я хочу. Ехать. Далеко-далеко. С тобой.
19.
С самого начала все стало складываться удачно. Неожиданно для самого себя Олег смог убедить отца. Отец практически уже не ездил – здоровье его было из рук вон плохо. Но свой "жигуль" он любил – едва ли не больше, чем жену и Олега, как может любить машину лишь советский человек, приносивший ей бесконечные жертвы.
Словно предчувствуя скорую кончину, отец стал меняться. В нем даже проснулось что-то сентиментальное, он решил, что мало давал Олегу любви. Чем слабее человек, тем он становится человечнее. Исчезает желание во что бы то ни стало осуществить свое: он уже знает, что ничего не осуществит, и нет никакого смысла мечтать об этом. Жизнь оказывается воплощенной в очень простых вещах, и человек вдруг начинает делать то, что не мог себе позволить.
– Как ты мог согласиться на это?! – кричала мать.
– Ему нужна машина для поездки на юг с любимой девушкой. Что тут такого? Мы с тобой тоже когда-то ездили.
– А если с ним что-нибудь случится? Ты посмотри, что творится! Украина – это уже другая страна. А бандиты на дорогах?! Да и водить он не умеет!
– Что ты волнуешься?! – вмешался Олег. – Я доехал из Парижа сюда, а это подальше будет!
– И угодил в аварию!
– Да что это за авария! Обещаю ехать аккуратно. И отовсюду звонить.
– Если бы я знала, что ты будешь возвращаться на машине – ни за что бы не отпустила!
– Мама, ты забыла, сколько мне лет!
– Нет-нет! – она категорически махала руками. – Через мой труп! Не давай ему ключи, слышишь?! – кричала она отцу.
Но Олег и сам знал, где лежат ключи. И рано утром, под завязку заправив бак "жигуля" и двадцатилитровую канистру, подозревая, что заправок будет кот наплакал – уже рулил к иркиному дому.
– А она не заявит, что машину угнали? – спросила Ирка, садясь рядом и закуривая.
– Я оставил записку. И попросил этого не делать.
Как было приятно видеть ее справа от себя! Он был готов доехать подобным образом хоть до Владивостока.
При скорости 120 стало так бить в руль, что невозможно ехать. Машину надо готовить заранее, он знал это – но руки так и не дошли. Шиномонтажи, естественно, пропали. В первом шиномонтаже на Киевской трассе в километрах 50 от Москвы ему сделали балансировку передних колес, что отняло почти сорок минут – и никакой разницы. Через двадцать километров он подъехал к другому, уже совершенно деревенскому сараю. Вокруг поля, лес, безлюдная стройка. Неторопливый мужик в будке выслушал его и предложил поменять передние колеса на задние. Но сам за это не взялся. Олег достал домкрат. Подъехал приятель мастера на "волге", и люди погрузились в беседу. Ирка курила, не выходя из машины. Было довольно тепло, хоть настоящей жары не было. Солнце сквозь ветер.
Так они начали путешествие.
Но ехать стало чуть-чуть легче. Долгая заправка на маленькой бензоколонке. К 12 дня они проехали меньше 200 километров. А впереди до Киева не то 650 по стопнику, не то 750 по указателям.
Олег все ждал, когда же начнется "нормальная" дорога, но она так и тянулась, обычная российская, по ряду в каждую сторону, вся в ухабах или в ремонте. Зато довольно пустая. По ней он выжимал по возможности 120, не щадя своего железного друга. И чего он горячился из-за балансировки?!
Природа изменилась километров через 200 от Москвы. Теперь это была лесостепь, все более переходящая в степь. На смену елкам пришли широколиственные леса с добавлением сосны.
Ирка вела себя нормально. Это вызывало его наибольшие опасения. Она лишь то снимала, то опять натягивала свитерок. Слушали "Пепл" и Джанис по кассетнику. Это бодрило, хоть и не очень нравилось капризной Ирке.
Нейтральная полоса напоминала сталкеровскую зону. Дорога была словно в артиллеристских воронках, вокруг громоздились разрушенные или недостроенные здания. Под одним из них Олег разменял рубли на многомиллионную пачку купонов-карбованцев у попавшейся армянской женщины. И напрасно: в Незалэжной отлично ходили старые советские рубли.
На столбе с украинской символикой перед самой украинской границей Олег увидел огромное гнездо аиста. Он даже пропустил очередь, чтобы сфотографировать его. Аисты были такие неподвижные, что их можно было принять за муляжи.
С украинской стороны дорога оказалась еще более ужасная, чем с российской. Иногда это было вообще что-то доисторическое. Но он все равно гнал 120, потому что хотел попасть в Киев до темноты.
Несколько раз Олег устраивал "ритуальную перебранку" с местными ментами, как назвала это Ирка, ловившими их за превышение скорости. Менты настаивали, что это другое государство, и они изымут права, а машину отправят на штрафстоянку. Ритуальная перебранка кончалась ритуальным же примирением – за не очень большую мзду.
Когда они въехали в Киев – было еще светло. И хорошо: ибо нет ничего хуже, чем плутать по незнакомому городу в темноте. А от негорящих фонарей темнота делалась совсем бесконечной. Остановились на ночь у знакомых иркиных родителей, что жили в хрущевско-брежневском доме на Ленинградской площади на левом берегу Днепра.
При всей своей запущенности Киев показался очень красивым. Бело-голубая Лавра на высоком берегу Днепра с массивными камнями мостовых и огромными аркбутанами древней типографии, – православная душа тут пряталась в католическое барокко, словно не могла решить – какому миру принадлежит: Востоку или Западу.
Узкие коридоры безлюдных пещер, теряющиеся в темноте, ведущие к крохотным подземным храмам с мощами вдоль стен, старые каштаны наверху под ярким южным солнцем, террасы стен и крутые мощенные улочки.
В Софийский собор Олег взял на себя роль экскурсовода и все хотел пробудить в Ирке восторг перед мозаиками и фресками XI века. Оранта парила в золотом свете в конхе главной апсиды, будто на нее направили прожектор. Это была настоящая Византия: платок Оранты повторяет ноль в ноль платок Богоматери из базилики в Торчелло под Равенной VII века. Те же буквы того же шрифта у головы Богоматери, та же золотая смальта. Одинаковы даже ковер или подставка, на которой стоит Богоматерь. Это достойнейшее сооружение, самое древнее, что осталось в русской культуре…
А еще – слабо видная фреска с семейством князя Ярослава Мудрого, которую он помнил еще с института, когда впервые осознал объем культуры страны, к которой он относился с таким пренебрежением.
Зеленый Богдан Хмельницкий в турецкой чалме скакал по краю Софийской площади на непропорционально маленькой лошади. Олег боялся, что Ирка взбунтуется и откажется ходить вверх-вниз по горбатому жаркому городу, но Ирка держалась. И это наполняло его счастьем.
Естественно, он не мог не показать ей Владимирский собор.
– Это музей современного искусства, а не собор! Росписи Васнецова, Врубеля, орнаменты в стиле Билибина, – агитировал он.
– Заметил, у всех святых и херувимов – мертвые глаза? – спросила Ирка. – Это, наверное, правильно.
Живопись здесь вообще была "правильная" – не барочная католическая слюнявость, не гогеновский авангард, как в некоторых западных храмах, не надоевший православный стандарт. Религиозно одухотворенный модерн, экспрессивный реализм. Перед алтарем – березки: скоро Троица.
Богоматерь в конхе апсиды – явное подражание Софии, но на этот раз не весьма специфическая Оранта, а более традиционная Одигитрия – на золотом фоне, с золотым свечением вокруг головы.
Бело-голубой Андреевский собор Растрелли – был последней точкой, на которую их хватило. Вдоль спуска до самого дома Булгакова – вольный художественный рынок, где он встретил несколько знакомых людей характерного вида, в не очень трезвом состоянии... И все же после обеда в новом капиталистическом кафе, уже почти в темноте под начавшимся дождем он потащил ее смотреть "дом с химерами" Городецкого, недалеко от здания нового украинского правительства. Слоны и носороги, огромные лягушки и "сомы" с хвостами и длинными усами, у них на спинах девушки-наездницы – лезли из стен и плясали на карнизе крыши.
Адрес дома, где они провели вторую ночь, был такой: Крещатик №1, мастерская знакомого художника. Впрочем, сама мастерская находилась во дворе этого дома, на небольшом холмике. Мансардная крыша, окно во двор. Есть вода и телефон, но нет удобств. Столы завалены всякой дрянью. На хостах карикатурно-гротескные люди сюрреалистического цвета с ироническими подписями и множеством эротических намеков. Хозяин Андрей заварил чай, нарезал сыр и овощи. Предложил коньяк. Начались обычные разговоры: кто сколько выиграл или проиграл от независимости и всего, что произошло за последние пару лет? Украина, во всяком случае, находилась в полной жопе. Это было видно невооруженным глазом. Андрей предсказывал, что теперь настанет время мелких диктаторов, потому что народ совершенно не привык к свободе.
– Из всех нормальных реакций нам остался только смех… – сказал Андрей, растолковывая свои картины.
Хорошо, коли так. Так было при совке. Теперь у них даже этого не было. У них осталась просто жизнь, вещь довольно скучная, если не трагичная, и совсем не смешная. Над чем им смеяться? Над собой?
Но Олега все это теперь не очень волновало. Он смотрел на жизнь светло.
Утром по приличному шоссе они полетели в Одессу. Несколько часов езды – и ты на море! Неплохо они тут живут…
Олег гнал все время 130 или выше, обходя на своей старой "четверке" иномарки, доказывая национальное превосходство москалей. Ирка сидела спокойно, пристегнувшись, впрочем, ремнем. Она гордо не комментировала его вождение и не обращала внимания на скорость, словно совсем не боялась.
Одесса – очень подлинный город в два-три этажа, с брусчаткой на главных улицах. Даже не подумав о жилье, они сразу поехали на пляж рядом с "Ланжероном".
Олег опять увидел море, самое замечательное из всех морей… (и единственное, которое он видел). Они сняли жилье на длинной разбитой улице Красных Зорь с одноименным пансионатом. За отдельную плату охраняемая стоянка – иначе никто не гарантирует благополучную судьбу машины на улице Одессы.
Территория запущена, вдоль заросшего фасада здания сплошные лоджии. Им дали номер на первом этаже. Стена номера – одно большое окно. Кроме них здесь больше никого нет. Служительница, единственный живой человек, очень вежливая, предложила обращаться к ней по всем вопросам, и выдала белье и чашки.
Все было очень убого, не ремонтировалось сто лет. Две древние продавленные кровати, один работающий светильник, доисторический сортир даже без ванны и горячей воды, рассохшаяся рама балконной двери. За окном прекрасный сливовый сад.
Они сами приготовили еду и наградили себя коньяком. И кинулись в постель, где у них была немыслимо долгая и прекрасная любовь…
Утром, поплутав по городу, они выехали к небольшому зеленому господину в античной тоге, стоящему на постаменте в позе римского императора, – на небольшой, но тоже вполне классической полукруглой площади. Это был знаменитый "Дюк" Ришелье. Спустились к морю по не менее знаменитой лестнице из фильма Эйзенштейна. Лестница была в плачевном состоянии, как и большая часть города. Они прошли по Приморскому бульвару до памятнику Пушкину, обошли красивое здание Оперы. Прогулялись по Дерибасовской и обеим Арнаутским. Если бы не нищета и запущенность – Одесса напоминала бы настоящую Европу, а не подделку под нее.
Старые одесские дворики вызвали Иркин восторг. В одном сохранились даже дореволюционные водосточные трубы. Такие зеленые провинциальные трубы. В другом дворике канализационная труба была пробита прямо через арку. В третьем ругались пьяные и невидимые мужик с бабой в глубине квартиры. Какие у них проблемы? – тут же все так прекрасно! Пусть здесь все запущено, облезло, – зато брызжет солнце и вьется виноград, создавая живые беседки. Ирка захотела жить в одном из таких двориков.
Город напомнил Питер – классицизмом архитектуры и роскошью напополам с обшарпанностью. Некоторые балконы держатся на честном слове. Эркер в доме, где жил Гоголь, грозил упасть на голову. Ржавая крыша над входом в подъезд была ажурна от дыр.
По пешеходному мосту они прошли над улицами города – выше крыш и труб. Наверху над морем стояла гордая белая колоннада. Очевидно, ее поставили когда-то – смотреть на порт. Тогда он, наверное, был красив. Теперь зрелище его удручало, словно панорама завода или гигантской стройки…
Три дня они провели в Одессе, питаясь городом и морем. Погода была не жаркая, солнце сквозь облака, иногда начинался дождь. И все же они поехали в Крым: расколдовывать для Ирки великий тетраграмматон.
Симферополь показался пустым, не очень выразительным городом с запутанной планировкой. Когда подъезжали к Севастополю, вновь появилось солнце. Всю дорогу веселая – Ирка мрачно молчала. Лицо каменное. Все здесь будет напоминать ей о прошлом. Так они начали свой крымский сезон.
В Севастополе были уже вечером. Поели в кафе и заночевали на окраине прямо в машине.
Однажды Олег уже был в Севастополе, когда они рылись неподалеку, на крохотном клочке, втиснувшемся между военными частями и полигоном. И на их горстку энтузиастов распространялся военный или пограничный режим, словно со дня на день тут ожидали высадки вражеского десанта.
Нет, у него не перехватило дыхание при виде легендарного города. Слишком силен был в Севастополе дух казармы, проветриваемый, впрочем, южным морем. Этот дух чувствовался в нем и теперь: много лет город был закрыт, закупорен – и немного протух. Хотя и был красив.
Знаки упадка только-только стали появляться на его холеном белом теле. Севастополь – гора белого камня, изрезанная бухтами. Город был горбат, чист, с лесенками, арочками и колоннами, как положено на юге, и набит военными моряками. На стенах свежие граффити: "Крым – Россия!"
И они снова увидели море. Они стояли на набережной, недалеко от Артбухты, и зеленая спокойная вода плескалась прямо под ними.
Тут они не задержались – и поскорее помчались в Ялту, куда же еще? – к советскому раю Южного Берега.
Они оставили машину на небольшой площади у дома Чехова. Ирка переоделась в простое широкое платье, распустила свои длинные волосы – и они бросились в этот южный город, спускавшийся кривыми улицами к морю, манящему, как магнит…Ирка вдруг сделалась веселая, открытая, переполненная жизнью, по виду – какая-то цыганка, индианка…
Было самое начало сезона, и народа на берегу оказалось не слишком много. Солнце светило сквозь облака и медленно садилось за горы, легкий ветер. И вода – не чтобы очень теплая. Но журчащая, глубокая, соленая – не такая, как в его снах.
Они легко нашли жилье. Тут его было полно. Жаль лишь – что в цивильном доме. Но на одну ночь это было не важно. Так они и решили путешествовать: каждую ночь в новом городе. Или две ночи – если очень понравится. Или сколько угодно – они сами меняли и определяли свои планы.
Следующая ночь была в Гурзуфе, потом в Алуште. Потом в Судаке. И, наконец, знаменитый Коктебель. И каждую ночь у них была безумная жаркая любовь. Диваны скрипели со страшной силой (диван на юге должен быть крепок). На Ирку нашло неистовое настроение. Так выражалась ее благодарность за путешествие.
Они уходили подальше к Карадагу и любили друг друга на мелких камнях, свободно и открыто, как герои "Забриски Поинт". Ему нравится делать это в море, когда они такие легкие и чистые, как рыбы. Ирка хотела делать это всегда и везде, она больше ничего не боялась, и велела, чтобы он тоже не боялся.
У них было несколько очень удачных любовей, когда они превращались в настоящего андрогинна: слитные, абсолютно удовлетворенные, бесконечно любящие друг друга, как себя.
Секс в этот миг был медитацией и растворением в бессознательном. Олег весь воплощался в свой "нефритовый молот", который погружался в женщину, как зонд в неведомые глубины океана. Он исследовал их, пытаясь достичь дна – и не мог. Ее "нефритовый грот" был не просто архаической пещерой, внутри которой жил охраняющий воды дракон (vagina dentate), но был каналом, соединяющим с бесконечным, дверью в довременную вселенную, через которую явилась к нам однажды жизнь. И является до сих пор. Это напоминало давний трип с Варфоломеем.
Весь день ее не оставляло отличное настроение. И ночью она была жадная и страстная. А он от постоянной любви был уже как тряпочка. Однажды с ним случился настоящий обморок, который длился почти час. Она даже сбегала к хозяйке за водой и валидолом. Внутри ужасная пустота, словно душа надорвалась. Но к утру все прошло.
Они снимали жилье в городе и жили в Тихой и Лисьей бухте в палатке, не боясь пограничников и милиции, как было прежде, – среди немногочисленных групп диких туристов. Крым в этом году пустовал. Не то всем было не до отдыха, не то люди еще не поняли, как относиться к этому новому чужому Крыму. И ехали в другие места, благо весь мир был открыт.
Они забирались в пещеры и поднимались к мертвым городам, ходили по мозаикам Херсонеса и гарему Ханского дворца, лазили по стенам генуэзской крепости и прыгали в море с камней Симеиза. Они прошли по плоскому пустому плато у Балаклавы, спустились к морю по монастырской тропе под большими деревьями, оплетенными вечнозеленым плю¬щом. Гигантская белая пампасская трава колыхалась на фоне огромной, выпавшей в море коричневой скалы в форме акульего зуба. Олег почувствовал, что попал в китайскую картинку. А там, глубоко внизу, плескался островок с крестом, шуршала мелкая галька великолепного пляжа. На всем лежал след какой-то нетуристской экзотики. Было редкое чувство, что все это принадлежит им.
– Хорошо бы иметь здесь свой дом, – мечтательно сказала Ирка.
Это было лучшее лето в его жизни, вообще лучшие два месяца в его жизни. Даже и жить дальше не хотелось. Было ясно, что ничего равного все равно не будет.
20.
Возвращение было бесконечно грустным. Его ждала не просто осень и новая работа. Его ждала затеянная им игра в кошки-мышки с прирожденными убийцами.
Думая об этом, он маниакально гнал по встречке, повторяя фразу из какого-то романа Фитцджеральда, что для столкновения требуются двое.
Почти всю дорогу лил дождь, и Ирка молчала. Молчала даже тогда, когда они чуть не разбились…
Он привычно пошел обгонять поднимавшийся в горку грузовик. Вдруг наверху, еще довольно далеко, появился белый "жигуль". Прячась от лобового, Олег нырнул назад за грузовик, – и вдруг понял, что на мокром асфальте с лысой резиной вообще нет никакого торможения – и он сейчас влупится в зад грузовику!
Бывают ситуации, когда человеку даны лишь секунды на решение. Может быть, даже одна секунда. И от этой секунды зависит жизнь.
Он вновь вывернул на встречку. Мчащийся в лоб "жигуль" взял чуть ближе к обочине, и Олег протиснулся между ним и грузовиком, едва не зацепив обоих боковыми зеркалами. Только свист в ушах.
– Прости, – сказал Олег через километр, когда пришел в себя. И виновато посмотрел на Ирку. Она не была даже пристегнута. Как и он, естественно, тоже. Ведь русские никогда не пристегиваются.
– Не делай так больше, – сказала она тихо.
И он больше не делал. Спокойно дотянул до Москвы. Только чуть-чуть кололо сердце.
В Москве словно ничего и не изменилось. Они продолжили ходить по друзьям и на концерты. Он почти не боялся, привыкнув к своему положению слабо скрывавшегося подпольщика, вынужденного шифровать явки. Зато боялась Ирка. И взялась за переводческую халтуру. То есть снова стала "исчезать".
– Чем ты недоволен? Я должна отдавать долги, ты забыл? И вообще: я не кукла в комнате, я свободный человек! В отличие от тебя.
– Но ведь ты должна понимать! – пытался разъяснить этот момент Олег.
– Что? Ты думаешь, мне нужна эта дурацкая игра с конспирацией, звонки с прозвоном? Партизанщина какая-то!
– Ты боишься?
– Да, боюсь! Я совсем не хочу быть героиней криминального романа.
– А вспомни, как раньше было скучно!
– Ну, да, когда Брежнев был. Кто мог подумать, что будет вот так? В конце концов, ты обманул людей, и сделал это вполне сознательно.
– Да, и ты лучше всех знаешь почему.
– А вот на обман я тебя не толкала, не надо мне это приписывать!
– Я и не приписываю.
– И вообще, тебе, я вижу, нравится твое существование. Ты будто бы какое-то великое дело делаешь – скрываешься от обманутых тобой людей...
– Бандитов.
– Ну, а сам ты кто?
– А, приехали! Ну, что ж, довелось узнать о себе приятные вещи...
Конечно, она сказала в сердцах. Он же не хотел никого обманывать, так вышло. Но в одном она была права: он сам выбрал эту тропинку, сам уверил себя, что иначе к призу не прийти, так не бывает, чтобы все гладко и благонамеренно... Ах, если б можно было, как в американских фильмах: решил что-то сделать, поднапрягся, потренировался три дня и через пятнадцать минут экранного времени – готово: жизнь выстраивается согласно планам, реальность поднимает руки, ведь как она может подвести твою (точнее зрительскую) убогую веру в справедливость?..
Вот Пете было легко, он с рождения, стихийно был этаким Панчем… А Олег с рождения был Пьеро, и с этим ничего не поделать.
В конце концов, зиму он может перекантоваться в сторожах чьей-ни¬будь дачи. За год о нем забудут. За год забывают даже в редакциях. А там люди сидят злые и памятливые. Но вот Ирка – она-то так долго ждать не будет…
Однажды, когда он сидел у постели тяжело болеющего отца, позвонил Женька.
– Старик, Яша паникует.
– Что так?
– Они прие...сь, сил нет: где ты, что ты? Обещают театр сжечь.
– Брешут.
– А если нет?
– Ладно, я понял.
Позвонил Ирке. Сладкий голосок иркиной мамы ответил, что она в Питере. Приезжает через неделю.
“Чушь! – хотел крикнуть Олег, и повесил трубку. – Почему в Питере?! Когда уехала? С кем?” – ничего этого он не спросил.
День он ходил по комнате, слушал Мингуса и Филиппа Гласса. И думал. К ее приезду надо сделать что-то важное. Ради нее. Питер – это как бы намек. Преддверие ухода, как несколько лет назад. Если все будет продолжаться по-старому.
На второй день за окном бешено светило солнце. Вышел погулять с собакой и все время беспричинно оглядывался.
Ушедшая на пенсию мать, внезапно лишившаяся смысла жизни – нервничала, глядела религиозные программы, читала брошюрки про заряженную воду. Новый мир пугал ее и не принимался. И все же она с неослабеваемым упорством чистила и мыла, словно забываясь в это время от мучивших ее мыслей. Отец тяжело болел, и теперь она ежедневно вспоминала, какой он всегда был работящий, как его трудами и умениями держался этот дом, как теперь все гибнет… От олегова сидения дома не было никакой пользы. Теперь он был единственным объектом созидательного рвения и вечного укора.
– Ну, хоть в магазин сходи.
– Не, голова болит.
– Выпей анальгина.
– Сама пройдет, нефига организм травить.
“Ничего, иногда надо уединиться, поразмыслить о жизни...” – думал он, куря на раскаленном балконе. В этот момент зазвонил телефон.
– Кто это?
– Стас тебя.
Взял трубку. Стас приглашал играть в футбол.
– Хорошо, ща приеду.
Восемь здоровых мужиков три часа гоняли мяч на детской коробке.
– Э-э, парни, можно с вами? – закричали местные алкаши.
– Давай, на ворота поставим.
Те заржали, вытолкали какого-то Васю, который пробежал десять шагов с мячом, показывая “дриблинг”, вмазал – куда-то далеко за деревья – и, качаясь, убрел довольный за бортик.
В футбол Олег вложил всю ярость своей жизни. Он не играл, он словно сражался с кем-то – все обратили на это внимание. А он просто переживал момент необыкновенной свободы. Он знал, что теперь ему ничто не грозит. Игра освобождала его от судьбы. Играющий человек был неуязвим. Через игру он как бы подражал ребенку, а разве взрослые накажут ребенка?
Потом мокрые футболисты лезли в душ, смеялись и не спеша накачивали себя ледяным, заранее в больших количествах запасенным в холодильнике пивом. Постепенно народ расходился, предоставляя оставшимся постигать все более срывающуюся в непонятку жизнь.
– Чем занимаешься? – спросил его Стас. – Тебя нигде не видно. С подполье ушел?
– Да, и строю там Эйфелеву башню, из досок. Вниз...
– На-аглухо!
– Наверное, какой-нибудь шедевр нам готовишь, – предположил Петя со стебом, распластав свое большое тело на диване.
– Конечно…
– Ты ко мне в мастерскую зайди, я такое, блин, зашедеврил!
– Зайду как-нибудь… – "Тут они меня и будут ждать". – Опять под китайцев?
– Скорее под Ван Донгена.
Все засмеялись. Петя любил ок¬ру¬жить себя цитатами... но быть свободным.
– Главное, не надо мельчить. Все сейчас задницей работают... чтоб кураторам понравиться… – гудел Петя, отхлебывая пиво.
– Конечно, во всем кураторы виноваты. А я хожу по мастерским и ищу – вдруг чудо найду! Нашел бы – с руками оторвал… – огрызнулся Стас.
Стас был странный немногословный тип, с бледным лицом бывшего торчка, любитель современного искусства, давно связавшийся с нужными людьми, в основном с иностранными галеристами. Олег еще не встречал человека, одевавшегося столь безукоризненно и понтово. То, что он организовывал эти игры в футбол – было для Олега загадкой. Вероятно, это была потребность в компенсации однобоко развившегося качества. В отличие от них всех, играл он плохо, но старательно.
– Ты такое говно толкаешь, неужели мы хуже?
– Я же продал одну твою вещь.
– Ты мою последнюю не видел. Вот это без понтов – шедевр!
И сам заржал.
– А вообще, нет никаких шедевров, – бросил Петя лениво. – Только расчет и знание приемов. И немного удачи. А все правила – хрень. Правило Единой Черты кисти заключается в отсутствии правила, которое порождает Правило, – сказал он с комичной интонацией и опять заржал.
– П...т как чай пьет, – подытожил Стас.
…Лишь выходя поздно вечером из подъезда Олег вспомнил о своих проблемах и взял на всякий случай частника.
На третий день он уже спокойно передвигался по району, а на четвертый был в театре.
– Все это хреново, – просвещал его помрачневший Яков Моисеевич. – Я их знаю. Они за тысячу удавятся. Хотя для них это ничто, ху…я. Пырнут просто так, чтоб другим неповадно было. Душу отведут.
– Я понимаю.
Яков Моисеевич внимательно посмотрел на Олега.
– Ты, наверное, ждешь, что я за тебя заплачу?
– Нет, что вы! Я знаю, я говно полное. Но объясните им, что через три дня или деньги или скальп.
– Не хотел бы я им ничего объяснять. А волосы у тебя хорошие, жалко.
Он позвонил Пете.
– Да чего ты вдаешься, я сам в долгах, как заднице! Ладно, у меня тут есть кое-что, приходи, давай чуть-чуть расслабимся... И картинку новую покажу.
Олег плюнул и поехал. От метро сделал предусмотрительно крюк и подошел к мастерской с другой стороны. Черный подъезд с запахом мочи. Надо было заставить себя войти в него.
Какая-то новая девушка (непонятно кто с кем флиртовал), кубинский ром. У девушки нашлась трава. Потом сосед в метро говорил падающему на него Олегу:
– У тебя руки есть? Так схватись за эту палку, за эту палку. За нее хвататься нужно!.. Нужно…
Через два дня он опять позвонил Ирке.
– Да, я знаю, ты звонил.
– Я ничего не пойму, почему ты уехала и даже не предупредила меня?! – Он был вне себя. – Я думал, у нас другие отношения!
– Не кричи. Я не была ни в каком Питере. Это мама придумала.
– Зачем? А где же ты была?
– В одном… санатории.
– Что, у тебя опять началось?.. С головой?
– Да, но уже все прошло. Я испугалась, что у меня опять начнется, как тогда… Это не объяснить, но в этом состоянии я не могу жить.
– Но почему это началось?
– Не знаю. Плохое настроение. Да вот еще что: этот тип, он пропал.
– Какой тип?
– Которому я отдала деньги.
– Что?!
– Ага, здорово, правда? И если б только свои, но и кучи друзей…
– Давно пропал?
– Наверное, месяц. Может, тоже катается где-нибудь.
– А Гектор?
– Гектор ничего не знает. Обещал, что все будет нормально. Я уже не верю. К тому же его сейчас тоже нет. Уехал куда-то в Индию. А что?
– Да, нет, ничего. Лажа.
– Я же тебе говорила!
– Угу.
– Что будешь делать?
– Чего-нибудь придумаю.
– Извести меня, пожалуйста, собираешься ли ты опять в бега, или будешь вешаться, или – что произошло чудо...
Она вдруг заплакала. И повесила трубку.
“Истеричка!” – Олег лег на диван и задумался. Самоубийство? – Это была свежая идея.
Он медленно оделся и вышел. “Если я совершу самоубийство, я не смогу поговорить о нем с друзьями. Поэтому всякий смысл самоубийства пропадает...” – развлекал он себя дорогой.
Он вновь стоял в прихожей далекого новостроечного дома. Людей не было. Была полная молчаливая жена и пара маленьких черноволосых пацанов, с шумом бегавших по квартире, стреляя друг в друга из игрушечных пистолетов.
– Ну что, уши тебе отрезать или яйца? – спросил лениво Аслан, выйдя к нему в прихожую. Он был в домашних тапках и спортивном костюме. Он не был зол. Он знал свою силу и хотел ее показать.
– Решайте сами, – вежливо предложил Олег.
– Ты, козел, о чем думал?!
– Ошибся.
– Дача есть?
– Нет.
– Квартира?
– С родителями.
– Сколько комнат?
– Две. На окраине.
– Машина?
– Нет, – спокойно врал Олег. Да и что это была за машина! Впрочем, отец эту машину страстно любил, и Олег никогда бы не посмел предложить ему отдать ее в долг за сына, пусть тот тут же бы и отдал…
– А что у тебя есть, козел?!
– Ни фига нету... Делай что хочешь...
– Работать будешь!
– Как?
– Ты чего умеешь?
– Ну, копать умею.
– Будешь копать. Строить дом будешь, у Султана.
– Султана? Настоящего? – он еще пробовал шутить.
– Настоящего, – ответил кавказец с металлом в голосе.
– Где дом?
– В лесу.
– Понятно.
– Повезло тебе. Год будешь строить, потом посмотрим, может, простим. Хорошо, что сам пришел, а то, билеть...
Дом был и правда в лесу. То есть, еще не дом, а только котлован и пара бытовок. И копать там, в общем, было уже нечего, все выкопал трактор, даже дренаж, чтобы осушить участок. Зато пришлось заливать бетон в опалубку.
Место было отличное, отчаянно зеленое. За полчаса можно было дойти до поселка, где останавливалась электричка. Если он не заморачивался на деталях, ему даже удавалось ловить свой кайф. Было еще не холодно. Олег глазел по сторонам. В таком количестве это можно подглядеть только тут: багряная от листьев земля и белые стволы берез. Насколько хватало глаз – ни одного дома. Лишь далеко за рекой можно было различить какие-то признаки жизни. "Есть еще океан!"
Много-много лет он кадил мышлению, то есть чему-то расширенному относительно реальности. Привычка вносила в действие мысль и даже превзошла мыслью действие. Все это давно было пора кончить.
Строителей было не много, зато со всего совка. Такие же как он, рабы, а, может, и добровольцы, кто знает. Простые люди, с юга. Эти его понимали, старались не давать в обиду прорабу, этому самому Султану. Когда выпивали, а выпивали каждый вечер, случалось, наезжали. Мол, чего ты такой, с образованием, здесь делаешь? А он не объяснял – что делает. Денег, мол, надо, как и всем. Нет, не музыкант, скорее, художник.
– Ничего, научишься, художник. Главное стараешься...
– Да, если не сдохну.
– Ты пей, – говорили они, – легче будет.
– Не могу больше.
– А ты маслом заедай. Жиры сжигают алкоголь… – Ему попались весьма образованные люди.
Спали в старой, напоминавшей вагон душной бытовке. Железная буржуйка к ночи забивалась, не тянула и ни черта не грела. Олег выходил, собирал доски (зимой уже из-под снега), пилил их, вновь прочищал и растапливал. Это была его подсобная обязанность.
Его не беспокоили условия жизни: в молодости, лет в 20-25, он много поездил, жил в разных условиях, всегда одинаково паршивых. Беспокоило его здоровье, не предназначенное для долгой работы на улице. Но и оно от этой самой работы постепенно укреплялось.
"Если не помру, то выздоровею", – думал он с веселым пофигизмом.
От самой привилегированной работы, каменщиком, его отстранили: шов, тонкий и ровный, словно под линейку, он не держал, кирпичи гуляли, как он ни старался, приставляя то и дело уровень или брусок, что тормозило работу. А за плохую кладку прораб мог убить, поэтому он месил цемент, работал с деревом. У него это хорошо получалось.
Каждый вечер строители звали его к столу, где была порезана на газете колбаса и стоял фуфырек. Они спрашивали, как дела в Москве, что где имеется, вообще, как он, человек культурный, мыслит жизнь? Он дал им как-то послушать то, что звучало в наушниках его плеера – и они не могли поверить, что это действительно ему нравится, решили, что он прикалывает.
Кое-что было непонятно ему в них: например, полный домострой внутри семьи и бесшабашный промискуитет за ее пределами.
– Ху…ня! Бабы для этого нам и даны, чтобы лежать снизу и терпеть. Кого убивают на войне? Нас! Кого пи…дят в армии и ментах? Нас. Кто ишачит всю жизнь, как лошадь? Мы. Кто помирает раньше всех? Мы. Положено нам немного радости или нет? – спрашивал бригадир Коля, крепкий мужик средних лет, спокойный и повидавший жизнь.
– Ху…ня, никогда они не выплатят всего! – кричал бригадир Коля в другой раз. – Никогда такого не было. Как к концу дело пойдет, так и деньги вдруг кончатся. Повезет, если треть зажмут.
– Треть – это повезет, – подтвердил молдаванин Саша. – А то и половину могут… Зае…ут нас тут…
– Не зе…ут, а нае…ут, – поправлял его кто-то под дружный смех. А что: плакать что ли?
– Половину! – закричал Казах. У него действительно было что-то казахское в лице. И бандитское сразу. – Да на х…й тогда вообще работать?! Эй, художник, что молчишь?
Он ткнул его ботинком в ногу.
– А разве у нас есть выбор? – спросил Олег. У него-то точно не было.
Все легко признали его правоту.
– Ладно, спать пора, – подвел бригадир черту.
От стола Олег отполз к своей койке и вырубился сразу, без бессонницы. И без сновидений.
Строители получали минимум сотню (зеленых) в месяц, так что за двенадцать месяцев он делал более, чем был должен. Если, конечно, забыть о процентах. Работали без выходных, так как считалось, что работа сдельная: раньше сядешь, раньше выйдешь. Бригадир, впрочем, хороший мужик, работяг отпускал, то одного, то другого: в город, по бабам, в кино, помыться. Бывало, гуляли всей бригадой целую неделю – когда не было материала, а его не было два раза месяц стабильно, несмотря на все понты Султана, что у него, как на конвейере. Олега, как москвича, бригадир отпускал легко и регулярно: мамке показаться и за телку подержаться. И даже подкидывал несколько тысченок – на всякий случай: на цветы там и... прочее (не уточнял он).
Все же эти люди и в этих условиях умудрялись как-то весело смотреть на жизнь и сохранять боевое настроение. Чего совсем не умел Олег. Для него эта работа была каторгой, приемлемой лишь потому, что имела конец.
Он понимал, почему они пьют. Как еще можно снять человеку стресс однобокой жизни, которую они вели? "Мы до смерти работаем, до полусмерти пьем". Они напоминали ему чернобыльских ликвидаторов, которые лечатся дозами алкоголя от повышенной радиации, среди которой постоянно находятся… Всегда презиравший водку, он уже научился пить почти, как они.
Мать смотрела на него непонимающими испуганными глазами. Ей, конечно, было приятно, что сын не оказался мозгляком и делает настоящую мужскую работу, но, как каждая мать, она хотела бы уберечь его именно от такой работы. Тем более за городом, на морозе, в одной теплушке с незнакомыми мужиками, может быть, уголовниками.
– Что ж, школа жизни, – отвечал он. – Ты “Как закалялась сталь” читала? (Сам он – нет.)
– Прошлый раз ты говорил про этого, Ротшильда что ли…
– Рокфеллера… В один прыжок Рокфеллером не станешь. У него тоже, небось, были неудачи.
21.
Теперь о его жизни, как и обо всем прочем, Ирка предпочитала узнавать на дому, закутавшись в плед у себя на диване, во время и посредством их коротких встреч, все более абстрактных и ничего не значащих. Она не хотела, чтобы он оставался ночевать, а когда этого все же избежать не удавалось, мягко, но неумолимо отвергала всякую близость. Она не была его женой, она не должна была выполнять никакого "супружеского долга". И он лежал рядом с ней, в ее узкой постели, казавшейся ему когда-то райским садом, переполненный и неудовлетворенный.
А ведь он приезжал сюда именно за этим, так мало осталось в его жизни подлинных вещей. Стройка была просто мрачным сном, из которого он мечтал побыстрее проснуться.
Сперва она живо интересовалась новой для нее материей стройки. И он так же живо излагал ей концепцию этой жизни, этого типа взаимоотношений и менталитета людей, всю эту ахинею проворачивающих. Теперь, зато, он знает, что все дома у нас стоят на честном слове, потому что проект никогда не соблюдается, ни одна норма не выполняется, материал крадется и заменяется, на месте придумывается, как сделать полегче и подешевле, но чтобы этого не углядел заказчик. Это и есть главный заработок работяг. Притом, что люди они замечательные!
Но шли недели, ахинея росла, стройка ползла вяло, острота ощущений притупилась. Ирка вдруг, изменив своим планам, устроилась в какое-то хиреющее научное издательство, где ничего не делала, зато видела кучу людей. Она моментально стала там новой звездой, и у нее начались теперь свои радости и разговоры. Ну, а он стал грубее и проще, “ближе к народу”. Стихи он больше не писал... И этим гордился.
Да и не в стихах было дело: они и никогда не были важны. Вероятно, он должен был находиться рядом с ней, следить за ней... Но она ненавидела, когда он пробовал обращаться с ней, как с больной. Или как с женой. Вообще, демонстрировать какое-то право на нее. Тогда он стал просто ежедневно ей звонить. Постепенно у них начался новый “теле¬фон¬ный” роман, чрезвычайно все упростивший. Частота их невстреч росла пропорционально расстоянию.
Самолюбие его было уязвлено. Столько времени он показывал лучшего себя, пел и плясал, и вертелся волчком, и все-таки не заслужил любви. И сколько же ему самому можно исправлять и просить, ковыряясь в чужой душе?! И не рвать. Или, может, у него какой-то “особый случай”? Он не знал и ждал.
Но гибнуть здесь на стройке не из-за кого! Это было выше его сил. Какого черта! – он же любит ее! Из ледяного пристанционного телефона он горячо внушал ей эту мысль. Она молчала, не проявляя никакого градуса интереса. Она ему не верила. Возможно, она ждала каких-то более веских доказательств. Но что он мог отсюда сделать? Он вообще плохо понимал ее. Зато он все лучше понимал себя и приходил к какому-то важному для себя решению.
“Не уходи от меня, жди меня!” – говорил он ей мысленно. Как только вся эта фигня кончится, он вернется и разбудит ее, как принцессу, уколовшую разок палец. Он был гораздо увереннее в себе, чем когда-либо, но не мог пока это никому объяснить. Что-то сказать – было пройденным этапом. Он не будет никому ничего говорить!
Один раз по хорошей погоде на стройку припилили Петя и Стас, привезли “заключенному” передачу: вино (для работяг) и траву (для него). Вино работяги отрицали, а трава была в жилу: среди них были любители покурить – с лагерных времен, ибо тут были и такие.
– Таможня дает добро, – сказал Коля, возвращая косяк.
Шел необязательный треп. Гуляли по поселку. Ирка не приехала, хотя сперва и обещала. Это было странно.
Вечером он позвонил.
Телефон Ирки долго молчал, а когда трубку взяла ее мама, то ее голос показался Олегу очень неестественным. Она что-то не то скрывала, не то на что-то намекала, чего он не мог понять. Словно у кого-то обнаружена смертельная болезнь, но в глаза это сказать не могут.
– Иры нет дома, – сказала Татьяна Николаевна,
– Как нет? А где она?
– Не настаивайте Олег…
– Татьяна Николаевна! Мне нужно поговорить с Ирой. Обязательно!
– Что-нибудь случилось?
– Ничего, но мне надо с ней поговорить. Где она? Почему вы не хотите ее позвать? Она дома? Я в каком-то дурацком положении… – он почти рыдал. – Я понимаю, что что-то происходит, и никто не хочет объяснить… – спазм в горле прервал его. – Я сейчас приеду…
– Подождите!..
В трубке долго молчали.
– У нее были проблемы… со здоровьем.
– Какие… Что это значит? Опять то самое?
Вместо ответа раздались рыдания…
– Простите… – Трубка дала отбой.
Не раздумывая, он прыгнул в первую электричку.
Она лежала на диване, закутанная в плед. Бледное исхудавшее лицо неподвижно смотрит в потолок.
– Почему? Зачем? Зачем ты сделала это?
– Что, зачем?
– Почему ты ничего не сказала?
– Ну, сказала бы, и что?
– Не знаю.
– Вот именно.
– Что вот именно?
– Я испугалась. Тебя не было. Никого не было.
– А таблетки откуда?
– Какая разница?
– Слушай… – Он помолчал. – Давай поженимся. И я всегда буду рядом. Обнимать тебя.
Ответа не последовало.
– Не веришь?
– О семье мы уже говорили, не раз.
– Ты не веришь в нее?
– Боливару не снести двоих. – Она слабо усмехнулась.
– Каких двоих?
– Меня и тебя.
– Может, ты просто не веришь людям? Мне, например? Вспомни, какое прекрасное было лето!
– Не знаю. Иногда мне кажется, что все это было просто игрой.
– Какой игрой?
– Ты был очень хорошим, это правда, я тебе очень благодарна. За все. Но мне надо самой решить свои проблемы.
– Почему ты не хочешь ничьей помощи?
– У тебя у самого проблемы. Реши их. К этому времени, может, и у меня все наладится. Зимой у меня всегда депрессия.
Он шел с пустой головой по городу, не в силах ни ехать домой, ни тем более на стройку. Он словно исчерпал свой миф. Он долго строился, прежде чем стал плотью. Летнее путешествие было его верхней точкой. И вот пьеса закончилась, занавес опустился. Очень быстро, гораздо быстрее, чем он думал. Будет ли второе действие, что надо сделать, чтобы оно было?
– Что я вижу! – вдруг раздался голос. – Видение отрока Варфоломея!
Странно, он запомнился Олегу совсем другим. Теперь это был довольно крепкий и хорошо одетый мужчина около сорока, коротко стриженный и без бороды. И даже с золотым перстнем. И если б он сам не подошел к Олегу и не представился таким странным образом – Олег бы никогда его не узнал. Впрочем, такие чудеса последнее время стали обычным делом: просто у человека завелись деньги и хороший парикмахер.
– Вот мы и встретились! Я знал, что мы встретимся! У тебя есть время? Может, зайдем в кафе? Или, лучше, давай ко мне – я приглашаю!
– Куда?
– В Микасино.
– ?
– Не слышал? Такой новый район.
Они быстро поймали такси...
Действительно – новый бездушный район, кажется, за кольцевой дорогой. Остановились у ларька.
– Сейчас, – бросил Варфоломей и выскочил из машины.
– Располагайся.
Очень мало мебели, как у приезжего или снимающего. Голые светлые стены в модных тесненных обоях, круглый, антикварный по виду стол, подобный ему диван и шкаф. На стене одинокая «масонская» картинка с пентаклем посередине. Единственные современные вещи – акустическая система, видеомагнитофон, колонки.
– Твоя квартира?
– Да. Скоро я отсюда уеду.
– Куда?
– Не знаю еще. Может, в центр, может – заграницу.
– Круто…
Олег еще раз огляделся. Что-то тут было не так.
– Я думал, ты женат.
– Было! – сказал Варфоломей с радостным смехом, как сбежавший с уроков ученик. – Не выдержал! Так ела мозг – ужас! Теперь я свободный художник.
"Свободный художник?" Олег еще раз оглядел комнату и костюм Варфоломея, совершенно не вяжущиеся с этим утверждением.
– Художник! – настойчиво повторил Варфоломей. Он тоже посмотрел на свой костюм: разве я не похож на художника? – Э-э, может, по-своему художник. Мой вид – мистификация, ха-ха-ха. Камуфляж… Я люблю такие штуки.
Варфоломей достал из холодильника французский сыр, какую-то дорогую колбасу с иностранной этикеткой. Следующим пунктом могла быть только красная игра. Извлек из шкафа довольно большие бокалы с вензелями. Не то дракон, не то крылатая змея с ушками.
– Это мои родовые, так сказать, то бишь, наследство, – ответил он, странно путая слова, на молчаливый вопрос Олега, отчего вопрос лишь надулся и моча повис в воздухе.
– Ты любишь вермут? Давай, я тебе приготовлю настоящий сухой мартини? – предложил Варфоломей. – Две части джина, одна часть сухого вермута, немного апельсинового сока, хоть это не совсем канонически, кусочек льда… – все это он быстро делал перед ним на столе, комментируя манипуляции. – Взбалтывать не надо. Вот это и есть настоящий мартини – попробуй.
Олег попробовал.
– М-м, неплохо.
– Еще бы! Это старый рецепт, придуманный человеком по имени Мартини для самого Джона Рокфеллера. Он работал бартендером, знаешь, что это такое? – в ресторане знаменитого нью-йоркского отеля "Никербокер"…
– Как? – переспросил Олег. Что-то зашевелилось у него голове.
– Да не важно. Давай выпьем. За художников. Воплотителей лучших мечт... э-э, мечтаний, э-э, тройме... снов человечества.
Чокнулись.
– Я хочу произнести спич, – вдруг сказал Варфоломей. – The Anthem for no reason... знаешь английский?
– Н-да, но лучше теперь по-русски.
– Хорошо... Я, между прочим, полиглот. Ну, не важно...
Он выпрямился.
– Тысячи лет люди писали книги и рисовали картины о прекрасной жизни. Тысячи лет герои их отвлеченной мысли осуществляли их мечту об идеальном человеке. Ты меня слушаешь?
Олег кивнул.
– Ты пей-пей, это надолго… Тысячи лет мир как скупой рыцарь хранил сокровища своих радостей в осыпающихся красках, ни разу не предприняв попытки выйти за границу им самим поставленных барьеров... Нет, конечно, были попытки, даже удачные, но все это как бы единичные случаи… Пришло время изменить ситуацию...
Неясная мысль заставила Олега наморщить лоб.
– Мы живем в недрах сценария, который мы не понимаем, мы живем внутри толстой книги в огромной библиотеке, которую мы даже не замечаем, про которую мы ничего не знаем...
Олег еще больше наморщил лоб.
– Мы опутаны несвободой и иллюзиями, мы, не отрываясь, скользим по плоскости, с низким потолком над нами. С крепкими стенами слева и справа. Ты согласен?.. И стены эти мы можем сокрушить, лишь обрушив потолок себе на голову. Со всем нашим духовным великолепием мы пленники ночных горшков.
Он посмотрел на Олега. Тот поощрительно кивнул. Ночные горшки были в данный момент не актуальны, но хороши.
– Еще один?…
Он вновь смешал коктейль. Коктейли Олег не любил, помня их коварство и утреннее похмелье. Но раз ничего другого не было…
– Я пью мало, вообще-то, – начал Варфоломей опять. – Помнишь, мы говорили о Боге…
"Никербокер", – снова прошелестело в голове. Олег попытался вспомнить, откуда он знает это слово – что они говорили о Боге? – но не мог вспомнить ничего. Ну, в общем, не трудно представить, что он мог сказать. Но вот что говорил Варфоломей?
– Я остаюсь при убеждении, что этот мир действительно начинен Богом, как утка яблоками. И, однако, только религиозные пройдохи могут из признания этого факта вынести какое-то утешение, будто победившие в соревновании. Для них ничего не меняется, как и для всех остальных, которые приобрели еще одну умозрительную позицию, с которой все так же легко падать в бездну. Наша реальность – Бездна, а не Бог, вот в чем проблема. Бог – это стаффаж наших мыслей. Только Бездна представляет настоящие требования, только она заключает с нами родственные отношения, но отношения мачехи, а не матери. Если у нас и есть Мать, то она недостижимо далеко... Хотел бы я знать – почему?
Он посмотрел на Олега, словно спрашивал: ты не знаешь?
Олег отрицательно покачал головой. Он вспомнил про Великую Мать из разговоров с Иркой, с раскинутыми, как у распятого Христа руками – и она тихо растаяла в пространстве комнаты.
– Но я к этому и веду, – сказал этот новый Варфоломей тихо слушавшему его Олегу. – Выход должен быть найден. И он был найден… В мифологии меня больше всего интересует фигура трикстера. Именно он изобретатель всех благ или похититель их. Именно он связывает два мира и толкает историю.
Слово тяжело ударило по нервам. Олег поднял глаза.
– Трикстер – лжец, провокатор, конечно. Но приносит и много пользы. Черт – ведь это тоже трикстер!
Варфоломей на секунду остановился, снял пиджак, будто вспотел.
– И художник – он тоже вроде трикстера, да-да! – Варфоломей поощрительно улыбался. – Но искусство все же – это крохи со стола вечности. Вечность пирамидальна, а счастье ежеминутно и единовременно. Я соединяю эти три вещи. И вот (он поднял руки, образовав пальцами что-то вроде треугольника) – впервые в истории ч-ч-еловечества (“на орбиту выведен” послышалось Олегу) ...осуществляется попытка проникнуть в эту неизменно недостижимую захолстность.
Он смотрел на Олега и улыбался.
– Что? – спросил Олег в ответ на этот требовательный призыв.
– Хочешь попасть за холст? Или тебе и так хорошо?
– Что это значит?
– Ну, как в ренессансном театре. Входить и выходить за кулисы, быть героем всех пьес? И их автором?
Олег почему-то вспомнил Буратино и дверь за холстом…
– Ты мыслишь в правильно направлении, – сказал Варфоломей.
– Что? – Олег посмотрел на пустой бокал, словно это он с ним разговаривал. "Я уже мыслю вслух и не замечаю?"
– "Буратино" – это психоделическая притча. Каморка папы Карло – это наш разум, точнее, наше "Я". Сам Карло – это охранительный "родительский" инстинкт, такая определенная стратегия поведения. Даже если ему показать запасной, а на самом деле, главный выход – он не поверит и будет действовать по старинке. Он не может допустить существование других вариантов бытия, кроме тех, что есть перед глазами… Буратино – это бунтующая "детская" часть нашего "Я". Она уже знает про дверь, ту маленькую дверцу, мимо которой все ходят, но никто не замечает. Но ему еще надо пройти через много испытаний, чтобы обрести от нее ключик. Чтобы попасть в магический театр, описанный в конце сказки.
– Что такое "магический театр"?
– Ты будто не читал? Некоторые называют его "волшебным зеркалом бессознательного"…
Он улыбнулся.
– А кто тогда Карабас Барабас? – спросил Олег слабым голосом.
Варфоломей задумался, даже сложил губы трубочкой.
– Ну, наверное, агрессивная часть нашего бессознательного, ищущая покоя, а не просветления. Но это сейчас не важно.
– А что важно?
– А важно то, что у меня, как у мудрой Тортилы, есть этот ключик…
Олег хлопнул глазами.
– Соблазнительно звучит.
–Точнее, я работаю над этим. Панпсихизм, или что-то в этом роде. Сознательно управляемые сновидения. Театр теней.
– И чего ты достиг?
– Чего-то достиг. Хотя это больше теоретическая задача – осмыслить, что достиг. Как у Фрейда: примирение Эроса и Танатоса через мечту или искусство. Нирвана, но не смерть. Творческая нирвана. Тебе понятно?
Олег молчал.
– Помнишь ту траву, что мы курили? То, чего я теперь достиг – не идет ни в какое сравнение! Веришь?
– Н-да. Знаешь, мне и тогда было несколько слишком… Может, лучше за водочкой сбегать?
– Что с тобой? Ты себя нормально чувствуешь? Ты плохо выглядишь. В прошлый раз ты был такой, э-э, красивый, такой, можно сказать, эльф, а теперь такой худой, бледный, э-э, темный. У тебя стала темная аура. Не вся, конечно. Но я тебя не узнаю. Чем ты сейчас занимаешься?
– Работаю на стройке. А что?
– Тебе нужны деньги?
– Мне нужна уверенность в себе.
– Уверенность... Это иллюзия. Человек ни в чем не может быть уверен, пока не столкнется со смертью. Помнишь “Спор жизни со смертью”: “Госпожа моя смерть” – вот правильные слова!
– Да ладно, знаю, Лев Толстой... надоело. Жизнь гораздо проще. Или победа или поражение. Проиграл, ну и хрен с тобой! – тогда хороните. Не надо делать из нее перманентных похорон!
– А разве ты знаешь, что такое жизнь или что такое смерть?
– А ты знаешь?
– У меня есть средство это узнать. Я битый час тебе твержу…
Олег посмотрел на него нечетким критическим взглядом.
– Ты про свое?...
– Ну да, про свое… Подожди, я сейчас.
Варфоломей ушел на кухню и явился со стерилизатором и какой-то ампулой.
– Наркотики? Я против. Давай лучше за водкой.
– Да, нет, это слово оскорбительно! Ты думаешь – будешь пить и это будет весь твой в жизни кайф? Ты ничего не знаешь! Уильям Джемс писал, что наше бодрствующее сознание – не более чем один из типов сознания… Сейчас ты в этом убедишься. Закатай рукав. Я сделаю тебе, потом себе. Ты не разочаруешься...
– Пошел ты!
– Ты так трясешься за свою жизнь?
Олег уставился в него долгим взглядом.
– Хочешь узнать, что ты есть? Действительно? Увидеть свою душу?
Олег поморщился. Но ты мне душу предлагаешь, на кой мне черт душа моя... Повертел пустой бокал. Попросить у него сотню или нет?
Варфоломей смотрел на него выжидательно, с каким-то восторгом и требованием в глазах. Такси, коктейль, гостеприимство... Что-то тут не так. Но – чего тут такого? Даже если это героин... Не сифилис же.
– Хрен с тобой. Не испугаешь.
– Надо, чтоб ты был готов. Вопрос вопросов – это, по существу, вопрос ты: существуешь ли ты на самом деле, или ты всего-навсего грифельная доска, на которой мироздание нарисовало мелом на несколько секунд контур?
– Как это называется?
– Это называется путешествием. Мальчишки на стриту зовут это клипом. Я называю это хаомой.
...Сознание стремительно сворачивалось в воронку. Замелькали картинки комикса из американского журнала – про таракана или сверчка, щелкунчик-nutrocker перемешался с каким-то загадочным Никербокером…
Вот это и было путешествие: мозг работал великолепно, но постигал мир совсем иначе, как будто не люди учили тебя постигать его, а кристаллы. Так мир и осознавался – глазами кристалла (если бы у него были глаза). Олег слышал с помощью зрения и видел с помощью слуха.
Это было как просветление, как в глубокой нирване, – всеразрешенность, ясность, планетарность, одним словом: пресловутое океаническое чувство...
Он вспомнил, что говорил Варфоломей. В представлении о себе мы прежде всего основываемся на двух вещах, исключительно нам принадлежащих и, собственно, делающих нас нами: неповторимой внешность, которую мы привыкли с рождения наблюдать в зеркале, и той внутренней, скрытой неидентичность с окружающими, происходящей от нашей собственной памяти, опыта, талантов, способа и умения мыслить, знаний и пристрастий – то есть всего, что люди называют характер... И все эти бесконечно ценные, тщательно лелеемые и столь же бесспорные вещи, словно маленькие песчаные бугорочки смываются первой же химической волной, имитирующей смерть. В результате, все, что мы обнаруживаем – это чистая доска, на которой от нас, как чего-то единственного, сохраняющего даже на том свете свою душу (по известной концепции), не остается следа. Наши столь любимые, знакомые черты – стираются, словно нарисованные на морском берегу ребенком. Мы освобождаемся от себя – будто счищаем губкой грязь с прозрачной стеклянной болванки. Вот это и есть мы: ничто, никто, кусочек сознания в бесконечной Вселенной, в жутком царстве истины и холода…
Он проснулся (или очнулся). Варфоломей еще не успел спрятать шприц.
– Уже? – спросил Олег откуда-то издалека. Все его тело было наполнено истиной и холодом, лезущих из каждой поры, как перфолента.
– Ну, как? – Изображение Варфоломея двоилось, появляясь в кадре и исчезая, разлагаясь на мелкие мерцающие фасетки, фрактально дробящиеся на новые мерцающие фасетки. Олег лежал под пентаклем и не мог видеть его всего. Но, собственно, ему это было все равно. Он (пентакль, Варфоломей) уже был его самый близкий друг. Больше, чем друг, больше, чем брат. Они оба составляли часть Единого, прозрачные и понятные друг для друга. Он был кастанедовский союзник, – как назвал это Варфоломей из темноты.
– Сколько... времени... – пробормотал Олег окаменевшим своим языком.
– Да нисколько, считай. Быстро! Бизнесмен-трип, ха-ха!
Через час, отпоенный чайком, Олег более-менее пришел в себя. Только пентакль все еще был объемным и вращался.
– Что это было?
– Ну, я же тебе говорил.
– Я словно умер.
– Да, это очень похоже. Я думаю, биологический механизм один и тот же.
– Когда будет продолжение?
– Ты хочешь еще? Узнать, что будет дальше?
– Да.
– Каждый день – это вредно для здоровья. Гораздо вреднее, чем трахаться, ха-ха! Давай условимся через недельку. Ты приезжай без звонка, телефона нет.
Он написал на бумажке адрес – и олеговы пальцы с трудом ее приняли и убрали в карман.
22.
Следующую неделю он провел в непрерывном восстановлении и анализе своих чувств.
Путешествие было непротиворечивой самоочевидной иллюзией, освобождающей сознание от постоянного напряжения и неразрешимости основных вопросов. Обретаемая “ясность” – была реакцией мозга на все переживания вообще и ни на одно конкретно. Она была не совместима ни с каким опытом. С точки зрения дневного ума, она была недостоверна и бесполезна. По существу, она была сходна с аффектом или эйфорией, возникающих при крайних переутомлениях. И все же здесь была какая-то глубина, завораживающее зрелище выворачивания себя наизнанку.
В конце концов, он понял, что дать ответ на все его вопросы сможет только новое путешествие. И в свой законный выходной, не заезжая домой, он помчался к Варфоломею. Здесь был еще один человек – неожиданной наружности: длинноволосый, весь в коже, грубоватый – с немного заторможенными реакциями: словно навсегда решивший для себя все земные вопросы и дошедший до точки, с которой спешить было некуда и сдвинуть с которой – невозможно. Они втроем пили чай и болтали. Собственно, болтали Олег и Варфоломей – за целый час приятель в коже обронил пару очень глубокомысленных междометий.
Потом он включил музыку, взял пузырек с резиновой крышечкой, жгут, укололся и исчез.
– Это мой лучший друг, ученик и до некоторой степени мое творение, – шепотом пояснил Варфоломей со слабо скрытым самодовольством. – Рок-музыкант, между прочим. Это его музыка, тебе нравится?
Олег прислушался к разносившимся монотонным гудениям и вибрациям, не имевшим даже к рок-музыке никакого отношения. Но она была неплохим проводником в том парадоксальном пространстве, куда он попал. И он отодвинул еще один занавес захолстности.
Под тонкой пленкой сознания и умиротворенного признания порядка в бытии – бездна безумия и бессмысленности.
Путешествие – потеря точки отсчета, которой всегда была твоя личность, фундамент которой был заложен во младенчестве, – и возводившаяся своими и чужими усилиями все остальное время.
Личность – это сделанное. Личность – взгляд на мир, позиция в пространстве, способ смотреть и узнавать, не столь уж значительно отличающийся от способа других людей. Хаома ломает эту долго возводившуюся стену, сторожевую башню, пограничный заборчик – и на волю вырывается истинная живая сущность, девственная душа, другими словами, хаос. Личность – это слабая искусственная плотина в потоке хаоса, в потоке того, что не обязательно принадлежит этому миру, что может осуществлять и лепить личности в другом. В вихре этого потока он узнавал свою нетождественность с земным и просто человеческим.
Потом лишенный заборчиков мозг начал реализовывать свою врожденную креационалистскую способность. Этот процесс напоминал сознательно выстроенное сновидение или фильмы Ходоровского. Фантазия была ничем не ограничена – стоило лишь закрыть глаза, вызвать некие образы и задать программу – и вот уже на внутренней поверхности век кружился и разворачивался твой личный, бесконечно мудрый и прекрасный фильм...
Тошнило. Реальность была отвратительна, как подземелье с низким сводом. Белая плита потолка, подпертая кособокими вещами, давила на глаза. Плоское, лишенное свободы бытие, где снова надо жить...
Друг исчез.
– Сегодня я увеличил дозу, – признался Варфоломей.
– Сколько... это стоит? Я... хочу… это иметь у себя.
– Я тебе подарю.
– Но... я не умею колоться.
– Не надо колоться. Я тебе подарю вот это (он показал пузырек другой формы). Выпьешь и все. Как Алиса (он засмеялся). Только не спеши, не форсируй и не увеличивай дозу без надобности. Придерживайся своей дозы и будет тебе счастье, ха-ха!
Но Олег и не собирался немедленно воспользоваться варфоломеевым снадобьем, решив оставить его на самый крайняк. Каждый вечер он смотрел на пузырек, прикидывая, достиг ли он этого самого “крайняка” или нет? И однажды вечером после работы, поругавшись из-за пустяка с Колей, вздумавшим учить его строительному делу, он решил, что достаточно устал, и требуется какой-то допинг. Олег вытащил тщательно спрятанный пузырек, отлил из него немного в другой и направился к ближайшему леску. Тут еще было полно снега, растаявшего на открытых местах. В городе его не было вовсе.
В этом леске, словно в подпольной курильне опиума, он уединился. Кинул под елку кусок рубероида, сверху старый ватник, включил плеер, открыл пузырек и – this is ground control to Major Tom – стал выходить на орбиту. Нет, довольно долго ничего не происходило. Потом стали приходить разные мысли. Не надо никуда ездить, дни, оказывается, летели, и еще как быстро, структура всего процесса обозначилась и была четка. Потом он плясал, как шаманящая Дикая Лисица в магическом круге. Он отчетливо читался на вытоптанном снегу.
Между тем путешествие становилось глубже и тяжелее. Переживание очищения от себя было нестерпимо, но невыносимо интересно. Захолстность не имела ни меры, ни названия. Холстом был он сам и все, что он знал в обычное время. Все остальное было вне холста, слабо и несовершенно на холсте изображенное, как тени из китайского фонаря на белой простыне (или на стене пещеры, если угодно)...
Он увидел, как Господь Бог творит мир – для своей игры. Чтобы было что-то, что не есть Он. Ибо Бог всемогущ. Олег и был этим Богом, который в конце концов сотворил Олега – "как чувственное подобие нематериального мира", как телесное воплощение Самого Себя, бестелесного и безграничного… ибо Бог всемогущ… Чтобы газами материи, через органы природы смотреть на Самого Себя. В самой мизерности ощущать Свое могущество – и испытать любовь, "ибо мы любим, потому что мы не бессмертны, не бесконечны, не всемогущи…" – догадался Олег…
Он возвращался к реальности, больной и опустошенный, и, кажется, навсегда отрезвленный от жизни. И неуверенный ни в чем: спит ли он, бодрствует, продолжается ли трип или уже кончился?..
Но утром все было как всегда. Психика аккуратно расставила скинутые фигуры по местам, каждую на свою клетку, ничего не забыла и не перепутала. Или перепутала, а он просто не заметил? Он опять думал об Ирке, работал, ел, только спал плохо.
Еще он отметил изменения в веществе памяти, вызванные непрерывным физическим трудом. Усталость и безразличие заволакивали агрессивно торчащие ориентиры. Он забывал фамилии, да и самих их носителей. Он более не хотел относительного знания, он хотел всей истины.
Книги уже не давали ему покоя. Он забывал прочитанное почти сразу. Он слишком устал, чтобы их читать. И какая разница, что делать: читать, смотреть телек с рабочими или пить водку? И поэтому в следующий выходной он вновь уединился в прозрачный весенний лесок.
– С бабой ты что ли там встречаешься? – спрашивали его на следующий день рабочие.
– Натурально…
– Как звать?
– На букву “х”.
Рабочие в ответ хохотали.
А ему было не до смеха. В последний трип, такой легкий, прозрачный (он даже ни на секунду не терял себя), он получил окончательную, самую важную информацию: в мире нет ничего надежного, никакой опоры. Даже Бога в нем нет. Все, что есть – это воображение, предположение, допущение, произвольная и убаюкивающая интерпретация неизвестно чего, – какого-то предвечного бульона вероятий, из которых магнитное поле мысли собирает как бы мир, рисует картинку "реальности", которой на самом деле нет… Это было страшное открытие. Он понял, о чем говорила Ирка. В таком мире действительно невозможно жить…
Потом его опять занесло в Москву, и он сидел у матери (то есть дома) смотрел ящик и ждал, пока выстирается белье. Позвонил пьяный Петя, нахальный и в тоске. Сообщил, что с прежней жизнью покончено. Что это значит? Значит, что он бросил живопись: мол, почувствовал, что дошел до доступного ему предела и более не может плодить посредственное дерьмо. Он решил ждать, пока не созреет внутри себя до чего-нибудь великого. А до того не возьмет кисти в руки. Про свои удачи (а они все же были) заявил, что они случайны, что галерейщики не взяли его последние холсты...
Это было неожиданное заявление. Прежде Петя придерживался прямо противоположного взгляда, что отношение к искусству должно быть бескорыстно. Ты занимаешься им лишь для себя и своей души, как Ван Гог…
А пока Петя расстался с последней (самой любимой) натурщицей и вместе с Яковом Моисеевичем осуществлял какое-то коммерческое предприятие.
Олег не стал ни хвалить его, ни утешать. Он уже привык к виражам судьбы и не видел в них ничего страшного, пагубного или унизительного. Даже если бы “созревание” затянулось на десять и более лет. К тому же ему хватало своих проблем.
Он позвонил Ирке, но телефон, как часто бывало последнее время, молчал. Он позвонил Светке. Просто с кем-то пообщаться. Или не просто?.. Не надеялся ли он изменить Ирке?
Светка долго и спокойно болтала, все не давая ему повода предложить встречу, может быть, вспоминая свой прежний облом. А в конце, как бы между прочим, сообщила, что – вот ведь прикол! – пока Олег работал на стройке и устраивал свои “пляски с волками” среди деревьев, Иркин отец нашел работу заграницей, и они уезжают. Всей семьей. Все произошло как-то очень быстро… Впрочем, она не знает деталей…
Он не мог поверить. Он говорил с Иркой два дня назад, и она ни словом не обмолвилась, ее голос был таким же, как всегда, то есть таким, как последнее время: спокойным, равнодушным, усталым… Далеким. А тогда она была еще очень близко, и, наверное, можно было что-то поправить, но он не знал … Где она теперь, что с ней?!
Он снова позвонил ей домой.
– Да, Ира сегодня улетела, в Париж. С Казимиром Карловичем. Она вам ничего не говорила? – голос мамы был спокойным, чуть усталым. – Странно… Очень странно, я была уверена, что вы знаете… Я тоже собираюсь, лишь закончу все дела… На сколько? Предполагается, что на год. Но, на самом деле, мы не хотим возвращаться. Нам кажется, там ей будет лучше. Казимир Карлович уже нашел ей одну клинику. Простите меня, Олег, вы же знаете, как я вас люблю, с удовольствием поболтала бы, но у меня сейчас куча дел… – Еще несколько общих слов, и трубка дала отбой.
Вот так, уехала и, может, навсегда. А он?! Специально, так далеко, чтобы он не мог ее найти, не мог кричать, просить, умолять… Вырезала его ножницами из своей жизни, как пятно на платье. И заштопала новой страной...
Первую ночь он не спал. Не спал и вторую. Мозг работал с невероятной силой, как двигатель на полных оборотах, рычал и плевался, но не мог сдвинут машину с места.
Рабочим он сообщил, что болен. На третий день, скрипя зубами, он принялся забывать Ирку, изживать ее из себя.
“...Человеку, если его еще не повесили, не может быть совсем плохо”… "А когда повесят – тем более…"
По ночам он гнал рабочим невероятные тексты: о Боге, о смерти и Вселенной. Он мог элементарно объяснить им все на пальцах. Сперва они заинтересовались, но вскоре их здоровое ощущение взбунтовалось, и они предпочли ортодоксальный взгляд на вещи. Они смотрели на него ошалело, как на дурачка, и уже не приглашали вместе выпить. Кажется, они просекли, что он наркоман или свихнулся на каких-нибудь сектантских книжках.
– Тебе надо отдохнуть, – говорил ему Коля. – Ты хороший парень, Художник, но ты не приспособлен к такой работе. Однажды ты свалишься с лесов. Пошли ты этого Султана на х... и вали отсюда!
Это было соблазнительно и, может быть, умно. Он не верил Султану, как и никому из этой кавказской шайки. Целый день он пробродил, переливая в голове из пустого в порожнее, надеясь, что вдруг в сеть, словно золотая рыбка, попадет решение. И остался. Он ведь хотел доказать, прежде всего себе, и докажет. Хрен с ним, с Султаном!..
В конце августа, за месяц до окончания срока, на стройку внезапно пожаловал сам Аслан. В лакированных штиблетах он месил грязь вокруг стройплощадки и матерно ругался на Султана и Колю.
Улучив момент, Олег подрулил к нему. Тот уже шагал к заляпанному свежей грязью "мерсу".
– Это мой последний месяц, ты помнишь? – как бы между прочим бросил Олег. – И амба.
– Что – амба? Какая амба? – Аслан смотрел на него в упор, словно не узнавая.
– Ну, мы же условились. Я год работаю, и мы квиты.
– Что – квиты! Пять лэт еще, билеть, работать будэшь!
– Это как так? Мы же условились.
– Условылис, условылис! Ты дом построил? Нэт! Вот, пока не построишь, не уйдэшь!
– Твой дом еще, может, два года строить. Тоже мне, замки все, твою мать, возводят, а мне корячиться.
– Вот и будэшь корячиться, я сказал! Ты мнэ процентов должен тыщ на пять, арти-ист…
– Ладно, я тебя предупредил. Через месяц… Я тебе тут не раб и не зек в зоне.
– Как знаэшь. Ты меня нае…ал тогда. Я простыл. Просить еще будэшь, но больше я тебя не прощу…
– Не буду, живодер, не дождешься!
Он изживал и скрипел зубами, и ничего не получалось. Он ведь заранее знал, что у него с Иркой ничего не выйдет, и даже когда завязался роман, он и тогда это знал. Но пока у него не было мужества это принять. Лучше бы не было ничего вообще! Тогда она была бы сама по себе. Теперь же он воспринимал ее как что-то отнятое у него. Вдруг!.. Ненавидел – не мог простить... Извилины пухли, шевелились и, наконец, свернулись в здоровенную дулю.
Смешно, думал – не подействует, – и в этот раз с большого ума проглотил все содержимое пузырька: тройную, если не четверную дозу. Как-то сразу стало не по себе: будто страшно захмелел. “Сейчас выветрится...” Но это не выветривалось. Через несколько минут он отъехал так, что испугался. Всегда такая прекрасная музыка Джарретта в наушниках плеера была груба и навязчива, как упражнение ученика. Особенно раздражал резкий звук саксофона Гарбарека…
Он увидел огромную синтетическую вселенную. Это было совершенно чужое восприятие себя и других, даже в сравнении с тем, что пережил раньше. Увидел всю историю человечества страшно короткой и произошедшей только что. Прошел через нее всю и почувствовал, как недавно существует этот мир, как шершавы и грубы очертания и поверхности предметов. И как ничтожно все, о чем он беспрерывно хлопотал. Только самые простые вещи ценны и самые простые слова. Жизнь – первое из них. Вокруг всегда полно жизни, и все мы пересечены и связаны в главнейших точках. Он и она, совершенно чужая и своя, которой он мог простить все. Все хорошо и негероично. Нас от смерти почти ничего не отделяет. Она повсюду, он почти чувствовал ее на ощупь. И каждый день по нам дубасят, как молотком по медузе. Это ужасно!..
Он пытался овладеть мучительным движением, которое в нем происходило, направлять его куда-то с помощью слов “да” и “нет”: да, это хорошо, это мне нравится, нет, это плохо... “Да” и “нет” ничего не значили. Он взвешивал их на ладонях: они ничего не весели...
И на пике трипа, обычно такого благополучного, он услышал самого себя, говорившего с кем-то другим, и этот другой был вроде тоже он сам. Словно это говорила душа с его телом.
– Нельзя... так долго... Ты уверен, что сможешь вернуться? Я выпускаю из рук...
Нет, он не был уверен... “Танцы с волками” отменялись совсем. Он не мог даже дойти до бараков, да и чем они там могли ему помочь? Он цеплялся за ускользающее сознание, за распадающуюся волю к жизни. Собственно, не за жизнь он боялся, а лишь за голову: “Не дай мне Бог сойти с ума...” – твердил он, растирая лицо мокрой землей с грязной листвой и иголками…
23.
На следующий день он был болен, зрачки огромные, ходил спотыкаясь, цепляясь взглядом за предметы, чтобы не упасть, на вопросы кивал: “да” или “нет” – говорить не мог. Он боролся с собой, лез на крышу и что-то куда-то забивал. Странно, никто ничего особенного не заметил. Прораб Султан бегал, орал, как всегда, что выгонит всех на х... и только. Олегу было все равно: это все условность, одна форма... Две действительности никак не совмещались.
На следующий день он отпросился у Бориса и поехал в Москву – не потому, что вышел пузырек. Он хотел рассказать о том, что с ним произошло, спросить совета и рассеять закравшееся подозрение в серьезных неполадках с крышей. Признаки были налицо, но, может быть, области мозга были поражены не органически, и со временем все пройдет? К тому же Олег не видел Варфоломея несколько месяцев, и ему было интересно узнать что-нибудь о его земном существовании...
Но Варфоломея найти не смог. Адрес был потерян, а Микасино оказалось огромным районом. Да и не Микасино, вроде, совсем. Он слонялся по пустырям, весь изгваздался в мокрой глине. Место было и то и не то: все на один лад, будто размножившееся безумным почкованием. Какие-то неизвестные речки или ручьи, овраги и хилые перелески, обрамляющие топографический хаос и пробелы в идиотски организованной застройке.
В конце концов, он вроде бы нашел и дом и квартиру, но дверь никто не открыл. Олег как-то сразу ослаб и даже схватился за стену. Он не мог выдержать обрушившееся на него одиночество...
Последний трип забрал все силы, нервы были расстроены, о еде было страшно думать. Вообще – все было пустым и противным, будто из целлофана. Так иногда бывает с перепоя. Но похмелье не проходило. Варфоломей не обманул: это не было наркотиком. В каком-то смысле это было хуже. Его всего корежило от приобретенной информации и сверхощущений. Привычные ощущения бледнели рядом с этим. Привычные ощущения были уже не привычными ощущениями. Да и правда ли существовал Варфоломей? Микасино – никто не мог вспомнить такого названия. Полно: существовало ли вообще Микасино? – думал он, бредя вроде бы к автобусной остановке. Или это было порождение его болезни, аберрация памяти? Ох, конечно, полная чушь, ерунда! Точно так же он мог сомневаться в существовании чего угодно, Ирки, например...
Он позвонил Ирке. Трубку взял какой-то ребенок, который стоял на том, что ничего ни про какую Ирку не знает...
“Ничего не доказывает, – сказал сам себе Олег. – Абсолютно ничего не доказывает... Да ведь она уехала!.. Как я мог забыть?!..”
Хорошо, что Петина мастерская нашлась. Правда оказалась она не на втором этаже выселенного дома на Рижской, а на шестом брежневской башни на Измайловском бульваре. Но это уже было неважно, главное, что она была, а не примерещилась ему.
Петя даже обрадовался. Он вовсе не бросил живопись, напротив, был на взлете: Стас-галерист обещал повесить серию его работ во вновь открывшейся галерее. Но этот новый Петя рисовал совсем иначе. Например, он никогда не рисовал голых женщин и вообще не рисовал натуру. И он почти не пил, зато много курил плана. Вот этого Олег не хотел делать теперь ни за какие коврижки!
– Знаешь, – сказал он, – у меня последнее время что-то с крышей. Словно я шизофреник. Мне кажется, что существует два меня. И они живут разной жизнью. Прикол в том, что тебя тоже двое.
– Что? – усмехнулся Петя. – Глючишь?
– Нет, не в этом дело… – Он пытался подобрать слова и не мог.
– Может, тебе домой поехать? Хочешь, я поймаю тачку?
– Домой, к матери? Она же сдаст меня в дурку!
– Зачем к матери, к Светке.
– К Светке?..
И тут Олег вспомнил все.
…На следующее утро ему полегчало.
…Стояли замечательные дни раннего сентября. Он сидел наверху, на стропилах и колотил обрешетку. Видно было далеко-далеко, слепило солнце. Он признавал надежность географии: часть видимой за деревьями реки и поселка на той стороне, поле, лес, далекую дорогу, самые настоящие, не нарисованные. Тоска после варфоломеевского снадобья проходила. Мир все-таки был еще четок и определен. Он радовался ему, как младенец.
Фиг с ним, с Асланом. Такой хороший день – теперь он решил уйти тихо и мирно. Ну, пусть он не получит своих денег, и весь этот год пошел коту под хвост… Все же опыт, теперь он знает, как строить дома. Сможет найти и другую работу. Или вернется в кабак со своим саксофоном, поиграет еще для мажоров до-мажоров, чем он всегда занимался.
Жена Светка с самого начала была против этой затеи.
– Зачем тебе это, какой ты строитель? Да еще к кавказцам нанялся! Других не было?
– Я их давно знаю, еще по кабаку. Аслан – надежный чувак, горский князь! – Олег засмеялся. – Там его все так называли. Ну, правда, гордый и справедливый. Как там: слово джигита!…
– Знаю я этих джигитов! В цирке выступали, – махнула рукой Света и ушла стирать пеленки.
Как мало в ней осталось от той тонкой наивной, но гордой девочки, которую он встретил десять лет назад. У них тогда была своя рок-группа, и они мечтали играть утонченную красивую музыку, вроде Yes'a, вводили скрипочку и флейту, подключали орган… А получался почему-то все Black Sabbath. Это его злило и удивляло, и было причиной, почему карьера рок-музыканта в конце конов накрылась тазом.
Он никогда ей не изменял, даже при своих очень подходящих возможностях. Она не могла допустить, что он ее обманывает, он не мог представить, что с ней стало бы. Их отношения и так были чрезвычайно сложными. С годами она сделалась королевой эксцентричности, свойственной неудовлетворенным людям. И лишь рождение ребенка остудило постоянно бурлящий в ней вулкан. В ней даже появилось некое смирение, прежде органически ей чуждое. Теперь она верила в него, как в скалу, к которой привязала свою лодочку, а больше, кажется, не верила ни во что на свете.
И он держался, хотя последние годы и из последних сил. Он вдруг "вспоминал" эту острую грудь, упруго играющую под его ладонями, с гусиной кожей вокруг сосков, – какой никогда не было у Светки... Это были фантомы его снов. Другая женщина, другая любовь, которая словно когда-то была у него. Иногда ему казалось, что он сходит с ума. А тут еще орущий ребенок, всякие допинги, бессонница… Он и на стройку-то ушел отчасти из-за этого, пожить в стороне от прежних друзей, скрыться от себя прежнего, открыть новую страницу. Да и из нищеты пора было выбираться…
Теперь, на крыше недостроенного дома, где он привык работать даже без страховки, он признал, что эксперимент был не совсем удачным. Все накапливалось постепенно, а вчера взорвалось…
Аслан слушал молча, но мрачнее тучи, а Султан все орал, грозился и вспоминал брак, прогулы, какие-то штрафы и вычеты, так что получалось, что это они еще были должны Аслану. А Олег всего лишь заявил, что больше работать без денег не будет, и все ребята не будут. Не затем они устроились на эту хренову стойку! Так что через два дня или деньги, или они все сваливают, пусть других дураков ищут!
– И катитесь на х…! – закричал Султан. – Других найду, лучше вас, мудаков! Вся Ярославка ко мне сбежится, только свисну!..
Ребята стояли мрачные, они ничего хорошего и не ожидали. Лишь Казах язвительно щурился.
Это был тертый калач, здоровенные скулы в шрамах, стрижка бобриком, отъявленный наглец в наколках, будто в медалях, предоставлявших ему заслуженные льготы, единственный тип, с кем у Олега не сложились отношения. Работал он плохо и лениво, зато орал громче всех. Но теперь молчал. Этот не уйдет, куда ему уйти – с его судимостью да и без паспорта. Меж себя они звали его Вовка-мазурик. Все догадывались, что Казах был как бы глазами и мыслями Султана, пока тот отсутствовал.
Олег ждал поддержки, что ж они в конце концов?! Вот ведь овцы!
– Ну ладно! – выдавил Олег, пьянея от ярости. – Мы уйдем. Но если все это нечаянно сгорит, то это – чистая случайность.
Он обвел взглядом глыбу почти законченного дома. Он не знал, что скажет такое, само вырвалось. Блеф был чистой воды, но произвел впечатление. Он почувствовал, что в этот момент всех рабочих посетила та же мысль. Но лишь у него хватило смелости или глупости ее вербализовать.
– Что ты, б…, сказал?! – заорал Султан. Он было кинулся на него, но Борис ловко встал между и показал Султану здоровый разводной ключ.
– Не трогай! Ты тут уже покомандовал! В ауле у себя командуй, а тут мы у себя дома. Мы тут уже не один год горбатимся, а таких едранутых козлов ни разу не видели.
Все было сказано. Дальше вести переговоры было бессмысленно. Хозяева уехали. Казах куда-то исчез. Весь день продолжалась забастовка. Ночью приехали несколько кавказцев на джипе. Рабочие направили на них прожектор и вышли кто с чем. Приехавшие, в черных кожаных куртках и кепках, походили, посмотрели – и уехали, так ничего не сделав.
– Демонстрация, – сказал Олег.
– Обосрались черножопые! – резюмировал Борис. – Понаехали тут, твою мать! Надо чистить тут от них все…
А утром появился вялый и укуренный Султан. Мрачно и не глядя в глаза, сказал, что все в ажуре, завтра будут деньги, на всех и все стразу, всем, мол, клянется, так что они могут продолжать работу… – скорее крыть крышу, пока не залило, дожди на носу…
Зальет, не зальет, заплатит, не заплатит, какая разница? Завтра он соберет манатки и уйдет. Это не предательство, ему и Борис советовал. Им-то ничего не будет, они-то отобьются, не впервой, а ему чего в это ввязываться? Без него, мол, как-нибудь договорились бы. А теперь почти война. Сожрут его кавказцы. Это он ночью вчера говорил.
Олегу не было страшно. После трипа смерть перестала быть чем-то непонятным и зловещим, что так пугает людей. Смерть, жизнь – они перетекают друг в друга как вода из стаканов. Жизнь – это очень хорошо, очень подлинно сделанный театр. Но есть что-то и за декорациями. Он был в гримерках или даже на площадях того города. Султан, Аслан – оттуда они казались паяцами на ниточках. Они сами не понимают, чего делают, и почти никто не понимает.
Он был как человек, который знает два языка, и легко, стихийно переходит с одного на другой.
Поэтому войны не будет, зачем она ему в самом деле? У него семья, ребенок маленький. Деньги – хрен с ними… Это даже не билеты на фильм, это просто обертки конфет, которые они жуют в зале, устремив глаза на экран…
Рабочие уже бросили работу и с добродушной бранью расползались по участку и окрестностям.
– П...ц! – крикнули снизу. – Пошли на реку! Х... с этой крышей, небось не зальет!
– Ща, пара ударов!
Работа шла легко, он не чувствовал усталости. Последний день и баста. Ребят он уже предупредил: сегодня проставится. А завтра после работы на электричке в Москву... Он не знал, что он будет делать в Москве, но гнал эти мысли. Он так увлекся мышлением и борьбой с ним, что не заметил, как к нему подполз Вовка-мазурик. В его лице было что-то нехорошее: глаза-щелочки, смотрит как-то не прямо, а вроде вбок.
– Эй, музыкант, как ты здесь? – спросил он совершенно по-дурацки.
– Нормально, а что?
– Дело есть.
– Ну, чего тебе?
– Ты, братишка, не обижайся. Аслан меня послал. Велел с тобой разобраться.
– В каком смысле?
– Ну, сделать тебя.
– Что?!
– Ты уж прости, браток.
Неожиданный удар на секунду оглушил его. Он вцепился в неприбитую обрешетину. Молоток полетел вниз. Ему показалось, что он лежит на постели, и она едет куда-то… к забитой снегом и досками стрелке… Вся крыша ехала и кружилась под ним.
– Ты что, ох...л?!
Второй удар, на этот раз ногой в грудь, был еще сильнее. Олег слетел ногами с крыши, но уцепился за стропило. Под ним было пятнадцать метров аслановского главного зала, еще не перекрытого.
– Ну, давай, давай, браток, чего упираешься... – Вовка-мазурик примостился поудобнее и ударил по пальцам каблуком своих сапожищ.
– А-а! – закричал Олег, но пальцы не разжал.
Тогда Казах достал из-за пазухи статуэтку Меркурия, которого Олег всегда возил с собой. Как она попала к мазурику, Олег не мог понять. Скорее всего, тот спер ее только что из его теплушки.
– Люди!!! – попробовал закричать Олег…
В этот момент ему показалось, что он все вспомнил!
И тут на его пальцы обрушился металлический удар. Он и на этот раз не разжал пальцы, просто он их больше не чувствовал. Он не почувствовал и падения. Только увидел, что лежит уже внизу на бетоне, и сознание стремительно сворачивается в воронку.
“Сейчас я проснусь”. – Он сделал невероятное усилие. Сердце екнуло: а что, если правда?! – “Надо... обязательно... проснуться...”
1995-11 (13)
Свидетельство о публикации №212090801742