Вокзал

     Тихо. 
     Иней тает на ресницах, скатываясь по  раскрасневшимся щекам и превращаясь в непрошенные, стыдливые слезы, которым уже нет причины. Просто еще одна унизительная привычка. Влага скупой горечи и несдержанных эмоций так и не касается земли, замерзая на подрагивающей пунцовой коже. Ее сметет безжалостный ветер, пощечины которого приходится терпеть всякому, кто осмелился прийти сюда в этот час. Хотя для этого места не бывает слишком рано, как в прочем и поздно тоже. Здесь ветрено всегда. Здесь людно. Отголоски метели, эхом из недавнего прошлого буйствуют по выжженной пустоши, где от них спасенья нет. А ведь только начало марта, но и оно выдалось как-то особенно суровым, что даже снег жесткой крошкой вновь стал валиться с неба, тяжело нависшего громадой туч в одно утро, решительно перечеркнув боязливые чаянья о ласковых деньках предлетней поры. Совсем незаметно сырая весна сменила безжалостную затяжную зиму, однако окружение с его бурыми и желтыми цветами, прогладывающими из-под талого грязного снега, запахами влажной земли и перегнившей прошлогодней листвы, и одинаково бесстрастными лицами в толпе, все, как будто осталось прежним, безжизненным за долгие месяцы безраздельного властвования холода.
     Среди замерзших людей нетерпеливо притаптывающих каблуками окованных военных сапог и женских туфелек по железнодорожной платформе, выдающейся массивным грязно-серым айсбергом вперед, время от времени отчетливо слышен сдержанный кашель в поднятый ворот грубой шинели и редкие всхлипывания из-под пуховой шали, детский плачь в колючую материнскую варежку.
     Жаркое дыхание ожидающих и пассажиров, которые надеются спешно покинуть это Богом забытое место, бегущие от самих себя, проблем и мрачной разрухи, застывает льдинками на ткани, от чего возле шеи и лица остаются своеобразные снежно-белые отвороты и поразительные, прямо таки мохеровые шарфы. Чем пушистее, тем ясно - их невольные обладатели дольше стоят. В дальнем углу колонну спиной подперев, уснул в белой шубе старик - обходчик, он жизнь свою колейной дороге посвятил, теперь и глаз не открывает. О том, что живой, по клубящемуся пару изо рта понятно тем сердобольным, кто сомневается и близко подходит, чтобы растормошить бедолагу. Замерзнуть насмерть проще некуда. Сколько таких! Но вот глаза его раскрылись, неспешно, по одному, и перед оторопевшим людом стоит себе живехонький дед. Пришедшим не впервые он знаком, покой его не тревожат даже закутанные в колючую шаль карапеты. “Морозным дедушкой” его зовут, однако никто не улыбнется даже. Прозвище это - не от жизни хорошей. Развалине бы в теплую кровать доживать последние деньки, но некому будет работу известную только ему выполнять. Вот седовласый и бдит на ногах. Скорее он не спит и не бодрствует вообще, пребывая в некоем промежуточном состоянии, как и природа в эту странную пору.
     От воздуха пропитанного леденящей стужей дышать становиться тяжелее с каждым разом, с каждым новым вздохом транзитникам, как тут зовут ожидающих, отбывающих и прибывающих пассажиров, приходится расходовать силы. Ведь стоять еще немало. Когда еще нужный паровик подойдет. И каждый второй знает наперед, что тяжелее всего дается это самое ожидание. Тревога перед неизвестностью сгорбленной старухой прихрамывает за темными занавесями ночи, куда тщетно вглядываются с надеждой пришедшие сюда. Уже скоро их лица блаженно озарит яркий свет, развеяв на минуту образ в темноте, и снова опустит черный многосложный пыльный занавес, на падуге которого со временем проступят узнаваемые созвездия - Медведица с дитем и Орион.
     Вокруг ни шороха, ни звука, так, что даже слышно поезда, которые, не останавливаясь, проезжают мимо этого архаичного вокзала, точно это какой-то брошенный полустанок. Ему подходит слово – мираж, он обморочное видение. Кто его здесь оставил, или скорее забыл, рядом с ровными линиями железнодорожных рельс струнами натянутых от горизонта до бесконечной темноты? Туда, куда они уходят, тысячу тысяч раз пересекаясь подгнившими шпалами, через сотни чашек кофе и мириады повторяющихся, ночь от ночи, уже знакомых звезд, в любую из сторон, куда не посмотри, есть подобный вокзал, а за ним еще, и так до конца пути.
     Красный кирпич невысокого здания местами в выбоинах и следах шрапнели - словно старый солдат в потрепанном мундире, стоит брошенный посреди опустевшего, поросшего вереском и чертополохом, поля брани. На горизонте в молочном тумане, а где и в густом дыму, высятся разложившиеся туши порушенных домов, зияя поломанными ребрами наружу и пустыми глазницами бетонных черепов, чуть поодаль устало кренится покалеченная водонапорная башня, всюду брошенная впопыхах тяжелая техника, тела в рытвинах мерзлой земли и оврагах. Чем не картина после сокрушительного обоюдного поражения? Кто с кем воевал, и давно ли, значения теперь не имеет. Слишком быстро пришло осознание и отрезвляющая ясность факта, что в проигрыше оказались без исключения все. Некому сокрушенно писать капитуляций, некому их снисходительно принимать. И долго еще придется лечить рваную незаживающую рану в душе каждого, кто не забыл во сне и кто помнил днем. Одна лишь дорога вызывает в памяти всполохи о былом величии людском, особенно теперь, когда от городов остались лишь станции да редкие вокзалы с некогда громкими названиями, позади которых, насколько хватает глаз, длится бесконечный унылый пейзаж. Не удивительно, что бывшие горожане и жители опустошенных окрестностей стали сходится в то место, что еще могло им дать малейшую надежду на лучшую жизнь. Говорят, надежда умирает последней. Этой холодной весной, подумают сотни, случится ее хоронить. Процессия будет короткой. Тело бросят в братскую могилу и сверху присыплют с лопаты  негашеной известью. Бесчисленные руки медленно стянут шапки на минуту, помолчит толпа, нервно дожидаясь паровозного протяжного гудка место траурной канонады.
     Здесь место есть и жизни. Щербатый рот проклепанных чугунных ворот прерывисто вдыхает и выдыхает людей из своего теплого утроба, попеременно обдавая паром и запахом гари столпившихся ожидающих. Однако, при всем разнообразии общей оживленной картины, что-то тут определенно не так, нет места для привычной суеты, шумной неразберихи, гвалта прибывающих, разносчиков горячих пирожков и учтивых носильщиков, навьюченных волами до дрожи в коленях, хромых собак о трех ногах и деловитых проводниц. Искаженное отражение дорожной жизни. Призрачное видение знаменитой станции. Фигуры людей монотонно качаются, не соблюдая такт, каждый на свой лад, будто один гигантский маятник проносится из стороны в сторону перед глазами.
     Рабочие, чумазые от плотно въевшейся в кожу копоти, стоят в фуфайках на голое тело, тяжело вдыхая непривычный прохладный воздух. Сбежавшие из Ада! Не иначе. Счастливчики? Навряд ли. В дрожащих от изнуряющего труда ручищах из ниоткуда вдруг появляется горстка махорки и тут же исчезает вместе со скуренной одним вдохом самокруткой. Совместно с ними, разбитые вражеским снарядом, а ныне медленно качающиеся на цепях, часы с погнутыми стрелками и жестяная крыша, вся в заплатах, помнят лучшие времена, когда сотни разных граждан сходили с резных подножек застекленных цветных вагонов, чтобы отправиться в гости, по делам или найти себе жилье. Пестрая публика. Десятки галдящих молодоженов, торговых агентов, семей с детьми и представительных мужчин с сигарами, а потом только военные, офицеры, юнкера и солдаты, еще позже раненые и мертвые. Все они теперь стоят в один ряд перед влажными от едкого табака глазами рабочих, кажущимися служителями малознакомого культа. В те времена им приходилось отпускать грехи бьющимся в предсмертной агонии несчастным солдатам, что в бесчисленном количестве привозили с фронта эшелон за эшелоном, перевязывать их страшные раны, вносить за стены вокзала, словно бы величественного храма, раненых и выносить уже мертвых, закапывать; прятать беглецов от бомбежек и газа, отправлять женщин и детей спасительными товарняками прочь от ужасов, которые только может принести человеческая жадность до земли и оскорблённая политическая идея. Смотрели ли они на мундиры? Имел ли значения чин? То было время, когда не имело значения, на чьей ты стороне. Казалось, само человечество вступило в неравный бой с призрачным образом неприятеля и терпело поражение за поражением. Везли отовсюду.
     В короткие минуты отдыха они смиренно стоят, словно отлитые из бронзы, недвижимо, монументально, как бы дополняя взрытый перрон. Никто, хоть изнывая от неимоверной усталости, никогда не позволял себе даже присесть. Да и куда бы? Кованые скамьи, те немногие, что чудом уцелели, прогнулись на резных ножках от многолетних тяжестей, и приобрели оттенок уважаемой старины, из-за которого на них уже никто не сидит. И даже ворох сумок, вдутых от различного тряпья, то здесь, то там покоятся рядом и под самими скамьями, но некогда на них.
     Все окутано тусклым светом причудливо изогнутых моргающих фонарей, склонивших разбитые головы, и, кажется, дремавших не смотря на проносящиеся мимо потрепанные короткие пассажирские и страшно угловатые бронированные составы. Некоторые из них можно отличить, даже не глядя. Первые магнитом привычного для сердца перестука колёс притягивают редкую толпу к путям, вторые же, тяжелым ходом и мерзким скрежетом, бешено выскочив из темноты и прорезая ее брюхо прожекторами, не раз отпугивали и заставляли прятаться за спасительными воротами вокзала.
     Если же закрыть глаза, за бледной пеленой век яркими пятнами мелькают немного удивленные со сна лица людей сидящих по ту сторону толстых, закрытых наглухо, и пожелтевших от времени стекол. Темные фигуры  за столом, друг напротив друга, с остывшим чаем и щедро вываленной на стол едой, больше похожей на мусор. Кто чистит винтовку, кто кормит бледной грудью младенца. Станция такая-то, остановка пять минут. “Просьба не выходить из вагонов!”, однако не слышно настолько мучительно-приятного скрежета тормозов о разогретые, до блеска начищенные рельсы. Никто и не думает дергать рукоять стоп-крана. Машинист ускоряет ход.
     Прибывающий поезд еще не объявляют.
     - Ну, когда же они приедут? - кто-то в толпе  обязательно скажет с облачком пара. Чаще всего это старик-обходчик, тот, что в белой шубе из инея, который, видимо, привык и холод его более не тревожит. Во сне ли он это сказал?
     - Кажется, вечность уже здесь ждем, - откликнется ему эхо с другой стороны крытого перрона.
     Его уже не объявят. Головы одна за другой опускаются, попеременно принимаясь бесцельно шарить глазами, рассматривать собственные ботинки и недокуренные бычки под ногами, инстинктивно вжимаясь в войлок и облезлый мех высоких воротников.
     На станции по-прежнему людно. Здесь ждут. Ведь где еще людям ждать чего-то от покалеченной жизни, если не на вокзале, когда вот-вот скорым поездом вернется любимый сын или трудяга муж, раненый брат или пока еще незнакомый, но уже такой близкий сердцу человек. Только здесь, между двумя стертыми с лица земли городами, между смертью и неизвестностью. Ради этого стоит приходить ежедневно, стоять часами, не спать ночами. С букетами и улыбками, застывшими, блеклых цветов. Всюду запах мазута и нервно выкуренных трех-четырех пачек сигарет возле каждой урны - искусанные с фильтром и тонкие с помадой, а чаще – дешевые папиросы. Слабые надежды и неуверенные взгляды. Тихо сипит, будто бы уснувший громкоговоритель, едва-едва уловимо, вместе с преклонных лет женщиной, чей от природы противный голос так многие сегодня ждут.
     Зябко, и все кутаются в отчего-то серые куртки и пальто, одного цвета, что и небо, глаза. На этом вокзале все какие-то одинаково тревожные и растерянные, детьми брошенные, кроме беспризорников естественно, что в вымазанных грязью и какой-то бурой глиной ватных штанах, умиротворенные, словно на иконах, спят себе с лицами святых, прислонившись спинами к теплой бойлерной. Это их ночь. Сегодня никто не остановится, разбудив их шумом и гвалтом новоприбывших, взаимными объятиями закадычных друзей и дальних родственников, и шелестом дешевых дорожных сумок. Сегодня, как и вчера, и черт знает, когда еще позже. Уверенность предает им силы, как большой стае бездомных псов в центре города, которых все начинают даже побаиваться и обходить стороной. Пусть себе лежат, и, слава Богу, пока еще никого не трогают.
     А эшелоны все идут и идут, освещая огнями лица ждущих, вороша их волосы на голове и пытаясь сорвать одежду порывами ветра. Кто-то с детьми на руках и уже повзрослевшими, с фотографиями в озябших пальцах, черно-белых, где все еще такие молодые и крепкие, до войны и после. Слезы на истертых временем щеках. Морщины на дрожащих губах. Молитва. Одна большая беззвучная молитва теплым и густым облаком окутывает разрозненные, почти далекие фигуры, отбрасывающие бесконечные угольные тени на полуприкрытую свежевыпавшим снегом платформу. Кто-то увидел близких, кому-то показалось. Однако руки инстинктивно машут, казалось бы, сами собой, приветствуя совершенно неизвестных и едущих в темное ничто, с жадностью поглощающее локомотив с вереницей вагонов целиком и полностью. За последним фонарем, пятнадцатым на перроне, пропадают огни и надежды. Они приходят и уходят, так же как и люди. Есть, конечно, и завсегдатаи, как например развалина в пресловутой шубе, но ведь и у него был брат, тоже обходчик, а теперь он остался один. Ждать не каждый вытерпит. Лица меняются.
     Короткие всполохи, и задрожала измученная земля. Пришедшие ждать смотрят в след убегающей веренице рельс и шпал. Этой струне никак нельзя оборваться. На ней весят тысячи тысяч жизней. Мужчины бессильно сжимают кулаки, дети плачут испуганные шумом. Но из темноты на свет, одна за другой, внезапно выскакивают дрезины, пугая пуще прежнего грудных и слабонервных, лишь для того, чтобы нырнуть в густую ночь на скорости пары вдохов и трех толчков замершего в предчувствии сердца. Безвестные герои, которым обязано своей целостностью хрупкое полотно железной дороги, попеременно раскачивают и с силой нажимают рычаги, проворно продвигаясь вперед. В чернильной темноте безвозвратно погрязают их лица и имена, вместе с тем подвигом простых людей, о котором так и не узнают многие. Скрип отдаляется и пропадает вовсе. Сколько их проехало за день? Как много вернулось назад? Только работники старого вокзала вычеркнут их смены и допишут поверх новые имена, и так дальше, пока на клеёнчатом расписании буквы не вытеснят свободное место.

                ***

     Где-то там, если закрыть глаза - тихо, очень тихо, так, что даже слышно, как поезда делают остановки. Там, в черной маслянистой мгле выходят близкие и родные, любимые. Уставшие от дороги пассажиры стоят растерянно на не тронутом ногами, идеально чистом перроне, белом от выпавшего час назад снега, зябнут и посильней закутываются в серые пальто и куртки.
     Их рейс не объявляют. Конечная станция.
     - Ну, где же они? - кто-то обязательно скажет с облачком пара, может родственник одного из ждущих на оставшемся позади кирпичном вокзале. - Не уж-то забыли?
     - Казалось, эта дорога уже и не закончится, - скажет чья-то дочь. - А они...
     Сошедших с вагонов людей не встретят.
     На ресницах слезы превращаются в жгучий иней. Жизнь прошла в ожидании. Годы минули в дороге, под шумный пульс колес и беседы случайных соседей по купе. Она поездом прошла, пропуская станции до самой конечной, до тупика ветки. Остались лишь фотографии, где все такие молодые и сильные духом, до войны и после, черно-белые и наивные. Как же так получилось?
     И почему так тихо? Не стучат даже сердца.

2008г.


Рецензии