Украли Бога

УКРАЛИ БОГА

Эсхатологическая феерия


– Так вот. Прабабушка у меня глухая была,– донёсся до ушей Фёдора Антоновича чей-то голос сквозь затянувшийся до полудня пьяный муторный сон. – И вот она сидит на кушетке, старая уже, к ней подходит мой брат, старший, и говорит: «Ба, идём картошку есть». Она не слышит.
Фёдор Антонович не пытался слушать слова. Он не хотел также и знать, кому они бы могли принадлежать. В его голове булькала лишь одна судорожная мысль: «У-ух! У-у-ух!» А за ней в грязной лужице изнасилованного сознания всплывала ещё одна, которую мы печатать не станем.
– Он тогда громче: «Я говорю, идём картошку есть!» Она всё равно не слышит.
Медленно, как надвигающиеся грозовые тучи, возвращались к Фёдору Антоновичу воспоминания о прошедшем вечере. И он вдруг осознал, что рядом с ним сидит его новый знакомый, Витёк из Питера, и почти трезвым голосом рассказывает никому не нужную и неинтересную историю из семейного архива. Фёдору Антоновичу стало обидно, что он, Фёдор Антонович, бывший штангист, а ныне неоценимый автомеханик-частник, упился в макаку, а этот вот непонятно откуда взявшийся Витёк – хоть бы хны – сидит и байки травит. Фёдор Антонович открыл глаза.
– У брата нервы не выдерживают,– продолжал Витёк,– он ей прям в ухо: «Есть пошли!», а она как подскочит: «Чего орёшь, не глухая!»– прошамкал он на старушечий манер и как-то неестественно рассмеялся навзрыд.
Фёдор Антонович замычал. И тут же подумал: «Не надо бы мне мычать», и перестал мычать. Повернул голову, почувствовал на левой щеке что-то засохшее и прилипшее, увидел сидящего в кресле Витька и улыбнулся.
– И не спится же вам,– пошутил Витёк.
Фёдор Антонович опять замычал, пытаясь казаться довольным. Однако на самом деле ему было неловко во всех отношениях. С большой неохотой открыв рот, он сказал:
– А где все?
– Все спят,– парировал Витёк и добавил, улыбаясь и с причудливо изогнутой амплитудой качая головой,– да всё нормально.
Отметив про себя начинающий развиваться в нём приступ отвращения к окружающей обстановке, а особенно к Витьку из Питера, Фёдор Антонович закинул другую удочку:
– А какой день сегодня?
Витёк надсадно хохотнул.
– День хороший. Да. Отличный денёк.
Он выпустил из себя смешок, похожий на короткое посмаркивание, и одним резким движением ковырнул в зубе. При этом его лицо каким-то непонятным образом раздвоилось: одна его ипостась пошло рассматривала стены с ухмылочкой и оставалась на месте, а другая вдруг на долю секунды очутилась прямо перед лицом Фёдора Антоновича и за эту долю секунды успела издевательски соскалить ему зубы, заглянуть в глаза, заглянуть глубже, в самую душу, и не найдя в этой душе ничего, кроме изгаженных стен, изрыгнуть туда облачко смрада. Федора Антоновича передёрнуло, как от удара током, охватило резким приступом тошноты, он отшатнулся, отдёрнулся от этого видения и внезапно проникся острым мистическим страхом.
Он быстро поднялся с дивана, вслух плюнул на накатившую головную боль и огляделся. (Витёк при этом показался ему каким-то жалким и вмятым в кресло.) В комнате кроме них никого не было. И это было не удивительно, поскольку они находились в прихожей, где, видимо, Фёдор Антонович и провёл остаток ночи и утро. Как и подобало бы всякому на его месте, пошатываясь и придерживаясь за косяки дверей, он аккуратными рывками вошёл в соседнюю комнату. Там неприветливо развалились фигуры вчерашних приятелей. Семён Андреевич и Володя Лыков спали на диване, стыдливо отвернувшись друг от друга, а внизу рельефно выделялась фигура Болта, прячущего под диваном свой безумный и немой лик. Чёрная кошка повернула голову и глянула Фёдору Антоновичу в глаза, затем спрыгнула с подоконника и пробежала на кухню.
Фёдор Антонович приблизился к этому вакхическому лежбищу и вдруг почувствовал что-то неладное. Он как-то машинально взял со стола залитые рассолом очки, надел и стал будто бы нечаянно рассматривать Володю Лыкова. Мистический страх снова овладел им. Володя лежал, глаза его были закрыты, он грубо и пьяно дышал, левая рука была засунута в карман, и в общем-то это был тот самый Володя Лыков, но что-то было в нём отталкивающее, что-то безжизненное, бездушное, пустое. Фёдор Антонович посмотрел на Семёна Андреевича и увидел, и почувствовал то же самое. Тогда для полноты ощущений он потолкал ногой Болта, и по ноге побежали мурашки, а спину пробрал холодок. Они все были живые, вчерашние, но жизни в них не было! Или, пожалуй, нет, жизнь в них была, и движение, а не было… души, что ли… нет…
– Только вы, Феденька, там не убейтесь,– голос Витька назойливой мухой вылетел из прихожей и прожужжал над самым ухом Фёдора Антоновича. – Осторожнее!
К мистическому страху и отвращению Фёдора Антоновича сразу примешалась затаившаяся злоба. Ему захотелось вдруг возвыситься над всем происходящим и разом пойти домой, забыв о приступах наклёвывающейся белой горячки. Он начал было уже возвещать о скором своём отъезде, и с его синеватых губ уже слетело было многозначительное «я-я…», как неожиданно увидел в дверях змеящийся силуэт Витька и осёкся. Витёк же, в свою очередь, плавно сложил на груди руки, и его лицо преобразила медленная зловещая улыбка.
– Если вы, Феденька хотите, я вам объясню, что с ними,– сказал он заговорщицки.
Фёдор Антонович весь напрягся, силясь разграничить в своём сознании реальные вещи от пьяно-бредового вымысла. Одновременно с этим он понял, что повинуется безмолвному приказу витьковых глаз и вопреки своей воле входит в состояние бесконечного к ним приближения. Состояние это, сродное состоянию какому-нибудь метафизическому, не определённое временными границами, завладело Фёдором Антоновичем, казалось, на целую вечность. В нескольких секундах их с Витьком молчаливого стояния возникли десятки неоформленных мыслей, сотни позывов и импульсов. Но вдруг расплывающееся лицо Витька колыхнулось, и тот произнёс:
– В них Бога-то нет.
Усилия Фёдора Антоновича над самим собой разом были сорваны и подавлены. Он почувствовал себя собакой, которую коварно подманили пальцем и вдруг резко и больно ударили. Он снова и снова вглядывался в это отвратительное лицо, пытаясь понять, отвечает ли Витёк на его мысли или сам собой являет порождение его больной фантазии. Но слова, произнесённые Витьком, прозвучали в его голове так кристально чисто и так ужасающе достоверно, что он моментально забыл о пьяном угаре, и единственная, ошеломляющая душу, мысль упругой басовой струной с постепенно нарастающим резонансом заколебалась во всём его существе.
– Что это значит – Бога нет? – спросил Фёдор Антонович подхалимным почему-то голосом, как будто выпрашивая у Витька чего-то.
– Да нет, нет Его в них,– улыбался Витёк по-иудовски,– и в вас Его нет, и вообще ни в ком. Вчера вот ещё и был, а сегодня уже и нет.
Федор Антонович тогда сощурил глаза и твёрдо, решительно произнёс:
– Н-ну?
– Что ну? – ответствовал ему милосердно Витёк.
– Где ж Он?
– Кто?
– Бог!
Витёк нервно, словно убийца, закатывающий рукава, рассмеялся.
– Интересный ход мыслей, Феденька,– сказал он, натянув на лицо маску интеллектуальности,– я думал, вы спросите, почему это вдруг Бога нет (а вы же верующий человек, для вас то, что Бог есть – это факт само собой разумеющийся), или что делать теперь, когда Его нет. А вы вдруг спрашиваете меня, где Бог, как будто Бог – это такой субъект, который можно взять и перенести с места на место!.. Или вообще украсть!.. – добавил он, выразительно посмотрев на Фёдора Антоновича.
Фёдор Антонович явно пребывал в статуэточном состоянии. Он ещё более пристально вгляделся в глаза таинственного собеседника и ещё более настойчиво произнёс, почти потребовал:
– Н-н-ну-у?!!!
Витёк, который был намного его ниже, стал к нему почти вплотную и устремил свой мерцающий ядовитыми вспышками взор прямо на его выпяченные губы.
– А то и ну, Феденька,– сказал он,– что Бога нет. Украли Бога. И это… – он стал взволнованно и торопливо что-то смахивать с рубашки Фёдора Антоновича. – И это произошло сегодня ночью.
– Украли? Бога? – вторил ему Фёдор Антонович. – Кто?
Витёк как-то судорожно затряс головой, не ответил и, воровато пятясь, наступил левой ногой на подвернувшуюся кошку. Кошка дурно закричала, вцепилась в него когтями, но Витёк наступил на неё правой ногой, потом резко сорвался с места, суетливо бросил «ну всё, пойду я» и мгновенно исчез в дверном проёме.
Фёдор Антонович мысленно попытался его остановить и только замер от того неимоверного ощущения, которое охватило его. Одновременно он понимал и то, что всё сейчас происшедшее есть плод его многолетнего служения алкоголю, и то, что ощущение на самом деле отсутствия Бога перекрывало собой все другие чувства и ощущения, заставляя его сворачиваться в трубочку, да что там в трубочку – в бесконечный нуль, пожирая самое себя. Он стал медленно и мучительно двигаться вокруг своей оси, пытаясь хоть что-нибудь найти, хоть за что-нибудь зацепиться, чем можно было бы хоть что-нибудь оправдать… отвратить… спасти… ну ведь не виноват… ну не виноват же… Стоп!
На кухню!
Ну конечно же, на кухню. Там у Болта в запаутиненном углу под потолком стоит старая икона, на иконе почти ничего не видно, но это – икона. И Фёдор Антонович, как говорится, всем своим могучим телом рванул на кухню, раздвигая застывший в воздухе смрад. Очутившись там в несколько шагов, он грозным исполином навис над кухонной полкой, протянул руку и извлёк из забытья болтовской квартиры старинную бабушкину икону какого-то святого. Глаза его горели огнём безумья, сердце мучила какая-то потусторонняя изжога, руки не понимали, держат они что-то или нет. На потемневшей дочерна иконе когда-то очень давно было что-то нарисовано. Фёдор Антонович вначале крепко сжал её, потом его хватка понемногу стала слабеть, он аккуратно, тихо, боясь собственных движений, вернул икону на место и как-то сразу весь сник, раздавленный.
Он убедился. Бога украли, причём украли отовсюду, сразу у всех, не оставив Его ни на иконах, ни в людях, ни в какой иной земной твари. Украли так, как будто давно готовились к этому, усыпляя бдительность стражей, составляя планы отхода и прикрытия, украли одним ловким движением гениальной дьявольской мысли.
Но только лишь с минуту, не больше, находился Фёдор Антонович в таком унылом обмороке. Его мало-помалу начинала распирать нелогичная, неподконтрольная жажда действия, жажда поиска правды. В его воспалённом сознании кража Бога предстала чудовищнейшим преступлением, ставящем под угрозу всё его бытие и жизненную сущность. Он хотя и понимал бесполезность и беспомощность своих порывов, но понимал как-то слабо, слепо, и желание ринуться в пучину борьбы в конце концов взяло верх.
Как был, в мятой рубашке, неравномерно незаправленной в грязные брюки, он вырвался из душных и мрачных объятий омертвелой квартиры в пролёт засаленного чьими-то нечистотами подъезда. Дальше его путь лежал через двор, мимо гаражей, на Комсомольскую улицу, и там только Фёдор Антонович смог проветриться и отдышаться. Ноги его подкашивались в ту сторону, куда он в другое время пойти бы не собрался. Но руки чесали голову и туловище, не соглашаясь последовать за ногами. Таким образом, незаметно и непонятно для себя он вышел в тихий переулок с чередой стареньких домиков, одетых низкими разваливающимися заборами и корявыми абрикосами. Прокочевав по кочкам и выбоинам добрых метров двести, Фёдор Антонович сутуло и с невнятной скромностью во взоре остановился перед синими воротами, кое-как окованными строгим узором. Смятение и нерешительность овладевали им и уже прочно засели в нескольких коротеньких мыслях, играющих друг с другом в чехарду в его лысоватой голове. Тут только он обратил внимание на одиноких прохожих, изредка попадающихся на его пути, и то же самое щекотливое любопытство, которое возникло у него там, в квартире, заставило его вглядеться в их лица, выловить их взгляды. Он отвернулся от ворот и посмотрел на проходившую мимо старушку с сумкой-коляской. Старушка уже и сама предвзято разглядывала его во всём его блеске и совершенстве. И когда их взгляды встретились, оба они так явно отшатнулись друг от друга, что Фёдору Антоновичу стало неловко, и не оттого, что открылась некая наглость в этой переглядке, а оттого, что обнаружилась ужасающая своей безнадёжностью и бездонностью душевная пустота и обречённость. Старушка прошла дальше, и тогда Фёдор Антонович заметил в расстоянии нескольких дворов от себя  спрятанную в тени абрикос лавочку, а на ней сидящего хмурого мужика в домашней, как и у него, одежде. Мужик как-то неохотно и внешне недобро поднял голову и издалека посмотрел на Фёдора Антоновича. Всё то же самое: пустота, непроглядная тьма, богоукраденность и пошлость – хлынули из его обездоленных глаз леденящим потоком вслед уже поспешно отворачивающемуся Фёдору Антоновичу.
За воротами была церквушка, которую он знал и в которую реже редкого, но заходил. Сейчас было тихо, калитка была закрыта, и значит, не так неудобно было зайти, посмотреть и расспросить…
Фёдор Антонович спохватился. Да нет же, никаких расспросов! Ему надо было позарез убедиться точно, что Бога действительно украли, что какая-то пакость приложила к этому свою паршивенькую ручонку. Ему надо было узнать, кто это сделал, как он посмел, а также что уже предпринято и что ещё можно предпринять к возвращению Бога на своё должное место. Фёдор Антонович решительно, но всё же с осторожностью, открыл калитку и зашёл внутрь. На церковном дворике никого не было, но двери в саму церковь были широко и приветливо распахнуты. Фёдор Антонович стал напротив входа и увидел знакомые росписи на стенах и покрашенный то ли под золото, то ли под медь иконостас. Внутри тоже было тихо и пусто. Он, как под выстрел, шагнул под старые своды храма. Он вошёл туда, как в сарай, или как в магазин, или музей. Да-да, скорее всего, как в музей. Иконы висели тупыми экспонатами, алтарь представлялся подсобным помещением, и бабушка, продававшая свечи, сидела скучающей билетёршей. Богом здесь не веяло, а обезбоженность, наоборот, процветала. Федор Антонович подошёл к бабушке и спросил:
– Мать, мне бы священника увидеть… батюшку.
Та взглянула на него сквозь искажающее стекло очков и безразлично ответила:
– Он у себя.
Фёдор Антонович с презрительной брезгливостью начал расспрашивать её подробнее, как найти священника, и она манекенно объяснила ему, как надо выйти во двор, подняться по стареньким ступеням в небольшой домик, постучаться и доложить о себе. Фёдор Антонович поспешил откланяться, не удостоив почтенную даже словом благодарности. Меньше чем через полминуты он  уже стучал костяшкой указательного пальца по дереву невзрачной двери. Дверь открылась внутрь, и он увидел удивлённую бородатую личность священника. Батюшка церемонно поздоровался и осведомился о цели необычного визита.
– Я в такую ситуацию попал,– начал растерянно Фёдор Антонович, но сразу приободрился, глядя на кукольно вычерченный лик священника,– я только знать хочу, кто Бога украл,– грубо выговорил он заплетающимся языком и вызывающе уставился тому в глаза.
Неловкость вперемешку с частицами опасливости отразились на лице ошарашенного священника, но его, по-видимому, природная воспитанность и выработанная с годами осторожность заставили его отступить в глубину кабинета, приглашая этим невольным жестом зайти и Фёдора Антоновича. Тот зашёл. С приглашения хозяина уселся на старый стул и, на минуту выбитый из ухабистой колеи своих лихих мыслей проявленным к нему гостеприимством, стал вежливо рассматривать интерьер.
– Так как вы говорите? – вернул его священник (причём вернул очень мягко, и от этой мягкости Фёдор Антонович совсем растерялся).
– Я говорю, батюшка,– начал он и, не выдержав паузы, несвязно продолжил: – что Бога украли. И вы… то есть я хотел… хотелось бы мне знать…
Слова, образовав пробку у него во рту, перестали из него исходить. Священник, видя такое замешательство и опасаясь какого-либо буйного проявления, ласково тронул руку Фёдора Антоновича и стал его успокаивать:
– Я думаю, дорогой мой, вряд ли это возможно,– он улыбнулся. – Бога объять нельзя, и понимаете ли, нет под небом и над ним такого существа, которое могло бы возвыситься над Ним и подчинить Его своей воле. Бог сотворил мир, и непрестанно им руководит, изменяет его, но сам мир над Богом не властен, он может приблизиться, но не может познать существа Бога. А по существу Своему Бог неопределяем, Он не соотносится ни с какими человеческими понятиями – ни с материальными, ни с духовными. Так что исчезновение Бога попросту невозможно, как невозможно и то…
И тут вдруг случилось что-то на самом деле невероятное и непостижимое. Священник, со словами «как невозможно и то…», сделав лёгкий наставляющий жест указательным пальцем, внезапно лопнул, как огромный мыльный пузырь, от которого не остаётся ничего кроме нескольких прозрачных пылинок, кружащихся и тающих в воздухе. Точно также после лопнувшего священника ещё пару мгновений покружилась по кабинету стайка чёрно-золотых паутинок, а затем наступила, что называется, звенящая тишина, залившая всё небольшое пространство, которое занимал Фёдор Антонович. Он впал в какое-то подвешенное состояние невесомости мыслей и секунд десять пребывал в нём, будто сам стал одной из этих тающих чёрно-золотых паутинок.
И только потом, незаметно для себя оказавшись вновь на улице, он ощутил нестерпимый холод и страх, и своё бессилие, и свою причастность ворвавшемуся в мир хаосу, обезличившему всех и вся. Этот хаос он ясно чувствовал сейчас, но он чувствовал его ещё прежде, и особенно сильно когда-то давно, в далёкой, полузабытой юности, когда хотелось идти наперекор глупому и грубому обществу, не считавшемуся с его незрелыми идеалами. Тогда были моменты, когда этот хаос нависал над ним и своими невидимыми извивающимися щупальцами проносился сквозь его сознание, оставляя на нём воспалённые ссадины. Но тогда не возникало той мысли, чтобы проанализировать, осознать этот хаос. Не возникало мысли, что хаос может стремительно сорваться и окончательно разъесть весь окружающий, такой привычный своей бесцельностью, мир.
Он снова зачем-то зашёл в церковь, снова подошёл к старушке, продающей свечи, и уже не обращая внимания на отвращение, возникавшее у него при встрече с людьми, попросил у неё свечку. Ну хорошо, Бога теперь нет, Бога украли, так легко одолев разом всё человечество, так подло перерезав по одиночке все до единой жалкие беспомощные человеческие душонки. Теперь Бога нет, но ведь прежде был! Был! И наполнял Собою каждый атом. И что самое главное, его, Фёдора Антоновича, тоже от ушей до пяток наполнял. И что обидное самое, он, Фёдор Антонович, этого не замечал, не понимал и по большому счёту этим не дорожил. И понятно. Вы все так уверены в непреложности существующего порядка вещей, так безмятежно глупы, что оттого неспособны понять основной долг своей мимолётной жизни. А долг этот состоит в том, чтобы держать в себе Бога. Держать как самое ценное и необходимое средство чтобы жить. Ведь вы и представить не могли, что Бога можно украсть. Никто о том и не думал, чтобы проявить хоть малую долю осторожности, разумная бдительность была отвергнута. То-то Его и украли, что никто Его из вас не сторожил. Да и я-то сам ни дня из своих пятидесяти лет не сторожил и не задумывался даже, – захлебнулся Фёдор Антонович своими беспощадными мыслями.
Он застыл на месте и огляделся. В руке была свечка: он её никуда не поставил. Вокруг была улица, щедро освещённая и согретая жарким солнцем.
«Это уже перебор»,– как-то осуждающе подумал Фёдор Антонович, сунул свечку в карман брюк и двинулся прочь от злополучной церквушки.
Мысли его всё более и более набирали вес, обрастали анализом разных воспоминаний, клокотали в нём и кипели безудержной кашей. А он барахтался в этой каше, как слипшийся комок, и всё никак не мог развариться до какого-нибудь аморфного состояния, которое позволило бы ему сникнуть и забыться самообманом. И его носило по улицам города, как рыбку по лабиринтам аквариума, а он всё никак не мог хотя бы заставить себя успокоиться.
Минуты летели вслед за секундами, проспекты мелькали вперемешку с проулками, и после продолжительного блуждания Фёдору Антоновичу предстало величественное здание городского ОВД, суровое своими закрытыми дверями с чёрной обивкой и красной выразительной табличкой. Повинуясь тайному благородному порыву своей заклёванной души, он поднялся по узеньким ступенькам и медленно, торжественно потянул на себя ручку двери.
В коридоре окон не было, и раздражённые солнцем глаза Фёдора Антоновича окунулись в раздражающий сумрак помещения. Перед ним маячило лишь большое жёлто-красное пятно, за которым ничего не было видно. Вдруг из-за этого пятна раздался голос, по-видимому, молодого человека:
– Вы что хотели?
Голос был требователен и надменен, но Фёдор Антонович твёрдо и чётко ответил:
– Здравствуйте.
И замолчал. С минуту ещё он только молча вертел головой, пару раз снял и опять надел очки, пока наконец какая-то часть зрения не вернулась к нему. Он увидел перед собой невысокого парня в милицейской форме, который ожидающе и недоверчиво глядел на него и уже начинал немного теряться. Фёдор Антонович гордо вскинул голову и сказал ему, как сказал бы какому-нибудь бессловесному животному, которое только слышит звуки, но не подозревает, что они имеют ещё какое-то значение:
– Я хочу узнать, известно ли уже о краже, и какие меры… – тут его осенило. – Да! Я могу дать показания по этому делу!
– Какой краже? – милиционер подался чуть вперёд на Фёдора Антоновича, и тот почувствовал, что это не он, а вся бездушная масса человечества надвигается и нависает над ним. И вместе с этой массой идёт какое-то жуткое отвращение, доводящее до беспамятства и обморока.
Но Фёдор Антонович лишь отшатнулся немного в сторону, подавив в себе это отвращение, и сказал как-то растерянно, плаксиво, жалко, и при том необдуманно дыша перегаром милиционеру в лицо:
– Да Бога украли! Никому не надо, что ли? Это ж и тебя тоже касается! И всех вообще,– он от досады махнул рукой. – Давай, я буду заявление писать, раз вы по-другому не понимаете.
Милиционер с безразличной злобой посмотрел на него, и, не меняясь в лице, тихо сказал:
– Сейчас, одну минуту здесь подождите.
Он отошёл к одной из дверей и, постучавшись, вошёл в кабинет. За закрытой дверью завязался какой-то, видимо, серьёзный, разговор, и Фёдору Антоновичу это сразу не понравилось. Ядовитое предчувствие угрозы возникло в нём. Он понимал (и понимал весьма отстранённо), что его слова могли бы показаться алкогольным бредом, если бы они не открывали так широко и бесповоротно глаза всякому человеку, не соображающему, что с ним происходит. Ведь это происходило с каждым, и каждый теперь стал носителем безупречных свидетельств кражи. И Фёдор Антонович был уверен в том, что необходимо было просто сказать, даже не объясняя подробностей, достаточно только упомянуть – и человек сам нашёл бы и осознал причину своего бедственного положения. И он совсем… ну, почти совсем не боялся того позора, который бы ожидал его в случае неудачи, в случае его осмеяния этими «бывшими» людьми. Человек, из которого вынули Бога, не мог внушать никаких чувств – ни страха, ни уважения; никаких желаний ему угодить. Такой человек был не то что просто мыслящее и движущееся растение, он был отвратительное растение, чёрная, засасывающая в бездну, дыра.
Дверь открылась, и молодой милиционер снова появился в коридоре.
– Идёмте со мной,– приказал он, пусто глянув на Фёдора Антоновича, и направился вглубь тёмного здания.
Опасливо и нерешительно Фёдор Антонович двинулся вслед за ним. Мало было бы сказать, что никакой человек не внушал ему сейчас ни тени доверия. Его отвращение к засевшей в них пустоте и мертвенности теперь дополнялось ещё досадливой ненавистью к их тупому бездействию, глупости и слепоте. Он не имел бы дела ни с одним из них, он бежал бы, сломя голову, туда, где никто из них его не достанет, если бы в самом себе не ощущал той же самой безысходной пустоты, выворачивающей всё нутро наизнанку.
Они шли уже по коридору, освещённому противным жёлтым светом лампочек. Милиционер позвал другого милиционера, одиноко стоящего в этом коридоре, и перепоручил ему Фёдора Антоновича. А тот шёл молча, ни о чём не спрашивая, как большой безвольный бык, которому уже всё равно, куда его поведут. Он лишь остановился на несколько секунд, когда его передавали из рук в руки, а затем зашагал вновь. Ему и вправду было всё равно, куда идти. Он был поглощён тем, что вяло обдумывал свои жалкие показания несчастного алкоголика про лопнувшего священника, про Болта, про икону, и ещё про мерзкого и скользкого типа, этого Витька из Питера, провались он и будь неладен. Он обдумывал их, наверное, не для того, чтобы потом написать внятным почерком, и уж не для того, чтобы ему кто-то поверил. Он обдумывал их для себя, сам пытаясь осмыслить, объяснить и подчинить своему слабому рассудку всю происшедшую с ним чертовщину. Но показания эти никак не складывались у него в здоровую, трезвую мысль, из которой могло получиться бы более или менее сносное и связное предложение. И чем запутаннее становился его рассудок, тем сильнее овладевали им апатия и тоска, и бессилие, и безвольная трусость перед лицом этой колышущейся бездны. И он плюнул на свои попытки что-либо изъяснить и что-либо предпринять, и не сказал ничего милиционеру, когда тот вывел его через все коридоры на улицу, во внутренний двор, и не поинтересовался, зачем его завели в какое-то невзрачное здание, почему вдруг захлопнули дверь, и стало темно, и не заметил, как очутился в маленькой комнатке, тёмной и прохладной, и оказался там один, и когда он повернулся, чтобы наконец-то что-то спросить, он ткнулся в арматурную решётку, оплетающую дверь.
И ему стало больно. И эта ноющая боль расползлась по его телу жгучей язвой, и отозвалась в его звенящей голове каким-то звенящим синдромным призвуком. Он вжался в шершавые прутья и так и остался стоять, уже не думая, не борясь, но лишь тупо наблюдая крушение мира.
И в этот момент было очень тихо.

– Меня Петро кличут,– внезапно раздался голос за спиной Фёдора Антоновича. Тот вздрогнул и, разом устыдившись своего большого распластанного тела, поспешно повернулся к говорившему.
Петро сидел на узкой и низкой лавке в самом углу комнаты, не двигаясь, и был похож на восковую фигуру, сделанную из живого человека. Вдруг он вскочил со своего места и рванулся к Фёдору Антоновичу, заставив его отступить назад и вжаться спиной в решётку.
– У тебя закурить нету? – спросил он и уставился своими пустыми серыми глазами уголовника в глаза Фёдора Антоновича.
Тот машинально сунул руку в нагрудный карман и достал помятую пачку «Примы».
– А спички есть? – спросил Петро и вставил сигарету в рот.
– Спичек нет,– ответил Фёдор Антонович как-то настороженно и грустно.
– Спичек нет,– повторил Петро,– н-ну ладно. Снимай очки!
– Не понял? – набычился вдруг Фёдор Антонович.
– Ну очки снимай, мы от очков раскурим, гос-споди. Или ты стесняешься, красота ты моя ненаглядная? А, давай уже! – Петро сам помог ему снять очки и отошёл с ними к маленькому окну. Встав на лавку, он поймал линзой солнечный луч и направил его на кончик сигареты.
– Так как же зовут тебя, мистер икс? – спросил он, искоса мелькнув на собеседника глазами.
– Фёдор,– ответил он,– Фёдор Антонович.
– Прям как Достоевского! – важно откомментировал Петро. – Ну давай, Фёдор Антонович, рассказывай, как ты докатился до такой-растакой жизни, что в светлый праздник рождества всех святых был ввержен в столь мерзкую и вонючую дыру!
Тот не ответил, а только шумно выдохнул, после чего закашлялся, присел на лавку и уставился в пол. Активность, исходившая от Петро, делала его в глазах Фёдора Антоновича чем-то похожим на Витька, но только с той разницей, что активность этого была не противной, мерзкой, а нашей, не питерской, открытой. И с этой открытостью стало легче. Фёдору Антоновичу, бездушному, угасшему, стало легче, и он почувствовал, как пьяный угар, напоследок колыхнув его, как наполненную амфору, быстро улетучился в грязный потолок и сырые стены их темницы. И чувств уже не было. И не было ни звуков, ни времени, ни солнца, врывающегося в то ли маленькое окошко, то ли большое вентиляционное отверстие под потолком. И Фёдор Антонович наконец понял, что теперь и его по-настоящему не стало. Его не раздавили, не уничтожили, его просто как бы смахнули нечаянно, и он исчез.
– … а они уже не спохватятся,– продолжал тем временем Петро свой обращённый в бездну монолог,– и души их к ним уже не вернутся. И будут теперь, как тени, как пустые оболочки ходить под этим безобразным небом…
Сигарета в его руке затлела и выпустила вверх тонкую струйку синего дыма.
– Подкурилась, стерва,– похвалил её Петро и глубоко затянулся.
Фёдор Антонович вдруг взглянул на него во всю желтизну своих глазных отёков, и на секунду возникшее в нём недоумение сразу же затушевалось какой-то мутной надеждой, и среди хаоса этой надежды судорожно замаячили далёкие огоньки избавления.
– Так ты знаешь? – спросил он.
– Знаю.
– Что?
– Что Бога украли,– просто, как ни в чём ни бывало ответил Петро,– это я знаю.
– И откуда?
– Да… тьфу,– он сплюнул,– да оттуда, милый ты мой гуманист, что это я Его украл.
Фёдор Антонович внутри себя на всём скаку споткнулся и резко полетел через голову в грязную жижу отупения.
– Не бреши,– запротестовал он.
– Ну-ну, я же не сам,– как бы начал успокаивать Петро,– да я, в общем-то, был всего пешкой у них.
– У кого?
Петро взбрыкнул головой и, подскочив к Фёдору Антоновичу, прямо-таки впихнул в него сигарету.
– Ну а ты думаешь, у кого? – усмехнулся он. – Кому, думаешь, это нужно было? Мне, что ли? Или тебе? Ну подумай, подумай, классик живой российской действительности. – Он сделал паузу, выразительно посмотрев на сигарету во рту Фёдора Антоновича. – Покурим?
Фёдор Антонович без особого азарта затянулся и передал её Петро.
– Рассказывай,– сухо сказал он,– я хочу знать, кто украл Бога, и где Он сейчас.

***

– …тогда-то они меня и кинули,– заключил Петро,– подстава!
– Ну ты даёшь! – посочувствовал Фёдор Антонович,– захотел, значит, и дьявола обмануть. Ты не сам на место Бога метил?
– Да нигде я там не метил,– ласково отмахнулся Петро,– у меня, понимаешь, такая мысль была: раз они Бога украли, то я, значит, украду дьявола. Возьму Бога, и с Его помощью украду дьявола. Дьявола ж украсть проще, чем Бога.
– И не вышло?
– Не вышло, мой амбициозный товарищ, не вышло. По той причине, что им позволено было, а мне нет.
– Как позволено? Кем? – недоверчиво сощурился Фёдор Антонович.
Протяжный звук донёсся из чрева Петро и как-то глупо прервал их трогательную беседу.
– Слухай, а как жрать-то захотелось! Я ж со вчерашнего вообще ни-ни! Надо быстрей уже канать отсюда. Но вот логический тебе вопрос: как? – озираясь по сторонам, размышлял тот.
Они направили свои алчные взгляды в потолок. Там, на грязной неровной поверхности, прямо посередине, была расположена массивная крышка люка с круглой железной ручкой-винтом, как на водопроводных трубах.
– Ну что? – почти пропел Петро, с довольным видом втаптывая окурок в холодный пол,– подсадишь, товарищ по удушью?
Без лишних междометий Фёдор Антонович встал под люком, и его вопрошающий взгляд, направленный в Петро, заставил того мило улыбнуться.
– Не бзди, благородный герой своего времени,– сказал он,– не бзди, прорвёмся!
Петро с ловкостью циркового акробата вскочил на подставленные ладони Фёдора Антоновича и в следующую секунду уже балансировал на его плечах, быстро отвинчивая крышку люка. Босые пыльные ноги Петро судорожно цеплялись пальцами за рубашку Фёдора Антоновича и щекотали брюками его потную шею. Сверху сыпалась колючая ржавчина. Затем раздался тугой железный скрип, и ноги оттолкнулись от плеч Фёдора Антоновича, вдавив его в пол. Петро зацепился за что-то невидимое во мраке открывшегося лаза и кажущимся лёгким усилием подтянулся на одних руках. Скоро он весь исчез в проёме, бросив только запыхавшееся «жди…».
И Фёдор Антонович остался ждать. Мысли, которым исчезновение Петро словно развязало длинные липкие руки, снова заворочались в его голове.
Бога украли, черти! Но было уже не так бездонно, не так пусто. Было как будто тихо, как будто прохладно и местами даже как будто спокойно. Его поведение теперь казалось ему удивительно неправдоподобным. В этом мире хаотичного бреда он увидел себя соломинкой, за которую сам же и цеплялся. И было себя безмерно жаль, и вместе с тем самоотчуждение росло в душе, а душа раздувалась, как гроздь мыльных пузырей, и лопалась, глупо разбрызгиваясь в мёртвой физической оболочке.
«В самом деле, что я могу? – потянулись подёрнутые табачной дымкой монологи в его голове. – Что мне толку искать Бога? Что мне толку, если я его найду? Куда я Его дену? В карман Его впихнуть? На полку поставить? Или под кровать, чтоб больше не воровали?»
Время тянулось, высасывая из Фёдора Антоновича жидкий осадок радости от встречи с Петро. Наверное, прошло больше часа, но люк над его головой хранил злорадное молчание. Растоптанные и подратые шлёпанцы смирно дожидались на полу своего хозяина. Петро не появлялся. Внезапно из мрачного отверстия с тихим шелестом выпал промасленный конец верёвки и плюхнулся на пол прямо к ногам Фёдора Антоновича. Тот уставился на свалившийся моток и стал поднимать глаза по верёвке, изучая её снизу вверх. А та вдруг  нетерпеливо подёргалась, явно приглашая Фёдора Антоновича ухватиться за неё…
«И всего-то для счастья надо!» – подумал Фёдор Антонович, чувствуя огрызком души возвращающийся к нему эфемер покоя и уверенности.


Он плыл вверх, равномерно раскачиваясь из стороны в сторону, лёгко глотая носом прохладный воздух. Где-то далеко вверху маячило ярко-голубое пятно умиротворяющего света. И чем больше он приближался к этому пятну, тем явнее ему слышалось беззаботно-заливистое птичье пение. Вскоре он стал различать розовато-фиолетовые облака, которые даже не плыли, а царили в небе. И вот наконец он оказался снаружи. Причём это совершилось абсолютно незаметно. Мягкая, почти ватная поверхность словно сама собой постелилась под ноги, и Фёдор Антонович не приложил ни малейшего усилия для приземления. Дыра, через которую он выбрался, исчезла. Перед ним сидел Петро на складной скамеечке и сматывал удочку. Вместо лески на удочку была одета толстая промасленная верёвка.
– Ловись рыбка, большая и маленькая,– озарился Петро счастливой улыбкой,– тапки мои взял?
– Нет,– спохватился Фёдор Антонович.
Петро состроил гримасу возмездия.
– Так, так. А это что? – он сделал резкий выпад, как опытный фехтовальщик, и выхватил из подмышки Фёдора Антоновича свои сандалии. – Так-то, Федя, так-то! – и он самозабвенно хлопнул друга по плечу.
Фёдор Антонович огляделся. Вокруг было небо. Только небо и ничего более. Небо сверху, небо снизу, и небо со всех сторон. Но не это было самым удивительным. Самым удивительным было то, что ему на это небо было наплевать. Он не был потрясён и уж тем более не был восторжен окружившим вдруг его небом. Он был потрясён самим собой: потрясён своей поражающей наповал пустотой. И в голове ещё явственней, ещё надрывней зазвучало постылое: «Украли Бога!»
Они двинулись в непонятном направлении. Фёдор Антонович совсем не хотел уточнять, как называется эта местность и куда им надо идти, поэтому он шёл молча, предавшись вполне безудержной грусти и всячески проникаясь сознанием своей приговорённости. Петро тем временем разглагольствовал.
– Места эти я знаю. Здесь куда ни иди – всё равно попадаешь туда, куда надо. Сюда и проник я нелегально в хвосте гнилой компашки. «Души наши черны, но дело наше благое!» – думал я. И я начал действовать. Эх, Федя, будь ты со мной раньше, мы бы их обставили, а одному мне круто пришлось.
Но Фёдору Антоновичу совсем не льстило подобное признание. Больше всего сейчас он хотел бы просто провалиться. Провалиться куда угодно, хоть в ту же самую камеру, из которой они вылезли. Небо беспристрастно обличало его, оголяло его жалкую беспомощную натуру, угнетало его всем своим великолепием. Здесь был Бог. Да, это чувствовалось. Это чувствовала душа, это чувствовала совесть, и от этого всё сжималось ершистыми колючими комками. Здесь был Его Престол. Но сейчас он пуст. Его никто не занял, нет: он никому не нужен. Каждый предан всецело сам себе. Каждый сам себе престол, сам себе бог. Так зачем же Он нужен? Он преграда, Он помеха, Он пережиток трудных эпох. Дьяволу Он был соперник, людям – строгий воспитатель. Украли Бога, и все вздохнули полной грудью: слава Богу! Тупицы! Это не Бога украли – это Он Сам от нас ушёл! Он ушёл – и нас не стало. А Он где-то есть.
– А он где-нибудь, да есть,– заключил Петро свой никем неоценённый доклад. – Ну всё, хватит, наверное. Теперь будем предстоять.
Он замолчал, остановился и опустил голову. Фёдор Антонович посмотрел на него совершенно непредвзято, помедлил чуть и тоже опустил голову. Аж подташнивало. Вдруг небо заколыхалось, заиграло красками, заволновалось и стало выбрасывать из себя в разные стороны фонтаны света. Эти фонтаны сталкивались, сливались, подёргивались красивой рябью. Рябь, в свою очередь, оформлялась в чудесные, трепещущие крылья, и эти крылья с каким-то мелодичным присвистом порхали сами по себе, а из густого разноцветного оперенья выглядывали удивительные глаза, тоже разноцветные, непохожие ни на глаза людей, ни на глаза животных, глаза, в которые невозможно было смотреть, но которые сами видели тебя насквозь. Всё вокруг превратилось в грандиозную, непостижимую мистерию света. Звук взмахов священных крыл нарастал, наливался басами, раскачивался в такт золотистому сиянию облаков. Фёдор Антонович поднял голову. Петро уже тоже стоял с поднятой головой и задорно озирался кругом. Он явно показывал всем своим видом, что не относится к этим чудесам всерьёз. Понятно было, что он обдумал и уже готов схохмить, сотворить этакую шалость. И вот на этом невероятном подъёме, на этом могучем священном аккорде бессмертия совсем неожиданно и совсем неуместно зазвучал его нахальный дворовой голос:
– Ну что, господа архангелы, что делать будем?
Не стоит, конечно, думать, что это прозвучало, как раскат грома или гул пушечных орудий. Нет, голос Петро утонул в волшебном пении и хлопанье крыльев и был далеко не внушителен. Но, несмотря на это, вдруг все глаза, эти неописуемые глаза воззрились на них, двух людей, одиноко, жалко и неуклюже стоявших посреди небес, и под прицелом их гневных взглядов стало сразу неуютно, неловко и стыдно. Они заглянули в них, как строгий учитель заглядывает в классный журнал, и были явно не удовлетворены тем, что увидели. Но, как ни странно, Петро это не смутило. Он с ещё большим задором, вскинув в риторическом жесте руку, почти прокричал:
– Как нам быть-то с Богом? Ведь это ж не дело! У нас будут Бога воровать, а мы что – так и будем… хлопать?
Тут назревал невероятный скандал. Крылатые создания, видимо очень оскорблённые его словами об украденном Боге, а особенно словом «хлопать», принятым, по-видимому, на свой счёт, начали в странном беспорядке метаться по всему сияющему пространству, постепенно сбиваясь в кучную стаю и мешая друг другу. Через минуту они уже просто устроили какую-то возню и неприглядно копошились, пихаясь и вертясь. Фёдору Антоновичу стало жутковато. Ему казалось, что эта каша из ангелов вот-вот обрушится на него и погребёт под собой, и он прижимался широким плечом к Петро, пытаясь спрятаться, отступить, но прятаться было негде, и отступать было некуда.
Внезапно один край неба чуть слева от них как будто оторвался и стал сворачиваться. Причём ангелы, всё ещё мечущиеся по нему, стали сворачиваться вместе с ним, и выглядело это нелепо и страшно. То же самое стало происходить и с правой частью неба. Оно аккуратно разрывалось и сворачивалось в трубочку, и ангелы всё больше и больше походили на цветные картинки из детских книжек, и в образующуюся пустоту лился слабо мерцающий мрак. И Фёдор Антонович уже не был удивлён, когда из-за огромного красно-бело-лилово-розово-голубого сворачиваемого полотна показалась чьи-то руки и голова. Какой-то выбритый мужчина, одетый в деловой костюм, не глядя на них, скатывал небо в рулон и торопливо обвязывал его бечёвкой.
– О-па, ты смотри, что творится! – воскликнул Петро и ринулся навстречу неизвестному. – Ты чем занимаешься, пропащая душа?
Тот коротко взглянул на него, сунул свёрток под мышку и быстро пошёл прочь ко входу в какой-то туннель. Петро бросился за ним.
– Стой, гадёныш,– грозно завопил он,– стой, падаль, я тебе говорю!
Их силуэты исчезли в проёме туннеля. Фёдор Антонович несколько секунд стоял в нерешительности, недоумении и непонимании посреди низкой и грязной пещеры и затем неосознанно резко сорвался и побежал следом. Стены туннеля были склизкие, в воздухе стояло навязчивое смрадное сияние. Фёдор Антонович, обессмысленный всем происходящим, бежал во всю одышку, стараясь не споткнуться и не зацепить головой осыпающийся гнилью потолок. И так он бежал минуты две, пока во весь опор не выскочил под открытое небо, застланное громадами чёрно-багровых туч. Была уже почти ночь.
– Федя… Федя! – услышал он окрик, донёсшийся откуда-то сзади.
К нему всё из того же туннеля с искажённым от ужаса лицом бежал Петро. Видимо он заскочил в какой-то боковой проход, и они разминулись.
– Федя!
Он уже подбежал к Фёдору Антоновичу на расстояние метров трёх, как вдруг на него со всех сторон навалилось что-то тёмное, мерзкое, мохнато-извивающееся, и Петро вмиг исчез из видимости. Фёдор Антонович увидел, как чёрные безглазые существа цапали его за руки, за ноги, за волосы, затыкали ему рот и выдавливали глаза. На какой-то момент Петро ухитрился вывернуться и закричал надрывно, умоляюще:
– Федя! Найдёшь Бога, вспомни! Вспомни м…
Но тут его окончательно сдавили, один из чёрных заверещал торжествующе: «Наш! Наш!» – подскочил к Фёдору Антоновичу, сильно толкнул его в грудь, отчего тот оступился и сел на землю, и эта омерзительная стая нежити, заграбастав человека, стремительно унеслась в глубь разверстой пещеры.
Фёдор Антонович застыл и слегка затрясся ледяной дрожью. Весь этот кошмарный сумбур, почище любой белой горячки, метался у него в голове, вспыхивая короткими замыканиями на сетчатках глаз. Он сидел на голой земле, даже не пытаясь встать, и ему казалось, что будто невыносимая чёрная лавина ненависти и зловония медленно поглощала его человеческую сущность. Никаких размышлений не было и подавно, только сотрясал и выворачивал ум набатный рёв души, и он уже двигался какими-то спазматическими рывками, дёргая себя за одежду, сгребая ладонями пыль и камни в поисках соскочивших очков. Очки отлетели метра на два, и он нашёл их, нашарил в темноте каким-то чудом, не одел, а вонзил их в себя, встал кое-как, шатаясь, сопя и кряхтя, и тупо огляделся.
Он стоял на пустыре, похожем на пригородную свалку. Где-то вдали, видимо, скрытые посадкой, горели окна домов. Прямо перед ним ветер колыхал кустик непонятного растения. Фёдор Антонович долго смотрел на этот кустик, как тот неестественно тряс верхушкой, постепенно отползая чуть влево, и тогда с постепенно возвращающимся сознанием к нему вернулись и обычные человеческие желания. Его пара ног подвела его к этому кустику, его пара рук как-то ненавязчиво расстегнула замок брюк, и вот уже наш герой, банально справляя малую нужду, наслаждался отдыхом, чувствуя себя избавленным хоть от какого-то бремени.
Но не прошло и трёх секунд, как кустик, на который опускалось бремя Фёдора Антоновича, внезапно со сдавленно-приглушённым то ли криком, то ли присвистом подскочил, распрямился и повернулся к нему лицом. И на лице этом, знакомом уже лице, были глаза, ошарашенно вытаращенные на неожиданного обидчика, и в глазах были безумие, страх и ненависть, и был рот, и руки, поднесённые ко рту, и руки эти держали что-то светлое с тёмным на конце, и за это тёмное ухватился зубами рот и жадно жрал, жрал какую-то чёрную смолянистую гадость, с пошлым чмоканьем впиваясь в неё.
И Фёдор Антонович вдруг узнал его, Витька из Питера, исказившего, изуродовавшего самого себя, и как только он узнал его, то, не говоря ни единого слова, и даже не застёгивая штанов, протянул руки к его гадкой, ненавистной шее и сомкнул на ней большие пальцы. Он хотел сдавить сильно, как в молодости сдавливал рукоять полновесной штанги, но то ли от нервного перевозбуждения, то ли под воздействием какой-то чертовщины силы в его руках почти не было. Он лишь беспомощно потряс Витька за горло и затем, разозлённый своим бессилием, разозлённый этим дёргающимся антропоморфным уродцем, разозлённый всем, что сейчас существовало в мире, существовало вопреки своему несуществованию, он смачно харкнул Витьку в лицо.
Витёк, и без того безобразный, разинул залепленный смолой чёрный рот, издав отвратительный животный вопль, весь заёжился, забился в судорогах, стал конвульсивно метаться под могучими руками Фёдора Антоновича, и тот, с отвращением отдёрнув руки, отступил назад. Чёрная смола текла у Витька изо рта. Он кричал, захлёбывался, его лицо начало комкаться, как газетная бумага, руки извивались так, точно были без костей, один глаз налился кровью и с глухим призвуком, как огромный раздавленный прыщ, лопнул, брызнув слизью. Фёдор Антонович, теперь уже слабо впечатляемый жуткими зрелищами, опять же, без единого слова нагнулся, подобрал ту вещь, которую жрал обезумевший Витёк, и не глядя на то, что с ним стало, отвернулся и быстро зашагал прочь. И хотя он и опасался, что Витёк кинется вслед ему и, как в фильмах ужасов, начнёт заливать его своей чревной жижей, но всё же не обернулся ни разу. Витёк между тем не кинулся. Вскоре его завывания стихли где-то вдалеке, сзади, за посадкой и курганом, и поворотом дороги.
Точного объяснения, зачем он подобрал эту штуку, Фёдор Антонович дать себе не мог. Видимо, он хотел ещё больше досадить Витьку. А может, наоборот, подсознательно хотел избавить его от какой-то беды. В любом случае, он собирался отойти подальше и выбросить её в глубокую яму или в реку. Да, лучше в реку. В реку недалеко от дома. Пусть так, да, недалеко от дома. Давно ведь пора уже было домой. Домой… ведь вот осталось же ещё что-то от привычной жизни. Жизни, в которой было плохо, пусть плохо, но в которой можно ещё было жить и мечтать, и строить планы. И жить, как всегда жили люди, зная, что и после тебя будет жизнь, и что-то смутно предчувствуя. Но в настоящей безжизненности как жить? И что предчувствовать, если остались одни послечувствия? И дом… И жена, которая уже, наверное, не ждёт, пусть не ждёт, не в этом дело, всё это теперь как сгоревшая обугленная фольга из-под съеденной шоколадки, как крошащийся старый кирпич, на котором уже ничего не построить. Значит, ничего не осталось? Фёдор Антонович остановился и оглядел пустую улицу.
«Значит, ничего не осталось?»,– спросил он вслух сам себя.
«Ничего»,– промолчало в ответ ничто.
И в тот момент, когда плаксиво тлеющая мысль угасла, неожиданно за углом загрохотал и осветил дорогу всеми своими окнами древний обшарпанный трамвай. Он вывернул из-за угла и теперь ехал прямо на Фёдора Антоновича. Тот сощурился, прикрыв глаза рукой, огляделся и понял, что стоит на рельсах. За спиной у него была неухоженная кирпичная будочка трамвайной остановки. Он робко отошёл под её навес и подождал, пока трамвай, натужно скрежеща, подъехал к нему и замер.
«Семёрка,– разглядел Фёдор Антонович номер на двери вагона,– значит, я на Ворошиловке. Пешком идти далековато».
Красная дверь отъехала в сторону, Фёдор Антонович поднялся по железным истёртым ступеням в пустой, ярко освещённый вагон с исписанными и изрезанными креслами, осмотрелся, отдышался и успокоился.
«Еду домой»,– подумал он и так и остался стоять, одной рукой держась за поручень, а другой сжимая забытый грязный свёрток. Устал! Безнадёжно устал и хотел только лишь покоя. И ничто уже не могло ни порадовать, ни опечалить его. Да и не нужно было. Ничего не нужно. Ничего. Только покой. Даже не отдых – бездонный, беззвучный, безусловный покой. И в ожидании этого покоя он закрыл глаза и долго вслушивался в скрежет рельс и дребезжание стен и в железнодорожной тряске искал тишину, забвение и вечность.
Потом он открыл глаза. Изнутри улицу совсем не было видно. Проехали одну остановку. На следующей трамвай торжественно заглох, и из-за перегородки выглянул вожатый, мужчина лет сорока с оттенком усталости и безразличия на загорелом лице.
– Конечная,– грубо выкрикнул он.
Фёдор Антонович прошёл вперёд по салону.
– Конечная? – переспросил он и стал разглядывать в окно невидимый пейзаж,– это мы где?
Вожатый ничего не ответил, всем своим видом выказывая раздражение и нетерпеливость. Фёдор Антонович пошарил по карманам, не нашёл ничего кроме церковной свечки, вытащил её и протянул вожатому. Тот со строгой насмешливостью посмотрел на Фёдора Антоновича, взял свечку, повертел в руках и чиркнул по ней большим пальцем, как по колёсику зажигалки. Свечка, действительно, на секунду зажглась, вожатый кивнул, будто в чём-то убедившись, и сразу бросил её в какой-то коробок у себя под ногами. Затем он небрежно махнул своему пассажиру, и Фёдор Антонович, чувствуя себя разбитым и униженным, вышел. Трамвай снова загрохотал, сделал петлю и вскоре исчез, как и появился, за поворотом.
Ночь сомкнулась над Фёдором Антоновичем. Оказывается, он ехал в противоположном направлении от центра города, и теперь попал неизвестно куда, где ни разу ещё не был, на какую-то забытую и заброшенную конечную станцию трамвая. Осознание этого подействовало на него угнетающе, но вместе с тем он вдруг почувствовал свободу и покой, покой души и свободу тела. А почему бы и нет? Ведь ему не нужно было сейчас никуда спешить, и от пребывания здесь он ничего не терял. Впервые за целый день – а быть может за целую жизнь – ему стало хорошо. Хорошо, просто, уютно, светло-грустно и легко. И Фёдор Антонович чуть-чуть, уголками губ, позволил себе улыбнуться.
Было темно, кругом росла отцветшая давно сирень, и под одним из кустов стояла массивная бетонная лавка с несколькими сохранившимися от сиденья досточками. Фёдор Антонович присел на эту лавку и вдохнул в себя ночную прохладу.
Ну и пусть. Ну и хорошо. Ну и не надо ничего. В чём смысл куда-то ехать, куда-то попадать? Ничего не осталось от того, куда хотелось бы попасть. Кто-то взял мир, поболтал, как помойное ведро, и выплеснул вон. И я, как пробка, тоже поболтался в этом ведре и тоже выплеснулся. А теперь лужа высохнет, и совсем ничего не останется от мира, от целого мира, за который все так цеплялись, который строили на воздухе по двоечным, непутёвым расчётам горе-инженеров. Этот мир мог выдержать всё – и войны, и катастрофы, и всепоглощающие житейские склоки – всё, кроме самого страшного: он лишился той ниточки, за которую был подвешен, той, которая казалась опорой миру, казалась крепче всякой крепости. Ниточка, которой мир был привязан к Богу, которой Бог всегда, раз за разом, этот мир вытягивал. Ниточка – волосок едва видимый – исчезла, и всё с ней моментально исчезло, стало никчёмной пустышкой, провалилось в тартарары…
Как такое можно было допустить? Как можно было так бездумно тратить и тратить свои жизни? Как можно было плевать на свой единственный, последний шанс? И всё потеряно, потеряно без возврата, без надежды, и уже без права на исправление ошибок. Теперь никто не придёт и не скажет так запросто, как будто починил водопровод: «Здравствуйте, люди! Мы вернули вам Бога!»
– Здравствуйте,– незнакомец в джинсовом костюме опустился на лавочку рядом,– Фёдор… Фёдор Антонович? – спросил он тихим голосом интеллигента.
– Да,– ответил тот недружелюбно, но почувствовал вопреки собственному желанию симпатию к незнакомцу.
– Валентин,– улыбнулся ему незнакомец и протянул открытую, как душа младенца, ладонь.
Фёдор Антонович вяло пожал его руку, и вдруг как будто током его ударило от той теплоты, которой была пропитана эта рука. Он, словно очнувшись от дремоты, вгляделся в неясный силуэт лица Валентина. Чего ещё ожидать ему сегодня?
– Вы откуда,– спросил он.
– Я, признаться, затрудняюсь ответить на ваш вопрос, но думаю, что вы и сам на него не смогли бы ответить чётко. Меня привёз трамвай. – Валентин чуть смутился и сказал тише: – Нашли… Бога?
Фёдор Антонович усмехнулся.
– Бога?
И в тот самый момент, когда он усмехнулся, когда он встряхнул себя от шелухи собственных размышлений, он начал чувствовать и начал понимать, и понимать, что чувствовал, и чувствовать, что…
– Что-то изменилось,– продолжал Валентин. – Я хочу сказать, изменилось с того момента, как Он исчез.
– Его украли,– поправил Фёдор Антонович.
– Да-да, украли. Я уже это вполне, как мне кажется, уяснил. И с того момента наступил… какой-то кошмар, хаос… Но теперь! Не кажется ли вам теперь, Фёдор, что всё стало на свои места? Ну, насколько это возможно в нашем мире. Во всяком случае, всё стало по-прежнему. Хотя, конечно, всё изменилось,– Валентин запутался в словах и заметался глазами,– но всё, как раньше… Я, наверное, непонятно изъясняюсь? Просто это…
– Да нет, понятно,– сказал Фёдор Антонович и закивал головой. Он стал вдумчиво вспоминать, шаг за шагом, события прошедшего дня и обнаружил, что да, действительно, не было уже пустоты, не было уже той мертвящей пустоты, из-за которой не хотелось быть. Как только он оказался здесь один, в темноте… Нет-нет, раньше! Когда ещё ехал в трамвае, домой. Домой? Какой там домой! Не тогда. Раньше. Когда шёл подальше от Витька, когда отнял у него…
Фёдор Антонович взглянул на то, что до сих пор было в его правой руке, и увидел… Бога. То есть… то есть он своими глазами, сам, вот здесь – увидел Бога. Бог был обёрнут в грубую жёлтую бумагу и неаккуратно обмотан паклей. Те Его части, которые выглядывали из-под бумаги, были замазаны то ли мазутом, то ли смолой, то ли солидолом… Фёдор Антонович медленно, онемело вытянул вперёд руку с Богом и стал нервно, непонимающе на Него смотреть. Валентин тоже смотрел.
– Фёдор,– сказал он,– мне кажется, это Бог.
Фёдор Антонович не шелохнулся.
– И что нам с Ним делать теперь? – спросил он.
Валентин растерянно, но как будто со знанием дела ответил:
– Для начала давайте постараемся Его вновь не потерять. Я так понимаю, что вам каким-то образом удалось найти Бога. Ну а теперь… Я буду вам помогать. Во всяком случае… Вот  моя рука!
И Валентин снова протянул ему свою тёплую руку. Фёдор Антонович аккуратно положил Бога на лавочку между ними и так же аккуратно, бережно пожал руку Валентина.
– А почему Он такой… такой… маленький? – спросил он, боясь напрямую высказаться о Его внешнем виде.
– Думаю, такого заслужили. И вы знаете, я думаю, что если Он Бог, Он Сам всё… э… управит. А наше дело…
Они оба смутились, и на этом разговор прекратился. Валентин опустил голову и замолчал. Фёдор Антонович тоже сидел, молча уставившись в темноту и уже ни о чём не думал. Внутри него лишь проносились обрывки воспоминаний, и среди них – детство; потерялся щенок; и вот братик Лёня бежит откуда-то из подворотни и кричит радостно: «Нашли! Нашли!». Потом мелькает Петро и тоже кричит, перебивая братика Лёню, кричит от ужаса: «Вспомни! Вспомни меня!» И Фёдор Антонович вспоминает, вспоминает и его, и всех, вспоминает много и бестолково. Вспоминает, но что дальше с этим делать, он не знает. Просто сидит на лавочке, сидит, как сидят сейчас все люди во всём мире, сидят и также бестолково вспоминают, натягивая на себя, как одеяло, покров своих прожитых жизней.
Вот так он и сидит, молча уставившись в шепчущее о чём-то, будто читающее молитвы, пространство ночной темноты.

(Не знаю, можно ли расценивать этот рассказ как богохульство, или нет. Наверное, можно. Но, думаю, не стоит. Во всяком случае, в мои планы это не входило. Ну да ладно… Ладно.)


Рецензии