О том, каково побывать в шкуре Невского проспекта

Вот уже который день я лежу на койке с продавленной сеткой и гляжу в потолок. Потолок грязно-жёлтый, в ржавых потёках по швам, засиженный мухами. В разводах ржавчины я различаю только одному мне видимые картины глубочайшего смысла. Их изучение требует полного сосредоточения и максимальной концентрации внимания. Я очень стараюсь и совсем не замечаю медсестру, которая приходит три раза в день суёт мне в рот какие-то пилюли. О, если бы вы знали, как много таят в себе эти рыжие пятна. Но я не буду о них рассказывать, чтобы вы не сочли меня психом.


А совсем недавно вместо этих рыжих пятен на потолке я смотрел бесчисленными глазницами окон на свинцовое петербургское небо. Я грелся бесчисленными крышами под скромным петербургским солнцем. В моих бесчисленных вентиляционных трубах гудел, выл и ухал влажный ветер с залива, пугая голубей, котов и крыс.


Я был Невским проспектом. По мне ходили Пушкин, Грибоедов, Глинка, Чайковский, Маяковский, Чернышевский, Достоевский, Петрашевский, да и кто только не ходил.
На меня падали немецкие снаряды и сбиваемые лазером сосули. В моих дворах-колодцах играли в прятки, впервые целовались, прятались от управдомов, курили, танцевали, рисовали на стенах всякую непотребщину, парковали машины, разбивали окна, ходили туда и ходили сюда, убивали, умирали, рождались сотни, тысячи, миллионы, целые поколения петербуржцев.


По мне ездили шарабаны, таратайки, кареты, двуколки, телеги, тильбюри, тачанки, Руссо-Балты, трамваи, броневики, Победы и троллейбусы.


Я есть на миллионах похожих как две капли воды фотографий. Каждый день витрины, которыми я наблюдал сам за собой, слепли от вспышек фотоаппаратов.


По мне шлялись, с притворным восхищением глядя по сторонам, жители всех стран мира, говорили на всех языках, включая вымершие и искусственно созданные.


Иногда ради интереса я ронял столбы, держащие бесконечные электрические провода и с интересом наблюдал за транспортным коллапсом. Особенно меня веселили чрезмерно упитанные мужчины с полосатыми палками, с трудом вылезавшие из сине-белых машин с проблесковыми маячками. Они смотрели на поваленный столб, потом снимали фуражки и протирали редкий волосяной покров на голове голубыми тряпочками не первой свежести, а потом водружали фуражки на место и бормотали что-то в древние рации, а им что-то ещё более неразборчиво бормотали в ответ.
На мне паразитировали раздатчики листовок со всяким спамом, юноши и девушки в ужасно жарких поролоновых костюмах бутербродов из «Сабвея», тигров (маскотов очередного турагентства), огромных мобильных телефонов и других порождений расширенного сознания рекламистов.


В урны на моих тротуарах бросали миллиарды окурков, иногда окурки зажигали другое содержимое архаичных каменных ящиков, и я затягивался едким мусорным дымом и выдыхал его в лица флегматично-нервных коренных жителей Петербурга, который десяток минут дожидавшихся застрявшие в утренних пробках автобусы и троллейбусы. Петербуржцы морщились и кляли тихих работящих дворников с обветренными смуглыми лицами и Горэлектротранс.


Я волочился за Фонтанкой и Мойкой, они были прекрасны, даже великолепны. Они так мило покачивали прогулочными катерами, били волнами в гранитные берега и загадочно блестели отражениями оранжевых натриевых фонарей таинственными осенними вечерами. Но они были куда старше меня, и вряд ли бы у меня с ними что-нибудь получили. Я был слишком юн для них. А вот с каналом Грибоедова я дружил.


Мне всегда нравились его спокойная рассудительность и живой пытливый ум, видимо, передавшиеся ему от великого человека, именем которого, собственно, его и назвали.


Я был культурен. На мне каждый день находили свою аудиторию сотни музыкантов различных жанров, писали портреты, пейзажи и даже авангардные произведения непризнанные художники, читали свои немножко кривоватые стихи бездарные и не очень поэты, танцевали, несмотря на всё то, что им мешает, разнообразные танцоры. На мне устраивали спонтанные представления мимы и прочие уличные актёры.


Я был порочен. В некоторых моих подвалах сидели раздутые излишествами мужчины и глядели на извивающихся перед ними падших и жутко дорогих девиц. А по вечерам в саду с шедевральным памятником Екатерине Второй собирались слащавые люди, которым всё никак не получалось пройти по мне парадом.


Я был благороден и смел. Однажды в одном из двором я скинул внушительный кирпич на повесу, внезапно возжелавшего встреченную им одинокую женщину.


Меня любили и ненавидели многие и многие годы.


Подо мной глухо шумел метрополитен, и я засыпал на пару часов только тогда, когда по туннелям переставали носиться составы из синих капсул, под завязку наполненные всё врем спешащими куда-то людьми.


Я жил, мне было хорошо, я был красив и даже прекрасен. Я сжился с этим городом в настолько единое целое, что стал главным его символом, наяву со свинцовой Невой и чопорным Казанским собором.


Но однажды, в декабре не помню, какого года, вдруг стало темно, на небе появилась огненная сфера, подул наисильнейший за всю мою жизнь нестерпимо горячий ветер, упали все столбы, остановились мчащиеся в бесконечном потоке автомобили, попадали люди, слетела кровля с моих крыш и упал стеклянный глобус с дома Зингера. Разбились все витрины, я не смог больше ничего видеть, из-за рёва шквального ветра я не смог ничего слышать. А потом стало темно, а потом вообще ничего не стало.


А через сотню тысяч секунд я очнулся на продавленной койке, и первым, что я увидел, были оранжевые разводы на полотке и грязных стенах холодного бетонного мешка где-то на Пряжке.


Рецензии