Без лица

... Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один...
И разбитое зеркало...

Сергей Есенин, «Чёрный человек»


Ничем не примечательный мужчина средних лет переступил грязный порог одного из баров центра города. В его сутуловатости, в походке сквозила подавленность.
– Унылый, – с небрежением бросил сладкий, лоснящийся официант бармену.
Действительно, что-то в этой по-бабьи отёкшей книзу фигуре так и провоцировало подумать, что вошедшего гнетёт не какое-то определённое обстоятельство, а он так, вообще загружен.
Мужчина неловко, порывисто снял пальто, подсел к углу барной стойки, чудн; игравшей бликами сбоку, и, только мельком и как-то исподлобья глянув на подошедшего бармена, заказал водки и виски со льдом.
Бармен сделал пару шагов в сторону; боковым зрением мужчина приметил гаденькую улыбочку, отпущенную в его сторону сладким официантом.
«Лакейские рожи», – подумал мужчина, расслабляя петлю галстука и расстёгивая пуговицу рубашки.
Он выпил водку и сразу же попросил повторить, рассматривая сверхъестественно чистую кожурку прилагающейся лимонной дольки безо всякого желания закусывать.
«Как же обманчив блеск…» – подумал он и, звякнув ложечкой, выловил из стакана с виски льдинку, на которой так и играли, извиваясь, янтарно-коричневатые разводы; через мгновение он проглотил её.
В этой игре контрастов, в этих обжиганиях и охлаждениях было нечто божественное, нечто происходящее внутри и изнутри же управляемое.
«Высшая целесообразность», – подумал он, чувствуя, как тают во рту хрустящие осколки другой, разгрызенной  льдинки.
Громкие звуки навязчиво заполнили помещение. Он не сомневался, что первым почуял их, – не услышал, а именно почуял по тому, как вздрогнула барная стойка; ей, долготерпеливой, ему не жаль было уступить настоящее первенство.
То ли какие-то восточные танцы, то ли просто попытка заглушить голоса всё прибывающих посетителей, чтобы они хуже слышали голоса соседей и от этого больше верили в интимность собственных бесед.
«О тонкая ритмика одних из первых музыкальных инструментов…» – начала подступать к нему смутная тоска, и он подумал, не переждать ли ему оглушающее битьё на улице, заёрзал на стуле в нерешительности, вспомнил о потере места и вообще весь как-то смешался.
Внезапный тычок то ли в спину, то ли в бок, странно отозвавшийся в локте, заставил его сжаться. Он посмотрел перед собой, пытаясь собраться, и снова увидел барную стойку, ту самую, которая была ещё чувствительнее его. И ощутил, что она каким-то непостижимым образом поддерживает его: рисунком ли древесины, толщиной ли столешницы, ещё ли чем-то, менее явным. Осмелев, он обернулся, чтобы узнать, кто толкнул его.
Русоволосый затылок, наполовину повёрнутая голова, быстрый взгляд одним глазом; наглец выглядел моложе его самого.
– Чем обязан? – ровно спросил мужчина.
Тот начал потихоньку, плавно разворачиваться, ничем не намекая на конфликтность.
– Разве могут люди, собравшиеся для отдохновения, иметь друг перед другом какие-либо обязательства? – скорее всего риторично спросил он в ответ, боком подступая ближе к мужчине. – Я случайно, прошу простить. Вы позволите? – так и держась боком, спросил он, указывая на соседний стул за стойкой.
– Пожалуйста.
– О, выглядит нетипично, – указал он на стаканы.
– Желаете присоединиться?
– Охотно.
Когда необходимая доза поступила, русый чуть разгладил свои волосы и спросил:
– Не находите, что будет предпочтительнее смешать?
– Сочту за интересный опыт… Однако оставьте льдинки, они хороши и в лимонном соку.
– Мне нравится Ваша культура питья.
– Вы толкнули меня, чтобы поделиться со мной этим соображением?
– Напрасно негодуете, я действительно не имел намерения… Совершенно искренне говорю Вам.
– Да? А я вот не ждал искренности от этого вечера, нисколько, – оправил мужчина костюм, понемногу расслабляясь.
– Отчего же? – на той части лица подсевшего, которая просматривалась в тусклом свете бара, выразилась заинтересованность, даже несколько порывистая.
– Если Вы находите это значительным… Взять, например, хотя бы персонал этого заведения. Впрочем, нет, лучше начать с другого… Вам доводится бывать в канцеляриях? Мне частенько; не будет, пожалуй, ошибкой сказать, что вся жизнь моя в них проходит. Разные они… С гербами и без, требующие форменной одежды и те, что либеральнее… И какую из них не посещаю, всюду одно: ожидание поклона. А ведь суть поклона какова?
– Я читал как-то о нравах славян; утверждается, что в глаза смотреть – знак агрессии.
– Любо слышать, дорогой Вы мой человек, – мужчина был приятно удивлён репликой собеседника, – да только славянские ли нравы в канцеляриях? Главное в поклоне – лицо сокрыть, не одни глаза.
Русый вдумчиво двинул губами. Мужчина почувствовал, что разошёлся несколько сверх меры и, быть может, сам того не заметив, чем-то подавил собеседника. Он выдержал краткую паузу, поостыл, с удовольствием раскусил кислящую лимоном льдинку и продолжил, тут же позабыв о прохладе:
– И не было ещё ни разу исключений из этого правила. Если хоть видимость создам, – а актёр я так себе, признаться, – пусть и самую плохонькую видимость того, что готов кланяться, – нет мне препятствий, и всё в порядке, никто не посчитает чернила пролитыми зря. Но ведь если в самом неприметном моём движении, в шаге, в постановке туфель проскользнёт способность пойти на эксцесс, – а вся жизнь, о! вся жизнь моя – неудовлетворённая тяга к эксцессу! – сразу завернут они меня, сразу возненавидят, не ступи я следующий шаг покорнее!..
Мужчине показалось, что он стал заметно громче, и он огляделся, по-школярски скованными рывками снова оправляя свой костюм. Он поглядел на красивую доску барной стойки, на обновлённые стаканчики на ней, и описал рукой в воздухе полукруг, будто закрыл скобку:
– Начал я с этого вечера… Вы не обессудьте, я многословен бываю…
Русый запрокинул голову, затем вернул её в прежнее наполовину повёрнутое к собеседнику состояние, немного провёз стаканчиком по доске и только спокойно и мягко улыбнулся в ответ.
– Так вот, – продолжил мужчина, – выйдя из тех помещений, заполненных склонёнными, – Вы ведь понимаете, что только склонённый или изначально низкий ждёт поклонения себе, – я захожу в другое, казалось бы, помещение, и что же вижу? А полюбуйтесь, – он указал на сладкого официанта, стоящего у одного из столиков.
Они вместе посмотрели в его сторону. Тот стоял, наклонившись, подобострастно вытягивая шею и лицо к какой-то краснеющей массе, повитой белым, притом неясным оставалось, шарообразен обслуживаемый клиент или скорее бесформен.
– Нда, – отозвался русый. – А согласитесь, примечательна эта черта многих из прислуги центра – быть как цукаты: на чей-то язык они готовы упасть самой засахаренной своей сторонкой, а кому-то только вялость и показывают.
– Ах, Вы поняли меня вполне! И нет здесь и речи об ожидании искренности, не то что о ней самой!
Ожог был успокоен кислящим скольжением, и мужчина подумал, что мог бы и пропеть последнюю фразу, но постеснялся и продолжил своим обычным голосом:
– И постоянно так: вроде и есть смена помещений, а будто бы всё в одной комнате происходит… Были Вы в Юсуповском дворце в Петербурге?
– В котором?
– Да в котором Распутина убивали. Там одна проходная комнатка есть, небольшая такая, вся изнутри зеркалами отделана, и стен больше четырёх, они как грани… Не упомню, сколько их, но почему-то хочется думать, когда её вспоминаю, что их восемь. И каждая, представляете, каждая эта стенка-грань, включая те, которые суть двери,  –  зеркало от пола до потолка. Вот и есть она, одна, а смена остальных помещений происходит где-то в стороне, не со мной… И будто стою я в ней, и разные люди, разные… – одухотворённый, он с усилием думал, формулируя, – сектор; активности жизни моей за этими гранями. Но! – придвинулся он с чуть лукавой улыбкой поближе к собеседнику, – свойство этой комнаты в чём? Все вместе эти зеркала меня отражают, вроде бы весь, весь я виден, а от каждой из них я хоть чем-нибудь, а ускользаю, как ни повернись, не тот я, каков на самом деле!
– Свойство зеркал такое, чего уж… – потупясь, отозвался русый; мужчине показалось, что это прозвучало не без расположения к его жару.
– Иначе можно выразить… – он потирал большим пальцем подушечки остальных четырёх пальцев той же руки. – Вместо зеркал… игрушки такие: в дырчатую панель вложены подвижные штырьки, и если, скажем, рукой с расставленными пальцами с одной стороны нажать, с другой выдвинуться соответствующие штырьки, и выйдет этакая трёхмерная копия, как…
– Знаю-знаю, – кивнул русый, усмехаясь, – своему сынишке недавно принёс такую, он поигрался с неделю да и бросил.
– О-о, я так люблю, когда дети радуются, – вдруг словно забылся мужчина, – когда вижу это – сразу на сердце легче… А когда нет лёгкости, – вернулся он, – стою я в этой гранёной комнате и, понимаешь… – можно на «ты»? – чуть стыдливо, но с большой надеждой потянулся он к собеседнику.
– Конечно! – отозвался тот, опережая сам вопрос. – Дай-ка и я попробую так, – и, с видимым удовольствием вываляв льдинку в остатках лимонного сока, полных мякоти, он положил её в рот и с хрустом разгрыз.
– Спасибо! И будто бы вместо каждого из этих зеркал в комнате – вот по такой игрушке. Хочу проявиться вовне, чтобы податься к тем, иным людям, иду от центра комнаты на грань, прикладываю лицо к игрушке, чтобы заглянуть, как там, – и всегда, всегда криво выходит! Ни разу та трёхмерная копия с той стороны, моё отражение, не было тождественно тому, что я приложил изнутри! – Распаляясь, он даже хлопнул себя по коленке. – Хоть какая-то часть, пусть деталь – а выпадает; и ведь нередко же безо всякой задней мысли, без страха иду вовне – и всё равно там видно не то же, не то же самое! – Чувствовалась близость точки кипения. – Главное в этом, пойми: никто не видел моего настоящего лица! Думаю порою: а есть ли оно вообще? И знаю – есть. Потому что часто чувствую: у меня не своё лицо. И раз чувствую, значит, есть внутри этой комнаты нечто, что отразиться никак не может. И мучит, как саднит: что я? – Помолчав немного, он прибавил с едва уловимой хитрецой, – и раз тянется это биологическое существование, а притом и саднит, значит, есть оно, моё, настоящее, и такое, что другого такого нет!
Он закончил с какими-то даже реваншистскими нотками, опасно бодрящими, как «Марсельеза», и, улыбаясь в ответ русому, привстал, выпрямляя затёкшую спину. Он чувствовал теплоту понимания, восторг овладевал им; зажмурясь, он вспомнил о предпоследней реплике собеседника, и изготовился ответить на неё, шепнуть что-то о чистоте чувств, известной детству, но был внезапно остановлен сильным ударом в лоб.
Искры рябили в глазах уж слишком долго, он сам одёрнул себя доводом о конечности материального, приобнял стойку за столешницу и заставил себя посмотреть туда, откуда на него обрушился этот удар тупым твёрдым предметом.
Вместо своего собеседника, приятно радовавшего его почти с самого начала их встречи, он увидел перед собой багровую, оплывшую рожу, которая смотрела на него в упор ничего не выражающими глазами. Огромная, угреватая и вся какая-то перекошенная, она больше всего напоминала большевистское хамское рыло с белогвардейских плакатов. С её опухших, сально-нечистоплотных губ слетали поганейшие слова, и оставалось неясно, адресованы они именно ему или сыплются постоянно безотносительно ко внешним условиям.
Мужчина смотрел на неё, странно покачивающуюся, словно в каком-то отвратительном ритуале, и обрывочно фиксировал своим болящим мозгом, что не может её ненавидеть – пусть она и ударила его, – но колоссальное, необоримое омерзение к этому концентрированному непотребству начинало душить его. Он вдохнул побольше воздуха, фокусируясь на ней, чтобы увидеть в ней что-то человеческое и тем задавить в себе страсть к убийству, которую так старательно подавляла в нём цивилизация, – да-да, она и сейчас хватала его за руку, чтобы не дать ему быть искренним.
«Ну нет!» – мелькнуло в нём неожиданно объединившимися искрами, и он понял, что если не сейчас, то победы не будет, придётся и дальше кланяться, так и не обретя своего лица.
«Нет!» – пронеслось повторно, он вырвал свою руку из цивилизаторских пут и, сжав её в кулак в движении, опрокинул всю эту мерзость ударом наотмашь.
Прежде чем почувствовать в кулаке острую боль, он увидел падение этого чудовища. О, оно было грандиозным: рожа, так и не приняв никакого выражения, под собственную матерщину унеслась в гулкое, тёмное, распадающееся на части небытие, которое тут же обрушилось на него самого со звоном и грохотом, врезаясь в него, полностью заслоняя собой отдельные вспышки огней, мерцание покатившегося куда-то неверного света вместе с его удушьем и толчками…


Первым из новых ощущений мужчины был холод. Примешивалось чувство открытого пространства. Что-то жёсткое было под ним, и какой-то выступ, почему-то смутно напоминающий сглаженную шляпку большого гвоздя, упирался ему в лопатку. Он решил натянуть повыше то, чем был укрыт; это импровизированное одеяло как-то жалко трепыхнулось. «Полы пальто», – навестила его ассоциация. Накрывшись до шеи, он почувствовал холод в ногах и тронул локтем своей совершенно слабой руки какую-то стену. Пощупав её, он понял, что она, во-первых, отогнута, во-вторых, невысока. «Лавка…» – мелькнуло неотчётливо. Он сделал бессмысленное движение в поисках более удобного положения, но почти сразу же понял, что удобнее, чем до новой волны сознания, он не ляжет. Показалось, что невдалеке, совсем рядом упало несколько осколков стекла. «Не посмотреть ли…» – двинулся он ещё, и снова звякнуло то ли сзади, то ли снизу. Нет, глаза открывать не было ни желания, ни сил. Но и без глаз ощущения навалились на него. Среди прочего ноющая, местами жгучая боль переливами наполняла всё его лицо; он понял, что совершенно счастлив.


Рецензии