Упыри

Упыри

Когда к мужу приезжали экстрасенсы из Ханты-Мансийска, то по ночам к нам в квартиру съезжались расфуфыренные упыри со всей Москвы. Какие-то  «зайки мои», «и ленин такой молодой», «ледяной порою айсберг» и «гопстоп мы подошли из-за угла».
Разодетые в сценические костюмы, одутловатые и замусоленные, совсем не такие как на экране телевизоров, а раздутые и бомжеватые. Они сначала толпились на лестничной площадке, а потом, выкурив по пачке «Парламента» и выпив по две бутылки шампанского «Асти», протискивались сначала бочком, а потом и нагло, в нашу квартиру и стояли развеселые, но почему-то мрачные, в коридоре в ожидании очереди к Ханты-Мансийскому экстрасенсу.
Самое страшное наступало, если сеанс у кого-нибудь затягивался. Тогда оставшиеся, ни много не смутившись, шли в детскую комнату к нашим детям, к пятилетнему Бореньке и трехлетней Вареньке и гладили их, трогали своими серыми, старческими, пропахшими алкоголем и табаком руками, пытались дотронуться до головок, тыкали жирными пальцами в нежную детскую кожу. Муж молчал.
Я орала. Боже, как я орала: «Уйдите, уйдите, бросьте, убирайтесь», — но они не уходили. Они смеялись и брали Вареньку на ручки и ходили с ней по детской, тенькая её и причмокивая.
Нас спасла крестная. Она увидела мои мучения и дала тетрадный клетчатый листок с молитвой, написанный от руки. Я повесила его над дверью в детскую.
Упыри перестали заходить к детям. Просто стояли на пороге и улыбались. Скалились, ржали, но внутрь не входили.
Даже более того, с рассветом, когда небо чуть розовело, а потом нехотя и скрипя наливалось пунцовым цветом, и тутошние зазаборные совхозные петухи начинали разрываться от восторга, упыри медленно, как сигаретный дым, растворялись в воздухе вместе с Мерседесами, водителями и охранниками, будто их и не было никогда, будто они и не заходили в детскую комнату и не трогали грязными руками маленьких детей.



Чай со слониками.

Лена вся в веснушках. От ушей до ступней. Я не знаю, откуда у неё на ногах веснушки, но они есть – это факт, хотя это возможно не веснушки, а родинки. Маленькие чёрные точечки, милые и скромные.
У Лены мы собирались лет десять, с восьмидесятого года, как филфак закончили, так и собирались. Я, Стасик, Оля Немирова, Алеся Бранцель, Витя Колесо и ещё кто-то, всех и не вспомнишь.
Сидели, пили чёрный индийский чай со слониками, кушали торт «Прага», купленный в кулинарии на Пятницкой и степенно беседовали.
- Цветаева единственно здоровая в этом вертепе.
- Всё таки эти мандельштамовские оборванные цепочки – шок.
- Солженицын не писатель, а журналист.
- Да, да, Бродский – бог.

А за окном Леонид Ильич умер, Андропов гоняет по кинотеатрам заскучавшую интеллигенцию, уже Афганистан отгремел, а мы сидим, пьём чай и трындим не переставая:
- Достоевский – больной человек, городской сумасшедший.
- Да Толстой на тройке в церковь въезжал, его вообще отлучили.
- А кто читал Орлова?

А там по телевизору «Прожектор перестройки», шуршит девятнадцатая партийная конференция, Сахаров выступает с трибуны, а потом скоропостижно умирает, а мы пьём чай со слониками, едим варенье из подмосковного крыжовника, собранного Лениными родителями в деревне Давыдово, закатываем глазки и балаболим:
- Все-таки Сопровский тяжеловат, как чемодан без ручки.
- Нет, Гандлевский прекрасен, прекрасен, но какой-то сухой, какой-то Тарковский.
- А ты Иоселиани посмотри-ка и Дерриду почитай.

И вдруг откуда-то из дальнего угла старой и величественной гостиной обширной сталинской квартиры мы услышали разговор. Да это был разговор или спор, мы вообще не поняли, как они к нам попали, кто их привел. Они сидели в кашемировых пальто (хотя в доме хорошо топили) и клетчатых пиджаках, у одного был золотой перстень на указательном пальце правой руки, а у второго массивная трость красного дерева, они смотрели проникновенно в глаза друг другу и говорили:

- Я вчера продал состав тушёнки, целый состав просроченной тушенки.
- А я алюминия 10 тонн, представляешь, десять тонн.
- А у меня есть миллион баррелей нефти, тебе не нужно.
- Нет что ты, я сахаром торгую.

А за окном танки стреляли по Белому дому, длинноусые кожаные снайперы палили с высоток по прохожим и какая-то малахольная старуха, распластавшись на асфальте, вопила:
«Убили, убили», - выставив в небо свой острый треугольный подбородок.



Алешка

У Алешки не было папы, а мама Лиза, когда он ее спрашивал, ничего не говорила. Один раз сказала, что папа пропал, а на вопрос, куда пропал, ничего не ответила.
Когда Алешке исполнилось пять лет, то к ним стал ходить дядя Боря. Обычно он появлялся в квартире в обеденный перерыв, когда Алешка был в детском садике. Но однажды в саду проводили ремонт, и Алешка сидел на кухне однокомнатной квартиры и смотрел на ноутбуке «Смешариков». Но тут пришел дядя Боря в черной форме охранника и с газовым пистолетом в кобуре на боку.
— А он что здесь делает, — спросил шепотом дядя Боря, но мама поднесла палец к губам, провела Борю в комнату и занавесила вход.
Через какое-то время из комнаты стали доносится стоны мамы Лизы, прерываемые медвежьими вздохами дяди Бориса и какими-то нервическими смешками.
Алешка очень испугался за маму. Ему казалось, что дядя Боря делает что-то нехорошее, возможно душит или калечит. Он открыл верхний ящик кухонного стола и достал самый большой нож для резки мяса, но потом испугался, что нож такой большой, острый и тяжелый. Алешка встал в центре кухни и спрятал нож за спину.
Через какое-то время на кухню вошел дядя Боря, застегивая ремень на брюках. Он посмотрел на Алешку, потрепал его по голове и спросил:
— Ну что, уроки сделал? — Алешка хотел его порезать, но сделал неудачное движение пальцем, и яркая детская кровь закапала на пол.
— Лиза, — позвал дядя Боря, и из-за занавески выскочила мама, спешно застегивая халат. Мама была живая и веселая, но все лицо ее пылало, розовело, а волосы растрепались.
Алеша посмотрел внимательно на маму, увидел какая она красивая, шмыгнул носом и разревелся.


Музыка

Ехали по трассе на дачу, свернули с магистрали еще не на проселок (еще асфальт), но уже дорожка узенькая, две полосы. Катили мимо желтых закисших от осени полей, скорее уже коричневых, чем желтых, иногда попадались серые деревянные строения бывшего колхоза или совхоза. Сквозь дырявые крыши, крытые толем на увядшую и забитую листьями землю сочилась студеная холодная вода. Тяжелое небо нависало над дорогой и казалось, что дорога и небо – это единое целое, без каких-либо границ и переходов.
Неожиданно из всех пяти машин, тащившихся по дороге, образовалась пробка. Какой-то трактор «Беларусь» тянул крытый прицеп с гастарбайтерами в оранжевых жилетках. Объехать трактор было невозможно. Все пять машин по очереди подкрадывались к его заднице, боязливо выглядывали на встречку, выскакивали из засады и улепетывали со всех ног.
Когда подъехали мы, то наш водитель засмеялся. Смеялся он озорно и как-то по-детски. Мы вначале ничего не могли понять, но подняв глаза на прицеп, увидели, как черный чумазый таджик в огромных студийных наушниках сидит на борту и в такт движению болтает ногами в китайских желтых кроссовках, раскачивается из стороны в сторону, гримасничает и подпевает что-то протяжное и заунывное музыке, несущейся из его наушников.
— Какой симпотный, — сказала с заднего сиденья дочка Даша, а водитель, откашлявшись, нажал на газ и обогнал трактор с инопланетянином в наушниках.
Мой друг Андрей, сидевший на переднем, почему-то произнес:
— Хочется умереть хорошим человеком, — потом открыл стекло и выкинул непогашенный окурок. От него отлетели искры, как брызги, хорошо, что мы были последние сзади никто не ехал.
А я посмотрел на Андрея и подумал, что он  никогда не извиняется, даже когда бывает не прав. Спорит, ссорится, ругается, и даже если бывает не прав он, то все равно извиняюсь я.
Даша обернулась на прицеп, но таджика за высокой кабиной видно не было, и нам оставалось только догадываться, что за музыка у него в наушниках.


Картонная коробка

1.
Пианино заиграло среди ночи. Скользкие брякающие звуки разбудили сначала маму, а потом бабушку. Мне казалось, что это Шопен «Похоронный марш». Клавиши сами по себе ходили вверх-вниз, и было мучительно наблюдать особенно посреди ночи, как старое грузное обшарпанное пианино выводит похоронный марш, хотя это конечно был не похоронный марш, а просто набор звуков, какофония, сумбур вместо музыки.
Папа стоял с вытянутым лицом в семейных трусах в полоску и ничего не мог сделать, но мама вдруг истерично закричала:
— Ну, сделай же что-нибудь, ты же мужчина, — и папа дернулся как-то угловато, а потом злобно и твердо ударил кулаком со всей дури по клавишам и из тонкой щели брызнула алая кровь.
— Господи — это Кеша, Кеша залез, — закричала бабушка Вера, открыла крышку пианино и достала переломленного пополам хомяка Кешу.
Кешу положили в картонную коробку «Ротфронт» в центр стола, и одно время мы все вместе сонные и перепуганные смотрели на него и не знали, что делать, но потом папа взял коробку с хомяком и выкинул ее в мусоропровод.

2.
Вот все говорили гроб, гроб. А мне казалось, что это картонная коробка. Бабушку несли в картонной коробке, отпевали в картонной коробке и похоронили тоже в картонной коробке, как хомяка Кешу.
У нас вроде много родственников, но почему-то сразу памятник не поставили, денег, что ли, не собрали. Я же уже позже, когда деньги за работу получила, памятник заказала, обычный, мраморный. Его притащили три  заросших мужичка в помятых пиджаках и засаленных кепках. Один снял кепку и, вытерев лысый затылок платком, попросил дать еще чуть-чуть за работу, и хоть я уже заплатила все, что было договорено, все равно открыла свою сумочку и достала двести рублей на бутылку.
Старший из них немного попятился, откланиваясь, а двое других просто ушли, как будто, так и надо.
Когда они ушли и где-то среди осенних деревьев стихли звуки их голосов, я присела на лавочку и посмотрела на памятник. На нем было написано Вера Семеновна Груздева. Меня, внучку, тоже зовут Вера Семеновна Груздева. Такая вот заковыка. Получилось, будто я памятник поставила самой себе. Как будто это не бабушка умерла, а я, или часть меня, остались только имя, фамилия и отчество.



Оля.


Оля – прекрасная девушка, настоящая красавица, губки чуть влажные, ласковый взгляд, тонкие артистические пальчики, не пальчики, а чудо, осиная талия.
На людях мне с Олей хорошо. Она всегда стоит чуть сзади меня и внимательно, а, главное, молча, слушает собеседника, вставляя слово лишь после того, как посмотрит мне в глаза. Разрешу я или нет.  Если я говорю, то Оля никогда меня не перебивает, только еле заметно кивает своим острым точеным подбородочком в такт моих слов. Кивки учащаются, если я говорю истину в последней инстанции.
Если я говорю полную чушь, то Оля все равно молчит. Хотя здесь она может и сказать что-нибудь, не спросив меня, но произнесет все равно что-то поддерживающее, что-то в защиту моих ложных или глупых слов.
Вообще Оля всем своим видом на людях показывает, насколько я важная и значительная персона. При посторонних она называет меня по имени отчеству, старается первой взять трубку, чтобы предупредить меня, кто звонит, чтобы не нарушить мою важную и ответственную работу  или не сбить меня с умной мысли, которые у меня всегда есть и всегда умные.
У Оли врождённое чувство вкуса. Она умеет так одеться (причем недорого), что другие мужчины оглядываются, видя нас вместе, но даже когда они оглядываются, я знаю, что Оля никогда не даст мне повода для ревности. Оля самая скромная девушка, которую я знаю.
Оля спокойно относится к деньгам. Когда я иду с друзьями в кабачок, чтобы выпить кружку-другую пива, то Оля никогда не скажет ничего дурного и даже более того расстроится, если я не пойду в кабачок, потому что уставшему организму, подточенному постоянной работой требуется кратковременный отдых.
На людях Оля – идеал, но я уже пятый год брака не могу понять, куда все девается дома. На тахте не сиди, в туалете не кури, опять разбросал носки, почему не вынес ведро, где зарплата, купи шубу, поедем к маме. Оля обычно со мной не разговаривает, а орет на меня, даже при детях. Иногда она берет кожаные немецкие перчатки, привезенные мною из Гамбурга, и хлещет меня по щекам: вправо-влево, вправо-влево. Один раз у меня даже хлынули слёзы.
Я долго думал, почему так происходит и не находил никакого ответа. Я даже направился к экстрасенсу и психологу, но и там ответа не получил. Тогда я отпустил Олю и детей на курорт и устроил в доме обыск и (точно! точно! я знал!) нашел под кроватью в спальне лягушачью шкурку.
Моя жена Оля – царевна-лягушка наоборот.


Баночки

Жена одно время для духоварения и мыладелания собирала всевозможные баночки, как стеклянные, так и пластиковые. Все знакомые, друзья, родственники, друзья друзей и знакомые знакомых сохраняли баночки и отдавали мне, чтобы я передал Рае.
В каждом доме, куда я приходил, лежал полиэтиленовый пакет набитый этим барахлом. Я честно брал барахло и нес в дом.
Но однажды Рая перестала собирать баночки, но все друзья, знакомые и родственники все равно мне дарили баночки, потому что у меня не хватало силы воли, чтобы объяснить им, что Рая перестала собирать баночки. Я боялся их расстроить.
Теперь я приношу баночки домой и тупо их выкидываю в мусоропровод.

Любовь – музыка сердца

Лена стояла на окне и мыла стекло, горячие водяные капли падали с губки на подоконник, а потом, скопившись на подоконнике, стекали на землю. Ровно под окном, около брошенного кем-то на землю журнала «Лиза» и рядом с оставленным детским совком розового (нет красного) цвета, образовалась небольшая лужица, от которой на промозглом октябрьском воздухе шел серебристый пар. Пар струйками уходил в небо и, казалось, что это отлетает чья-то подгулявшая душа в поисках лучшего мира.
Когда Лена закончила левую створку, то взялась за правую, но встала как-то неудачно, нога соскользнула с подоконника, и Лена упала со второго этажа панельного пятиэтажного дома, ударившись спиной об асфальтовую дорожку, проходящую под окнами.
Лена полежала немного, потрогала себя и, не чувствуя боли, но понимая, что, наверное, ушиблась или даже что-нибудь сломала, встала и, опираясь о стену дома, пошла на остановку автобуса, чтобы доехать в травму.
Там, на остановке её анабиозную и обнаружил Сергей Петрович и довез до травмпункта, а потом и в областную больницу, где Лене через две недели вставили титановую пластину в позвоночник.
— Теперь ты – железный человек, — вздохнул папа, рассматривая эту странную пару: Сергея Петровича и Лену.
Дочери было восемнадцать лет, а Сергей Петрович старше папы на три года. Но Лена осторожно брала ладонь любимого, проводила ею по губам и говорила:
— Любовь – это музыка сердца.
С этим папа ничего не мог поделать. Так в доме стало два хозяина, отчего происходили постоянные ссоры.
— Где мой молоток, — кричал в гневе папа, дергая руками и ногами, а Сергей Петрович только улыбался.
— Куда подевались пассатижи, — вопил папа, бегая из комнаты в комнату, а Сергей Петрович примирительно поднимал руки к потолку, как бы показывая, мол, вешал люстру и не положил пассатижи на место.
И только одна Лена повторяла:
— Любовь – музыка сердца.
Однажды папа собрался и ушел, а вернулся через пятнадцать лет, когда Сергей Петрович, задохнувшись, закончил свой путь прямо на Лене. Он лежал голый и синий с дурацкой и блаженной улыбкой на устах, с корявым коричневым родимым пятном на копчике, глупый и скукожившийся.
— Любовь – это музыка сердца, — сказала Лена, с трудом вылезая из-под вмиг отяжелевшего Сергея Петровича.
— Эх ты, железный человек, — прошептал папа.


Серебряное кольцо

За неделю до развода стал разбирать ящик в прихожке, под зеркалом. Там скопились бумажки с телефонами, красочные визитки, расчески, полные волос и перхоти, какие-то карты метро, схемы проезда, рекламные буклеты, ножик, швейцарский, перочинный, старые мобильные телефоны. А в самом низу, под кипой салфеток  я обнаружил серебряное кольцо и закричал Рае на кухню:
— Рая, я нашел твое серебряное кольцо, — но она ничего не сказала и стала выяснять, кто из женщин мог оставить у нас серебряное кольцо. Ведь существует поверье, если хочешь захомутать мужчину, то надо оставить в его доме какую-нибудь вещь: ножнички, пилочку, кольцо.
Вы будете смеяться, но у меня за двенадцать лет брака не было никаких других женщин кроме жены, а вот к Рае они приходили регулярно. За мылом, духами, мазями. Она такой самодельный парфюмер.
Я сидел перед телевизором, курил, смотрел футбол и думал, кто бы из них мог оставить серебряное кольцо. Все это были какие-то степенные семейные матроны обремененные детьми, и представить, что кто-то из них оставил кольцо, не представлялось возможным.
Наконец Рае надоели мои расспросы, и она решила выкинуть кольцо в форточку, взяла его со стола, подняла руку и уже готова была выкинуть, но я схватил её за запястье и вывернул ладонь:
— Может быть, это мой последний шанс, мне же все-таки сорок девять лет, — сказал я и положил серебряное кольцо в ящик в прихожке под кипу салфеток и старых использованных пальчиковых батареек.

Эпидемиолог

Мой папа был биологом. Я так в детстве считал и только уже подростком узнал, что не просто биологом, а эпидемиологом. Весь наш дом был уставлен научной литературой, и я не видел папу без книжки, он всегда работал, писал, читал. У него была куча монографий и научных работ, ученики по всему Союзу. Они писали ему письма, собирались  у нас на кухне, пели под гитару Окуджаву, а мама пекла рыбный пирог или хворост.
Иногда мы с ним ходили на Птичий рынок и покупали в клетках крыс и мышей, серых ужасных подвальных крыс, злобных и кусачих. Папа запрещал в их клетки тыкать пальцем, но я приноровился и засовывал мамины спицы для вязания. Мама, когда увидела, очень ругалась на меня.  Один раз даже поставила в угол, но я быстро извинился и вышел на волю.
Я никогда не задумывался, зачем папе крысы и мыши. Утром приезжала машина и куда-то увозила их всем скопом, а я потом с нетерпением ждал, когда мы снова пойдем на Птичий рынок.
В двенадцать лет папа записал меня в биологический кружок при МГУ. Я не то чтобы хотел или чтобы мне нравилось, но просто авторитет папы, и мне хотелось стать как папа, преподавать, иметь учеников, и я ходил, слушал, внимал, даже на всесоюзной олимпиаде вошел в десятку.
А потом уже, наверное, в лет пятнадцать, он повел меня в свою лабораторию. Решил, что ребенок вырос, и можно привести его в святое святых, в лабораторию. Там были одни знакомые, те, кто пел у нас на кухне Окуджаву и Галича, кто ел мамин рыбный пирог: дядя Сева, тетя Оля, Иван Сергеевич.
А потом на меня надели белый халат и повели в комнату, где стояли стеклянные клетки, а в них сидели мыши и крысы.
И вот в этот-то момент что-то стало во мне поворачиваться, и я спросил:
— Папа, а зачем так много мышей и крыс.
Папа почесал ухо и, решив, что я уже взрослый, сказал.
— Ну как же, Артем, опыты.
И я понял, что это за опыты, и больше никогда к папе не заходил, и поступил не в МГУ, а в Бауманку.


Рецензии
Очень мощно, Вячеслав.
Вы - несомненное открытие дня))

Амандин Ле Бёф   19.10.2012 22:28     Заявить о нарушении
Вы тоже))

Амандин Ле Бёф   20.10.2012 00:43   Заявить о нарушении