Платок Арамиса

 Как хорошо было жить с мамой в благословенном Чертаново! Ненавистный отчим отбыл на Север на неопределенное время (как выяснилось впоследствии, навсегда). Заботами о младшем брате мама меня не обременяла. В школе я была отличницей и девочкой-паинькой, а после уроков превращалась в маленькую разбойницу.
Училась я так хорошо, что считалась гордостью школы, и все учителя возлагали на меня большие надежды. Учитель литературы зачитывал мои сочинения всему классу, вгоняя меня в краску смущения и в трепет, ничего общего с гордостью не имевший. Зато когда я однажды схватила тройку по математике, весь класс бурно радовался, это при том, что многие ко мне очень тепло относились и многим я давала списывать. Я выбежала из класса и до конца уроков проплакала в школьном туалете…
   У нас в доме постоянно обитала какая-нибудь живность. Некоторое время был целый зоопарк: волнистые попугайчики, щегол, кенар, черепаха, хомячки, аквариумные рыбки и кролик. Два раза в месяц я ездила на Птичий рынок за кормом для птиц и рыбок. Как интересно было, пробираясь через толпу, ходить по рядам, смотреть на птиц, рыб и зверей – будь моя воля, я бы их всех притащила домой. Птицы жили у нас вольно: клетки всегда были открыты, и счастливые пернатые носились по всей квартире, щебеча и разливаясь руладами.
   По вечерам, перед сном, мама читала вслух. Либо сказки Пушкина, либо «Пеппи Длинныйчулок», либо Конан Дойла, либо Майн Рида. А перед этим мы с ней на кухне подолгу пили чай и разговаривали, как две подружки.
   Пусть я ходила в обносках, доставшихся мне по наследству от старших двоюродных сестер, пусть часто денег хватало только на хлеб и морковные котлеты, мы жили хорошо в другом смысле. Когда я захотела учиться музыке, мама купила мне пианино (в рассрочку), да еще экспериментальный экземпляр, с третьей педалью, превращающей пианино в клавесин. В музыке я быстро делала успехи и закончила музыкальную школу экстерном за два года. Когда мне понадобился фотоаппарат, был куплен не только он, но и все оборудование, позволяющее дома печатать фотографии, что я и делала, запершись в ванной и заткнув дверные щели тряпками. Когда пришла пора моего увлечения живописью – что ж, купили мольберт, кисти, краски, растворители, грунтованный картон. Несколько моих шедевров того времени до сих пор висят на стене в моей комнате уже в Санкт-Петербурге. Из под маминой кисти выходили чудесные пейзажи, полные света и воздуха, некоторые из них, как и мои, по сей день со мной. Думаю, стань мама професиональным художником, а не инженером, ее судьба сложилась бы иначе, совсем иначе и – счастливее… Ну, натурально, у меня был велосипед, были коньки и лыжи.
    Машка Преснякова была единственной моей подругой, про которую можно было сказать «девочка из хорошей семьи». Ее отец, Юзеф Васильевич Пресняков, был переводчиком, знал несколько языков. Его кровь представляла собой настоящий гремучий коктейль: в ней смешались чешская, еврейская, украинская и русская крови. Часто, когда я приходила к Машке, я заставала его стоящим на голове и приветствующим меня строчкой из неизвестной мне арии:

                «Эльвира, идол милый…»

(В скобках заметим, что о ту пору я именовала себя не Эллой, а Эльвирой, не знаю, почему). Машкина мама, Галина Борисовна Куборская, полуеврейка-полуполька, преподавала в Гнесинском институте немецкий язык, и мы в последствии частенько встречались с ней там, в Гнесинке, где я некоторое время училась. Машкина мама яркой внешностью не выделялась. Зато Юзеф Васильевич был, что называется, красавец мужчина: высокий, стройный, с правильными чертами лица и большими карими глазами с длинными ресницами. Их семья занимала трехкомнатную квартиру на четвертом этаже, мы - двухкомнатную на четырнадцатом в том же доме. Часто, выходя на прогулку, я слышала через открытое окно постукивание печатной машинки – Машкин папа работал дома,- или видела его самого с маленькой лохматой собачкой Чапой, совершающего оздоровительную пробежку. Юзеф Васильевич иногда ездил в Чехословакию и привозил оттуда разные чудеса. Например, «бобы» – пластмассовые корыта с ручками, которые использовались вместо санок, и в самом деле, на них было гораздо приятнее скатываться со снежных гор. Привозил украшения из чешского стекла, сверкавшего почище бриллиантов. Мне достались клипсы, которые я носила много лет, пока не потеряла. Привозил в огромных ящиках книги для себя и знакомых, книги, которые в тогдашнем СССР достать было невозможно. Мне было 13 лет, когда я впервые прочитала благодаря ему «Мастера и Маргариту» Булгакова, и эта книга по сию пору является одной из моих любимейших. К Машкиной маме иногда целой компанией заглядывали студенты Гнесинки и устраивали настоящий капустник с игрой на пианино, песнями и шутками. Мы с Машкой были благодарными слушателями этого феерического действа.
    Никак нельзя сказать, что моя мама пренебрегала нашим культурным образованием. Мы ходили и в музеи смотреть живопись, и в театры слушать оперу, и часто брали с собой Машку.
   Однажды я поехала на выставку одна. Это была знаменитая выставка «Москва – Париж». Я надела свое лучшее платье, единственные туфли, выгребла из глиняного черепа, в котором мама оставляла мне мелочь на карманные расходы, все содержимое и отправилась на Волхонку. Какого же было мое горе, когда выяснилось, что билетов в кассе нет и не будет! Я стояла у стены, борясь с подступающими рыданиями, как вдруг ко мне подошла женщина и спросила спокойно: «Девочка, тебе не нужен билет?» Я чуть не подпрыгнула и возопила: «Конечно, нужен!» «Он стоит два рубля.» – сказала женщина. Все во мне сжалось. Ведь я не знала, наберется ли эта сумма в моем кошельке. Я вывалила всю мелочь в ладонь и стала считать, замирая от ужаса. Есть Бог! В моей ладони оказалось ровно два рубля и… пятак на метро на обратную дорогу.

   Машка пренебрегала  нашими разбойничьими выходками, но когда мы стали играть в мушкетеров, она принимала в наших играх живое участие и звалась Арамисом. Нет, не за красоту. Она была стройной, но лицом некрасивой, в толстых очках, с обезображенными вечной аллергией губами. Тогда почему Арамис? Было в ней что-то лукавое, что-то, как я выражалась, иезуитское. Кроме того, она не отличалась открытостью характера, жила в своем внутреннем мире, и каков он, ее внутренний мир, оставалось только гадать. Между прочим, она ненавидела отца и младшего брата. Последнему даже однажды разбила голову камнем. Но мне было интересно с ней, а вернее, у нее дома.
   Кстати, о мушкетерах. После просмотра фильма и наших игр я всерьез заболела Францией. Даже стала учить французский язык, и по мнению Машкиного папы, делала серьезные успехи. Я просто бредила всем французским. В библиотеке брала прежде всего Дюма, затем Бальзака, Стендаля, Флобера, Мериме, Ромена Роллана, прочитала все, что только было у нас переведено. Я плакала под песни Мирей Матье, Джо Дассена  и Азновура, под оркестр Поля Мариа, при виде французского флага. Вскоре открыла для себя французскую поэзию, начав с Эдмона Ростана в переводах Щепкиной-Куперник (дореволюционного издания с ятями, взятого у той же Машки) и кончая Малларме. Я мечтала о том, что, когда повзрослею, выйду за муж за француза и уеду с ним в Париж, как, по рассказам мамы, сделала одна ее подруга.
   Много лет спустя я побывала в Париже, и… он мне совершенно не понравился. Но французские импрессионисты остаются моими любимыми художниками.

  В четырнадцать лет со мной стали происходить странные вещи. Что-то во мне открылось новое и такое сильное и большое, что захватило меня полностью. Я поняла, что это такое: любовь. Любовь ни к кому, без имени и адреса. «Душа ждала… кого-нибудь.» Я написала тогда первые стихи:

               Лазурь и золото вокруг – все как во сне!
               Огонь любви зажегся вдруг во мне.
               В глазах томленье и тоска в груди,
               И кто ответит – что там, впереди?
               Весна все хлещет шумною волной
               И опьяняет свежестью хмельной.
               Хочу я пить, хочу я счастье пить!
               Но не с кем чашу счастья разделить.
               И даже жизнь как будто не нужна…
               А рядом льется и поет весна!

   Достойного кандидата не находилось, и я пребывала в ожидании и томлении, впрочем, сладостном и счастливом, влюблясь в киноактеров -–прежде всего в Алена Делона и в Бельмондо.

   Летом мы с Машкой ходили купаться в Чертановке – лесной речушке, где в самом глубоком месте было по пояс, а вода была ледяная даже в жару – речку питали родники. Однажды ранним утром, когда мы возвращались с купания, мы встретили бредущую по опушке старушку. Увидев нас, она остановилась и перекрестилась. За кого она нас приняла? За лесных нимф, за привидений?

   Зимой мы совершали длительные походы по лесу на лыжах. Брали с собой еду и на привале делились друг с другом припасами. Однажды Машка дала мне какую-то темную мягкую ягоду. Я ее надкусила, лицо у меня перекосилось от отвращения, я ягоду выплюнула и спросила Машку укоризненно: «Что это за гадость?» «Это маслина», - пояснила Машка. Как я сейчас люблю маслины!

   Я собиралась стать биологом и узнала, что в университете существует кружок для школьников, собирающихся поступать на биологический факультет. Мы С Машкой стали по вечерам ездить в этот кружок. Здание факультета было старое, с длинными коридорами и большими аудиториями с очень высокими потолками. Все это вселяло в меня священный трепет. Наш читали лекции о разных зверях, я чувствовала себя уже студенткой и была собой очень горда. По дороге домой, на забитой битком задней площадке автобуса я затевала диссидентские речи, а Машка на меня цыкала и пыталась заткнуть мне рот своей варежкой.

   Машкина мама достала нам пригласительные билеты на конкурс им. Чайковского, на женский вокал. На сцену выходили молодые женщины в сногсшибательных длинных платьях и пели, как ангелы. Я не понимала, кто из них поет лучше, кто хуже, мне все они казались великолепными, и разве могла я представить себе, что однажды тоже буду петь на этой сцене…

   У нас с Машкой была подруга, которую мы никак не могли поделить. Вернее, Машка ревновала ее ко мне. Звали подругу Ирка Денисова. Она уже тогда была красива, как ангел: белокурые локоны, огромные голубые глаза, точеный нос, свежие алые губы. Правда, она редко с нами общалась: родители рьяно за ней присматривали и всегда прекрасно одевали. К концу восьмого класса я уже редко общалась и с Машкой: у меня появилась новая подруга – Надежда Помадина. Красивая высокая блондинка с несколько туповатым лицом, но добрая и преданная. Наша дружба началась с того, что девчонки перед физкультурой нашли в раздевалке мертвую мышку и подняли визг, а мы с Надькой взяли покойницу и похоронили ее в школьном леске, украсив могилу цветами. С тех пор мы практически не расставались.

 По окончании восьмого класса Машка предложила нам с Надькой перейти в соседнюю новую школу – «с педагогическим уклоном», в которой Ирка уже отучилась год (она была на год нас старше). Мы решились, и в школу нас приняли. Директор – хитроватый толстячок лет тридцати с небольшим – сказал, что от школы организуется поездка в трудовой лагерь под Краснодар, и мы можем, если хотим, поехать. Выяснилось, что и Ирка, и Машка тоже едут, и мы согласились. За поездку не нужно было платить: мы своим трудом на полях великой родины должны были поездку отработать и еще привезти денег домой.

   Когда погружались в автобус, чтобы ехать на вокзал, я впервые увидела его. Мельком, как следует не рассмотрев. Но что-то во мне екнуло. В поезде я рассмотрела его получше: худощавый юноша, буйная шевелюра русых кудрей, нос с горбинкой, оленьи карие глаза. За время дороги я поняла, что влюблена, хотя мы даже не познакомились. Ирка ехала в купе со жгучим красавцем Разуваевым, не отходившим от нее ни на шаг, и Машка сказала мне по секрету: «Это ее жених.» Слово «жених» мне было слышать странно, уж слишком мы были юны, но через два года Ирка с Разуваевым действительно поженились, и Ирка родила прелестную дочку.
   А покуда мы ехали в Краснодар и приехали. До лагеря нас тоже довез автобус. Тут Костя Юлов (так звали его) впервые оказал мне знак внимания: подал руку, когда я выходила из автобуса, и сказал, смеясь:
- Позвольте представиться: Костя Юлов. В моей семье все темные, а я кудрявый.
Этого оказалось достаточно, чтобы моя робкая влюбленность превратилась в любовь.

Лагерь находился километрах в сорока от Краснодара и состоял из двух десятков деревянных одинаковых построек, обнесенных забором. Наш отряд занимал две рядом стоящие постройки: девочки отдельно, мальчики отдельно. Вокруг построек были дорожки, обсаженные деревьями и кустами, стояли скамейки, была летняя эстрада. Наш отряд рвался в передовые, поэтому все работали с восьми до двенадцати, а мы до двух. Вставать в шесть часов было невыразимо мучительно, а работать под палящим солнцем – и того хуже. После работы нас везли обедать, а после обеда мы были предоставлены сами себе. В первый день работ Юлов преложил мне соревнование – кто больше соберет огурцов. Я была счастлива. Собрали мы одинаковое количество – по двенадцать ящиков. Вечером после отбоя Юлов с Разуваевым явились к нам в барак. Мы уже лежали в постелях, и свет был выключен. Разуваев, естественно, присел на постель Денисовой, Юлов – на мою, благо они стояли рядом. Парни принесли с собой банки со сгущенным молоком и угощали нас. Говорили о каких-то пустяках, потом играли в портреты. Разуваев сообщил, что мальчишки в лагере решили, что только две девушки стоят их внимания – Денисова и… я. Остальных «хоть в речке топи.» Юлов усмехнулся. После их ухода я не спала всю ночь. Неужели он меня тоже любит? Я не могла поверить в такое счастье, но оно было, и я растила и подогревала его в своей душе.
   А потом знаки внимания со стороны Юлова внезапно прекратились. Казалось, он даже избегает моего взгляда. И я не решалась с ним заговорить. Я любила его издалека и, к своему удивлению, не хотела сближения. Я любила его вот именно что платонической любовью, так любят море или горы, так мистики любят Бога. Все свои сложные чувства я подробно фиксировала в дневнике, который вела уже два года, как жаль, что он не сохранился! Я, как ни странно, редко видела Юлова, но когда видела, все внутри меня вспыхивало и голова начинала приятно кружится. Я тогда не знала стихов Кузмина, а сейчас могу привести одну цитату, отражающую то мое состояние:

                Если б я был твоим рабом последним,
                сидел бы я в подземелье
                и видел раз в год или два года
                золотой узор твоих сандалий,
                когда ты случайно мимо темниц проходишь,
                и стал бы
                счастливей всех живущих в Египте.

   Любовь заполонила все мое существо. Я могла думать только о Юлове. Это плохо отразилось на работе: у меня были весьма средние показатели. Однажды я не выдержала и призналась Машке в своей любви к Юлову. Машка невозмутимо сказала: «Он тоже тебя любит.» «Тогда почему он ко мне никогда не подходит, не говорит со мной?» – удивилась я. «Он стесняется, к тому же тебя любит Гиви, и все это прекрасно знают.» – аргументировала Машка. Гиви был высокий красивый грузин из нашего отряда, но он тоже свою любовь никак не проявлял. Я была озадачена. Что мне делать? Самой подойти к Юлову и заговорить с ним? Нет, невозможно. К моей любви все больше примешивалось отчаянье.
   Но были и минуты веселья. Разуваев привез с собой гитару, мы с ним разучивали разные песни, и когда я пела, все изумлялись тому, как здорово у меня получается. «Клен ты мой опавший…» Разуваев показал мне несколько аккордов, переборы и бой, так что к концу смены я уже прилично аккомпанировала себе на гитаре. (Сейчас я играю не лучше.)
   Как-то ночью мы с Иркой пробрались к мальчишкам в барак. Они все спали мертвым сном. Все, кроме Разуваева, который не собирался нас выдавать. Мы собрали ботинки и связали их между собой шнурками. Отменный венок получился! Утром мы злорадствовали: ни один парень не явился на зарядку.
   После отбоя, завернувшись в простыни, мы с девчонками сидели на полу и поочереди рассказывали разные страшилки.
   А вообще-то дни тянулись для меня невыносимо. Я даже завела в дневнике страничку, где расписала смену по числам, и вечером зачеркивала очередной прожитый день. И все-таки, что касается Юлова, то неизвестность была для меня лучше печальной правды. И однажды Машка вызвала меня на разговор.
   - Он тебя не любит. – сказала она. – Он влюблен в Денисову. Это Разуваев пытался его влюбить в тебя, чтобы он отстал от Ирки. Вот такие дела.
   Я молчала, как оглушенная, машинально обрывая листья с какого-то кустика. А потом разрыдалась так, что Машка сперва отпрянула, а потом вытащила из кармана джинсов платок и подала мне. Что это был за платок! Это был розовый шелковый платок с кружевной оторочкой и буквой «А», вышитой в углу (от имени Арамис), украшенный чешским стеклом платок из тех, что мы шили, играя в мушкетеров. Я разрыдалась пуще прежнего, предчувствуя трагическое окончание юности…

   Через некоторое время после моего возвращения мама за ужином осуждающе проворчала6 «Ну вот, стоило оставить ненадолго без присмотра, как она уже влюбилась!» Она сказала это таким тоном, словно я нарушила какое-то табу. Черная обида подкатила к моему сердцу: я ей ничего не рассказывала, значит, она прочитала мой дневник. Постепенно я стала отдаляться от мамы. Прекратились вечерние чаепития и откровенные разговоры.

   Любовь моя не кончилась и после разговора с Машкой, и после возвращения в Москву, и после того, как мы пошли в школу. Я иногда видела Юлова, но эти встречи вызывали во мне только отчаянье и боль. Учиться в новой школе нам с Надькой не понравилось, и, когда кончилась первая четверть, мы вернулись в свою школу. Я продолжала любить Юлова, хотя знала, что мы больше никогда не увидимся, и любовь эта сопровождалась неизбывной тоской. Успеваемость моя стала падать. Учителя удивлялись и сердились. А я ничего не могла с собой поделать. Мой мир, созданный чтением «Стихов о Прекрасной Даме» Блока и собственным богатым воображением, рухнул. И меня стали мучить «проклятые вопросы»: о смысле жизни, о существовании души и Бога, о бессмертии. В школьную программу эти вопросы не были включены, и в школу ходить мне было неинтересно. Я появлялась там все реже и реже, на уроках физики читала Гегеля. Мне казалось, меня учат чему-то ненужному и заведомо лживому: беспросветно лжет история, лжет биология, нагло врёт литература, даже физика и химия – лгут. Отчаянье мое росло и не находило выхода. Подруги детства отдалились от меня. Я осталась совершенно одна. Я стала писать стихи. Например, такие:

            Мне пусто, холодно. Возьми, Господь, меня
            к Себе, раз на земле мне места нету.

Во мне вызревал интеллектуальный анархизм, и луна – бледное светило всех мистиков и романтиков – голубовато круглилась над дорогой, которую я пока еще мучительно нащупывала.

Улетели волнистые попугайчики. Ушла забытая в траве газона черепаха. Перестал петь кенар. Лес за окном смотрел угрюмо и отчужденно. Кончилось детство.

   Машка в шестнадцать лет влюбилась в четырнадцатилетнего мальчика, копию цветаевского Эфрона. Через два года они поженились, и Машка родила девочку. Кажется, она училась в педучилище. Машкин папа ушел из семьи к двадцатипятилетней девушке, а Машкина мама вышла замуж за народного поэта Мордовии. Дальше следы семьи Пресняковых теряются во мраке неизвестности.

Сентябрь 2003   
   
   


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.