Следствие

      Катер начал сбрасывать обороты, поворачивая в правую сторону, и причалил к берегу, нас вывели на причал. Хотя было темно, я узнал причал 9-ои артбригады, на который за время службы мне приходилось приставать много раз. Недалеко от берега недавно был выстроен прекрасный дворец культуры, на открытии которого выступал писатель Фадеев, активный участник войны на Дальнем  Востоке. Здесь я слушал выступление Верейкиса, секретаря дальневосточного крайкома партии, сюда мы ездили на спектакли и концерты артистов, приезжавших из Москвы, Ленинграда и других городов. Выступали там участники самодеятельности нашей школы, в том числе и моей роты. В школе было много украинцев с прекрасными голосами, из них организовали хор,  который а капелла исполнял украинские народные и современные песни. Кажется, и до сих пор звучит припев одной из боевых песен:
     «Дрожат недобытки ворожи,
     Червона армия иде».
      Посещая дворец культуры, мы не обращали особого внимания на  одноэтажное здание недалеко от оврага по правую сторону дороги – управление особого отдела Владивостокского укрепрайона, куда нас сейчас вели под конвоем. У входа в здание нас передали под охрану караулу управления, который состоял из военнослужащих стрелкового полка, дислоцированного  в  районе 9-ой артбригады. Мы сразу были  водворены в небольшую камеру, представляющую собой бетонный мешок без окон с тусклой электролампочкой под потолком и железной койкой у стены. Усевшись на койку, мы успели обменяться некоторыми новостями и впечатлениями. Бело-конь рассказал, что в особый отдел приходила его жена  и просила, чтобы он передал  ей сберкнижку или часть сбережений (на книжке было более 10 тысяч рублей), но он отказался это сделать, опасаясь, что, пока он будет сидеть, жена может выйти замуж и оставить его без денег. Мне этот разговор был очень неприятен.  Нашу беседу прервал окрик «Выходи!» и нас по одному развели по разным следственным камерам.

       В камере, порог которой я переступил, сидели за столом Коханов с Алексеевым. Коханов начал мне читать нотацию: как, мол, так, сидел три месяца и за это время не соизволил написать о своих преступлениях, раскаяться и тем смягчить свою участь. Когда я ответил, что не являюсь преступником и не знаю, за что меня арестовали, он заявил: « Вы обвиняетесь в участии в подпольной антигосударственной организации и шпионаже.  Вам надлежит чистосердечно и подробно  написать о своей антисоветской и шпионской деятельности, это может стать смягчающим обстоятельством для суда».  Мне дали бумагу,
 ручку, чернила и предложили писать показания.
.
      Когда я заявил, что категорически отклоняю предъявленное обвинение, как необоснованное, что я ни в чем не виноват, Коханов заорал: »Встать, сволочь, становись к стенке!» и выхватил из кобуры наган. Я знал, что с заключенными, на которых навешен ярлык заговорщика и шпиона, разговор особый. Практически улик против меня никаких не было и быть не могло, но Коханову начальство внушило, что я – враг, и поставило задачу: выбить из меня показания по предъявленному обвинению – и он их усердно «выбивал».Стремясь выслужиться, его помощник Алексеев набросился на меня, осыпая ударами своих увесистых кулаков в сопровождении классической лагерной брани. Он был совершенно не похож на того корректного, с приятной улыбкой и угоднической повадкой младшего командира, с которым мне раньше приходилось встречаться в школе оружия учебного отряда.

       Я знал еще нескольких парней, которые после демобилизации поступили на службу в органы внутренних дел в качестве помощника оперуполномоченного и через каких-нибудь полгода добивались продвижения, надевая нашивки среднего начсостава, получая высокие оклады. Чтобы быстро сделать такую карьеру, служаки, подобные Алексееву, проявляли особое рвение. После первых  ударов у меня заплыл один глаз, по щеке потекла кровь, руками приходилось прикрывать живот, куда Алексеев норовил ударить «под дых».Тогда они оба схватили меня за руки и давай их выкручивать. Держа  второй рукой за ворот, они стали  с размаху бить меня о стенку головой, так что искры из глаз посыпались. Я сказал, что если  им это нравится, я сам расколю свою голову и на этом следствие закончится.   
  - «Так будешь писать, фашистская морда, или мы из тебя бифштекс сделаем!»-тыча мне в нос свой кулак, орал Коханов.
   -« Силен, гад, устоял на ногах и не свалился» пробурчал Алексеев.
  -«Ну и черт с ним, раз не хочет писать, пусть стоит, стоя одумается скорее» добавил Коханов.
     Меня поставили на «выстойку». Оказывается, выстойка – это одна из тяжелейших пыток, до сих пор не знаю, когда и кем она была придумана, мне пришлось испытать ее на полную катушку. Приходится стоять дни и ночи напролет без перерыва, без движения, без опоры и сна, руки по швам, пить дают, баланду тоже приносят. Сколько же можно так выстоять? Опыты над собаками показали, что если ее беспрерывно тревожить, лишая сна, она на пятые-седьмые сутки подыхает. У человека на третьи сутки начинается отечность ног, на четвертые ноги  становятся похожими на слоновьи, кожа сильно натягивается, начинаются сильные боли; на пятые сутки кожа на ногах начинает лопаться, из трещин сочиться бледная жидкость, терпения больше не хватает и жить не хочется. Многие  не выдерживают, готовы подписать что угодно, лишь бы прекратить мучения.

        Моя «выстойка» началась с рассветом. Появился начальник особого отдела укрепрайона Виноградов, корректно поздоровался, Коханов сразу доложил, что Шифельбайн отказывается писать показания, оказывая сопротивление следствию. Виноградов спокойным тоном предупредил, что препирательство бесполезно, следствие располагает достоверными фактами по предъявленному обвинению. Я ему заявил: « Если следствию известны факты моих преступлений, они должны быть мне предъявлены для конкретного разговора по этим фактам, это не игра в жмурки. «Виноградов оборвал меня, мол, это их дело, а мое – писать показания.

      Целый день я простоял при дежурстве Алексеева, который всячески меня дразнил, обещая обязательно расколоть. На ночь его сменил Коханов, который всю ночь напролет оформлял какие-то другие дела. Так проходила смена дежурных оперов, а я все стоял без перерыва за исключением времени, когда меня выводили в уборную, находившуюся во дворе, получалась некоторая разминка и микропередышка.
      На третьи сутки, когда ноги  начали сильно опухать, мне немножко повезло: приехавший из города какой-то начальник вызвал на совещание всех следователей с помощниками. Нас троих заперли в одну камеру, наказав часовому не давать нам спать. У Садовничего ноги уже изрядно распухли, он сказал, что его обвиняют в шпионаже, терпеть больше нет мочи и придется сочинить какую-нибудь ерунду, а на суде отказаться, объяснив, что все было написано под пытками.

       Вмешавшийся Белоконь рассказал историю о том, как группа железнодорожников написала показания с таким же расчетом, но трибунал не принял это как смягчающее обстоятельство и приговорил их к расстрелу. Сам Белоконь при первой же попытке применить к нему силовые приемы согласился подписать предъявленные обвинения и пытки отменили. Он привлекался по статье 58 п.10 за антисоветскую агитацию, выразившуюся в том,что он среди нескольких военнослужащих произнес фразу: «Раньше был век каменный, потом век железный, а теперь век нервов». За этот «век нервов» его и посадили, найдя в этих словах дескридитацию советского строя, выступление против мероприятий советской власти по борьбе с врагами народа…Его дело заканчивали и через несколько дней он был отправлен в городскую тюрьму.

      Я слушал разговор сквозь сон. Вскоре нас с Мишей развели по следственным камерам, где на нас сразу набросились следователи с расспросами: откуда мы знаем о расстрелянных железнодорожниках? Оказывается, за вентиляционной решеткой в углу камеры был вмонтирован микрофон и все разговоры в камере прослушивались. Ответ пришлось держать Белоконю.

       На пятые сутки, когда мои ноги приняли форму круглых столбиков и кожа стала давать трещины, еле двигаясь по коридору в сопровождении часового ,через открывшуюся дверь я увидел, что Садовничий, сидя за столом, пишет «показания». Не выдержав, я крикнул: «Миша! Дурак, что ты  делаешь?» и вызвал этим на себя ярость всего особого отдела. Первым выскочил Мишин следователь, затем прибежали Коханов и Алексеев, а за ними Корнач. На меня посыпался град сильнейших ударов, меня сразу свалили на пол и начали обрабатывать ногами, особенно усердствовал Алексеев. Били по спине, по голове ,как я не сгибался, прикрывая руками живот, Алексеев несколько раз носком сапога сильно ударил в него, у меня перехватило дыхание, в голове помутилось и сознание отключилось. Прибежавший  Виноградов подумал, что меня убили. Меня привели в чувство и пытались поставить на ноги, ничего не получилось. Виноградов дал команду отвести в камеру, меня отволокли и бросили на пол. Мучила жажда, во рту пересохло, я слабым голосом просил пить. Вскоре дверь отворилась и часовой, наблюдавший за мной через окошко в дверях,  появился с ведром и кружкой. Это был здоровый парень с льняными волосами, судя по выговору ,пензенский, он наклонился ко мне ,подавая кружкой воду: « Пей и смочи голову, будет легче. Здорово они тебя помяли»- сочувственно проговорил этот малый, выливая мне на голову кружку воды. Впоследствии этот парень всегда относился ко мне с симпатией, называя меня «черный». Зато начальник этого караула был сущим сатаной, выслуживаясь перед особистами во все лопатки.

   Так, избитый, в скрюченном виде я заснул. Проснулся от окриков  и толчков Карнача, все тело болело, на голове чувствовались волдыри, но после нескольких часов отдыха я был в  в состоянии подняться и меня отвели в кабинет  Коханова, который пригласил меня сесть и повел такой разговор:
    «Сам не пишешь и другим мешаешь? Теперь ты нашу силу испытал и дальше дурака валять нечего, вот тебе бумага, берись за перо и пиши. Нам известно, что тебя завербовал  Дацишин. Когда обо всем напишешь, ситуация будет иная и тебе будет легче, посиди и подумай».

      Я сидел и думал, думал о том, как бы подольше посидеть для отдыха, и еще о том, почему меня связывают с командиром нашего учебного отряда Дацишиным, с которым я никогда не был близок. Знал его как волевого командира, кавалера трех георгиевских крестов, участника первой мировой и гражданской войн. На вечеринках произносил тосты, пил чистый спирт, любил париться в бане. В  идейно-политическом отношении он был слабоват, однажды на партийном собрании объединенной школы мне при-шлось указать на серьезную политическую ошибку в его выступлении. Мое выступление было поддержано бригадным комиссаром  Бородиным и другими товарищами.   Дацишин признал свои ошибки и благодарил меня за то, что я его поправил.

      Возникла мысль: неужели  Дацишин затаил на меня злобу и во время пыток  назвал мою фамилию как  «завербованного» им? Много думок лезло в голову, обгоняя одна другую. Вспомнился писатель  Бабель «Как у нас было в Одессе»: О чем думает папа Бени Крик? – Папа Бени  Крик думает о том, как выпить чарку водки, он думает о своих лошадях и он думает о том, как кому –нибудь набить морду.»  я стал думать о том, о чем сейчас думает  Коханов.

    Это внесло разрядку в мое унылое настроение. Меня сильно клонило ко сну, голова сама опустилась на стол… Не знаю, сколько времени такую вольность терпел Коханов, но,  разбудив меня ,он позвал часового и велел отвести меня к умывальнику – пусть помоет рожу. Я подставил шею под сосок умывальника, холодная вода обдала не только шею и лицо, но попала за воротник на спину и плечи, это  было похоже на освежающий душ. Когда я вернулся, Коханов приказал сесть и продолжил: «Ну что, надумал? Пора начинать писать, тянуть нечего». Я ответил, что после такой экзекуции  мозги плохо работают, не надо было бить по голове. Да и никакой вины за собой я попрежнему не чувствую, нелепости на себя писать не буду, т.к. решил погибать незапятнанным.

    Тут Коханов, словно с цепи сорвался, скомандовал опять встать на выстойку, схватил меня за воротник и пытался трахнуть меня об стенку, но сил у него было маловато ,отчего он еще больше взбесился.  Наступало утро, пришла новая смена. Кратковременная передышка позволила мне выстоять  еще около двух суток, но распухшие ноги стояли плохо, силы слабели, сознание затуманилось, и я рухнул на пол. Приводили меня в сознание нашатырным спиртом, хлопали по щекам. Очнувшись, я сразу заснул. Я чувствовал, что меня теребят, обливая голову холодной водой, но старался полежать подольше. В результате пришлось опять встать. Вдруг раздалась команда: Все в кабинет к начальнику, а его – в камеру.
 
       В камере сидел удрученный Миша Садовничий, закончивший свою писанину. Написал он чепуховые и неправдоподобные показания, что был завербован каким-то типом во время пьянки в ресторане и передавал ему сведения о частях, дислоцированных на острове и о работе школы. Дело его шло к концу. Время было обеденное, принесли баланду, одновременно белокурый часовой сунул мне котелок с перловой кашей и мы вдвоем наелись досыта. Миша не был так измучен выстойкой и продолжал болтать, а мной овладел убийственный сон, который  вскоре был прерван продолжением выстойки. Мишу в камере мне больше встречать не пришлось, его вскоре отправили в городскую тюрьму.

     Я старался выиграть побольше передышки, для этого стал чаще проситься в уборную. Там кое-где из-за досок торчали неиспользованные газеты, я застилал ими стульчак, чтобы подольше и удобнее посидеть в дреме. Однажды я там сидя заснул и разъяренный Карнач с руганью меня оттуда вытаскивал. Даже очень кратковременный сон освежал голову и позволял продержаться еще около  суток, но не выдерживали ноги,а опираться о стенку не разрешали. Тогда я стал валиться на пол, симулируя обморок.

       Однажды  ночью в дежурство Алексеева мне удалось выиграть несколько часов передышки. Сначала он меня сильно допекал,подходя вплотную, тыкал кулаком в подбородок, спрашивая: «Скажи, за сколько продал Гитлеру Родину?» и т.д.Где-то за полночь он, как бы подобрев, стал уговаривать меня писать показания, обещая всякие блага, ставя наводящие вопросы, напомнив, в том числе, сто меня завербовал Дацишин. Не дождавшись положительного ответа, он заорал: «Так ты будешь писать или нет?»

      Я согласился писать. Нужно было видеть, как он обрадовался, сразу преобразился, шутка ли – расколоть такого типа! Это сулило ему продвижение по службе и звание с комсоставскими золотыми нашивками. Пододвинув мне стул, он подл бумагу, ручку и стал бодро расхаживать по кабинету. Я присел на стул, голова невольно склонилась на стол и…раздался храп. «Нет, так не пойдет» - запротестовал Алексеев – «ты сначала напиши показания, а потом мы тебя как следует накормим и отправим спать , договорились?»   
      Я взял ручку и начал писать.  Сначала заполнил все положенные графы, затем медленно, обдумывая каждое слово, каждую строчку стал писать свою автобиографию,  растянув ее на 2 листа. А потом получилась пауза - больше  писать было нечего…Алексеев подошел ко мне и я вынужден был продолжить: «Я чистосердечно признаюсь, что…» -  в это время Алексеев заглянул в мои записи и, прочитав последнюю строку, меня подбодрил: «Вот – вот, за чистосердечное признание – половина наказания». Я продолжал писать: «никакого преступления перед Родиной я не совершал. Вся моя жизнь была отдана служению советской Родине и коммунистической партии. В чем подписываюсь: Г.Шифельбайн.»

     Наверно, со стороны я имел вид задумавшегося человека:  в руке ручка, голова опирается на левую руку…но на самом  деле глаза были закрыты, голова медленно опускалась на стол, надвигались сновидения.
    Прочитав написанное, Алексеев вскочил со стула, ударил кулаком по столу и выпучил на меня налившиеся кровью глаза. Но гром и молнии не успели на меня обрушиться, зазвонил телефон, сообщая о каком-то чрезвычайном происшествии. Он второпях стал звонить Виноградову, вызвал часового меня караулить и поспешно убежал. Часовой не возражал, что я сижу и дремлю. Ах, каким сладким кажется сон, когда ты несколько суток не спал!

      Наступал новый день, меня снова поставили на «выстойку», менялись дежурные, проклиная меня. Днем они держались более энергично: подшивали законченные дел, писал  и отчеты, донесения, болтали по телефону. Из телефонных разговоров всегда можно было почерпнуть какую-нибудь новость: я всегда был в курсе, как играет футбольная команда учебного отряда, чем кормят в комсоставской столовой и т.д. Ночные дежурства проходили тяжелее, дежурные постоянно клевали носом об стол. Для бодрствования подкидывали мне какой-нибудь дурацкий вопрос, звонили по телефону и беспрерывно курили.  В накуренной комнате мне, некурящему,  дышалось трудно, но для заключенных-курильщиков это было мукой, им мучительно хотелось закурить, а следователь умышленно дразнил их папироской, обещая дать покурить вволю, если подследственный расколется даст показания.

      По моим подсчетам в 15-ю мучительную ночь «выстойки» я очнулся на бетонном полу в камере, дрожа от холода. Вошли Алексеев и Коханов с наганом и повели меня по коридору, идущий впереди Алексеев толкнул дверь начальника особого отдела. За столом сидел Виноградов, посередине кабинета стояла табуретка, на которую меня усадили, следователи сели у стены. Виноградов, как всегда, обращаясь ко мне на вы, начал разговор: «Шифельбайн,  вы оказываете упорное и бесполезное сопротивление следствию, упрямо отказываясь давать письменные показания. Сейчас вы должны будете давать показания в устной форме».  Коханов сел у стола и взял ручку, чтобы записывать мои ответы на поставленные вопросы.

     «Вы должны говорить только правду. И так…
     Кем вы были завербованы?
    С кем были связаны?
    Кто связной?
   Какие задания получали?
   Какие сведения передали?
   Кто имеется за границей?» и т.д.

     Каждый вопрос он повторял несколько раз в быстром темпе, заставляя быстро  отвечать, смотря ему прямо в глаза, как гипнотизер.  У меня по телу как будто   прошел электрический ток, от озноба меня сильно трясло, зубы стучали, икры сводило, язык не слушался. На вопросы я давал отрицательные ответы, издавая истерический крик, а когда язык не поворачивался, отрицательно мотал головой. Меня начал трясти нервный приступ, Виноградов приказал отвести меня в камеру

       Я улегся на койку и провалился в глубокий сон, спал долго и, что удивительно, меня никто не тревожил. Когда часовой принес миску с супом, на полу стояла кружка с чаем и пайка  хлеба, значит, я не слышал, как ее принесли утром. В течение нескольких дней меня на допрос не вызывали и не беспокоили, затем стали вызывать для уточнения некоторых фактов моей биографии, видимо, приходили ответы из мест моей прежней работы, куда посылались запросы. Через неделю утром до рассвета меня стали выводить на прогулку: от крыльца до оврага и обратно. Отеки на ногах значительно спали, трещины и ранки затягивались, я стал побольше прохаживаться по камере, считая шаги. Чувствовались боли в животе под правым подреберьем, на голове начали появляться нарывы. В камере похолодало, хотя стали топить печку (она топилась углем из коридора), приходилось укрываться одеялом, и я радовался, что при аресте захватил его из дома. В уборной за досками всегда торчали куски газет, часть из них незаметно перемещалась ко мне за пазуху и по возвращении в камеру я за печкой их перечитывал, после чего засовывал на верх печки. Так происходило мое знакомство с внешним миром, международными событиями и  событиями в стране.

     Прошло еще некоторое время, и однажды ночью мою спокойную жизнь нарушил начальник караула, который отвел меня к Коханову, который сидел теперь в другом кабинете в конце флигеля, т.к. в прежнем шел ремонт. Коханов сидел в верхней рубашке, китель был снят и повешен на спинку стула, печка была сильно натоплена. Предложив мне сесть он вроде бы «по приятельски» расспрашивал о здоровье. Порывшись в папке моего дела, он повел другой разговор: « Ты порядочно отдохнул, набрался сил, мысли стали более свежими, придется начинать писать показания, никуда не денешься. Вот тебе бумага, ручка, чернила – и поехали!»

    После моего решительного отказа что- либо писать, он меня опять поставил на «выстойку»: -  «Будешь стоять по новой до тех пор, пока не начнешь писать показания». Я подумал, что второй раунд будет более жестоким  и мне его не выдержать. Следующей ночью также дежурил Коханов. Вторая ночь была для меня исключительно тяжелой, но она была тяжелой и для Коханова, у которого был усталый вид. Дело в том, что он жил в отдельном особняке на мысе Поспелов, имел большой огород, держал корову с телком, поросенка, индюшек и кур. С этим хозяйством жена не справлялась, пришлось привезти отца и самому много ишачить, плюс нелегкая служба, все это изматывало. А вечером он, видимо, здорово поддал и, когда приближался ко мне, задавая идиотские вопросы, от него разило перегаром. До полуночи он кое-как держался, болтая по телефону и донимая меня одним и тем же вопросом: «Скажи, где твоя Родина?». Когда я отвечал, что моя Родина Советский Союз, он возражал: «Врешь, твоя Родина Германия».

    После полуночи он начал все сильнее клевать носом, в конце концов голова его поникла на подложенные руки, раздался мощный храп. Тепло в комнате особенно благоприятствовало сну. Я незамедлительно воспользовался ситуацией и, свернувшись калачиком около печки, погрузился в глубокий сон под аккомпанемент храпа. Где-то под утро, матерясь спросонья и пиная меня ногой, Коханов заставил меня подняться. Я пытался опереться на стену, чтобы не упасть, но он сразу заорал: «Отойди от стены, нечего ее подпирать, она не упадет».

     В такую рань вдруг появился сам Виноградов. Поздоровавшись, он обратился ко мне с вопросом, как дела? -Дела неважнецкие – последовал мой ответ , а Коханов не успел доложить, спешно надевая китель и застегивая пуговицы.  Виноградов. Тут я и разошелся, как будто ошпарив Коханова кипятком: « Плохо вы меня охраняете. Видите, окно без железной решетки, раму легко выставить, а Коханов дрых целую ночь и даже китель снял, чтобы удобнее было спать, мы оба только что проснулись. Если бы я действительно был шпионом, я мог бы оглушить его этой увесистой чернильницей, надеть его китель с его документами и оружием, его фуражку, свободно проникнуть через мыс Эгершельда на окраину города, а там ищи ветра в поле! Или мог завести мотор любого рыболовецкого кунгаса, которые не охраняются,  и под покровом темноты был бы далеко отсюда. Виноградов позвал, часового и приказал отвести меня в камеру. Идя по коридору,  я слышал шум и шлепки, Видимо, Виноградов учил Коханова уму-разуму. «Уберите от меня этого  Шифельбайна, я больше не могу!»- вопил оперуполномоченный.

      Несколько суток прошло спокойно, меня стали выводить на прогулку до оврага и обратно. Но на душе было неспокойно, было ясно, что преподнесенный Коханову сюрприз для меня даром не пройдет. И деиствительно, он задумал коварный план мести: застрелить меня во время прогулки у края оврага якобы при попытке к бегству. При очередном дежурстве караула уже упоминавшегося Карнача, получившего задание Коханова и желавшего отличиться, дежуривший в коридоре и симпатизировавший мне белокурый охранник, подавая мне воду, шепнул: «Во время прогулки к оврагу не ходи».  В это утро, во время выхода на прогулку меня вел не часовой, как обычно, а сам Карнач с винтовкой. Но дальше крыльца меня увести не удалось, я якобы подвернул ногу  и, скорчившись от боли, свалился у крыльца на землю.  На шум прибежал прибывший на дежурство оперуполномоченный Иванов, который дал команду увести меня обратно в камеру. А Коханова долго не было . В дальнейшем во время утренней прогулки дальше крыльца мои ноги не шагали, я просто дышал свежим воздухом.

     Вскоре в камеру вселили нового жильца, он представился командиром управления одного из артдивизионов. На рукаве были следы двух средних нашивок (старший лейтенант), по национальности татарин. После знакомства стал жаловаться, что арестован по ложному доносу. В затеянных разговорах   он вовсю шельмовал советскую власть и особенно советскую демократию, которую считал фиктивной. « Что ты молчишь? Ты что-нибудь в политике рубишь? Какое твое мнение о демократии?» - приставал он ко мне. Я ему разъяснил разницу между демократией буржуазной и демократией пролетарской, завоеванной Октябрем. «Что ты мне сказки про белого бычка рассказываешь, ты мне скажи, есть у нас демократия, эта самая свобода, народа, или нет?» - продолжал настаивать сосед по камере. Мне стало ясно, что ко мне  «подсадили утку» т.е. неудачного провокатора. Дело дошло до того, что он начал меня оскорблять, называя начетчиком и трусом, беря меня за ворот. Мне он изрядно надоел и при очередном назойливом  приставании я ему сделал легкий левый свинг в правую скулу. Падая на железную кровать, он  рассек губу,  поцарапал нос и, размазывая кровь по лицу, заорал: «Караул, убивают!»

      На крик сбежались караульные, оперуполномоченные  и сам Виноградов, который, потрясая кулаками, кричал на меня: « Как тебе не стыдно: бывший политработник, а избиваешь людей!» Создавалось впечатление, что меня растерзают. Я уже не мог сдерживаться и закричал: «Уберите из камеры эту антисоветскую мразь, за удар правой рукой я не ручаюсь!» Виноградов приказал увести этого типа, составить акт избиения и приобщить к моему делу для привлечения к ответственности, а мне назначил 5 суток карцера. Но отдельного карцерного помещения не было, и карцером стала моя камера. Меня не водили на прогулку и уменьшили хлебный паек. Снова наступило одиночество.
 
      Однажды  в коридоре послышался голос Коханова, который прощался с сотрудниками отдела, затем в смотровом окошке двери я увидел его злые глаза. Он был переведен по службе в Северный район и, я полагаю, ему было нелегко расставаться со своим подсобным хозяйством на мысе Поспелов. Моим следователем теперь стал оперуполномоченный Иванов, который, знакомясь с моим делом, вел со мной обыкновенную человеческую беседу, пытаясь блеснуть знанием немецкого языка. Вообще он был более эрудирован, чем Коханов. Несколько раз меня водили в кабинет Виноградова, заставляя мыть пол, протирать окна, это была полезная разминка. Однажды, протирая стекла, я заметил воткнутую в косяке иголку с ниткой, которая была незаметно превращена в мою собственность, в следующий раз моим достоянием стало лезвие безопасной бритвы.
 
    Вскоре в мою камеру был вселен новый жилец – Шейнин Альберт Эрнестович, латыш по национальности, он был в морской комсоставской форме. По специальности он был военным инженером-строителем, работал на острове по строительству военных объектов. На острове с ним жила мать, с женой он был разведен. Привезли его из тюрьмы для окончания дела, он обвинялся во вредительстве. При очередном допросе ему предъявили случай неправильной установки вала на одной из силовых установок, он будто бы был неправильно отцентрирован и сильно вибрировал, работая на разнос. Когда Шейнин объяснил, что при установке центровка вала проверялась специальным индикатором и это документально подтверждено, Следователь не мог разобраться, что такое индикатор и ездил на консультацию к специалистам во Владивосток. Шейнин легко опровергал все факты, предъявляемые ему обвинением. Пыткам он не подвергался и ему при мне несколько раз разрешали делать заказ в буфет, т.к. его текущий счет находился в сберкассе на территории 9-ой артбригады, и он щедро делился со мной всем, что ему приносили из буфета. С ним было интересно беседовать на самые разные темы, он был обаятельным человеком с открытой душой.
 
      Чтобы скоротать время, мы обсуждали рецепты приготовления всех вкусных блюд, он любил рассказывать о латышской кухне и варке латышского пива, мои познания в этой области была слабее, но фантазии под влиянием чувства голода было хоть отбавляй. Любил он рассказывать о своей строительной профессии, уговаривая меня, когда освободимся,  переквалифицироваться на строителя и работать с ним. Когда я рассказал ему, как писал показания Алексееву, он припомнил более смешной случай, происшедший с его сокамерником, которого обвиняли в шпионаже и подвергали пыткам. Однажды ночью следователь стал сильно донимать подследственного, обращаясь к нему на помеси русского и украинского языка:» Ты  дывись, колы не напышешь, я тэбе расколю вид головы до самой с…, а колы напишешь – буфетом угостю». Видя, что этот помопера парень недалекий, товарищ решил обвести его вокруг пальца и согласился писать показания.

      И он написал, что был завербован и работал на такие страны, как Германия, Франция, Англия, Бельгия, Голландия, США, Аргентина, Бразилия и др. Посмотрев написанное, довольный следователь попросил дописать еще одно государство – «Ургавай», затем позвонил в буфет: «Маруся, тут у меня расколовся один крупный шпион, его надо угостить, неси чаю, бутербродов, пару пирожков та прихвати пачку Казбеку». После трапезы подследственному было разрешено покемарить до утра. Появившемуся утром оперуполномоченному его помощник бойко докладывал, что подследственный «раскололся», написал показания, и протянул ему листок исписанной бумаги. Когда тот прочитал написанное, то вспыхнул и в ярости спросил: « Кто из вас помешанный?» и велел отвести арестованного в камеру.
 
      Шейнин обладал широкими познаниями в области техники и помог мне  освоить основы электротехники. В свою очередь, я помогал ему восстановить в памяти материалы по истории партии, консультировал его по основным вопросам философии. Так мы просидели в одной камере больше месяца. Шел январь 1939 года, в камере был собачий холод, т.к. печку плохо топили. Спали мы на единственной койке валетом, укрываясь моей шинелью и шерстяным одеялом, которые я, по совету Коханова, взял из дома при аресте, за это я не раз помянул Коханова добрым словом.
 
      Во второй половине января меня вызвал следователь Иванов, предложив написать подробную автобиографию. Перед тем, как отправить меня обратно в камеру, он сказал: « Голову вешать не следует» и при этом улыбнулся. В камере мы принялись гадать, что бы могло означать такое заявление следователя. Еще больше мы были удивлены улучшением режима питания: вместо баланды нам стали носить завтрак, обед и ужин из краснофлотской столовой. В конце января меня снова вызвал Иванов, задав единственный вопрос:  « Вы обвиняетесь в шпионаже, что вы можете сказать по этому поводу?» Я ответил, что категорически отрицаю это обвинение, т.к. ни к какой шпионской деятельности непричастен. Так было записано в протоколе. Чувствовалось, что мое дело заканчивалось.
 
       31 января меня вызвали в одну из комнат, где меня ожидал парикмахер  в белом халате, который побрил мою бороду, шею и спрыснул меня одеколоном, после чего меня вернули в камеру. В камере мы опять начали гадать, что будет дальше. Могло быть два варианта: первый – это свобода, второй – садистский: дать почувствовать жертве запах свободы, а затем трибунал и расстрел. На случай выхода на свободу Альберт Эрнестович дал московский адрес своей сестры, которая жила в Подсосенском переулке. Он просил зайти к ней и рассказать о его положении, что я впоследствии и сделал.


Рецензии