Приговор будет ласковым
Золотые, звонкие денёчки разгорались в окрестностях курорта Светлогорского. Березняки желтели соломенными скирдами, наваленными на пригорки и высоко поставленными по-над рекой, в которой солнце голышом – без облаков – русоволосой русалкой купалось и тихохонько пело пресветлыми струями. Багряным трепетом окутанный осинник зачарованно что-то шептал в тишине. Теперь, как никогда, осины эти, далёкие сёстры которых в русском деревянном зодчестве дощечками своими покрывали купола церквей, – округлые эти, куполообразные осины представлялись маковками храма. И человек, бродивший в окрестностях курорта, иногда останавливался, чтобы широко, улыбчиво перекреститься на червонно-пунцовые храмы.
Человек этот – Викторий Запевалов – каждый день по нескольку часов бродил по лесам и полям, примыкавшим к родному Светлогорскому курорту.
-Сынок, ты далеко не уходи, - просила матушка. - А то мне как-то нехорошо…
-Ну, что я, маленький? – Викторий улыбался широкой и открытой «гагаринской» улыбкой. - Помнишь, как заблудился в три года?
-Да я-то помню, - вздыхала мать.- Я думала, ты позабыл. Я тогда чуть с ума не сошла. Вот и теперь мне как-то не шибко хорошо, когда ты уходишь за тридевять земель…
-Всё нормально, не переживай.
-Ой, сынок, нормально ли? - Матушка вздыхала, намекая на что-то. – Может, поехал бы к ней, помирились…
-Не надо, - просил он, мрачнея. - Мы эту тему закрыли.
Мать покорно помалкивала, а потом стояла у окна, смотрела, как сын уходит по узкому, дощатому мосточку, коромыслом перекинутому через бурлящую реку, зажатую в каменных лапах предгорий.
В окрестностях курорта было полно отдыхающих: пожилые степенные люди фланировали по цивилизованным тропинкам терренкура, а те, кто помоложе, порезвей, по диким тропам уходили в горы, блуждали в перелесках и в лугах, а порой попадались такие весёлые парочки, которые даже в соломенных копнах курортные романчики писали.
Вот почему Запевалов зачастую уходил как можно дальше – хотелось побыть одному; спокойно, с чувством, с толком полюбоваться на то, что с детства было ему дорого, а с возрастом – после долгой разлуки – всё это стало ещё дороже, ближе сердцу, краше. Особенно в такое время года, когда лето уже собирает свои пожитки, а осень пока что не насмелится хозяйской поступью пойти по сентябрю. Хотя – казалось бы – чего уж тут особенного? Дело-то привычное: осень на дворе; по ночам прохлада с предгорий скатывается, а поближе к полудню, когда солнце начинает напоследок баловать, листва с деревьев сыплется жёлто-багровым сыпом. Да, конечно, для многих это дело привычное и весьма прозаичное.
Однако человек, подолгу созерцающий падение узорного листа, следящий за полётом журавлей под стеклянно-синим небосводом; глазами провожающий прохладные туманы по лощинам – это был не простой человек. Только поэт с такою детской непринужденностью, с такой безоглядностью может поддаться очарованию вот этого осеннего распада, тлена, для многих довольно привычного, даже скучного. Только поэт, распахнувши глаза и порой забывая про вдохи и выдохи, может пойти, закружиться в лесах, ничуть не заботясь о том, когда и как он будет возвращаться.
Хорошо ему тут было. Славненько. Лишь иногда вдруг что-то подмывало жаркой кровью – сердце начинало громко биться, торопиться. Выходя из забытья, Запевалов рассеянно смотрел по сторонам, плечами пожимал, не понимая причины такого заполошного сердцебиения.
А тут ещё сорока-пулемётчица короткими очередями прострочила где-то за берёзами. Перелетая с дерева на дерево, сорока села неподалёку, длинным хвостом поймала равновесие и на минуту поуспокоилась. Шафрановые листья, сбитые крыльями и хвостом, замельтешили в воздухе, закружились, вяло теряя высоту.
Остановившись, Запевалов посмотрел на сороку, на поляну, на реку. Всё кругом было спокойно, безмятежно. А сорока, между тем, продолжала тарахтеть, словно бы желая предупредить о чём-то…
Смахнувши паутинку, прилипшую к ресницам, Викторий дальше двинулся, иногда погружаясь по щиколотку в шуршащий листарь.
Тёмной пастью впереди зиял овраг, размытый вешними водами. По краям оврага стояли обречённые деревья, голыми корнями хватающие воздух; ни сегодня, завтра эти берёзы, осины и голенастые кудрявенькие сосны вниз головой повалятся в могильные глубины – их уже не уберечь.
Запевалов повернулся – обойти овраг. И в это мгновенье где-то в тёмной чащобе сухо затрещали ветки – как будто зверь пошёл по бурелому. Только это был не зверь, а тот, кто хуже зверя…
* * *
Светлым человеком был Викторий Запевалов; гагаринский размах его улыбки говорил о внутреннем могуществе, о душевном и телесном здоровье. Скорей всего, таким – физически крепким и нравственно чистым – вырос он, благодаря родной земле, на которой уже много лет процветает курорт Светлогорский. Это совершенно чудный уголок, два с половиною века назад открытый в предгорьях, где потаённой кипенью кипят волшебные ключи радона, где голубая целебная глина и прочие природные прелести врачуют людей не только со всех концов России. В последнее время даже иностранцы приезжают и удивляются: не ожидали они, понимаешь ли, встретить такой Лас-Вегас, сияющий огнями в таёжной стороне, где бродят пресловутые русские медведи.
По молодости, как это нередко бывает с людьми непоседливыми, Запевалову страсть как хотелось хотя бы глазочком одним заглянуть за хребты перевалов – с южной стороны курорта. И очень хотелось ему улететь за чернозёмные поля, широко распаханные до горизонта на западе, куда каждый день осыпалось зерно золотисто-ржаного заката.
-А дома-то чего? - недовольно спрашивал отец, бородатый Зосима Работеевич. - Худо тебе, что ли? Дома-то.
-Дома хорошо, - отвечал Викторий.- Просто интересно. Мир охота посмотреть.
-Мечутся, как эти… - Зосима Работеевич косматые белые брови на глаза напускал.- Прыгают, как блохи на гребешке. А здесь-то кто останется? Я помру и мамка у тебя не вечная. А хозяйство? Мы кому всё это наживали? Горбом да грыжей.
В этих спорах-разговорах мать заступницей была.
-Чего ты прицепился со своим хозяйством? Ему учиться надо, а не поросят кормить, не за плугом горбатиться. Хватит того, что дед Работей прямо на пашне от сердца упал…
-Учиться не напасть, да кабы за учёбой не пропасть, - говорил отец. - А по мне так лучше так: где родился, там и пригодился.
-Выучусь – приеду,- обещал Викторий.- Пригожусь.
-Ну, дай-то бог, сынок. Ты не серчай, что я так говорю. Шибко мне не хочется, чтоб ты уезжал. Отрывать от сердца отчий дом – это, знаешь, даром не проходит. Я вот как поехал на войну…
-Зосима! Ну, что ты? - Мать начинала сердиться; ей просто дурно делалось при упоминании о войне, когда кругом курорта чуть ли не все деревья ободрали – кашу варили из берёзовых почек, из молодых побегов сосен.
В школе Викторий учился играючи – постоянно во что-то играл, лишь изредка заглядывая в книжки и тетрадки; на память надеялся. После школы – неожиданно для многих – он поступил на юридический факультет МГУ. Нельзя сказать, что парень горел желанием служить Фемиде. Всё было проще, как опять же бывает по молодости. Викторий стал учиться «за компанию» – хорошие друзья позвали, потянули за собой, пока он сомневался да раздумывал, куда бы ему поступить.
-Ты как тот телок на привязи, - выговаривал Зосима Работеевич. - Тебя потянули – ты и пошёл. А ежели потянут грабить магазин?
-Ну, ты, батя, сказанул! - Викторий улыбался размашистой «гагаринской» улыбкой. - Я ж не просто так пошёл. Факультет серьёзный. Ни какой-нибудь тебе кулинарный техникум или сельскохозяйственный институт, где учат, как правильно быкам на повороте заносить хвосты…
-Ты же хотел в Новосибирск? – напомнил Зосима Работеевич.
-Ну, хотел и расхотел. В Москве-то, батя, лучше, там профессора, народ подкованный.
-Да у нас и кони все подкованы, да только вот не все профессора. – Батя опять свои белые косматые брови на синие суровые очи напускал, как тучи напускаются на небо. – Москва далеко, не наездишься. Теперь тебя тока и видели.
-Ну, почему? На каникулы…
-Знаем мы эти каникулы. Там, глядишь, зазноба какая подвернётся, так тебе на мамку с папкой будет начихать.
-Ну, что ты болтаешь? - Мать опять заступницей была.- Ещё не у шубы рукав, а ты уже готов мальчонку обвинить во всех грехах…
Отец был прав, чего уж тут душой кривить; Москва закружила провинциального парня, ослепила огнями, оглушила гулом проспектов, площадей; очаровала роскошью музеев, разных выставок. Жалко, жалко стало тратить время на пустопорожние разъезды: три дня и две ночи тарахтеть по транссибирской магистрали; два дня и две ночи в родимом краю погостить, а потом обратно валандаться в прокуренных вагонах, обнюхивать дырявые чьи-нибудь носки на лапах, торчащих с верхней полки. Нет, ребята, лучше в Третьяковку большущую очередь выстоять, вымучить; лучше в Алмазном фонде глазами поблестеть или сходить в золотой погребок под названием Мавзолей, посмотреть на вождя. А родные просторы – куда они денутся? Туда всегда успеется – очереди нет.
Учился Викторий прилежно; и чем дольше учился, тем больше ему нравилась будущая профессия. И так раздухарился он, так разохотился – с золотой медалью закончил МГУ и запросто мог бы остаться в Москве, но не захотел. На последнем курсе подруга появилась у него. Девушка была из Омска – училась на заочном. Повинуясь горячего и безрассудному велению сердца, Запевалов уехал в Омск, там женился, мальчишку «родил». Там девять лет прожил он, добросовестно работая судьёй. Иногда он брал семью в охапку – привозил в курортные дивные места. Зосима Работеевич к той поре уже помер – только и успел один разочек посмотреть на внука. Матушка сильно сдала после смерти отца; домик за рекой ветшал, хозяйство рушилось – всё это угнетало Запевалова, давило чувством той вины, когда ты вроде бы и не виноват, но всё-таки…
-Цыпа! – осторожно предлагал он жене. - А может, мы сюда переберёмся? Обменяем квартиру.
-Это было бы неплохо, - соглашалась чернобровая цыпа, мечтательно глядя в окно.- Жить на курорте – это прямо сказка!
Викторий вдохновлялся.
-Так можно эту сказку сделать былью.
-Можно. А работа? – вкрадчиво напоминала жена.- Где ты здесь найдёшь себе такое место, как там?
Крыть было нечем. Запевалов молчал, опуская глаза.
Спору нет, хорошее местечко было в Омске, только с годами Викторий своею работёнкой начал тяготиться. Утомляли его, день за днём убивали чужие бесконечные дрязги, разборы, приговоры, копание в грязном каком-то белье. Но главное – с каждым годом совесть припекала. Что такое судья? Это вроде как наместник Господа Бога на грешной Земле – этого казнить, того помиловать. Нет, не так, конечно: закон казнит преступника и закон его может помиловать. И всё-таки судья – не пешка в этой игре. Судья – король и многое зависит от него. Вначале своей карьеры Запевалов выносил приговоры почти хладнокровно – заработал, милый, вот и получай. А потом едва ли не каждое решение, которое он принимал после бессонных ночей, стоило ему седого волоса. И столько он уже напринимал решений – к тридцати семи годам подчистую выбелило голову. И не было ему не проще и не легче от того, что все свои решения он принимал как будто не один. Львиную долю ответственности с ним разделяли те, кто сидел «наверху». Все решения, все приговоры проходили строгую проверку в головных конторах, в вышестоящих инстанциях и никогда – за очень редким исключением – приговоры Запевалова не изменялись в ту или иную сторону, что говорило о его высоком профессионализме, о том чутье, с которым человеку нужно родиться; научиться этому нельзя. Совесть его – если говорить высокопарно – была чиста. Но в том-то и дело, что совесть как будто разделилась пополам: профессиональная совесть его спала совершенно спокойно, а совесть его как человека – не давала заснуть. Он как-то попробовал с женой на эту тему поговорить, но вскоре понял – бестолку. Для жены его профессия была – только источник дохода, залог благополучия семейства. Да так оно и было. А все его полночные раздумья – это источник самобичевания. Что толку-то? Ну, что он может предложить себе взамен? Не нравится тебе судьёй работать – ну, иди, милок, паши колхозные поля, как пахал твой дед, приснопамятный Работей, на пахоте убитый сердечным приступом. Иди – паши. Не можешь? Или не хочешь? Ну, так и заткнись тогда, не мути водицу в семейном светлом озере. Подотри своё сопло и дальше спокойненько живи, как жил – как рыцарь без страха и упрёка. А что ещё делать? Семья, брат, обязательства. Надобно терпеть.
Скорей всего, что он бы и терпел, и доработал бы так до самой пенсии – через «не хочу», сцепивши зубы. Но тут произошёл такой разгром в отечестве, такой развал, какой нельзя было увидеть в самом страшном сне.
* * *
Жизнь – после разрухи Советского Союза – полетела в тартарары. Если можно представить себе, что небо держится на каких-то колоссальных опорах – эти опоры были с треском выбиты. И над головою – вместо лирического сияния месяца и созвездий – образовалась чёрная кошмарная дыра. И такая же дыра зияла под ногами – земля ушла из-под ног. Обрушились барьеры и запреты, державшие на привязи чертову тучу преступников, хамов и таких сволочей – негде ставить клейма. Запевалов поначалу растерялся, ошалел, обалдел – тут даже не знаешь, какое слово лучше применить. Всё перемешалось в какой-то полоумный винегрет, который не проглотишь – поперёк горло встанет. Элементарная спекуляция, за которую прежде народ сажали как картошку на большом огороде, стала называться гордым словом «бизнес». Городские б… – ночные бабочки – смазливые шлюхи с ногами-оглоблями, растущими от ушей, именовались теперь лирическим словом «путаны» и ничуть не стеснялись своей профессии. В книгах модно стало печатать то, что прежде даже на заборах стыдились намарать. Но это были ещё цветочки, за которыми поспели ягодки – свинцовые, ядрёные, пистолетной калибровки, винтовочной и автоматной. Ягодки эти горстями средь белого дня засвистели по всей стране – беспредел начинался. И в преступном мире творился беспредел, и в гражданском обществе – грань между ними почти что стёрлась. Мордовороты, те, кто вчера ещё на нарах парился или спал на соломенном коврике возле параши – они орлами взлетели ввысь и один за другим стали опускаться в гнезда государства от Москва до самых до окраин. А тот, кто недавно был наделён великой властью и деньгами – надел телогреечку с порядковым номером зэка на впалой груди, лишённой как заслуженных, так и не заслуженных наград. А те, кто был особо нервный и впечатлительный – этих по жёлтым домам развезли и скорёхонько там залечили.
Запевалов никогда не забудет одного такого до полусмерти «исцеленного» старичка, с головою крупной, белой, как сугроб, в который воткнули морковку – остренький нос покраснел от спиртного.
Старичка того прозвали – «Страшносуд». Профессионал отличной марки, имевший за спиною сорокалетний опыт разбирательства самых сложных и запутанных процессов, этот «Страшносуд» ходил по городу, таская под мышкой старый свод законов, как пухлую библию. Его сначала вежливо, а потом уже бесцеремонно выставляли за порог, а он – с упорством тупого бульдозера – снова и снова шёл по кабинетам администрации, по всевозможным офисам и магазинам. Он посещал адвокатов; заходил к мировым, где его помнили. Случайно – методом «тыка», что называется – старичок натыкался на мордоворотов, занимавшихся рэкетом, или оказывался в городском ресторане в среде интеллигентных бандитов, одетых по последнему слову заграничного модельера и отмечавших очередную какую-нибудь хорошую сделку с собственной совестью.
-Страшный суд не за горами! - предупреждал он, грязным ногтем стуча по старому своду законов.- И приговор будет ласковым! Помните это, сынки! Помните, милые дочки!
По городу ходили слухи о том, что у этого полоумного старичка открылся дар великого предвиденья. Этот слух подтверждали те, кто был свидетелем его пророчества: сначала одному мордовороту, потом второму – при помощи старого свода законов – старичок нагадал дальнюю дорогу и казённый дом, и вскоре это исполнилось. А потом двоим каким-то отъявленным интеллигентам с холодными глазами киллеров Страшносуд однажды сообщил по секрету: можете ехать на кладбище, дескать, присмотреть себе хорошее местечко. Отъявленные интеллигенты, конечно, посмеялись над придурком, забывая о народной мудрости:
-Хорошо смеётся тот, кто смеется под следствием! – объявил Страшносуд, когда пришёл на похороны этих объявленных интеллигентов.
С тех пор его стали побаиваться, как чёрного ворона, каркающего над головами. Если раньше старичка подкармливали по кабакам и всевозможным кафешкам, то теперь – как только замечали на пороге – гнали поганой метлой.
Однажды этот Страшносуд повстречался на пути Запевалова.
-Закурить бы, а? - Он подмигнул. - Не угостите, Викторий Зосимович?
-Не курю, извините.
-Похвально. И я не курю. И вам не советую.
-А зачем же спросили?
-А так, для связки слов, - слюняво улыбаясь, признался Страшносуд. - Я уже давно присматриваюсь к вам…
-Это зачем же?
-Видение было или предвиденье, даже не знаю, как точно, – сказал старичок и неожиданно добавил по латыни: - J;ris pr;dentia. Юриспруденция, молодой человек, это «юрис», то бишь, право и «пруденция», то бишь, предвидение.
-Вы это к чему?
-К дождю, однако. – Страшносуд на небо посмотрел. - А вы как думаете? Будет, нет?
-Вы извините, мне пора…
-Что? Смолить и к стенке ставить? Не спешите, - посоветовал старичок. - Лучше выслушайте…
-Нет, лучше не надо.
-Да вы не волнуйтесь, молодой человек. Приговор будет ласковым. Если вы, конечно, правильно поймёте. Вы ведь начинаете, кажется, пописывать?
Запевалов зарделся, ошеломлённо подумав: «Откуда он знает?»
-Работа такая – пописывать, - слукавил Викторий.- По десять раз приходиться приговоры свои переписывать, чтобы каждое слово…
-Ничего, - перебил Страшосуд.- Лев Толстой «Войну и мир» переписывал раз восемьдесят. А точнее сказать – Софья Андреевна взвалила на себя весь этот чернозём. Вы не читали её записки «Моя жизнь»? Там об этом сказано без обиняков: не возможно, мол, пересчитать, сколько раз я переписывала «Войну», а потом ещё «Мир»…
-Ну, приговоры у меня, конечно, покороче, да и Софьи Андреевны нет.
-Вот об этом-то я и печалюсь. Вам нужна подруга, настоящая. А не такая, которая смотрит на вас, как на кошелёк о двух ногах.
-Послушайте! - возмутился Викторий, а сам опять был поражён тем, что старик знает о нём такое, что не знает никто в этом городе. - По какому праву вы лезете в мою личную жизнь?
-По праву предвиденья, - кротко ответил Страшносуд и потыкал грязным ногтем в старый свод законов.
-Вы там, что ли, всё это прочитали про меня? – спросил Викторий, насмешливо пока ещё глядя на старика.
-Да, - серьёзно ответил тот и снова посмотрел на небо. – А дождик-то, каналья, капать начинает. Да прямо на нервы. А я зонтик забыл на рояле.
И тут Запевалова точно кто-то дёрнул за язык.
-А знаете, что? – Он посмотрел по сторонам.- Пойдёмте куда-нибудь, посидим, по чашке кофе выпьем.
-Это мысль, достойная того, чтоб крикнуть «Эврика!» - Старик подмигнул. - А может, Эвридика? Вы как считаете?
-Ну, если будет мысль какая-нибудь дикая, то можно смело крикнуть – Эвридика!
-Вот это мне нравится, молодой человек. – Страшносуд неожиданно подхватил его под руку.- Это говорит о том, что вы ступили на совершенно верную стезю.
-В том смысле, что эта стезя приведёт нас в кафе?
-Нет. В том смысле, что у вас природное чутьё на слово. Значит, нужно и дальше пописывать.
-Приговоры?
-Да, да, молодой человек. – Старичок остановился, грязный палец в небо устремил.- Всякое творчество – прошу запомнить! – это приговор. У кого-то он пожизненный. У кого-то – приговор через расстрел. Как, например, у Маяковского, у Хемингуэя. У кого-то – приговор через повешенье, как это сделала Марина Цветаева. А у вас… Ну, да после об этом…
В небольшом кафе в тот час оказалось малолюдно и тихо. Слышно было даже клокотание дождя в цинковой глотке водосточной трубы, пристроенной возле окна. Реальная картина мира за большими стрельчатыми стёклами стала расплываться и размазываться под сырыми кистями дождя, переходящего в ливень. И точно так же в глазах Запевалова стали размазываться предметы и вещи – он как-то незаметно для себя поддался обаянию «Страшносуда», который сказал, что кофе в такую скверную погодку не согреет и лучше бы им остограммиться. Начавши с этой детской невинности – по выражению старичка – они перешли в другую весовую категорию. И очень скоро на душе у Виктория стало жарко, благостно. И старичок рассиропился, даже старый свод законов, с которым никогда не расставался, беспечно положил на подоконник.
А потом старичок вообще стал шалить.
-Ты же Запевалов! – напомнил он, переходя на «ты». - Или я ошибся? Нет? Ну, так, а чего же ты сидишь как на поминках? Давай – запевай.
-Нет, я не запиваю, я рукавом занюхиваю, - скаламбурил Викторий.
Страшносуд восторженно покачал белой крупной головой, похожей на сугроб, в который воткнули остренькую морковку носа.
-У тебя чутьё на слово! Умница! Ты стоишь на правильном пути. Как броненосец в потёмках. А вот скажи мне, добрый молодец, ответь: что такое земляк?
-На этот вопрос и ребёнок ответит.
-Э, нет. Сомневаюсь, что ответ будет правильным. Земляк – это тот, кто в земле. Земляк – это синоним слова мертвяк. Или вы не согласны?
Запевалов растерянно хмыкнул.
-Чертё что и сбоку бантик, вот как это называется.
-Значит, не согласны. Значит, не поняли. Ну, я сказал, а вы меня услышали, а это главное.
За окном опять загрохотало. На столе тихонько звякнул пустой графинчик из-под коньяка.
-Заказать ещё? - спросил Викторий, кивая на графинчик.
-Не надо. Мы ведь не за этим…
-Не за этим, - согласился Запевалов.
Лица у них стали неожиданно серьёзными, как будто мгновенно протрезвевшими. Где-то над крышей гремело – словно кусками оторванной жести – синевато-белёсые отблески молний бенгальскими огнями пробегали по столу, по углам.
Разговор получился пространный, печальный. Запевалов глухо говорил о том, что он подавлен, оглушен всем тем, что происходит в родном отечестве. Его душа, его мозги – всё его мировоззрение, всё мироздание – было покорёжено, придавлено обломками старого рухнувшего государства и новым русским железобетоном, который привезли со всех сторон, мечтая построить нечто новое.
-Архитекторы и всякие прорабы перестройки, - говорил он, - приносят на бумаге чертежи светлых зданий, с высоты которых можно рассмотреть светлое будущее, давно уже манящее людей. А что выходит?
-Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, - подхватил старик. - Вот что выходит.
-Вот именно! – сокрушался Викторий.- Чертежи светлых зданий на деле почему-то оказываются чёрными пугающими монстрами, железобетонными лапами, давящими всё живое. И никакого светлого будущего не видно было с высоты железобетонных голов – одни пожары полыхают да кровь разливается по горизонту.
-А сколько ещё будет крови, сынок! Сколько крови… Но ничего, ничего… - Старик ударил кулаком по столику.- Страшный суд не за горами! Нет! И приговор будет ласковым!
Было уже за полночь, когда Запевалов вызвал такси, погрузил старичка и повёз его к себе домой. Там был скандал – прямо в прихожей, дальше которой жена не пустила их, несчастных алкоголиков.
-У тебя же с утра очень сложный процесс! – шипела она.- Ты забыл?
-Помню. Я как раз по этому делу консультировался.
-У кого? У этого придурка?
-А ты себя умной считаешь? - Запевалов неожиданно окрысился. – Да тебе… Тебе же всё равно, что «Ювенильное море», что «Ювенальное право». Кто какую книгу написал? А Модильяни – это кто? Модельер? Ты не подскажешь, умница?
-Помолчи, а то ведь завтра будет стыдно.
-А тебе?
-А мне-то что? Из-за чего? Из-за того, что этот бич переспит на полу? Так на нём же, наверное, вшей как на собаке…
Они разгорячились во время ссоры и не заметили, как проснулся мальчишка – стоял неподалёку и, зевая, смотрел на старичка, умиротворённо лежавшего на коврике в прихожей.
Присутствие сына заставило обоих супругов замолчать и поневоле примириться, а точнее, сделать вид, что примирились, хотя по глазам было видно: война.
В голубовато-бледных рассветных сумерках, когда Запевалов проснулся с головою, похожей на чурку с глазами, старичка уже в прихожей не было – автоматический английский замок был аккуратно защёлкнут с той стороны двери. Кряхтя и постанывая, Викторий забрался в душ, наполняясь чувством благодарности к старичку, который догадался до рассвета улизнуть, чтобы избавить хозяйку и хозяина от неприятной встречи. «Как дураки вчера!.. – покаянно думал Запевалов, принимая контрастный душ и понемногу приходя в себя под тугими прутьями холодных серебряных струй и обжигающих, похожих на розги. - Я только вот что не пойму: откуда этот Страшносуд узнал про мою писанину? И почему он сначала меня нахваливал за моё чутьё к русскому слову, а потом вдруг начал отговаривать: не пишите! не надо! вас это дело погубит! Странно, странно. А впрочем, с головой-то у него того…»
Житейские дороги этих двух людей больше нигде и никогда не пересекались. Но задушевный разговор со стариком запомнился, причём запомнился он так, как хотелось Викторию: в памяти звучала та половина беседы, где Страшносуд хвалил его, а та половина, где старик его предупреждал о какой-то якобы опасности – забылась, или, по крайней мере, отодвинулась в дальний, затемнённый угол памяти.
Именно тогда, после встречи с этим полоумным чудаком, Запевалов – с некоторым даже изумлением – день за днём и ночь за ночью стал замечать за собой неодолимое стремление к сочинительству. Нужно было писать приговор, а он занимался…
«Чёрт знает, что такое! – спохватывался Викторий, глядя на бумагу, испещренную рифмованными строчками. - Это что выходит? Поэма под названьем «Приговор будет ласковым»? Завтра зачитаю, так меня в сумасшедший дом законопатят!» Он сердито рвал бумагу, бросал в корзину. Садился, глядя в одну точку на стене – так он обычно сосредотачивался на работе. А через несколько минут опять себя ловил на том, что пытается рифмовать.
И скоро этот бедный стихоплёт стал рассеянным до того, что однажды – нет, вы только вдумайтесь! – чашку горячего кофе в холодильник поставил. Машинально как-то так, автоматически поставил, а потом, наверно, с полчаса ходил, смотрел на стол, под стол – не мог понять, что за барабашка завёлся в доме? Что за домовой такой? Что за полтергейст?
И жена стала за ним замечать: что-то бормочет муженёк, руками размахивает, пальцы один за одни выставляет перед собой.
-Ты вроде как блатным становишься, - усмехнулась она.
-Каким блатным? – Он изумился. – Ты о чём?
-А ты не замечаешь? Всё время пальцы веером.
-Да? - Викторий посмотрел на руку и засмеялся.- Да это я размер считаю.
-Что за размер?
-Поэтический, - неохотно пояснил он.- Считаю, сколько ударных, сколько безударных слогов.
-А зачем тебе? – спросила жена и тут же сама подсказала: -Дело, что ли, новое какое-то?
-Дело…- подхватил Викторий.- На миллион.
Жена приобиделась.
-Ну, не хочешь, так не говори, я же просто так спросила. Смотрю, ты ходишь, как приблатнённый – пальцы веером гнёшь.
Творческая жизнь – виртуальная, бумажная, туманная – всё больше и больше захватывала Виктория. Среди разора и разгрома настоящей жизни, протекавшей за окнами, душа его спасалась фантазиями, вымыслом – в черновиках его ночей сияли и словно бы сказочным звоном поманивали далёкие созвездия светлых строк. Спервоначала такая жизнь – за гранью грубой реальности – казалась ему странной, диковатой. Он стеснялся даже самого себя, занимающегося этим необычным делом, но постепенно привык и освоился. Только жена привыкнуть не могла. Однажды обнаружив помятый черновик в корзине для бумаг, она прочитала кривые, корявые вирши и только тогда поняла, почему у мужа пальцы веером.
«Чем бы дитя не тешилось… - подумала она, брезгливо бросая бумагу обратно в корзину. – Только вот зачем же врать? Дело у него какое-то, видишь ли, на миллион. А может, влюбился в кого? Стишки-то начинают писать не просто так, мы ведь это в школе проходили. Правда, стишки-то у него не про любовь, всё больше про отечество».
Она решила потерпеть – может быть, пройдёт, как золотуха. Но время показало: нет, золотуха эта не проходит, а совсем наоборот – только сильнее золотится день за днём, а точнее сказать, ночь за ночью.
Однажды зимнею порой, когда он опять засиделся за писаниной, заспанная супруга подошла к нему сзади, прижалась тёплыми, объёмными грудями.
-Виктя! – сказала, нахмурившись. - У тебя же с утра снова сложный процесс.
Викторию было неприятно оттого, что жена за спиной читает его графоманию. Он хотел ей об этом сказать, но застеснялся ложным каким-то стеснением. Ему казалось, что такие вещи – не читать украдкой ничего чужого – любой ребёнок должен знать, а вот она, взрослая, неглупая баба – не знает подобных элементарных вещей. В душе его вскипело раздражение. Поднимаясь из-за стола, Запевалов сердито покосился в темноту за окном.
-Брошу я, наверно, это дело! – проговорил со вздохом.
-Конечно, бросай, - жена зевнула. - Что бумагу зря марать? Лучше Пушкина – хоть застрелись – всё равно не напишешь.
-И на том спасибо.
-А чего? Разве не так?
Скрестивши руки на груди и мимоходом отмечая, что такая позиция рук – закрытая позиция души – Викторий взволнованно прошёлся по комнате.
- Работу я бросить хочу. Поняла?
-Работу? – Она по слогам откусила это короткое слово и оно стало длинным.- Работу? В суде?
-Ну, а где же ещё?
Глаза у жены стали какими-то неприятно огромными от изумления, придурковатыми.
-Да что с тобою, милый? Ты хоть маленько думай…
-Ладно, ладно, цыпа, успокойся, - оборвал он. - Пошли, поспим, а то уже светает. А у меня и в самом деле завтра – или уже сегодня – будет разборка с одним землячком.
-А кто это? – уже в кровати вяло поинтересовалась жена.
-Спи. Потом расскажу.
Среди множества всякой судебной всячины – профессионально интересной и не очень – Запевалов однажды натолкнулся на земляка: получился длинный, затяжной процесс по делу одного невзрачного мазурика, родившегося в районе Светлогорского курорта. Мазурик тот сильно обрадовался, когда узнал, что они с судьёю – земляки. (По его понятиям – родня, можно сказать). Дерзко улыбаясь и даже порою подмигивая во время допросов, мазурик прозрачно намекал на то, что «земляка, в натуре, надо пожалеть». Но Запевалов был судьёй принципиальным – это знали все, кто сталкивался с ним даже по каким-то мелочам. На глазах у Виктория была как будто плотная повязка, точно такая же повязка – символ беспристрастности – какая была на глазах у каменной Фемиды, стоящей в кабинете Запевалова. Короче говоря, мазурика судили и Запевалов, строго следуя букве закона, вынес приговор: восемь лет колонии строгого режима. Приговоров таких было много, за девять-то лет. Только немного было таких прощаний, какое случилось тогда с тем мазуриком. Закованный в наручники в зале суда, побледневший, понуро уходящий «в места, не столь отдалённые», мазурик неожиданно остановился в дверях.
-Землячок! - Серые, свинцовые глаза его словно дуплетом шарахнули.- Мы ещё встретимся!
И в эту секунду в голове Запевалова – откуда-то из тёмного, потаённого угла его цепкой памяти – выскочило то, что забыл, то, что говорил ему когда-то Страшносуд: «Земляк – это тот, кто в земле; земляк – это синоним слова мертвяк!» Абракадабру такую мог придумать только полоумный, но почему-то именно она, абракадабра эта, в памяти вспыхнула молнией и словно опалила испуганно взметнувшееся, коротко, но больно ужаленное сердце.
* * *
Старый председатель судейского колхоза – так Запевалов называл своё начальство – три месяца назад ушёл на пенсию, а на замену ему, после утверждения в Москве, прислали нового, носившего не очень солидную фамилию – Козлов. Бог шельму метит – с этим не поспоришь, глядя на серый волнистый каракуль, до половины сопревший на голове Козлова. И голосок у него был какой-то нежно-блеющий. И глаза навыкате – пустые, оловянные глаза, в которых зрачок расположен не по-человечески: продолговатый зрачок, горизонтально вытянутый. (Козлов носил очки с какими-то словно бы задымленными стёклами, так что глазами его редко любовались).
Краснощёкий, лупоглазый, низкорослый, рано располневший господин Козлов отличался компанейскою чертой характера и шёл по жизни будто бы с рубанком – везде умел сострагивать острые углы и никогда не входил в противоречие с вышестоящим начальством. Примерно так же, как бездарная актриса может устроить карьеру свою по принципу известной циничной поговорки – от дивана до экрана – примерно так же этот господин Козлов продвигался по своей служебной лестнице. Он был никудышный профессионал – это просто ужас, какой безграмотный. А вот поди ж ты! К своим пятидесяти этот Козлов дослужился до бархатного кресла председателя районного суда в каком-то Вшивякинском районе, откуда он почему-то скоропостижно уехал на новое место. А причина, между тем, была простая и причина эта – профессиональная безграмотность. Там, откуда приехал Козлов, у него был покровитель – многолетний, опытный, надёжный. Только вот беда – состарился тот покровитель и уже готовился уходить на пенсию. А для Козлова это означало – стопроцентный крах карьеры, потому что всякому мало-мальски мыслящему человеку в районе давно уже был известен главный талант господина Козлова, талант угодника и подхалима. И вот он скорёхонько перебрался на новое место – никому не знакомый, пузатый, солидный, при шляпе, при галстуке, под маской простачка скрывающий сытую личину самодура. И начал он – как всякая новая метла – новую пыль поднимать. За первые полгода своего правления Козлов поувольнял всех, кого только мог – от технички до секретаря. И он бы с превеликим удовольствием выгнал в шею таких неугодных, таких непокорных, как, например, Запевалов, да только нельзя было выгнать – эти вопросы решала Москва.
Крепкие напитки помогают в деле созидания крепких коллективов – в России это издавна известно. Вот почему тот новый председатель первое время – в порядке знакомства – завёл такую моду: на пикнички собирались, на дни рождений, на праздники, а иногда и просто так в конце недели на работе засиживались – за круглым столом хороводили кругом коньячка. Напористый, общительный Козлов пытался «наводить мосты», узнавал, кто, чем дышит.
-Говорят, вы сочиняете стихи, Викторий Зосимыч? – однажды спросил председатель, арбузно раскрасневшийся от коньяка. - Может, почитаете? Народ повеселите.
-Я весёлых не пишу, - ответил Запевалов, недоумевая, откуда уже кто-то знает о его увлечении.
-Ну, да… - Председатель поправил затемнённые очки. – С нашей работой не повеселишься. Ну, почитайте грустные. Какие есть.
-Баловство, - отмахнулся Запевалов. - Да я и не помню…
Двумя ладошками пригладив серый каракуль, припотевший на висках, Козлов попросил:
-В следующий раз прихватите с собой, почитаете. Хорошо?
-Непременно. – Запевалов, выйдя из-за стола, остановился около фарфоровой Фемиды с повязкой на глазах, с обоюдоострым мечом в руке – полуметровая богиня правосудия стояла на подоконнике. - Между прочим, - вспомнил Запевалов, - вот эта повязка на глазах Фемиды – позаимствована у Римской юстиции.
-Что вы хотите сказать? – не понял председатель.
-Только то, что Фемида не всегда бывает с повязкой – символом беспристрастности. И не всегда в руках у неё бывает меч и весы.
Председатель удивился.
-А что ещё?
-Иногда бывает – рог изобилия.
-Ну, вот ещё! – Козлов, несколько смущённый своим незнанием, засопел. – Пускай лучше будут – меч и весы. Весы — как древний символ меры и справедливости. Меч – как символ возмездия.
-А почему он обоюдоострый? – спросил Запевалов.
-Как – почему? Все мечи такие.– Председатель усмехнулся. - Правда, бывают ещё и футбольные… круглые…
-Ну, вам виднее, вы же спортом занимаетесь, - сказал Запевалов, глядя на футбольно-круглый живот председателя. - А если говорить серьёзно, то… Меч в руках Фемиды обоюдоострый, потому что закон не только карает, но и предупреждает…
-Вот спасибо, разъяснили! - наполняя рюмки, насмешливо проговорил начальник, поставленный в несколько неловкое положение.
-Извините. – Запевалов руку к сердцу приложил. – Мне просто вдруг подумалось, что эта Фемида на своих весах правосудия взвешивает добро и зло, поступки, совершённые смертными людьми при жизни, и только посмертная наша судьба зависит от того, какая чаша перевесит. Только посмертная, понимаете? Не прижизненная. Весь упор на то, что будет после смерти. А как при жизни? Хоть трава не расти? Так, что ли, получается?
-Да-а! - развеселился Козлов, приподнимая рюмку. - Вы развели такую философию, батенька… Тут, пока не выпьешь, не поймешь… Ну, давайте… Дамы! А вы что там сидите, эдакие скромницы… Что? Не хотите? А если я за шиворот налью?
-Так это уже будет хамство! - невольно вырвалось у Запевалова. – Это уже статья…
Председатель, промолчав, побагровел. Рука его – чисто нервным движением – сорвала с носа затемнённые очки. Запевалов посмотрел ему в глаза и едва не попятился – на него словно бы смотрели глаза нечистой силы; такие сатанинские глаза с полуквадратными зрачками Викторий никогда и ни у кого не видел. На минуту ему стало не по себе – аж спину покоробило морозом. А господин Козлов, мгновенно спохватившись, опять загородился тёмными очками.
Веселье после этого прокисло; скатерть-самобранку быстренько свернули и разошлись по домам.
А потом – через день да каждый день – пошли притеснения со стороны председателя, мелочные придирки. И дело было даже не в том, что Запевалов одёрнул председателя за коньячным столом. Викторий Зосимыч позволял себе одергивать председателя и за столом судебных заседаний, когда Козлов, будучи безграмотным в юриспруденции, начинал пороть какую-нибудь чушь. Короче говоря – нашла коса на камень.
Бессонными ночами Запевалов ворочался как на иголках, луну поругивал: эта чертовка донимала, как нарочно, – как прожектором палила через штору, припекала глаза. Викторий тихонько поднимался, шёл на кухню. Не включая света, сидя за столом и глядя на холодильник, выбеленный ярким лунным полымем, Запевалов припоминал слова какого-то мудреца: «Если ты не готов быть голодным – ты не готов быть свободным!» Так или примерно так говорил мудрец. И перед этой дилеммой – как перед пропастью – Викторий замирал. Хорошая судейская зарплата позволяла жить в достатке, и никакая другая работа такой достаток не переплюнет – бесполезно рыпаться. Только верно и то, что работа судьи день за днём разрушала сердце, душу гробила – Запевалов это ощущал всё острее, больнее. И никакими деньгами он это разрушение оправдать уже не мог и не хотел.
«Беда одна не ходит, - думал он, стоя возле окна, словно бы заснеженного луной.- И в доме уже скандалы по пустякам, и на работе конфликты с этим козлом!»
Думал, думал он так и надумал уволиться. Твёрдо, железно решил. И причина тут была не столько в этом новом председателе судейского колхоза, сколько в нём самом. Что-то уже давненько созрело в сердце и в душе Запевалова, что-то из области пространной лирики, совершенно чуждой юриспруденции. Ночами, глядя на луну и звёзды, Запевалов мрачно думал о том, что в молодости он погорячился. Он спутал факультеты – юридический и лирический. Не странно, правда ли? Это всё равно, что спутать Юг и Север. И, тем не менее, спутал. Как-то так уж получилось – размагнитились стрелки на его душевном компасе; на всех парусах он приплыл к берегам, которые сначала показались романтическими, а в итоге оказались совершенно чуждыми, не нужными.
Да, вот, наконец-то, он нашёл более-менее точное определение своего положения: абсолютная ненужность. Кто-то скажет, ну, мол, это перебор – это он сгоряча. Нет, граждане судьи, не сгоряча. Обдуманно.
Кому, кому, скажите, в наше время нужны все эти пухлые своды законов, словно бы стоящие на страже справедливости? Смешно это и грустно – если внимательно посмотреть. Сегодня законы в России нужны для того, что умно, грамотно и аккуратно творить беззаконие. Сколько бандитов, жулья и ворья в цивильных рубашках, в чудесных костюмах, с бриллиантовыми перстнями и запонками ходит сейчас на свободе, занимается рэкетом или очень ловко, вежливо крадёт из государственной казны? Ведь их же, этих сволочей – раком до Москвы не переставишь. А там, в столице нашей великой Родины, там этих казнокрадов чёрт знает, сколько. Причём в буквальном смысле – чёрт знает, сколько, потому что все они связаны с нечистым. Они называю себя «слуги народа», а на самом-то деле – это настоящие слуги сатаны. И день, и ночь они крадут, грабастают, не покладая рук, намозоленных ворованным добром. И только если кто-то с кем-то чего-то не поделил – по недоразумению, по жадности своей или по глупости – только тогда вдруг затеется шумный процесс на уровне процесса века. И в результате этого процесса до нитки обворованный народ может узнать, что бывший мэр или пэр давно уже заслуживает не только что тюряги, но и расстрела. Да только этот Бывший – вот что удивительно – незаметно как-то испарился. У него под задом оказался личный самолёт, на котором он благополучно улетел куда-нибудь в туманный Альбион, где у него уже давно имеется средневековый рыцарский замок, приобретенный, конечно же, на свои, на кровные. А в это время где-нибудь в Козюльке ловят и судят злостного преступника, укравшего ведро картошки. Это что? Это – закон? Это – справедливость? Да ведь со стыда же можно сгореть от такой справедливости.
Нет, кто может – пускай продолжает изображать из себя закон и порядок, а ему, Запевалову, стыдно. Лучше землю пахать.
В департаменте на него, на хорошего специалиста, посмотрели с большим сожалением, когда он пришёл увольняться. И только господин Козлов – председатель судейского колхоза – не скрывал своей великой радости. Он даже обнял Запевалова на прощание и даже мало-мало поцеловал, как Иуда в своё время целовал Христа, хотя сравнение, конечно же, хромает и грешит против справедливости. Да только где она теперь, та справедливость? Где та великая правда, о которой было так здорово сказано: не в силе Бог, а в Правде?
* * *
Небо, земля, серебро животворной воды, протекающей за огородом. Что ещё нужно тебе, человече? Если мир в твоей душе и если ты живёшь в обнимку с совестью – ты не можешь не быть счастливым.
Запевалов полюбил свой новый образ жизни и новый образ мысли. Ему приятно было просыпаться в тихом, скромном домике матери-старушки. Домик находился в «деревенском секторе»; тут был огород, на котором Викторию всё больше нравилось копаться – окучивать картошку, грядки поливать. Тут петух во весь дух на заре голосил, что тебе колокол на колокольне – даже эхо по углам позванивало. Да много, много тут было прелестей, которых раньше он не отмечал своей гагаринской улыбкой. А теперь едва-едва проснулся – уже улыбка тянется к ушам.
Так было и тогда, в сухую золотистую погоду, когда засентябрило на родной земле. Он проснулся, потянулся и подумал: «Первый снегирь под окном пропорхнул – словно красный кленовый листок. Надо записать. Хороший образ».
За спиною, когда он оделся, тихо скрипнула дверь.
-Проснулся? – Матушка в избу вошла, принесла с собою спелый запах яблок, сорванных в саду. – Опять всю ночь сидел, строчил?
-Да, строчил маленько.
Мать высыпала яблоки на стол – одно из них до края докатилось, но не упало. Опустившись на табурет, старуха натруженными пальцами потеребила платок.
-Ох, Виктя, Виктя…- Что-то хотела ещё сказать, но только вздохнула: - О, господи…
Он улыбнулся.
-Мам, ты чего?
Старуха посмотрела на фотографию внука – стояла в рамке на шкафу, таком допотопном, который помнил, наверно, и Гражданскую войну и Великую Отечественную.
-Ты, может, поехал бы к своим, - робко посоветовала мать. – Может, помирились бы?
Запевалов рот разинул – спелую антоновку надкусить хотел, но передумал.
-Так мы и не ссорились.
-Ну, дак а чего ж тогда? Разбежались-то зачем, как эти…
Викторий зубы стиснул. Отвернулся.
-Мам! – Он старался говорить спокойно, даже с нотками нежности. – Мы ведь закрыли эту тему на замок.
-Закрыть-то закрыли, сынок, да тока мне… - Мать кончиком платка промокнула горошину крупной слезы. - Сердце на замок-то не закроешь. Ох, Виктя, Виктя… Я ведь так соскучилась по внуку.
-Ничего. – Он подбросил яблоко – поймал.- Скоро привезу.
-Когда? – Мать посмотрела на портрет покойного отца.- Мне скоко жить осталось?
-Перестань! – Викторий прошелся по горнице, яблоко оставил на столе.- Я летом хотел привезти, так она… В санаторий какой-то уехала…
-Приболел? Внучок-то.
-Да так, для профилактики. - Запевалов посмотрел за окно, где виднелись корпуса курорта.- Я говорю, давай сюда… Тут же здравница российского значения. Так нет же, нет! Из вредности упёрлась!
-А ты? – вздохнула мать.- Ты не из вредности?
-А я-то что?
-Такую работёнку бросить – шутка в деле! – Матушка загоревала, покачиваясь на скрипучем старом табурете.- Жил бы сейчас как барин. Вон, посмотри, как наши судьи тут живут… И дом у них, и дача, и машина, и черте чего тока нет…
-Вот самого-то главного и нет! - вспылил Викторий.
-А чего такого? - удивилась матушка.- Тока что птичьего молока у них нету. А так-то всё…
Заставляя себя успокоиться, он обнял сильно усохшую фигуру матушки, невольно изумляясь её полувоздушности, такой поразительной лёгкости, которая бывает на грани перелёта из области земного бытия в таинственную область поднебесья.
-У меня этой осенью книга выходит, - сказал он не без гордости.- После этого я буду свободен. Съезжу, внука привезу.
-Дак он теперь поди-ка в школу ходит. Или забыл?
-Не забыл. Привезу на каникулах.
-Привези, сынок, а то уже скучаю, спасу нет.
Викторий полотенце взял.
-Пойду, ополоснусь.
-Ты бы, сынок, не баловал, не лето на дворе.
-Нормально, - успокоил он уже в дверях.- Я привык.
За огородом старого ветхого домика протекала река, пополам распилившая Светлогорск, находящийся в небольшой долине, где когда-то открыли радон. Запевалов по утрам купался в той реке, прогоняя дрёму, лень. Правда, теперь – в начале сентября – вода уже кусалась, но ничего, терпимо. Влезешь на минуту – как в кусты крапивы сиганёшь, или всё равно, что на костёр…
Покуда он купался, обтирался – мать собрала на стол нехитрый завтрак и удалилась куда-то по своим бесконечным делам. Ей уже за восемьдесят, а она всё топчется, хлопочет, всё никак не может хозяйство своё «раскулачить», как сама она со вздохом говорит: десятка два гусей гогочет в загородке, куры в сарае клохчут, поросёнок жирным бревном лежит под навесом.
Запевалов позавтракал – кофе с бутербродом проглотил – и торопливо сел к рабочему столу, заваленному бумагами, исписанными за ночь. Он себя чувствовал счастливым человеком: слова на бумаге начинали ему повиноваться – лепи, что хочешь; лепота.
Часа полтора просидевши над рукописью, Викторий поднялся, довольный собой; позвонил в редакцию и широким шагом двинулся по улице, будто освещённой желтыми и красными деревьями в палисадниках. Старые знакомые – их теперь тут мало – вежливо здоровались. Правда, кое-кто из них скрытно усмехался, так, чтобы он не заметил. Иногда Викторий замечал, но ни капельки не обижался; земные люди не поймут людей небесных, среди которых числятся поэты.
* * *
А в это время скорый пассажирский поезд колотил копытами на стыках – галопом бежал, торопился по широкой осенней равнине, постепенно сужавшейся, клином достающей до синих предгорий, вспухающих в тумане на горизонте.
Возле окошка в грохочущем тамбуре стоял сутулый, бледно-серый пассажир в новом костюме, который его несколько томил с непривычки, стеснял. Лицо пассажира было угрюмое, жёсткое и на первый взгляд такое – будто взяли глыбу льда и наспех обработали, придавая той глыбе нечто похожее на человеческий облик. Исподлобья глядя на щетину жёлтого жнивья, расстелившегося вдоль железной дороги, «ледяной» пассажир курил папиросу, но как-то странно курил, как будто украдкой – окурок зажимал в горсти; видно, в нём срабатывала давняя какая-то привычка.
В тамбур вошёл жизнерадостный моложавый попутчик – улыбка от уха до уха.
-Осень-то, мать её! Балует!- заговорил он как со старым знакомым.- Позвольте прикурить. Вы домой, простите? Или в командировку?
-По заданию партии, - сумрачно ответил «ледяной» пассажир, явно не желая попусту болтать.
Жилистые руки пассажира – это было видно, когда он протянул зажигалку – были в синих и чёрных замысловатых наколках. А во рту – когда он ощерился, вытаскивая окурок – блеснули дешевенькие фиксы.
Жизнерадостный попутчик, спрятав улыбку, наклонился над зажигалкой, прикурил и, отчего-то стушевавшись, пробормотал, что ему надо срочно уйти в соседний вагон, чтобы навестить какого-то знакомца. А на самом-то деле этот жизнерадостный попутчик был просто поражен могильным холодом, который шёл от «ледяного» пассажира в новом костюме.
«Такое ощущение, как будто он из гроба встал! Прости, господи!» - уже за дверью испуганно подумал жизнерадостный и передёрнул плечами.
Человек этот, «вставший из гроба», был тот самый мазурик, который когда-то из города Омска – по решению судьи Запевалова – поехал по этапу сначала в Соликамск, а затем на лесоповалы, на рудники, где заключённые подыхали пачками, разбитые туберкулёзом, разъеденные кровавыми язвами. Многие друзья-товарищи и просто малознакомые фраера нашли свой последний приют за колючей проволокой или на глухих таёжных просеках. И только этот мазурик молодцом держался даже там, где железо крошилось от холода, а дерево никак не хотело гореть. У мазурика этого было пламя в груди, помогавшее выстоять – пламя чёрной ненависти, ничем не укротимый дьявольский огонь. Его нутро, гнилое от рождения, со страшной силой догнивало на этапах, на зоне.
Затаённую злобу и мстительность – вот что таила в себе эта стриженая узколобая голова.
«Землячок! Ну, мы ещё встретимся!» - эти слова поначалу даже ему самому показались словами, брошенными на ветер. В судебных залах, наполненных разрядом грозового электричества, частенько приходится слышать нечто подобное, сказанное, как правило, сгоряча; бедолаге, только что закованному в наручники, охота свалить вину с больной головы на здоровую. Потом, конечно, происходит переоценка. Годы, проведённые за колючей проволокой, почти всегда смиряют бойкий пыл, сбивают штукатурку гонора, гордыни и прибавляют ума людям даже самым узколобым. Но иногда случается и по-другому. Человек, чтобы не сказать, скотина о двух ногах, сидя в неволе, день за днём и год за годом воспитывает в себе очень осознанную, глухую злобу, вынашивает месть в адрес того, кто оказался «виноватым» только потому, что следовал букве закона.
Именно так получилось и в этой истории.
Годы прошли; отсидевший мазурик – черно-синий от блатных наколок, с волчьим взглядом исподлобья – вышел на волю. От своих корешей по отсидке мазурик уже знал, что в судьбе у судьи Запевалова произошли поразительные перемены: с бабой своей Запевалов развёлся, бросил доходное судебное место и перебрался на родину, где теперь занимается, хрен знает чем, какими-то стишатами несчастными пробавляется. Россказни были такие – даже не верилось. Судья Запевалов повёл себя как самый последний лох – словно бы крышу сорвало у мужика.
«Правда, эти россказни, - думал мазурик, трясущийся в поезде,- могут оказаться порожняками, пургой. Ну, посмотрим, проверим. Нету здесь – поеду в Омск. Из-под земли достану!»
В тихом курортном местечке мазурик появился в первых числах сентября – под новыми штиблетами хрустели сухие золотые листодёрины.
* * *
Хорошие люди собрались под крышей Светлогорской редакции – понимали причудливую душу стихотворца. Редактор, тот вообще, как старший брат – не только понимал, но и любил Запевалова, всячески поддерживал и ободрял. Такую неподдельную поддержку и любовь не часто встретишь на родной земле – больше было недоумения, полускрытых кривых усмешек. Да это, в общем, и не удивительно.
По внешнему рисунку его поступок – бросить тёплое местечко и уехать – для многих показался не только неожиданным, а даже откровенно глупым, сумасбродным. Однако же по внутреннему току, по жаркому движению души, это была перемена вполне логичная: Запевалов много лет подряд «наступал на горло собственной песне», и только теперь ощутил себя человеком на своём месте. Это было воистину счастливое время для Запевалова, потому что душа у него запевала, крылья расправляла, готовясь к полёту, к той самой песне, во имя которой, быть может, он и родился в этом прекрасном уголке Земли.
В последние два года Запевалов активно писал и печатал стихи, много читал, слушал музыку и часами бродил в живописных уголках курорта Светлогорского, где затаились родники радона, голубая глина и другие природные прелести – с начала XIX века они привлекают сюда на лечение людей со всей России.
И тогда, после посещения редакции, откуда он вышел окрылённый, Запевалов тоже надумал прогуляться и прямиком направился в поля, а потом в перелески, где он заряжался энергией земли, энергией чистого неба.
Он долго бродил среди жёлтых и красных куполов берёзовых и куполов осиновых, с улыбкой крестился на них и вздыхал, думая о том, что нужно будет съездить к сыну и привезти его сюда на каникулах – матушке будет несказанная радость. Мечтая, планируя завтрашний день, он уходил всё дальше, дальше от последнего жилья. Иногда останавливался. Грустными глазами провожал падение узорного листа. Тихо было в округе, дремотно. Иволга поигрывала где-то своею переливчатою флейтой. Горихвостка там и тут хвостом своим «горела» – мелькала над кустами шипицы, смородины. Дрозды-рябинники, словно желая оправдать своё название, деловито копошились на рябинах, крепким клювом дырявили сочную ягоду – красно-багровая опадь, сбитая с ветки, дробинами катилась по траве и почти беззвучно булькала в воду. Поплавком выныривая, ягодка вальсировала в водоворотах и утекала вниз по течению, чтобы утонуть, в конце концов, или прибиться к холодному понизовью, истоптанному копытами, изжеванному колёсами.
Таких прогулок много было у него, но никогда почему-то сердце его не защемляла такою горячей, мгновенной возникающей и тут же отступающей тревогой, ничем не объяснимой на фоне безмятежного покоя родной природы, осыпанной золотом ночных листодёров и полуденных листопадов, оплаканных слезами пролётных журавлей.
Почему так бывает в природе: чаша земли тишиной голубой до краёв налита – даже словно бы капельки той тишины порою бывают слышны – и в это же самое время по синему, сонному воздуху тревога плывёт паутинкой, неприятно липнет к твоим глазам, губам? Или никакой тревоги нет, а просто-напросто душа твоя и сердце отчего-то не находят покоя? Но отчего же это? Отчего? Уймись, угомонись. Посмотри, какое колдовство кругом – только на пороге осени такое озорное колдовство случается. Как хорошо, как благостно в осеннем этом мире, словно бы справляющем свой последний праздник на пороге предзимья. И совсем уж было бы прекрасно, когда бы ни вот эта странная тревога – скользит паутинкой по воздуху, липнет к лицу человека, невольно порождая гримасу недовольства.
Он посмотрел по сторонам. Всё хорошо – так благостно, умиротворённо в мире осени. В чистом небе над березняками светит солнце, рябины полыхают спелой ягодой. А то, что скоро грянет снег и холода прижгут – ну, так что же? Разве это страшно? Как там сказано, в стихах, которые он выучил недавно?
Глухая пора листопада,
Последних густей косяки.
Расстраиваться не надо –
У страха глаза велики.
Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает её перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом…
Беспечно, светло улыбаясь миру таинственной осени, он шагал и шагал по шуршащей листве. Смотрел на деревья, на небо, на текучее зеркало разомлевшей реки. И ни сном, ни духом он ещё не знал, что хорошего конца у этой сказки не получится, к большому сожалению, – домой он уже не вернётся.
Свидетельство о публикации №212092800753