По свидетельствам очевидцев

1

— Ещё вчера мне казалось, что я никогда не решусь. А если решусь, то слово вдруг застрянет в горле, и я просто задохнусь, пытаясь вытолкнуть его наружу. Но ведь сказать так просто! Сегодня всё просто. Сегодня я скажу. Сегодня особенный день, Полина. Полина,.. когда два человека одиноки,..
Он быстро наполнил свой бокал и осушил его, громко сглотнув. Затем, неожиданно задумавшись, медленно вытер губы и лишь тогда, спохватившись, неуверенно потянулся горлышком бутылки к её бокалу. Она покачала головой и прикрыла бокал вялой узкой кистью.
— Уже поздно, Тёма... Ты меня проводишь?
— Как? Уже? Но может быть...
— Мне пора. Спасибо за прекрасный ужин, — сказала она, отставляя тарелку, которой, кажется, так и не воспользовалась.
Она направилась к прихожей.
— Это ты убила его! — с выступившими вдруг на глазах слезами прокричал он ей в спину.
Она замерла, но не обернулась.
Он удовлетворённо засмеялся и, хитро прищурившись, повторил:
— Ты убила его, ведь так?
Когда щёлкнул замок в двери, он встрепенулся и выскочил на лестничную клетку. Громко гудел опускающийся лифт. Он осторожно и как-то боком, стараясь не потерять соскальзывающие тапочки, спустился на один пролёт и нагнулся к окну. Тоскливо заскрипев, хлопнула дверь подъезда. С удивлением обнаружив в своей руке винную бутылку, он аккуратно поставил её на пол и, сложив ладони наподобие маски для подводного плаванья, надолго приник к стеклу. Затем медленно разогнулся, бессильно уронив руки, и задумчиво побрёл наверх. Губы его шевелились, а мимика менялась так, словно он отчаянно пытался убедить кого-то в своей правоте. У двери квартиры он остановился и, с минуту потоптавшись, обернулся. Взгляд его блуждал по облупившейся коричневой краске стен, цепляясь за глубокие царапины подъездных рисунков, а лоб напряжённо морщился. Казалось, он старался вспомнить что-то важное. Заметив стоящую в углу бутылку, он просиял, легко сбежал к ней по лестнице, отхлебнул  вина  и, счастливо улыбаясь, вернулся в квартиру.

Назревало утро, а пульсирующий шар его раскалывающегося черепа всё бросали из стороны в сторону могучие волны нестерпимой головной боли. Всю ночь он то корил себя за количество выпитого вина и глупую выходку с Полиной, то пытался воссоздать полностью картину смерти Бориса.

О Борисе водителю, который, заподозрив неладное, остановил свой пыльный, с двумя вёдрами горячих ягод в багажнике, “Москвич” невразумительно поведали мальчики, отрешённо шагавшие, намертво сцепив руки, как две одинаковые негнущиеся заводные куклы, по разделительной полосе шоссе навстречу его машине. Дети не вполне уверенно говорили, что оставили человека на дороге живым, но когда водитель склонился над телом Бориса, то признаков жизни в нём уже не обнаружил.
Позже Артемий приезжал на место гибели брата. Безмолвное, вибрирующее от жара шоссе проходило через чистый и светлый, прозрачный для солнца, как зелёное бутылочное стекло, лес. Лес точно такой же, как в его детстве. Как тот, которым он всё лето какого-то очень далёкого года кочевал земляничными полянами и влажными прохладными овражками с ясноглазым, чудны;м другом, тихим мальчиком, бывшим постоянной мишенью для насмешек в классе из-за полной неспособности к учёбе и не сходящей с лица зачарованной улыбки.
У края дороги, в месте, указанном ему смущённо соболезнующим водителем “Москвича”, Артемий вкопал в сухую, горячую землю, покрытую сосновыми иглами и выгоревшими кустиками тонкой жёсткой травы, пластмассовую вазочку с бессильно свесившимися от жары душистыми полевыми цветами. А затем, поблагодарив плохо скрывшего облегчение проводника, попрощался с ним и отправился бродить по лесу.
Он жадно вдыхал густой сосновый воздух и рассеянно улыбался, вспоминая своего удивительного друга и долгие, наполненные столькими ребячьими радостями дни их общего детства. Твёрдые, прохладные лесные тропинки, до гладкости отполированные их босыми загорелыми ногами с пунктирами заживающих царапин. Тугие стручки гороха, тонко попискивающие под плотно набитыми ими рубашками. Весёлые пытки высокими зарослями жгучей крапивы, охранявшей покой неглубокой солнечной речки. Заветный белый ласточкин обрыв, с края которого они, ёрзая на животах и бессовестно вытирая свои выгоревшие рубахи, небезопасно низко свешивались, пытаясь дотянуться до ближних входов в птичьи катакомбы, пока над ними, разрезая воздух острыми крыльями и пронзительными криками, стремительно носились встревоженные вторжением хозяева песчаных нор. Глубокое, яркое небо, на котором, как на влажной акварели, медленно расплывались белые линии манящих самолётных дорог. И тот миг дня, ничем не отличавшийся ни от предыдущего, ни от последующего, в который грудь пронзала краткая сладкая боль ясного знания, что наступил вечер.
Он лежал, раскинув руки, на воздушном горячем мхе и, глядя на плавно кружащиеся в ослепительном свете кроны сосен, видел тихий лес, сонно плывущий сквозь дрожание и зыбление сгустившегося воздуха и двух мальчиков, беспечно бегущих по самому краю тёплой и плоской, как ладонь, земли его детства.
Он лежал и всё медлил последовать призывам совести и вернуться наконец мыслями к смерти Бориса, пока, уступив сломившей его волю лени, не сомкнул тяжёлые веки, вдруг сделавшие солнце большим, нечётким, алым и дрожащим. Тогда он увидел, что Борис, его брат Борис, лежит, так же, как и он раскинув руки, на краю горячей дороги. Складки его отяжелевшей, уже местами облепленной пылью дымящейся рубашки врастают в плавящийся асфальт. Борис болезненно морщится от проникающего даже сквозь веки слепящего света и уже нестерпимого, но всё усиливающегося гула безраздельно завладевших призрачным ветром сосновых крон.
Вдруг лицо Бориса отрадно разглаживается, — его накрывает нежная тень медленно склоняющегося над ним неуместно улыбающегося странного Тёминого друга. Ладони мальчика осторожно касаются раскалённого асфальта с обеих сторон головы Бориса, и на покрытый испариной лоб падает лёгкая прядь прохладных детских волос. Зияющие голубизной, удивлённые глаза всё приближаются, пока над Борисом наконец не вспыхивает с последней чёткостью глубокое августовское небо с  двумя быстро растущими точками чёрных, освобождающих от муки жизни солнц.
2

 10 августа, 1997г.
“Как я могла оставить его одного сегодня? Именно сегодня... Именно сегодня!
И как я могла допустить, чтобы день, начавшийся так хорошо, закончился этой безобразной сценой?
Утром мы гуляли в парке. После ночного дождя было слегка сыро, но свежо и ясно. По дорожкам небольшими группами бежали мальчишки из какой-то спортивной секции, а на развилке, у закрытого ещё киоска, переминался с ноги на ногу хмурый тренер. Мы заинтересовались, увидев, как два маленьких прохвоста, едва скрывшись из поля зрения тренера, свернули с дорожки и, рискованно балансируя, чтобы удержаться на скользящих по влажному склону ногах, рванули к тележке мороженщицы, а всего через несколько  минут, как ни в чём не бывало, появились с противоположной стороны аллеи, мерно труся по направлению к развилке. Тренер, как будто почувствовал подвох, но не имея доказательств  обмана, только хрипло прокричал: “Работать, работать, работать!” — и энергично захлопал в ладоши, свирепо провожая глазами прибавивших скорость пацанов с необычайно целеустремлёнными физиономиями. А тем временем уже другая группка детей, мелко перебирая ногами, съезжала по склону. Мы, укрывшись за киоском, от души веселились, подавая неистовые знаки следующей паре начавших переглядываться и из последних сил сопротивлявшихся смеху мальчишек. А потом со всё-таки соблазнёнными нами радостно возбуждёнными салажатами бежали вниз по крутой горке. Уже у самого подножия Артемий поскользнулся и растянулся во весь свой нелепый рост на мокрой, разъезженной многими детскими ногами земле. Но резво вскочил и, забавно всхлипнув, помчался к тележке с мороженным. Добежав таки первым, всклокоченный и задыхающийся, он, сияя, протянул подоспевшим спортсменам угрожающе содрогавшиеся в его руках вафельные стаканчики. Дети тут же исчезли, а мы, утирая слёзы, всё ещё одолеваемые приступами смеха, поплелись к скамейке.
Потом мы бродили по дальним аллеям, пили кока-колу с булочками и кормили наглых прожорливых лебедей.
Ни я, ни Артемий не вспоминали повода, сведшего нас сегодня вместе. Похоже, мы оба избегали касаться его и в мыслях. Каждый год 10 августа мы обязательно встречались. Но ни во время этих встреч, ни в другие дни, о Борисе не говорили. Сегодня уже пятая годовщина его смерти. Прошло всего пять лет, а события того лета кажутся бесконечно удалёнными, размытыми до нереальности.
Я, как в тумане, помню день, когда, наводя порядок на столе Бориса, в одном из кармашков с аккуратными стопочками мелко исписанных карточек случайно обнаружила фотографии. Я была в таком смятении, что, как за спасение, ухватилась за предложенную мне командировку в далёкий город со странным названием Зима, отдалявшую, как впоследствии оказалось навсегда, необходимость говорить с мужем и смотреть в его глаза.
Нет, кажется, командировка была в Карелию. Или всё-таки в Зиму? Почему-то название это всплывает в памяти очень часто, а самого города я вспомнить не могу. Помню только своё бесконечное хождение по очень узким, невероятно запутанным и неотличимым друг от друга улицам. И заборы, заборы, заборы... Нереальный город. Только вот Зимой он назывался или нет?..
А когда я вернулась домой, долговязый, осунувшийся Артемий, всегда выглядевший полной противоположностью солидному, бодрому, предприимчивому и безупречно одевающемуся брату, равнодушно сообщил мне о случившемся с Борисом несчастии. Рассказал, что на проходящем через лес шоссе, моего мужа сбил идущий на большой скорости “Мерседес”. И что, хотя юнец, управлявший машиной, с места происшествия скрылся, его без труда отыскали. Однако отец недоросля оказался крупной шишкой. Настолько крупной, что, несмотря на то, что погиб народный учитель и человек в городе довольно известный, ему удалось отмазать своего непутёвого отпрыска. В неосторожности обвинили Бориса, и дело благополучно закрыли.
Чёрт меня дёрнул рыться в учительских записях мужа! Насколько бы было легче, если бы я никогда не видела эти фотографии.
И зачем я согласилась на ужин с Артемием?! Я ведь сразу отметила это странное волнение, неожиданно изменившее его лицо и голос, и насторожилась от того, как долго сцеплял и расцеплял он вдруг задрожавшие пальцы прежде, чем решился на вполне обычное приглашение.
Меня пугало возбуждение Артемия, и я предчувствовала, что случится что-либо невозможное и чудовищное, но когда он почти в истерике обвинил меня в смерти Бориса... Я ожидала чего угодно, но это... Это было настоящим безумием.
Бедный Тёма. Милый, чистый, нежный Тёма. Как же трудно, похоже, даётся наша перегруженная потерями и потрясениями жизнь людям, не защищённым, как мы, толстой кожей!
Но ненормальность так пугает. И я трусливо сбежала, оставив его совсем одного.
Я бежала домой, и в моём мозгу билось только одно слово: “Почему?” Почему он это сказал? Что он имел в виду? В самом деле убийство или просто бездействие?
И на какой-то безумный миг мне показалось, что я действительно ПОМНЮ смерть Бориса.
Было нестерпимо жарко. Зной покачивался в слоях перегретого воздуха, асфальт шоссе размягчался, сосновая смола плавилась, наполняя лёгкие крепким дурманящим запахом, шишки опасно потрескивали. А у края дороги, в словно бы напитанной жидким сургучом рубахе, с прилипшими ко лбу волосами, лежал, слабо пытаясь приподняться на локте, Борис. Лицо его было обращено ко мне, а губы шевелились, как будто произносили неслышную из-за шума сосен просьбу. А я неподвижно стояла в десятке метров от шоссе и смотрела. Просто стояла и смотрела на него, вцепившись в шелушащийся ствол толстой сосны, пока из  леса не вышли дети. Тогда я медленно пошла прочь, спотыкаясь, часто оглядываясь через плечо и видя, что дети, нерешительно потоптавшись, приблизились к Борису, и над его телом склонился, глупо улыбаясь, светловолосый слабоумный мальчик.
Почему-то я особенно живо вижу этих двух детей. Хотя даже не знаю, не выдумал ли их Артемий, говоривший о них со слишком неуместным воодушевлением и нежностью.
Вот так. Сначала в действие последнего акта подозрительно неумной пьесы были неизвестно для чего введены два лунатичных ребёнка, а затем я, прячущаяся за старой сосной в глубине леса. Вздор! Господи, какой вздор...”

3

Господи, просто бред какой-то.
— Тёма, милый, не надо, пожалуйста! Ты ведь знаешь, что я была за несколько тысяч километров, — терпеливо уговаривала она меня, как ребёнка. А я, мотая головой, противно мычал и упрямо твердил:
— Это ты убила его, ты убила его, ты убила его!
Я — сумасшедший. Я ведь определённо знаю, что Полины не было в городе в день, когда случилось несчастье. Что Бориса сбил вообразивший себя крутым юнец, мчавшийся по пустынному шоссе наперегонки с бешеным ритмом грохочущей в салоне музыки на новом папашином мерсе. И я лучше других должен понимать, что нет на свете человека, подходящего для придуманной мною роли меньше, чем Полина. Такая разумная и предсказуемая. Но я продолжал обвинять её, продолжал мучить и её, и себя абсурдным подозрением потому, что даже наедине с собой не осмеливался признаться, в чём в действительности я вижу её вину. А смерть Бориса просто оказалась тем случайно попавшимся под руку камнем, лежащим ближе всего к поверхности памяти, который я слепо нащупал для того, чтобы им замахнуться.

Но был ли камень случайным? Теперь, когда я думаю над этим, мне кажется, что вымышленная мной история странно напоминает что-то действительно мною виденное.
Я напрягаю память, через силу удерживая перед глазами рассыпающиеся и не желающие сцепливаться в единое целое фрагменты. Полдневное солнце, сосновый лес, пустынное шоссе. На миг появился, исчез и снова появился неясный рисунок. Постепенно картинка стала проступать чётче, обретать краски и наливаться жизнью. Вспомнил! Мне кажется, я вспомнил…
Одним неправдоподобно далёким летом, с другом, имя которого навсегда потерялось в глубинах моей ненадёжной памяти, мы увидели лежащее на краю ежедневно проходимой нами дороги тело умирающего человека.
Карманы наши были набиты посыпанным солью хлебом, а сердца всё ещё радостно прыгали от прерванного минуту назад бега. Петляя между подступающими к дороге соснами, мы неслись к недавно счастливо обнаруженному за рекой лужку, где днями напролёт пасся, изредка позвякивая длинной ржавой цепью, огромный задумчивый конь.
Мы нерешительно приближались к распростёртому на асфальте телу, когда меня вдруг захлестнула холодная волна смертельной тоски и парализующего ужаса. А мой бесстрашный и добрый друг, в ту минуту обративший ко мне свои лучащиеся глаза, с безмятежной улыбкой остановил меня мягким жестом, один сделал несколько оставшихся шагов и склонился над лежащим человеком.
Он почти вплотную приблизил своё лицо к лицу незнакомца и заглянул в его глаза. Не знаю, что он увидел в них, только, когда он распрямился, на его лице уже не было всегдашней прекрасной улыбки. Он поднялся, осторожно перешагнул через тело и, посмотрев на меня так, будто за что-то просил прощения, крепко сжал мою руку.
Мы молча, не оглядываясь, зашагали домой, стыдно держась за руки. И, не знаю, почудилось мне или нет, что в ту минуту краем глаза я поймал яркую вспышку на миг выхваченного солнцем из тени деревьев синего платья. Почудилось? “Почудилось”, — слышу я как будто не утверждение, а просьбу друга, чьи слова всегда были честнее и тише всех, слышанных мною после. Почудилось!
Мы не сказали взрослым о человеке, виденном нами на дороге. Вообще никогда никому о нём не сказали. И никогда не говорили об этом человеке друг с другом, только далеко обходили лесом то место на шоссе, где он лежал в тот день.

Правда ли, что всегда есть некая неприметная точка, вокруг которой вращается жизнь? Незначительное событие, ничтожный человек или просто песчинка, ничем не отличающаяся от миллионов и миллионов других песчинок на дороге? Если так, то я знаю, где искать ту самую песчинку.
Я всматриваюсь и всматриваюсь в яркую и отчётливую, как удачный слайд, картинку. Мужчина, лежащий на краю пустынной дороги. Два мальчика, нерешительно направляющихся к нему. Частокол оранжевых сосновых стволов за их спинами. Солнечные пятна, создающие острый контраст с тенями на периферии картины, и сливающиеся в сияющий круг в её центре. И эта причудливая, сводящая с ума мешанина света и тени между истончающихся с удалением от объектива сосен.
Я так долго пытался до последней мелочи разглядеть изображение, что слайд перегрелся, и образовавшаяся после неяркой вспышки белая дыра в его центре стала вяло растекаться к медленно плавящимся и загибающимся краям.
Вот и всё. Словно и не было слайда, не было замершей дороги, не было мальчиков, выходящих из леса. Не было умирающего Бориса, и никого не желающего быть увиденным не прятали тревожные тени.
Сознание вновь преподнесло мне неожиданный подарок. Дорога, стряхнув оцепенение, весело помчалась через солнечный сосновый лес, вырвалась из него и побежала вдоль смыкающегося с ярким небом белого ласточкиного обрыва. А параллельно ей по границе неба и песка неслись, расставив руки, два воображающих себя самолётами светловолосых мальчика в линялых клетчатых рубашках.
Проектор вновь заработал, плёнка, подрагивая, побежала вперёд, а от выгоревшего кадра в памяти остались лишь смутно мелькнувшие скрещенные чёрные полосы.
Вот и всё. Мучительный водоворот повторений выдохся, и пленённая им жизнь отпущена на свободу.

4

                10 августа, 1992г.
“Вот и всё. Сегодня его сбила машина.
Было нестерпимо жарко. Зной покачивался в слоях перегретого воздуха; асфальт шоссе размягчался; сосновая смола плавилась, наполняя лёгкие крепким дурманящим запахом; шишки потрескивали.
Всё, что должно было произойти, уже произошло. Фотографии я уничтожила, но этим я, быть может, лишь стыдливо подыграла неведению других, а для себя самой сделала только бесповоротнее и окончательнее необъяснимую уверенность в том, что Бориса, моего Бориса, — того, которого я знала и любила, — никогда не существовало.
Самолёт, билет на который лежал у меня в кармане, летел к далёкому городу с манящим названием Зима, а я стояла здесь, в этом задыхающемся от зноя лесу, вцепившись в шелушащийся ствол толстой сосны, просто стояла и смотрела, как умирает, истаивает и медленно исчезает мой муж...”


Рецензии