Мама

     Чернила растекаются по ровному изгибу плотного листа, слепляя между собой обе его половины. Коротко стриженые ногти аккуратно проводят по острому бумажному ребру пять раз, после чего бабочка делает свой первый взмах полупрозрачных темных крыльев. Я улыбаюсь ей, а в ответ мне улыбается мама.
     - Что ты видишь на картинке? – голос доктора раздражает знакомыми нотками безразличия.
Молчу.
     - Что ты…
     - Она вас услышала, доктор, - подчеркнуто вежливо вмешивается медсестра по прозвищу Матрос с голосом и руками матерого моряка. Необщительная особа с задатками надсмотрщика всякий раз стоит чуть поодаль, и если обернуться снизу-вверх, то часто вводит в заблуждение спокойным видом крупных, будто высеченных из камня, черт лица. О, как обманчива та безмятежность! Ее кряжистая фигура затянута в неудобное платье, а на голове красуется нелепый чепец с кровавым крестом. Живая мебель, собственность больницы, стремглав готовая скрутить, усмирить, сковать, усыпить, … в общем, ей лучше не перечить.    
     Вопросы человека в белом очевидны и безынтересны, день ото дня они повторяются в разной последовательности, которую не так уж и сложно просчитать. Сегодня мне назначен прием доктора Меняздесьнет. В который раз я хочу видеть его глаза, но внимание его приковано к чему-то за пределами тесного кабинета уставленного разными частями человеческого скелета, деревянными головами истыканными иголками и плакатами на которых изображены разным цветом раскрашенные мозги. Сейчас он определенно вне этого мира. Взор его выцветших радужек претерпевает призматическое искажение, схождение и расхождение семицветных лучей света, а также всяческие преломления, проходя через запыленное окно-бойницу, чтобы затем устремиться далеко вперед – сквозь пространство. Я все бы отдала, чтобы хоть одним глазком увидеть то, на что он каждый раз залипает.
     - Сейчас я повторю вопрос, - он соизволил отвлечься от своего ежедневного трансцендентного путешествия, и вернуть свое Я в плотскую оболочку. Наверное, это сложно. Я также понимаю, что мир неописуемого и непостижимого интереснее этого гадюшника, и совсем не злюсь на него за это. Кто-то среди этих стен медленно сходит с ума, кто-то медитирует. Каждый спасается, как может.
     - Не надо, - машинально проговариваю я, стараясь языком не касаться неба. Невинная забава, но голос получается возмутительным. - Вижу бабочку. Большую красивую бабочку.
Всем девочкам нравятся бабочки, так почему бы не сыграть сегодня в эту игру?
     - Хорошо, - его чуткие руки - руки волшебника, каждый раз рождающие чудо. И он определенно лучший фокусник с чернилами, которых я только знаю, каждый раз достающий из глубокой бумажной шляпы то кролика, то крокодила. - А на этой?
     Я снова молчу. Меняздесьнет коротко кивает кому-то за спиной. Ах да, медсестре. И та уже на шаг ближе.
     - Маму, - я начинаю нервничать, -  в окружении бабочек.
     - Уже лучше. Следующая.
     - Маму, - не глядя отвечаю я. Пустые глазницы скелета напротив изумленно таращатся на меня. Он тоже удивлен моим словам? Его воображаемые глаза тоже увидели ее? К чему приведет этот диалог мне доподлинно известно, но чтобы все быстрее закончилось надо решительно гнуть свою линию. -  Вижу маму.
     - Но это пустой лист, - с недоумением в голосе доктор разворачивает к себе засаленную бумагу, потом смотрит на скелет, медсестру, а затем уже на меня. Двое его свидетелей подтверждают отсутствие рисунка, -  ты это понимаешь?
     - Нет, не на белом листе, - пальцем показываю я, и чувствую кожей, как руки медсестры ложатся мне на плечи. - За вашей спиной. Она недовольна успехами лечения, - срываюсь на крик. - Оставьте меня в покое!
     Все на мгновенье замирает.
     Что-то она сегодня рановато. Меняздесьнет с минуту смотрит в окно, не шевеля и мускулом, после чего оставляет нас с мамой для завершения ритуала. Нет, он по-прежнему в своем кабинете, в  теплой компании разрозненного скелета, истыканных голов и чего-то некогда живого в высоких банках с мутной жижей, но теперь где-то очень далеко. Отъехал, дальше моя очередь. Три болезненных укола должны сделать меня  адекватным, общительным, разносторонним, участливым, интересным, спокойным, понятным, восприимчивым ребенком  до конца смены, пока не придет время ужина пилюлями. На жесткой кушетке, куда меня без особых усилий перетаскивает исполнитель воли и заодно палач доктора - мир вверх тормашками. Прием окончен.
     Я смотрю на руки медсестры, она медлит у входа, поглядывая на меня, как будто  прикидывая, не переборщила ли она с дозировками. Время в песочных часах замедляет свой ход. Пищики летят бесконечно, оставляя за собой едва уловимый след. Одна, вторая, третья. Нижняя челюсть скелета подрагивает от беззвучного хохота. Шум уходит и стихает яркий свет из окна. Костлявый предатель с открытой крышкой черепа медленно погружается в тень, чтобы исчезнуть совсем. Мы наконец-то одни. Я и Она.

                *

     Теперь мама часто навещает меня вечерами, когда, громыхая металлическими приборами в гладком эмалированном лотке, из палаты выходит медсестра. Предметы периодически падают на пол, звонко ударяясь о кафельный пол, и остаются лежать до утра, если их не забирают случайные гости. Престарелая Жозетта со своими сухими, словно опавшие осенние листья, губами, что беспрестанно что-то шамкают, не замечает пропажи и не обращает внимания на звон. Она вообще не слышит, и так было, сколько себя помню на этой кровати. Глухонемота - лучший набор личных качеств для этого места. Так что ей, в какой-то мере, повезло больше чем всем нам. Жо, как я ее зову, конечно не немая, и даже иногда по-стариковски поет, но мы совсем не общаемся, а значит она для меня не разговорчивее кружки с бульоном.
     Дверь с легким скрипом захлопывается, оставляя в тесном пространстве  палаты нас с мамой наедине. Я улыбаюсь ей так широко, как только могу, даже если это очень больно. Кожа лица натягивается до предела и становится сложно моргать. Скоро узкие щелочки раскрасневшихся глаз начинают слезиться. Как объяснить, что это не прошеные слезы и я ей всегда рада? Но приходится выбирать, и я улыбаюсь сквозь слезы все шире и шире. Радость неспешными теплыми волнами набегает, разливаясь по всему телу, наполняет кровью капилляры щек и они с пунцовым отливом горят. Она по-прежнему стоит у входа, а я лежу среди пахнущих хлоркой белых облаков. Смущение осторожно садится между нами, не помяв постельного белья. Родная движется ко мне, что не слышно шагов и скрипа старых кожаных туфель. Нам нужен контакт. Мама тихо всхлипывает, называя меня своей ласточкой, плачет и держит мою руку в своих теплых ладонях. В эти моменты громоздкий аппарат искусственного дыхания с его мехами и колбами, заставляющий меня хрипеть, раздувая легкие до предела и  лопая сотни маленьких пузырьков-альвеол внутри, и булькать скопившейся в глотке слюной, надолго  затихает.
     Аппарат этот – гордость чьей-то извращенной инженерной фантазии, и, между прочим, совсем не скучный сосед.  То он низко гудит, причудливо бормоча что-то на своем языке, а то и пищит невпопад, словно робот из книжек про космические путешествия, который неизменно должен сопровождать отважных исследователей далеких галактик - помощник по части заумной информации, грустный завистник человеческих страстей и большой трудяга. Он поселился в моей палате недавно, с тех пор как врачи с трудом выдернули меня из неожиданно глубокой “сладкой комы”*.  Тогда в отделении все очень испугались за меня, как потом рассказывали дети, пришедшие из соседних палат нисколько навестить меня, сколько посмотреть на живого трупа, или как шептались молокососы - “вернувшуюся оттуда”! В какой-то мере я стала даже популярной, на неделю, не больше. Пока не облажались так, что не успели кого-то вытащить и провезли накрытым простыней по коридору. Аппарат будто прочитал по трубкам и проводам мои мысли и вместо писка почтил память ушедшего минутой молчания вместе со мной.
     Так мы часто втроем подолгу молчим, а я каждый раз слышу, как крупные бусинки слез катятся по бледным маминым щекам, падая на холодный кафельный пол. Она плачет, и плачь ее словно порвавшееся в руках ожерелье, подскакивая шариками на ладонях, осыпается маленьким перламутровым водопадом вниз. Вынести я это в силах не всегда. Потому на запястьях и лодыжках тускло поблескивают пряжки смирительных ремней - благо, которое оказывают здешним обитателям.
     Смурные врачи и озабоченные сестры  не знают, как мне хочется быть сильной при ней. Мы молчим, и густая, почти осязаемая тишина наполняет палату доверху, забирается в металлические ящики, лотки, банки с пилюлями, и наши легкие. Дышать становится тяжелее. Я вновь раздуваю гармошку аппарата дыхания, сама, и он запускается, мелко дрожа корпусом и временами издавая противный шум. Здесь можно привыкнуть ко многому, лежа подолгу и разглядывая потолок. Иногда здесь бывает так тихо, что слышно, как мерно капает вода из крана, звонко ударяясь об облупленное дно раковины. Это не раздражает, когда ты поднимаешься с кровати только на рождество и на электросудорожную терапию. На первое ты встаешь сама, на второе тебя поднимают силой, но против воли  ты ожидаешь оба эти события с одним схожим чувством нетерпения.
     Капельница, прозрачные сосуды которой змеятся по моему телу, вливает и выливает из меня это самое терпение. Она циркулирует его, обновляет меня. Все это возможно тоже часть терапии, но, во всяком случае, спокойствия во мне больше не становится. Мало кто сможет понять, что такое быть прикованной к постели в четырнадцать лет. Годы, месяцы, дни, часы, минуты и секунды заточения в теле, палате, госпитале и Земле - длятся вечность. Поверьте.
     Часы на прикроватной тумбе – громадная зеленая банка с белым циферблатом, жирными стрелками и сплюснутыми грозными колокольцами - последняя надежда на само ощущение времени - исчезли через месяц после “новоселья”, но стрелки их по-прежнему цокают в темноте, передавая свой пульсирующий ритм несущим кровь к моему сердцу сосудам. Я ощущаю пульс времени у себя за грудиной, и мне подвластно делать с ним все что угодно. Жаль, что это мало кому заметно. Расскажи кому – не поверят! Ищу свои плюсы. Лучшее развлечение здесь – это будильник, этакая местная незамысловатая игра. Сосредоточенно отсчитывая про себя минуты и часы,  внезапно для окружающих громогласно объявлять четыре часа утра или полдень. Подходяще выбранный момент может дать долгожданную передышку в цветных кошмарах после сладковатого укола седативных средств. Игла - мой проводник к свободе. Ключ подходящий ко всем дверям в этом мире, за которыми могут  крыться зеленые лужайки полные разной лесной живности, шумные горные ручьи и оживленные авто-шоссе ведущие загород, только в руки его дают лишь на время. Дверь может открыться и в иное, менее приятное место, но пекло и рай, две омерзительные крайности - они ведь только для набожных. Хлопок в поздний час, и стеклянный шприц лопнул в руках очередной раздраженной медсестры Третьясменабезсна или Первыйденьнаработе. Так что играть в часы опасно для здоровья, но без развлечений здесь и дня не прожить.
     Вечерами в коридоре шумят потолочные лампы и слышен скрип колесиков каталки – кому-то снова перепало покривляться под ударной дозой переменного тока. Из обрывков частных бесед за дверью “врачебной” мне было слышно, что некие Чарлетти и Бини* говорят, что этот метод улучшает эмоциональный настрой замкнутых в себе пациентов, делает их более заинтересованными в окружающем их мире, или запирает в себе навсегда. Хорошенькое дело получается - тебя таращат током, пока твои розовые очки не оплавятся прямо на лицо, а потом еще неизвестно в каком свете ты увидишь этот мир и захочешь ли смотреть по сторонам вообще.
     Где-то близко, почти за стеной, раздаются приглушенные разговоры – это палаты детей постарше, “самые проблемные”, как их называют здесь. Знаете, люди взрослеют даже на транквилизаторах, нещадно поглощая больничную пищу и запивая растворами из капельниц, и от них уже не так просто утаить того бессовестного различия жизни “здесь” и “там”. Они подсознательно рвутся на свободу, даже если слюна капает изо рта кататоника глядящего в след уходящим посетителям, однако перед самым носом неизменно хлопает стальная дверь. Три щелчка в замочной скважине и плакала твоя мечта быть вольной птицей. Ты можешь разбегаться и в секундном полете биться об мягкие стены до тех пор, пока кровь носом не пойдет, но быстро поймешь - бетон этих стен крепче твоих костей и воли. Сама система быстро ломает тебя, и тебе остается только говорить и говорить с соседями, такими же как ты загнанными в клетку птицами.
     Дальше идут просторные, размалеванные жизнерадостными красками, палаты новичков, откуда доносится лишь слабый, прерываемый редкими всхлипываниями, вой затравленных зверьков. Маленькие обитатели соседних палат иногда приходят в гости. Они завистливо поглядывают, привстав на цыпочки, чтобы увидеть меня через маленький квадрат окна. К ним не приходит мама. Никто не приходит, кроме доктора с уставшим голосом. Когда он в палате, то его печальный взгляд неизменно устремлен в окно, но никогда в глаза маленьких пациентов. Смотреть в окно - это, по-видимому, у них профессиональное.
     Этот человек случайный в бесконечной череде сменяющихся клиницистов, попавшийся однажды в ловушку клятвы Гиппократа, и застрявший здесь до почтенной седины с  надеждой, что про него не забудут, запирая двери в конце рабочего дня. Халат его вечно мятый, пропитан табаком и кисловатым запахом старого тела. Доктор Незабудьтеменя. Ворох бумаг в его папках исписан, казалось бы, одними и теми же фразами. Только язык, которым они исписаны, просто так не прочитать.
     У кого это получалось, шептались потом после отбоя, что там написано:

     “ Больше больных в больнице больными лечатся людьми.
       Больше больных в больнице больными лечатся людьми.
       Больше больных в больнице больными лечатся людьми.
       Больше больных в больнице больными лечатся людьми.
       Больше больных в больнице больными лечатся людьми”.

     И так, пока не закончится страница с обеих сторон. Иногда каракули заходят на картонные поля засаленной папки, а когда и продолжаются по воздуху. Эти слова быстро выучили все вокруг, и когда приходит время вечернего обхода, дети накрываются колючими шерстяными одеялами с головой и шепчут эту мантру даже после ухода странного человека в халате. Так они не спят всю ночь, прислушиваясь к тихим шагам и хлопающей двери, в смелой надежде, что в один вечер о них вспомнят родители и непременно заберут их. Но такого еще не было, иначе я бы первая об этом узнала.
     Мне тоже не спится ночами. Едва услышу чей-то тихий плачь, как тут же начинаю улыбаться и даже против воли хохотать, а влажная ладонь слегка сжимает мамину руку. Она относится к этому с пониманием, хотя и осуждает. Нам всем приходится здесь нелегко, однако у меня есть преимущество - мне совсем не одиноко. Я повторяю наше общее заклинание тихо, едва слышно, вместе со всеми детьми этого корпуса, до тех пор, пока не возникает ощущение низкого гула – шепота сотен  меленьких губ.
     Кто-то обязательно не выдерживает, и все потом  долго провожают несчастного осуждающими взглядами, пока из виду не пропадает скрипучая каталка. Кому-то снова выпадет ночевать в подвале, холодном и сыром подземелье, раньше использовавшимся толи под винный погреб, толи под пыточные камеры. Нет, крыс там нет, и тараканов там не бывает. Там ничего не живет. Ничего живет там. Стерильный вакуум, темнота и спертый воздух. Всего одна ночь, и в следующий раз даже не пикнешь, ковыряй тебе ржавым гвоздем в глазнице. Уроки этой школы быстро доходят даже до хронических неврастеников.

                **

     Когда мама рядом я спрашиваю ее, что там за окном, куда каждый раз печально смотрят доктора, бросают взгляды во время процедур  нервозные медсестры и боятся молчаливые санитары. Птицы не садятся на мой подоконник, щебеча правдивые истории о мире за стеклом, и ветер не распахивает оконных створок настежь, чтобы впустить ретивый сквозняк вместе с возможностью самой все увидеть. Наглухо заколоченное оно выглядывает из-за плотных серых штор, и все что мне видно с кровати, так это паутина серебристых трещин местами пожелтевшего окна, да кусок решетки, как насмешку над моей мечтой о свободе.
     - Не знаю, - отвечает она машинально и долго-долго смотрит сквозь небольшую бойницу. Свет падает на ее лицо, делая его половину неестественно бледной, почти белой, в то время как вторая чернее ночи. И если обычно у меня не бывает сомнений в том, что она говорит правдиво, эти слова я все же воспринимаю с сомнением. Быть может это не настоящая она, а та, что кроется за темной половиной, скрывает от меня волшебные пейзажи и неповторимые запахи осени.
     - Не может быть! Деревья, небо, - начинаю перебирать первые пришедшие на ум слова, - дома и люди, чайки, может быть море? Что-то же должно быть там?
     - Ничего, что могло бы приковать твой взор, ласточка. За окном лишь осень, - уклончиво отвечает она, и продолжает спокойно смотреть в окно, и  на то, как я начинаю злиться.
     Тело начинает трясти мелкой дрожью, и волоски на коже встают дыбом. В палате становится холодно и кажется, что осень наступила не за окном, а прямо здесь. Над потолком собрались тучи и дует ветер, срывая и разнося по четырем углам приятно шелестящие листы календаря. Дни, месяцы, годы на пожелтевшей бумаге размеренно кружат и падают. Мокрый пол от протекающего крана, что до краев водой наполнил раковину, склеивает календарные листы друг с другом, медленно растворяя тонкую бумагу. Только теперь со всей отрезвляющей ясностью я осознала, что миновала зима и лето, уступив место следующему сезону, что так и не увижу вновь.
     Какая эта осень? Я не знаю, но мама говорит о желтых, красных и зеленых красках, которых я совсем не помню, и потому придумываю для себя заново. Красный - цвет снега, черный - цвет облаков. Она мягко возражает, и ее голос становится похожим на течение спокойной реки, срывающее с места и заботливо уносящее вслед за собой в мир ее воображения. Я замираю, стараюсь не шелохнуть и мускулом, не дышать, особенно когда она о чем-то мне рассказывает. Правда докторам это не нравится, ни первому, ни второму. Меняздесьнет спешно бросает деревянные головы и цветные мозги, роняя со стола иголки и набегу застегивая халат. Он протяжно зовет постовую сестру, а Незабудьтеменя кидает папку на пол и пытает растормошить уснувшего в моей палате робота. Они начинают тревожно бормотать и беспрестанно щелкать рубильником аппарата дыхания, сверяясь с пищащим ящиком, который, как сказала мне по секрету Жозетта, теперь контролирует работу сердца. В такие моменты огонь сжигает все тело изнутри, и мама подолгу не приходит меня навещать. Я верю, что когда-нибудь мы будем вместе, и если верить слезам старой медсестры - ждать осталось уже не долго.
     Вчера мама сказала, что скоро меня выпишут. Сил терпеть уже не осталось, не помогают даже капельницы. Зато я узнала, на что все они смотрят из моей палаты. За окном находится больничное кладбище. Маленькие белоснежные столбики посреди пожухшей травы стоят в строгой рядности – один за другим, табличками сообщая скудные данные о тех, кто не дотерпел. Оно не брошенное, и даже напротив, каждый из работающих здесь считает своим почти священным долгом приди сюда и сделать что-то, если не для живых, так в память о мертвых. И я уже твердо решила, что после вписки сюда вернусь с мамой.  Буду ходить и смеяться над всем этим бедламом с его железными койками, стерильными палатами и банками пилюлей, шприцами и металлическими лотками, невыносимыми детьми и нервными медсестрами, и обязательно навещу печального доктора, чтобы он обязательно узнал, что у меня все в порядке!

                ***

     Бабочка Роршаха* расправляет свои прекрасные крылья перед моими глазами, заливая все вокруг чернилами: руки, ноги, белье и стены, тревожные лица докторов ... остается только одно - теплая улыбка мамы. Больше ничего.












 2008г.

Картина: "Мама" Анастасия Горбунова

*Электросудорожная терапия (ЭСТ) была изобретена в 1938 г. итальянским профессором, психиатром-неврологом Уго Черлетти (Ugo Cerletti) и его ассистентом Лючио Бини (Lucio Bini).
*сладкая кома (прим. автора)- инсулинокоматозная терапия.
* Тест Роршаха — психодиагностический тест для исследования личности, созданный в 1921 году швейцарским психиатром и психологом Германом Роршахом (нем. Hermann Rorschach). Известен также под названием «Пятна Роршаха».


Рецензии