Однажды в феврале

     Как-то утром старик проснулся от непонятного внутреннего толчка. Открыв глаза,он уперся взглядом в стену, на которой в густом сумраке декабрьского утра темнели нечеткие  прямоугольники картин, местами высвеченные мутным светом уличного фонаря вместе с узором обоев. В этих просветах метались тени от веток деревьев, временами останавливаясь и вновь продолжая свой сумасшедший танец по всей стене.
     Он проснулся совсем , почувствовав сильные толчки сердца. Подумал, с чего бы это. Пытаясь вспомнить, что же ему снилось и от чего его вроде как подтолкнуло, он увидел улыбчивое, румяное лицо Валерки Романчука, дружка из класса, и вдруг вспомнил его слова: «А я от мамки вчера слышал, что евреев из Москвы выселять будут».

     Они стояли с Валеркой на обледеневшем, плохо чищенном тротуаре напротив Юркиного дома, и Валерка постукивал то ногой, то портфелем  по водосточной трубе, из которой торчал ледяной цилиндрик. Юрка не понял ни этих слов, ни той страшной сути, которую они в себе заключали.  Валерка произнес их спокойно и как-то между прочим, не в лад к тому, о чем они говорили до этого по пути из школы.
      Из разговоров взрослых Юрка, конечно, знал, что все они, и мать, и бабушка, и дед, - евреи. Да и в школе ему приходилось это слышать про себя, но он как-то не очень страдал от этого, потому что ничего плохого за этим не следовало. Правда, во дворе      он пару раз  подрался с мальчишками, обозвавшими его жидом. Он знал, что это нехорошее слово;  оно было крупными буквами намалевано варом на гараже какого-то дядьки из их дома  и мама, увидев это, сказала: «Вот сволочи!». К кому это было обращено, Юрка  не понял.  Он только понял, что слово нехорошее и его здорово обидело, когда его обозвали этим словом. Вот он и подрался. Правда, без особого успеха, и бабушка после этого  велела ему ходить гулять в другой двор, напротив их дома.
     Сырой февральский ветер резко холодил голую шею и Юрка, поеживаясь и шмыгая носом, втянул голову в потертый меховой воротник зимнего пальтишка, которое бабушка не успевала латать после его гуляний и походов по окружающим дворам. Наконец, Валерка отбил-таки кусок торчавшей из трубы льдинки и стал прощаться: говорить больше было не о чем, а его дом находился еще дальше, в соседнем переулке.
     Юрка поднялся на второй этаж большого дома, в котором он жил  с мамой, бабушкой и дедом. Ему нравился их дом: он был семиэтажный, а вокруг стояли всякие трех-, четырех-, а то и просто двухэтажные домишки. Они все стояли впритык друг к другу, и их дом выделялся серой, внушительной громадой среди своих малоэтажных соседей. Вдобавок        ко всему только в их доме были балконы, с которых можно было разглядывать все далеко вокруг. Он был как-то раз в гостях у Сталинки Петелиной  на седьмом этаже и оттуда      с балкона было видно и школу, и большую горку, с которой они катались, и Володские дома в Трехпрудном переулке, и даже немного -  Садовое кольцо.

     Старик вспомнил, как недавно он бродил в этих «своих» местах и, дойдя до Володских домов, поразился их виду, вычищенному двору, аккуратно и броско выкрашенному фасаду,  кованому ограждению  вокруг всего, когда-то проходного, двора, будкам охранников при воротах и солидному стаду темного цвета иномарок, по-хозяйски расположившихся у подъездов дома. Почему так называли эти два длинных, тогда - темного кирпича, мрачноватых дома, он уже не помнил. Но название накрепко застряло в памяти.
     В те времена и Трехпрудный, и соседние переулки пользовались дурной славой  из-за шпаны, вечно торчавшей в темных подворотнях и пристававшей к прохожим не только по вечерам.

     Тепло и запахи квартиры сразу охватили его после холода улицы и он, скинув пальто и галоши, быстро прошмыгнул в комнату мимо соседки, открывшей ему дверь и после продолжавшей стоять в коридоре, глядя на него. Бабушка зашла в комнату, вытирая мокрые руки о передник, и поинтересовалась, почему он сегодня пришел раньше обычного: она еще не успела сготовить обед после похода в магазин и на рынок.
- У нас историк заболел, а его урок был последним. Вот нас и отпустили.
- Иди, мой руки и садись пока делать уроки. Скоро сварю и будем обедать.
- Баб, я лучше сейчас почитаю, а уроки потом, после еды.
- Ладно, читай, только гулять ты сегодня уже не пойдешь.
     Юрка нахмурился, но  вспомнил, что сегодня, пробегая по коридору на большой перемене мимо Алика Полякова, который часто пересказывал ему содержание прочитанных книг, притормозил и похвастался недавно подаренной ему книгой Аркадия Гайдара под названием «Школа». Алик сказал, что это, наверное, ерунда, если про школу. Но Юрка горячо стал возражать, описывая самые захватывающие моменты из того,  что успел прочесть.
     И теперь он торопливо перебирал содержимое этажерки в поисках этой книжки. Сам внешний вид ее твердого серого переплета с золотым тиснением на корешке не совсем понятных слов «Золотая библиотека» внушал ему непонятное уважение к этой книге, которую не то, чтобы испачкать, но и просто бросить куда-то было невозможно. У него уже были несколько книжек из этой серии, но эта, пожалуй, нравилась ему больше других. Он уселся на обмятый матерчатый валик дивана, обитого потемневшей от времени и местами залоснившейся,  когда-то нарядной, в крупных цветах,  тканью и принялся за чтение.
     Февральское солнце холодно и ярко светило в большое окно комнаты, слегка притемненной нависавшим балконом верхнего этажа. Снопы света пронзали воздух, отражаясь в шариках на спинке большой металлической кровати в углу, на которой спали бабушка с дедом,  высвечивали темные замысловатые узоры бордового ковра на стене и блестели в черном лаке крышки пианино. Юрка не замечал множества пылинок, метавшихся в солнечных  потоках в безуспешной попытке выбраться из этих высветленных полос пространства комнаты.
     Все в этой большой комнате стояло на своих местах, вдоль стен, прочно и привычно – и громоздкий буфет, и шкаф, и подобие тахты, матрац на ножках, покрытый старым, выцветшим от стирок, пледом, и Юркин диван с этажеркой в углу. Посреди комнаты стоял большой квадратный стол, покрытый белой скатертью в крупную клетку и большими цветами по углам, на столе - блестящий никелированный поднос с пустым графином  и стаканом.
     За обедом он отвечал на обычные бабушкины вопросы про школу, уроки и отметки, лишь изредка поглядывая на нее, поскольку особенно хвастать было нечем, и нехотя ковырял вилкой в тарелке. Вдруг он почувствовал, что последние его слова как-то повисли      в воздухе. Возникшая тишина заставила его поднять стриженую голову и посмотреть на бабушку. Она сидела, откинувшись на высокую спинку стула и, слегка запрокинув седую голову, неподвижно смотрела в стену. В  глазах, прикрытых стеклами очков, застыло непонятное Юрке выражение безнадежности и тоски. Потом вся ее маленькая фигурка, бессильно обмякнув, распласталась на стуле и  затряслась в молчаливом рыдании. Больше всего он испугался ее разом побелевшего лица  с неестественно опустившимися уголками рта. Бросившись к старушке, Юрка торопливо забормотал: «Баб, ты чего? Что ты плачешь? Я буду хорошо учиться, не плачь. Хочешь, я тебе воды принесу?».
     Он схватил чашку с недопитым компотом и побежал на кухню. Соседка, дородная, высокорослая дама с длинными, сильно седеющими,  вьющимися волосами, беспорядочно разбросанными по плечам, стояла у своего стола и, нагнув голову, что-то чистила над миской, быстро перебирая в ней толстыми пальцами. Мельком взглянув на мальчишку, она  снова уставилась в миску, и не видела, как он бестолково суетился между кухонным столом и умывальником, налив сначала воду из чайника в немытую чашку, потом вылил ее, снова стал наполнять чашку и, наконец, убежал назад, в комнату.

     Старик почти явственно  видел давившуюся беззвучными рыданиями бабушку, которая боялась напугать его, двенадцатилетнего пацана, безумным криком отчаяния и бессилия, когда нет надежды изменить хоть что-нибудь в той жизни, чтобы им всем стало не так страшно. Но тогда он ничего этого не мог понимать, только чувствовал повисшую в их доме странную тишину, тишину грядущей беды, в которую изредка врывался зычный голос соседки, тоже почему-то притихшей в последнее время.
     Как ни странно, бабушку он вспоминал чаще, чем мать, и помнил ее очень отчетливо, словно она только недавно побывала у него здесь, в большой московской квартире. Может быть потому,  что тогда она была единственным человеком, которому он мог рассказать  про многие обиды и огорчения, встречая при этом сочувственный взгляд  и прикосновение ее теплых рук к стриженой макушке. Это необыкновенно  его успокаивало и он, уже не глядя   на нее, долго и сбивчиво говорил про многое такое,  о чем больше никому из своих взрослых и не осмелился бы сказать – ни матери, ни деду.
     Бабушка вообще часто гладила его по голове, почему-то плача при этом и шепча какие-то непонятные ему еврейские слова. В такие мгновения он  робел и уже не пытался вырваться из ее объятий, чувствуя исходившее от нее тепло. Он прижимался к ее животу    и, иногда, ему даже хотелось заплакать: начинало щипать в носу и подступали слезы. После этого он как-то стыдился смотреть на бабушку, и она, отвернувшись, смотрела в окно  или что-то сосредоточенно делала за столом.

     Она внезапно умерла через месяц, в конце марта, от болезни, которую взрослые тогда назвали «заворот кишок». Он так и не понял, что это такое, но это и не было важно. Юрка сидел у соседки, когда домой из больницы привезли мертвую бабушку. Он понял это        по громкому хлопанью дверей, топоту ног в коридоре, истошным крикам матери и плачу родственников, кучей собравшихся в их комнате. Его долго не пускали туда, мать  не разрешала. Потом кто-то пришел, взял его за руку и привел в их комнату, где на полу, завернутая в какую-то материю, лежала женщина, которую он не смог сразу разглядеть из-за сумрака в комнате. Дед стоял рядом, держа в руке молитвенник, на голове у него была черная ермолка, а поверх – белая накидка с полосами по краям. Он тонким голосом то пел,  то бормотал молитву, непрерывно кланяясь. Мать, уже не в силах плакать, сидела на стуле  и только непрерывно повторяла: мама, мама, мама.
     Он не узнал в женщине, лежавшей на полу, своей бабушки. Эта старушка была ему незнакома и немного пугала его. Мать, словно почувствовав это, велела его увести.
     Он впервые встретился с таким откровенным видом смерти и до него не доходило,      как это может быть, чтобы человек, всю его жизнь бывший рядом с ним, вдруг стал неживым. Он еще не мог понять, что вместе с бабушкой от него ушла какая-то часть его жизни, всего того привычного и повседневного, что окружало его. Но по прошествии некоторого времени его  сознание все-таки прониклось необратимостью произошедшего, и тогда он понял окончательно: он сам, все вокруг него - есть, а бабушки больше нет. И не будет. 

     Старик накинул плотный темный халат на плечи и, не вдевая руки в рукава, медленно двинулся на кухню. Слегка сутулясь плотной фигурой и подавшись вперед, он навис         над столом, положив на него свои большие руки с длинными узловатыми пальцами. Потом перевел взгляд в окно, глядя как сосед внизу у подъезда возился около машины, исходившей облаком выхлопов от работающего двигателя в промороженном утреннем воздухе.
     По непонятной для него самого причине в громадной мозаике памяти о многих десятках прожитых лет остались эти дни и недели более, чем пятидесятилетнего прошлого, когда множество придавленных страхом людей жили в оцепенении ожидания. Ожидания страшной и непоправимой беды. Дома он как-то подслушал шепот соседки, рассказывавшей бабушке, что арестовали Анну Яковлевну с четвертого этажа, которая работала вместе с одним известным профессором-медиком.
     Потом, спустя много лет, он узнал, что ее взяли по «делу врачей», в котором этот профессор был одним из главных обвиняемых. Она вернулась домой лишь через несколько месяцев, уже после смерти Сталина, высохшей, морщинистой старухой  с совершенно побелевшей головой. И тогда, столкнувшись с ней на лестнице у лифта, он прошел мимо,    не признал в ней той, всегда улыбавшейся ему полногрудой женщины-врача, которую бабушка иногда приглашала к ним во время его болезней.
     Мать работала медсестрой в больнице. Она уходила на работу рано утром, когда он еще только просыпался, и возвращалась поздно вечером, когда он уже ложился спать. Ему казалось, что вся ее вдовья жизнь так и проходит целыми днями где-то там, в больнице, на окраине города. Даже в выходные она часто дежурила, подменяя кого-то, и приходила домой усталой, неулыбчивой, измученной и раздраженной.
     Теперь старик понимал, что она именно такой стала после войны, когда не вернулся его отец, а на все запросы приходили бумажки с одним и тем же непонятным ответом:  в списках убитых и раненых не значится. И это пробуждало какую-то надежду. Но с каждым проходившим годом, отдалявшим их жизнь от войны, эта надежда на его возвращение все таяла. Пока не исчезла совсем.
     Когда начались изгнания с работы всех, кто был рожден причастным к народу, столь нелюбимому голодным и ослепленным страхом большинством, дома со дня на день ждали, что вот-вот это произойдет и с матерью. Она ходила бледная, с плотно сжатыми губами, словно заледеневшая внутри, глядя себе под ноги и боясь поднять глаза, чтобы не столкнуться с равнодушными, подозрительными, редко, сочувствующими, взглядами сослуживцев. И, в конце концов, это произошло. Ее уволили.

     Наконец, бабушка успокоилась, вытерла глаза под очками и стала возиться в буфете, переставляя тарелки и чашки, пакеты и какие-то баночки.
- Садись, делай уроки, - сказала она прежним голосом, в котором уже не было слез.
     Юрка достал из потертого дедовского портфеля, с которым он ходил в школу, учебники и тетрадки и, сложив их стопкой, положил на них раскрытый учебник алгебры. Заданная на дом задачка была про поезда, наподобие той, что они проходили на уроке: из пункта А в пункт Б вышел поезд…
     В его памяти вдруг всплыла фраза Валерки про евреев, которых будут вывозить из Москвы. Из пункта А в пункт Б. Интересно, подумал он, а куда будут вывозить? А зачем и почему евреев, а не русских или татар, к примеру? У них во дворе и дворничиха была татарка, и под окнами часто ходил татарин-старьевщик с тележкой, собиравший тряпье  и рухлядь. Он хотел, было, спросить про все это у бабушки, но она уже вышла на кухню.     В комнате стояла тишина, в которой только тихо бубнил мужской голос из тарелки репродуктора.
     Юрка погрузился в уроки, изредка вспоминая все-таки засевшие в голове слова Валерки. Потом он заторопился, быстренько переписал упражнение по русскому, и наскоро прочел несколько параграфов по биологии. Остальные уроки делать не стал: его только вчера спрашивали и теперь, наверняка, это будет не скоро. Зато теперь можно было снова приняться за книжку Гайдара, чтобы поскорее узнать до конца интересную историю  про смелого мальчика. Он не слышал, как пришли сначала мама, потом дед, почему-то долго     не заходившие в комнату. Потом он услышал, как хлопнула дверь у соседки и в открывшуюся дверь вошли мать с бабушкой и следом за ними – дед. Юрка привычно поцеловал мать и колючую, холодную щеку деда и снова уселся на диван. Никто его ни о чем не спрашивал. Слышались какие-то фразы, которыми обменивались между собой бабушка с дедом, но смысл их не доходил до его сознания. Он весь был там, вместе с героем этой замечательной книжки: он убегал, прятался, переживал, боялся его страхом, и все ради того, чтобы наши обязательно победили.
     Дед с мамой закончили ужин и женщины, громко переговариваясь, понесли грязную посуду в кухню. За столом остался дед, державший в руках уже развернутую газету,  когда Юрка поднял глаза от книжки.
- Дед, а почему евреев куда-то повезут? – немного помявшись, спросил он.
- Каких евреев? Куда повезут? Что ты говоришь? – чуть не прокричал дед,  резко повернув внезапно покрасневшее лицо в его сторону.
     Юрка озадаченно смотрел на деда, очень редко повышавшего голос именно на него. Обычно он говорил ровно, с небольшими запинками, как бы подбирая слова. Юрка любил сидеть рядом с дедом и слушать, как он говорил, обращаясь к нему и иногда называя его непонятным словом «кецэлэ». Что это означало, Юрка не знал, но чувствовал, что это -  что-то ласковое, хорошее, - так дед произносил это «кецэлэ».
- Кто тебе это сказал? – еще раз, уже спокойнее,  переспросил дед.
- Валерка из класса.
- Он-то откуда это взял?
- А у него мать сказала, что всех евреев повезут из Москвы.
- Не слушай эту чепуху. Никого никуда не повезут. И вообще выкинь это из головы.
     Потом дед помолчал, пожевал губами, и, приблизив к нему свое все еще красное лицо, очень тихо, почти шепотом, произнес:  «Не смей никому об этом говорить. Забудь про это. Слышишь. Ни-ко-му».
     Юрка понял, что сказал деду что-то очень страшное, настолько страшное, что дед испугался, это он тоже понял. Иначе он так не сказал бы это раздельное «ни-ко-му».
- Уже поздно. Стели себе и ложись спать, а то утром голову поднять не можешь. Давай, ложись.
- Дед, ну я еще немного почитаю – законючил Юрка.
- Давай, давай, ложись, - сухо сказал дед.
     Из кухни вернулась мать, и дед велел ей постелить Юрке. Тон, которым он произнес это, был настолько необычен, что мать, едва взглянув на него, не сказала ни слова и, достав из шкафа Юркину постель, стала стелить ее на диване.
     Когда Юрка отвернулся к спинке дивана и накрылся одеялом с головой, он расслышал, как дед, склонившись над ним, произнес: «Спи, кецэлэ». Раздался щелчок включенной настольной лампы, потом погас верхний свет. Под одеялом ему стало душно, и он немного приоткрыл лицо, глядя на потемневший узор обивки, но совсем не различая  его. Он был озадачен поведением деда и слезами бабушки днем, за обедом. Он ничего не мог понять. Не мог понять, почему нельзя говорить никому про слова Валерки и почему их  куда-то повезут. Интересно, а когда это будет?
     Вообще-то Юрка очень любил ездить на поезде. Ему уже доводилось совершать такие увлекательные поездки: в прошлом году они жили на даче под Москвой, и он несколько раз ездил с бабушкой в Москву и обратно. Он всегда с нетерпением ждал, когда они пойдут на станцию и сядут в поезде на деревянные сиденья.   А в окно по дороге он видел столько интересного, и все это бежало, и бежало мимо него. У него даже голова начинала кружиться. Когда приезжали в Москву, на вокзале так хорошо и необычно пахло углем и маслом от паровоза, который тащил их поезд, а вокруг была толчея, люди сновали с чемоданами  и сумками в разные стороны, и бабушка крепко держала его за руку, боясь, как бы он  не потерялся.
     И вот теперь, наверное, тоже будет интересно, если им придется ехать всем вместе. Сон постепенно обволакивал его и, засыпая, он слышал стук колес поезда, который вез их куда-то…

Февраль 2008г.
Москва
            


Рецензии
" начались изгнания с работы всех, кто был рожден причастным к народу, столь нелюбимому голодным и ослепленным страхом большинством..." Больно и стыдно.
Трогательная история- нет сногсшибательного лихо закрученного сюжета, а за душу берет.А большинство- оно по сих пор не изменилось.
Спасибо огромное!

Ольга Заря   02.03.2015 11:55     Заявить о нарушении
Большое спасибо. Трагедия в том, что по большому счету жизнь меняется только в малосущественных деталях.

Александр Шлосман   02.03.2015 18:28   Заявить о нарушении