Лев

Игнорирую дату его рождения, зафиксированную в паспорте каллиграфическим женским почерком, и продолжаю упорно настаивать, что на свет он появился в промежутке с  двадцать третьего июля по двадцать третье августа, а вовсе не январским днём, ловко разместившимся под серебряной цифрой двадцать пять. Убеждён, что дата эта ошибочно легла на один из равнодушных клочков бумаги, призванных сопровождать  человека с момента рождения до самой кончины, и даже после неё…, а уже оттуда преспокойно перебралась на плотную страницу его паспорта.

Кому-то моя убеждённость покажется странной и необоснованной. И лишь немногие – такие же адепты зодиакального круга – способны не только понять, но и разделить её со мной.

Из-за боязни прослыть предвзятым обращаюсь к гороскопу, где вижу его, высокого и стройного, снисходительно похлопывающего мускулистой рукой чьё-то услужливое плечо; где пространство пресыщено уверенностью, излучаемой его кошачьими глазами; где гордо поднятая голова и широкое скуластое лицо указывают не только на бессмысленность попыток всякого противостояния и споров, но и на их небезопасность.

Я убедился в этом задолго до того, как уверовал в нашу  унизительную несвободу, сокрытую в замысловатом узоре звёздного неба в беспокойный миг нашего вступления в человеческое сообщество. Я убедился в этом после нескольких стычек с ним по весьма несущественным поводам, в том числе после безобидной шутки относительно его шевелюры, рыжеватым облаком окутавшей голову и  слишком  рано подточенной залысинами по бокам лба. Поэтому с некоторых пор я перестал противоречить ему, даже в тех редких случаях, когда он покровительственно величает меня своим другом.

Невольно оглядываюсь в прошлое, где среди полузабытых предметов и призрачных персонажей довольно отчётливо маячат сенсуальные приоритеты и не менее отчётливо проступает его образ. Тогда, в пору бескомпромиссной искренности я тоже называл его другом.

Чуть позже, точнее, на третьем курсе института его рыжий нимб тускнеет, отодвигается на второй план, уступая место каштановому каре и  лучистым глазам… По-прежнему ясно вижу совершеннейшую линию шеи и плеч  Татьяны, слышу её тихий голос, ощущаю её нежнейшую душу, подробно помню свои безнадёжно-глупые мечты…  и с поостывшей с годами горечью признаюсь, что остался незамеченным ею, довольствуясь жалкой ролью доброго товарища.

Он же, несмотря на его весьма циничное отношение к женщинам, стал её кумиром, обожествлённым объектом её любви.

Любил ли он Татьяну? Думаю, нет…  Скорее, был тронут и польщён, как бывали когда-то польщены недалёкие самодержцы истеричными слезами и фанатичной преданностью толпы подданных, собранной на просторной площади по случаю какого-нибудь никчемного юбилея или публичной казни.

Подобные абстрактные размышления, разбавленные моей вполне конкретной осведомлённостью, тогда являли собой некий просвет надежды.   Посвященность  во все его многочисленные романы, с одной стороны, раздражала меня, с другой – изумляла той прощальной простотой и лёгкостью, с которой он выписывал последние абзацы, как правило, завершая их бесперспективным многоточием. В случае с Татьяной я ожидал подобной простоты и, мысленно забегая вперёд, сам пытался дописать последние строки, закрепив их точкой невозврата.

Однако, вопреки  ожиданиям, он величественно принял её любовь и позволил обожать себя. Я же погрузился в вышеупомянутое амплуа настолько глубоко, что моё чувство стало незаметным и безобидным. Я даже был призван в свидетели их бракосочетания! Не стану описывать страдания, причиненные мне той почётной миссией, скажу лишь, что и после этого я не перестал искренне называть его другом.

И всё же, что-то в моём отношении к нему изменилось. Впервые я почувствовал это на праздновании его дня рождения вскоре после их свадьбы. В тот классический зимний день, поскрипывавший лёгким морозцем, его неискоренимое стремление быть оригинальным и нестандартным привело нас в лес на лыжную прогулку-пикник.

Наша шумная компания насчитывала двенадцать человек, что соответствовало номеру трамвая, который жёлто-красным импрессионистским пятном поджидал нас на конечной остановке, чтобы увезти с неопрятного Подола в январскую чистоту и прозрачность Пущи-Водицы.

Помню, как на въезде в лес  мы внезапно притихли и как вдруг громко, в ритме марша застучали вагонные колёса;  помню  глаза девушки-кондукторши, излучавшие не зависть, а скорее сочувствие нашему бурному веселью и безрассудную готовность бросить казённую брезентовую  сумку и выйти с нами посреди заснеженного леса на той безлюдной остановке, обозначенной сиротливой скособоченной скамейкой.

Совершенно случайно прямо передо мной на лыжне оказалась Татьяна, и на протяжении всего  пути к уютному овражку, где мы решили расположиться, я мучительно созерцал её вызывающе стройные ноги и ягодицы, обтянутые синим шерстяным трико.

А затем мы танцевали по колено в снегу под звуки старого магнитофона, прыгали, кувыркались…, в короткие паузы пили душистый глинтвейн, ели бутерброды с варёной колбасой и сыром, произносили пафосные тосты…

-  … слово настоящему другу нашей семьи, - медленно проговорил он, а я впервые почувствовал неловкость, словно меня незаслуженно за что-то похвалили…

Тогда, несмотря на хмельную усталость, а может, и благодаря ей, я уже на обратном пути в трамвае сквозь мелькавшие за окном сосны, сквозь нагромождение эмоциональных помех и сорных мыслей, сквозь неизбежные завалы  второстепенностей…  пытался пробиться к истокам той внезапной неловкости. В результате, мои преждевременные поиски завершились вовсе неуместным приступом меланхолии, который был замечен даже именинником, всегда отличавшимся своей чрезвычайной нечувствительностью. Тотчас же последовавшее небрежно-барское «что-то ты, дружище, приуныл» подействовало на меня ещё более угнетающе.

Это сейчас, перефразировав мысль великого немца, я понимаю, что всё происходящее своевременно, а тогда в застывшем настоящем мы даже не догадывались, что новая эпоха уже затаилась у порога. Её неожиданный приход выпустил из подполья запретных философов, писателей, художников… Астрологи избавились от обидного  синонима «шарлатаны» и наводнили пространство множеством часто противоречивых гороскопов… Марксисты безболезненно трансформировались в неофрейдистов, атеисты – в священнослужителей, творческая интеллигенция – в «челночников», спортсмены – в рэкетиров…  Рассыпался моральный кодекс, в котором человек из друга, товарища и брата превратился в обыкновенного безразличного прохожего, в автономную экзистенцию, в алчного стяжателя и эгоиста…

По словам одного талантливого, но малопопулярного журналиста, то была эпоха неправильно понятой свободы, которая способствовала пробуждению  укрощённых пластов человеческих  душ, выплеснувших в мир богатейший спектр некогда сдерживаемых желаний и страстей…

Возвращаясь к нашему герою, не могу не отметить, что при всей его толстокожести по отношению к близким и далёким людям он обладал потрясающим нюхом на время, прекрасно чувствовал конъюнктуру, всегда стремился соответствовать моде… В студенческие годы он возглавлял различные комиссии, комитеты, ячейки и был вхож в любые кабинеты деканата…, что не помешало ему одним из первых покинуть партию и возглавить протестное движение, когда в стране только намечался свежий сквознячок предстоящих перемен.

В те бестолково-суматошные дни мода под  стать им была скоротечна,  эклектична и в чём-то даже вульгарна…  Не останавливаясь на малиновых пиджаках, золотых цепях, лакированных штиблетах, напоминаю о той опасной моде на Ницше и политическую активность, на Фрейда и честность, на справедливость и реконструкцию собственных квартир…, отголоски которой тревожат общество и ныне.

Он выбрал политическую активность, Ницше и борьбу за справедливость… Я же,  независимо от моды, к которой всегда относился отстранённо-высокомерно, полюбил немецкую классическую философию, честным  пытался  быть лишь с самим собой, а политику по-прежнему  глубоко презирал…  Увы, обшей увлечённости Ницше оказалось явно недостаточно для укрепления нашей дрогнувшей дружбы, хотя я всё так же ему не перечу, когда он покровительственно величает меня своим другом.

Да и Ницше, как выяснилось, мы понимали по-разному…

Его трактовка представлялась мне буквальной , приземлённой, опрощённой… Так, когда он обвинял недавнее прошлое, где, кстати, чувствовал себя вполне комфортно, то обязательно приводил цитату философа «…стыд, стыд, стыд – вот история человека»,   напоминая при этом  заштатного актёра провинциального театра и смущая слушателей фальшивым драматизмом.  А когда в мужской компании речь заходила о женщинах, он непременно вворачивал и так всем известное напутствие-напоминание о плётке.

Не думаю, что плётка являлась средством выяснения его отношений с Татьяной, но судя по её потухшему  с годами взору, жилось ей не сладко.  Он по-прежнему  писал многочисленные романы, жаловался  на скуку и усталость и, как мне казалось, старался поскорее и без осложнений их заканчивать. О том, размышлял ли он при этом о честности и справедливости, мне неведомо.

Знаю  только, что в какой-то  момент  терпение Татьяны истощилось, и она решительно подала на развод.

Их роман растянулся на двадцать лет. По выработанной за эти годы привычке, он захотел  завершить его так же легко и красиво, как десятки, а может, и сотни других… завершить торжественным прощальным ужином уставших друг от друга партнёров. И я там был. На правах друга и свидетеля. Я присутствовал на том  невесёлом  ужине,  защищённый от ностальгических  переживаний непробиваемым щитом здорового цинизма и собственной счастливой семьёй, терпеливо ожидавшей меня в скромной квартире в двух остановках метро  от  того стеклянного  ресторанчика.

 Серый  вечер уже давно растворился  в поздневесенней  фиолетовой  ночи, когда мы, посадив Татьяну в такси, вернулись под прозрачный купол межпланетного корабля, угнанного бойкими рестораторами из какого-то фантастического фильма  и  незатейливо названного «Аэлитой».

Хотя он и обладал вездесущим вольтеровским носом, - пожалуй, единственным внешним несовпадением  с  астрологическим портретом  Льва, -  однако в склонности к рефлексии замечен не был. Поэтому откровения, услышанные мною в ту чрезмерно щедрую на виски ночь, приписываю не столько ему, сколько её (ночи) космическим декорациям, обострившим чувство одиночества, а также, собственно, самому разводу, болезненно потрясшему его величие… Привыкший к роли слушателя, я спокойно воспринимал  невнятные жалобы на «бесшумные шаги приближающегося одиночества», на  ошибочный брак, где «свадьба явилась отложенным на двадцать лет разводом», на Татьяну, которая не смогла к нему  «подобрать  ключик»… В общем, обычный пьяный словесный мусор, в котором больше всего меня раздражала его нетрезвая уверенность в том, что я – «единственный друг до гроба».

Сам-то я уже давно понял, что движемся с ним в разных направлениях, что непонимание между нами  прямопропорционально  соотносится с прожитыми годами, что былая наша дружба являлась лишь необходимой  формой самопознания и самоутверждения, что…

Вот именно, что же тогда заставляет меня -  пускай нечасто -  встречаться с ним? Что привело меня в эту стеклянную миску,  приземлившуюся  три  года  назад  на  Львовской площади?

Предполагаю, что-то ещё… кроме пресловутого долга и плаксивой сентиментальности…

Однако, самое время вспомнить о свободе и согласиться с недосягаемым  Гегелем, что «свободно то, что не имеет отношения к другому и не находится в зависимости от него».  Самое время примерить эту формулу на него и признать, что после развода степень  его  свободы  достигла той забавной высоты, которая одних, смеясь, низвергает, других – ещё более превозносит. Нужно ли говорить, что последние – избранное  меньшинство, включающее в себя, в том числе, породистых Львов?

Нужно ли повторять, что он поразительно точно определял миг максимального сближения с собственной судьбой, хватался за него и не упускал, как не упускает  хитрого и осторожного зверя опытный  охотник?

Через несколько дней после нашего ночного полёта он позвонил мне и восторженно прокричал:

- Я всё понял!  Посмотри вокруг…  страна дышит свободой… я независим… Это мой шанс!

Страна действительно дышала…  Пьянящим воздухом свободы и испарениями распада… Страна наивно желала Правды и Справедливости…
 
Первыми это поняли проворные политики, смекалистые  журналисты, амбициозные представители  интеллигенции и обычные жулики…  Подобно фермерам, разводящим  обречённых кроликов, они усердно принялись создавать всевозможные фонды, союзы, объединения, кооперативы, партии…, в названиях которых присутствовали правда, справедливость, честность.

Поэтому, когда однажды грустным вечером я увидел на экране телевизора знакомую рыжую шевелюру, крючковатый нос и сверкавшие глаза, для пущей весомости прикрытые фальшивыми очками, то вовсе не удивился. Он с царским видом вещал программные банальности новорождённой партии с модным названием «Справедливость».
 
Не всякий внимательный зритель заметил тогда в его наполовину  укороченном, профессионально перехваченном  кинокамерой  взгляде то, что заметил  я, по-домашнему сменивший  ванну на  халат и кресло у телевизора. Не в уменьшенном до размеров экрана напряжённом силуэте, не в сдержанных жестах, не в изменившемся тембре голоса…, а именно в глазах я увидел испугавшую меня искренность.

С нараставшей тревогой я не столько вслушивался в манихейский  бред  о “звуках метронома, отсчитывающего отведённое человечеству историческое время», о  «духовности и справедливости, которая сейчас в жутком дефиците», о «гнусностях и мерзостях властных кланов, которые изумили бы и Калигулу»… , сколько всматривался в его глаза, всё больше и больше убеждаясь в серьёзности его  намерений восстановить эту самую  Справедливость.

Не верю в чертей, решительно отвергаю зло как субстанцию и всё-таки  малодушно  сомневаюсь в чистоте помыслов его судьбы, соединившей в одном сосуде две свободы: личную и общественную.
 
А, как хотелось бы понять…, докопаться до истинных мотивов, предопределивших  тот  причудливый и  взрывоопасный узор его жизни! Не дано… И только назойливо мелькает античная картинка, на которой проповедник умирает от брошенного в него камня…

С тех пор я частенько замечал его на стремительно вращавшейся  карусели  политической жизни, нахально-навязчиво напоминавшей  аполитичным  обывателям  о  бесконечных выборах, о языковых проблемах, о каких-то векторах какого-то движения,  о гражданском долге… Его появление (на телевизионном шоу, на вынырнувшем из-за поворота биг-борде, в громкой радиорекламе, сопровождавшей поездки в транспорте) всегда было неожиданным, чем-то напоминало выскакивание известного персонажа из табакерки  и  каждый раз  вызывало во мне неприятный внутренний толчок,  весьма  остроумно  названный  новомодными  духовными  целителями  токсичной эмоцией.

А ещё…,  я долго не мог понять, что в его обновлённом бытии не стыковалось, не совпадало с его же сущностью…, пока меня не осенило. Да ведь он – второй! А настоящий Лев должен быть только первым! Второй Лев – это уже не Лев, а обычная кошка.

Да, официально он был вторым лицом в партии. Первым же, то есть её председателем являлся некий  знакомый мне лысый прохвост, у которого нравственные принципы отсутствовали так же, как отсутствовали волосы на его голове. Иными словами, шанс успешно  противостоять  этому концентрированному  лукавству, сгустку коварства  и  взять  над  ним верх  приравнивался  к нулю, что  сулило нашему правдолюбу  довольно  унылую  перспективу.

За время его короткой  политической карьеры мы встретились всего один раз. Он пригласил меня в кафе на Подоле, абсолютная безупречность которого пятикратно умерила мою досаду от  состоявшегося  разговора.

Он звал меня в соратники, чтобы я стал опорным плечом в его борьбе; и удручённый отказом, принялся страстно рассуждать о добре и зле. Аргументы, приведённые им,  были настолько далеки от реальности, что я впервые за много лет нарушил разумное правило, призывавшее не возражать Льву. Собственно, аргументов и не было…, были  полусумасшедшие надежды на победу (с его помощью) Нравственного Разума над Безнравственным:


- Если новый порядок будет установлен Безнравственным Разумом, владеющим средствами принуждения, то и сам порядок будет безнравственным. Лишь Нравственный Разум, пока только формирующийся, должен обладать правом принуждения. Он будет принуждать к высшему благу – Справедливости, а не к появлению Нового Мирового Порядка Ненасытных.


- Вспомни своего любимого Ницше, утверждавшего, что «человек – это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком» и согласись, что разум, который ты называешь безнравственным, и есть тот самый человеческий разум, управляемый «внутренней скотиной», тот самый человеческий разум, обслуживающий наши пороки, скотские импульсы и всё то,  что находится на пути, на «канате» между животным и сверхчеловеком. Поэтому, «канат» и есть та причина, которая на сегодняшний день необходима и разумна и которая в конце концов приведёт к сверхчеловеку, изменив пропорции между разумным и скотским в пользу первого.


- Слишком долго ждать. За это время Безнравственный Разум самоубийственно победит своих  носителей и остальных заодно прихлопнет. Вероятность такого исхода очень велика.


- Ты всё так же нетерпелив. Но дело не в этом. Суть наших  разбежностей  в том,  что ты представляешь  Разум  разделённым пополам на Нравственный и Безнравственный, которые между собой противоборствуют, а исход борьбы в этом противоборстве неизвестен. Я же считаю Безнравственный Разум производной Разума Нравственного, так же, как считаю Зло производной Добра, Ненависть – производной Любви и т. д. Иными словами, Высший Разум неделим, он и есть сама НРАВСТВЕННОСТЬ! Что же касается противопоставления нравственного и безнравственного, то оно есть порождение разума человеческого. Согласись, что моральным или аморальным мы считаем то или иное явление, исходя из знаний, которыми обладает человечество на данный момент…, и то, что совсем недавно считалось безнравственным, становится нравственным, и наоборот…


- Мне неинтересны рассуждения о том, что нравственность – категория историческая. Да, это так. Но в переживаемый нами исторический период ощущается колоссальный дефицит Справедливости, чреватый тотальной угрозой всему живущему. Мало сомнений в том, что именно Безнравственный Разум Ненасытных, приватизировавших власть над миром, преждевременно подвёл  человечество к опасной грани. Нужно ли ограничиваться  рассуждениями о том, что Безнравственный Разум производен от Нравственного, что когда-то наши представления о нравственности могут измениться и прочими академизмами? Ведь когда-то может и не наступить, как не наступило оно для сотен  тысяч жителей Хиросимы и Нагасаки – жертв чудовищно Безнравственного Разума.


- Согласен, что человечество конечно. Только мне кажется, что помрёт оно естественной смертью, как умирает глубокий старец – тихо и спокойно. К такому выводу я пришёл погрузившись в проблему соотношения Разума и Свободы. Больше склонный к фатализму, я отвергаю роль хозяина собственной судьбы, а личную свободу отождествляю с осознанием и реализацией своей функции, предназначенной мне Высшим Разумом. Он предпринимает всё возможное для максимального осуществления мною моей функции, и если я по недомыслию отклоняюсь от пути, то тут же получаю предупреждение  Судьбы в виде какой-нибудь неприятности. Если я тупой, то степень неприятностей возрастает, а если БЕЗНАДЁЖНО тупой, то моя функция сворачивается как бесперспективная…, то есть наступает преждевременная смерть. Данную схему можно перенести на человечество  с  той лишь разницей, что шансов осуществить свою функцию у человечества,  как  коллективного разума, гораздо больше.


Подобным образом мы препирались часа два, так и оставшись каждый при своём мнении. Последнее слово  традиционно  осталось за ним и  болезненно  осело  в  моей душе, породив вышеупомянутую  токсичную  эмоцию:

- Так значит, ты не со мной?

- Нет.

- Твоё право, но знай, ты -  мой самый близкий человек.

Оправдав ту неуместную сентиментальность изрядной дозой классического «Vana Tallinn»,  я успокоился,  усадил его в партийный серебристый  «Мерседес» и  побрёл в сторону набережной за глотком свежего речного воздуха.

Спустя несколько месяцев, разразился крупный скандал, в котором безволосый босс комплексно обвинил его в блуде, подтверждённом видеокассетой, а также в растрате партийных денежных средств и в оппортунизме.  Как уже отмечалось, шансов одолеть  бессмертного  Кощея, даже у такого могучего Льва, как он, почти не было…  В результате «Справедливость» лишилась своего самого стойкого воина и одержимого проповедника.

Вскоре он исчез… Совсем… Растворился… Распался на атомы… Канул в небытие…
Не меньше  исчезновения  меня  потрясло полное безразличие   знавших его людей. Я понял тогда, насколько же он был одинок!  А ещё я понял, что драматизм его одиночества заключался в том, что он не искал его, боялся его, как боится царь оказаться без свиты…  Оно само (конечно же, не без его невольного пособничества) пришло к нему – то страшное одиночество, не готового к нему  человека.


Через месяц  в канун Рождества  он позвонил мне из гоголевского  захолустья,  бодрым голосом пошутил, что понял свою ошибку и что борьбу за справедливость нужно было начинать здесь, в краю  симпатичных ведьм,  безобидных чертей, и … пригласил меня в гости. Признаюсь, больше меня удивило не приглашение, а моё согласие…

Я приехал в село, где он купил маленький домик, в день его рождения, - точнее,  в официально установленный день , - и в подарок привёз  купленную на Андреевском спуске картину, на которой большой и сильный лев с гордо поднятой головой напряжённо вглядывался в даль…

- Красиво. Но почему лев? – спросил он, улыбаясь кошачьими глазами.

- Не знаю. Возможно, потому, что в детстве мне очень нравились львы, и в зоопарке я первым  делом приходил именно к их вольеру, - ответил я.

День был морозный. У горячей печки мы пили холодную водку, закусывали нежинскими огурчиками и полтавским салом и говорили…, вернее, говорил он:

- Из столицы  уехал по доброй воле и вот живу здесь, в глуши… Встретили меня, как и всякого чужака, в штыки, а теперь уважают. Никого не агитирую, живу и действую в соответствии с тем, что говорю. Пытаюсь остановить хищническую браконьерскую вырубку леса, причём без помощи правоохранительных  органов.

Чуть помолчал и, не удержавшись, добавил из своего любимого Ницше:

- «Поистине, уж лучше жить среди отшельников и козопасов, чем среди нашей раззолочённой, лживой, нарумяненной черни, - хотя бы она и называла себя  «хорошим обществом».

Я слушал его,  всё больше убеждался, что настоящую дату его рождения следует искать в вышеуказанном промежутке  и  невольно задавался вопросом: «Интересно, догадывается  ли  он  об ошибке, совершённой много лет назад  бездумной  рукой  паспортистки?»


Рецензии
Валерий! Остаётесь верны себе - своему стилю!
Конечно - 19 век присутствует! - Гётевская холодноватость и - отстранённость и - минимум художественности в изложении - но - преобладание интеллектуального! - категоричность и - непререкаемость!.. - то есть - герой вещает и судит! - но о себе -ни полслова и - не трогайте его!.. - а вот его бы - самого! - за ушко,да на солнышко!..
Успехов Вам и - новых произведений!

Олег Юрасов   22.10.2012 11:28     Заявить о нарушении
Всё верно. Вы же сами сказали, что не мы выбираем. Здесь присутствует та самая неосознанная - или осознанныя единицами - несвобода... И хочется иногда вырваться за собственные контуры, да не получается...
Ваши отзывы, Олег, традиционно вызывают во мне рой мыслей, и за это - особая Вам благодарность!
Вот и о категоричности и непререкаемости заставили задуматься...
Ещё раз спасибо!

Валерий Хорошун Ник   22.10.2012 14:51   Заявить о нарушении