Родные люди из повести Я-деревенская

               

 

                Папа

 

      Его смерть невозможно было  принять ни умом, ни сердцем. Всё началось и закончилось в течение полумесяца. Нет, наверное, началось давно, а может быть, ещё с войны. Был в плену, дважды бежал. Нещадно били, травили собаками, но выжил. «Может, что и отбили», - говорил он врачам накануне смерти. Никогда не жаловался, не заострял внимание на своих недугах, не умел болеть, беречь себя, лечиться. Болезнь подкосила его внезапно, в одночасье. Лёг отдохнуть, а встать уже не смог.

  - Настя, щось у менэ ногы нэ ходють. Вызывай врача.
    Была осенняя распутица, машина «скорой помощи» проехать по улице не смогла, прислали «карету скорой помощи» - конную телегу. Мать подумала, что прислали за ним на работу ехать: «Негожий вин, хворый». Но оказалось, что это и есть помощь, правда, не очень скорая. Кое-как усадили Тимку на телегу, и больше домой он не вернулся. Пока врачи решали, что же у него за болезнь, остались действующими только руки да голова – ясная, как погожий день. Чуя смерть, все обьяснил – как хоронить, чем гроб оббить, какой поставить памятник…

          - Да, щоб водки було багато, хай пьють…

   Любил он и сам выпить, но по случаю. Знал, что людей на похоронах будет много. Так и было, несмотря на дождь и слякоть. В селе его уважали. Безотказный он был. И на работе, и для людей.

          В нём сочетались необычные черты характера: буйство и немногословие, жёсткость и доброта, грубоватость и застенчивость, даже стыдливость.

           Дома он был смирным, детей никогда не бил, не матерился. Но иногда такое с ним случалось, что потом всё село долго об этом вспоминало. Помню одно предпраздничное побоище, которое отец устроил на нашей улице.

           Южная ночь приходит рано. Вот уже и стадо вернулось с выпаса. Едва хозяйки подоили коров, как наступила темень. Кое-где заблеет овца, тявкнет от скуки пёс, или испуганно вскрикнет курица на насесте. В домах тускло замерцали огни керосиновых ламп

         Возле дворов на лавочках начала собираться молодежь. Отец стоит у калитки. Огонёк его самокрутки мелькает в темноте.

          Вдруг встревоженный девичий крик раздался в ночи: «Шурку бьют!» Так звали моего  брата. Он тоже ушёл гулять. Послышались визги, пьяные голоса. Не раздумывая, отец бросается на крик. Двое пьяных мужиков пристают к девчатам, ударили соседскую девушку Шурку за то, что она обозвала их «дураками».

        Кулаки у отца тяжелые, «кузнечные». Не разбираясь, кто прав, кто виноват, он начал разбрасывать пьянь. Откуда ни возьмись, им на помощь прибежало ещё мужиков пять-шесть.

Окружили отца, машут кулаками, а ударить не удаётся. На шум сбежалась вся улица. Прибежала и бабушка Хаврошка с подойником.

Увидев, как отлетают от его ударов хлопцы, зная его силу, запричитала:

                - Ой, Тимка! Убьёшь ведь! Посадят!

      Воспользовавшись его замешательством, кто-то ударил папу по лицу.

Разозлившись ещё больше, он выхватил у матери подойник и, размахивая им, как косой по траве, «срубил» двоих на землю. Пока их поднимали, он вскользнул из толпы и спокойно вошёл в свой дом. Мы закрыли дверь на засов,

потушили свет и затихли. Вскоре в толпе заметили, что драться не с кем, и бросились искать Тимку, окружили дом, ломятся в дверь.

Отец снял со стены двустволку и говорит жене:

       - Открывай, Настя! Я их, гадив, щас всех перестреляю!

Настя вырвала ружьё, спрятала, а мужа увела в дальнюю комнату, открыла фрамугу и выпустила его наружу. Огородами папа ушёл к кумовьям. Обыскав весь  дом, и не найдя Тимку, мужики ушли.

        Протрезвев, на следующий день, а это был первомайский праздник, пришли пить мировую, и до вечера горланили песни, и всё недоумевали: «По какому поводу была драка?»

               

                * * * 

     В семнадцать лет влюбился он в дивчину. Небольшая росточком, весёлая, смешливая, певунья, плясунья – она не тянула на свои почти двадцать восемь лет. Тогда это был нонсенс, но перед любовью все равны. Работящей была Настушка, в гражданскую войну одна тянула хозяйство – пахала, сеяла, жала на том клочке земли, что достался им с братом от родителей. Да впридачу – сад фруктовый. А как пела она! Голос высокий, звонкий, как ручеёк. Тогда была в селе такая «мода» – выходили бабы вечером на улицу, возле каждого двора – «лавка»- скамейка. Садились и пели. Так без Настеньки и песни не начинались.

     Только от парней Настя бегала, как чёрт от ладана. Кто только не сватался, но всем отказ:«Это ж с ним спать надо. А мама будет знать. Стыдобище!» Вот скоро тридцать, а она одна.

      Бывало, идёт в церковь -  нарядная, красивая, а Тимка издали увидит и бежит поздороваться.

             - Нужен ты мне, сопляк, - сплюнет Настя в сердцах.

   Тимка из голыдьбы, только хатёнка перекошенная, а в ней – сундук да кровать. И всё. Во дворе даже куры не бегают.

     Отец его перешёл на сторону красных, партизанил, так что семья была в чести у большевиков. Папа и в колхоз пошёл первым. Сдавать ведь было нечего, кроме «железных ручищ». Кузнецом был.

А Настя из семьи зажиточной –  корова, свиньи, лошадь с жеребёнком, сад.

        Но жизнь рассудила по-своему.  Началось  раскулачивание.  Попала под эту статью и мамина семья. Отобрали у них всё, а брата с семьей и вовсе выслали из села. Такая же участь ждала и Настю. А потом -  коллективизация.   Вот и

получилось, что мать была из тех, кого раскулачивали, а отец из тех, кто раскулачивал. Такая вот коллизия судьбы.

     - Выходи за меня замуж, сразу же от тебя и отстанут, - пошёл в атаку Тимка.
   Долго не решалась - молодой ведь. Но, правда, «видный»... Дети будут красивые.

      - А что, - решила она, - выйду замуж, обвенчаюсь, рожу дитя, а потом выгоню Тимку, и буду жить ради ребёнка. Всё же от законного мужа, не «байстрюк».
     И повела под венец «нехристя» Тимку, который не верил ни в Бога, ни в чёрта, но ради неё был готов даже окреститься. Пошёл к ней в «примаки». Свекровь, хоть и была против, но раскатала губы на Настино добро, хотела прибрать к рукам всё, да не тут-то было. Не позволил сын ей это. И возненавидела она невестку лютой ненавистью.

      - Не называй меня мамой. Ты мне в подруги годишься, - изрекла старуха и больше со снохой не разговаривала никогда.
     Прийдёт, бывало, к ним, станет у порога, обопрется о притолоку  двери, постоит молча и уйдёт. И сколько Настя ни приглашает её к столу, или просто сесть – ни слова в ответ. Настя была воспитана в хорошей, богобоязненной семье, знала – надо чтить родителей. Прополоть ли огород, сложить сено, постирать – всё делала у свекрови. Даже муж иногда ей говорил:

            -  Она ж  тебя не любит. А ты к ней бегаешь.

На что Настя отвечала: « Я сноха, значит должна помогать».

Но сколько жила старая – всё мечтала развести их. Правда, Настя Тимку не держала. Когда родила сына, всё гнала:

               - Уходи. Мать меня не хочет, а сына я и сама подниму.

На что Тимка отвечал:

    - Не хочешь жить со мной – уходи, а мне и здесь хорошо.

  А куда же она уйдёт из своей хаты, если на руках сын, да мать старая. И в селе она осталась из всей большой семьи одна. Так и жили. Хоть и старше была, а мужа почитала, не перечила. Не ласковым оказался Тимка, молчаливым, не по душе это было хохлушке-хохотушке. Но никогда он на неё не прикрикнул, грубого слова не сказал. И нас ругал, если мы маму не слушались. Не слышали мы – дети, чтобы при нас у них были какие-то, как сейчас говорят, «разборки».

       Только Настя начнет «бурчать», тоб-то, слегка заводиться, как отец берёт сеть и идёт на речку. А вернётся домой, начинает рассказывать – кто, сколько рыбы поймал. Настя надует губы, молчит или скажет:

         - Не бачишь, я на тэбэ сердюсь!

          - Та брось ты чепухой заниматься, - скажет отец.

 Вот и весь конфликт.

 

                * * *

 

      Ушёл на войну отец в первый же день. И как сквозь землю провалился. За пять лет войны ни весточки не прислал, ни на побывку не пришёл. Пойдёт мама к подружке своей Параньке, та раскинет карты:  «…живой Тимка», или «… в госпитале лежит». Тем и жила. Болела очень, мать свою похоронила, да двоих детишек растила. Семью кормила тем, что шила фуфайки.

      Кончилась война. Вот уже все мужчины, что остались в живых, вернулись, а Тимки всё нет. «Скоро придёт», - вещала гадалка. Надежда была, что жив, ведь

ни похоронки, ни извещения, что пропал без вести, не было. А когда вернулся, сразу зашёл к матери. Это было по пути.

      - Не ходи к Настьке, - увещевала старуха, - больная она, никуда не гожая. Вон в селе сколько молодок осталось вдовами. Любую бери.
На что отец ответил:

       - Нет, мать, я столько пережил за войну, что поклялся: если жив останусь, все силы отдам, чтоб дети выросли не голодными, при отце.
     Пять лет не виделся с женой, а вошёл в дом, будто вчера вышел. Ни поздоровался, ни поцеловал, а посмотрел на жену, сидевшую за столом с сестрой и брякнул:

      - О-о! А мать сказала, что ты больная да негожая, а ты еще красивше стала.
     О том, что пережил на войне, рассказывал только жене по ночам. Я войну не помню. Мала еще была. А когда мы - дети, просили отца рассказать о том, как воевал, он отмахивался: «Не надо вам про это ничего знать». А если начнет вспоминать - перехватит горло, и замолкает солдат со слезой на глазах. А мать

прикрикнет на нас – не приставайте, мол. Жалею теперь, что не расспросила у него обо всём, когда поутихла боль от душевных ран.

      А ему было что рассказать. Пулемётчик Тимофей Иванович Овчеренков был контужен в одном из боёв, попал в плен. Пришёл в себя в «теплушке», которая катила куда-то на запад. Бежал. Поймали. Нещадно били. Увезли в Чехию, опять бросили за «колючку» на солнцепёке подыхать. Спасли его старики, что жили на хуторке неподалёку. Очнулся весь в засохшей крови, на теле живого места нет, кожа клочьями висит, рука поломана. Подойдут старики к ограждению и слушают - жив ли. Стонет, но не шевелится. Только глазами водит. Прорыли ямку под проволокой, и пузырёк с водичкой сунули. С трудом дотянулся, выпил. И стали они потихоньку его отхаживать. Немцы не гнали их, не думали, что выживет, ведь вместо человека – окровавленный кусок мяса.

        Стали старики просить охрану отдать им его: «Сыночек это наш», -  врали они. Повезло отцу. Выкупили его старики, выходили, а когда встал на ноги, показали дорогу, и пошёл солдат на канонаду. Ночью переполз через линию фронта и нашёл-таки свою часть, где его уже списали, как пропавшего без вести, только с извещением задержались. После всего пережитого бил он фашистов безжалостно из своего пулёмета. Ордена Славы первой и второй степени нашли его уже после войны.

 

                * * *

 

          Работал папа несколько лет кузнецом в колхозе, потом стал чабаном при овцеферме. Не выдержал позвоночник тяжёлой работы. Видно в лагерях его изрядно подпортили.

         В районе он был в почёте. Чуть ли не в каждой районной газете  была его фотография и с ягнятами, и без них. Его портрет висел на районной доске почёта, не однажды награждался премиями, в том числе, мотоциклом «Урал».

          Ездить на нём он научился быстро, а вот правила вождения одолеть

так и не смог. Права купил, и носился по селу с распахнутой настежь грудью, как угорелый. Дважды сваливался вместе с мотоциклом в реку.

            Со двора вылетал, как со стартовой площадки. Закрывая за ним ворота, мама трижды крестилась ему вслед: «Господи! Спаси и сохрани!»

Дорожных знаков не видел в упор. Едет с моим мужем, а впереди знак «40».

         -  Юрка, цэ якый знак?

         -  Ехать надо 40 км.

         -  А-а-а, - мычит отец, но скорость не снижает.

Едут назад – тот же знак, но с другой стороны.

         -  А цэ якый знак?

         -  Так я вам уже говорил.

         -   Та гад его знае, хиба всэ запомятаешь.

Но что интересно, ни единой аварии.

Когда я ехала с ним, то мне казалось, что он не знает, где в мотоцикле тормоз. Я была уже на сносях. Не сегодня-завтра рожать. А тут вдруг  пропал муж. Уехал в соседний совхоз за луком на тракторе, к вечеру должен был вернуться. Все ребята из бригады вернулись, а его нет. Ночь прождала напрасно. Забеспокоилась. Дороги-то у нас российские…

       Утром бегу на «повышенную»  -  там разгружаются машины. Спрашиваю у всех, кто был с ним - отворачиваются, отнекиваются. Что-то скрывают. Наконец, расколола одного.

          - Перевернулся прицеп в речку.

Где, на какой речке, никто толком не может сказать.

Вдруг откуда ни  возьмись, несётся мой отец на «Урале». Узнав, в чём дело, скомандовал:

           - Сидай! Поидым шукать!

Пока ехали по асфальту – всё было ничего, но его понесло «навпростэц»

по буеракам. Я из коляски чуть не выпадаю, а он на тормоз давить не умеет. Все речки, пруды, объездили – нигде нет. Мне уже невтерпёж, держу свой огромный живот в руках, как арбуз, кричу:

            - Папа, хватит, поехали домой, а то я рожу прямо тут, в степи.

            - Да, ладно, рожай! Я ж ягнят сам принимаю, справлюсь и с тобой.

Мужа мы так и не нашли. Ранним утром я родила дочку.    

        Уйдя на пенсию, дома папа сидеть не смог, ведь колхоз для него был, что дом родной. Узнал бы он, что сделали с колхозами в перестройку, перевернулся бы в гробу.

        Кстати, о фамилии Овчаренко. Мама мне говорила, что ему её переделал тот  же секретарь, что и мне имя интересное придумал. А была она - Овчеренков. Мама даже расписывалась на бумагах так.

 

 

                Мама

 

         Настя, Настенька, Настушка…Она прожила долгую и многотрудную жизнь. Родилась за год до начала века и не много не дожила до его конца. Пережила первую мировую войну, революцию, гражданскую войну и вторую мировую.

        В семье было пятеро детей, а вернее, выжило их пятеро. Один брат и четыре сестры. Воспитывались в строгости, родителей почитали, называли их на «вы», семья была глубоковерующая, и все ходили в церковь. А Настя любила

церковь больше других. Зачарованно слушала пение церковного хора и запоминала слова молитв, их напев. Очень скоро регент приметил, что маленькая, аккуратненькая девчушка стоит у клироса и подпевает хору, а голосок чистый, прозрачный, слух идеальный. После службы подошел к ней:

      - Хочешь петь в хоре?
  Она вся загорелась. Да она об этом только и мечтала. И с тех пор

её голос в хоре стал ведущим, а в церковь ходили послушать Настеньку, так ласково называли её в селе.

   Грянула революция, и регенту власть приказала организовать

сельский хор в клубе, а иначе и церковь закроют, и его вышлют куда подальше. Пришлось подчиниться. И вот в длинном амбаре бывшего ростовщика, приспособленного под клуб,  в самом центре села гремел бас Якова Степановича:   
                Гоп, мои грэчаныкы,

                Гоп, мои мили.

                Учиныла грэчаныкы

                На тры нэдили. 

    А чистый, высокий Настенькин голос выводил:

                Стоит гора высокая,

                А пид горою гаю-гай..

         На эти концерты собиралось всё село, а чтобы разместить всех, из клуба выносили скамейки, и народ стоял плотной стеной, зачарованно слушая пение.

         Хор пел и в тяжелые годы раскулачивания, коллективизации, и во время войны, и после войны. Я помню всех участников хора не только в лицо, но их голоса, разговоры, смех, шутки, когда они собирались на праздники у нас и пели, а мы, детишки, лежали на печи и, затаив дыхание, слушали:

                Мисяц на нэби,

                Зироньки сяють,

                Тыхо по води

                Човэн плывэ.

               

        А когда кто-то из них умирал, провожали его пением молитвы: «Упокой, Господи, душу раба твоего…».

 

 

                * * *

 

        В гражданскую войну Насте и её матери пришлось пережить такое, что и описывать нелегко. Брат Насти Серега служил в Красной армии. Их отряд под Кагальником разбили белые. Спаслись немногие. Глухими ночами ползком по степи  да по камышам добрался Серёга до родного дома. Ночью тихонько стукнул в окно. Бабушка Сашка не спросила «кто», сердцем почувствовала – свой. А в селе уже орудуют беляки, шастают по дворам, ищут недобитых красных, а находят – расстреливают на месте и их, и родственников.

      - Я уйду, а то и вы погибнете, - услышав это, решил Серёга.
      - Нет, сынок, погибать, так вместе.
      Стали думать – куда спрятать. А бабушка вышла в полночь к воротам и начала читать «Живые впомощи…», обошла двор, огород, сараи, вернулась и строго сказала:

        -  Ты, Серёга, отлежись, отогрейся пока на печи, не скоро ты увидишь тепло и свет. А ты, Настька, бери лопаты и иди за мной.

       За ночь они вырыли лаз из сенника к скирде кизяков, что стояла, рядом с коровником, а под скирдой вырыли яму, устелили её соломой – только сидеть, а лежать – свернувшись калачиком. Землю выносили вёдрами на только что вскопанные грядки, почти ползком, чтоб никто не увидел. Там и просидел Сергей всю зиму. Настя ночью носила ему тёплую воду, еду, одежду, а мать в полночь читала молитвы, и дошли они, верно, до Бога. Бывало, едут конные белогвардейцы мимо их дома, а бабушка стоит на воротах и шепчет про себя: «Отвороти, Господи, спаси и сохрани раб твоих!». Посмотрят они на старуху, махнут нагайкой и поедут дальше.

       А весной пришли красные, вышел Серёга из подполья белый, как лунь, худой, едва на ногах стоит, а красные его к стенке: дезертир, мол. Хорошо, что узнал его один из красноармейцев, спас от расстрела. И ушел брат, оставив сестре своё хозяйство, сад, полоску земли в поле.

       - Не бросай, Настя, хозяйство. Засевай поле, ухаживай за лошадьми. Приду с войны, отделю тебя, как брата, домик построю, будешь жить хозяйкой сама.
     И впряглась Настя в борону. После зимы бабушка Сашка слегла, всё пришлось  делать одной, и она справлялась. Да ещё с детства научила мать шитью. Стала шить сельчанам платья, фуфайки и даже хорошие, добротные пальто. Богата была на выдумку, могла украсить изделие и вышивкой, и «ришелье». Доверяли ей сельчане и дорогие ткани. Ночью шьет, днем на хозяйстве. 

         Однажды, когда в село прорвались красные, надо было отвезти раненых с соседнюю станицу, там был их штаб и лазарет. Вызвали бабушку Сашку – у неё лошади и сани есть. Но дочь не дала ехать больной матери, надела тулуп и села в сани сама. Раненые возмутились:                "Куда девчушке ехать одной? Мала ведь.»               

Но она настояла на своём. Пурга, дороги не видно, степь белая – конца и края не видно. Укрыла раненых соломой и поехала. А за селом стал догонять их казачий разъезд. Кричат: «Стой!» и в воздух стреляют. Раненые из-под соломы просят:                «Гони, девочка, гони!»

        Настя зарылась в тулуп поглубже, якобы не слышит выстрелов, а сама лошадей плеткой снизу, под хвост погоняет и сквозь слезы молитвы шепчет. Отстали конники, а солдаты шепчут: «Молодец, дочка, век тебя не забудем!».

         Только сани стали что-то крениться то вправо, то влево, как по колдобинам. Кони фыркают, беснуются. Вгляделась, а это замерзшие трупы на дороге лежат, снегом припорошенные. «Господи, прости меня, не по своей воле кощунствую!».

       Закончилась Гражданская, брат вернулся, жив, но едва душа в теле, всю жизнь потом кашлял. Отделил её брат, как и обещал. Домик поставил, коровку с приплодом дал, поросёнка, птицу всякую. И зажила бы Настя, разбогатела бы, не ленива ведь была, да началось раскулачивание. А потом и коллективизация. Всех, кто хоть что-нибудь имел в хозяйстве, посчитали кулаками. А у Дыгало были и сад, и лошади. Брата с семьёй выслали из села, имущество конфисковали, разрешили взять с собой только немного домашнего скарба. А Настю в «комсод» стал вызывать каждую ночь председатель и склонять к сожительству, а у самого жена и четверо детишек. Грозился выселить из села, как брата. Отобрали всю живность. Вот тут Тимка и взял реванш. В колхозе он первый человек.

             - Будешь моей женой, никто не тронет.

        Куда было Насте деться?!  Прожили они вместе сорок восемь лет. Остается два года до золотой свадьбы. Мама с войны все болела, знахарки вещали: «Сглаз, порча», а она верила. Спрашиваю отца:

      - Ну, что, папа, будем отмечать золотую свадьбу?
      - Да если Настя доживет – будем.
         А через месяц после этого  разговора его не стало. Угас, как свечка на ветру. А Настенька скрипела после его смерти ещё четырнадцать лет на этом свете, не сдавалась, огородом занималась до последних дней. Всё говорила: «Болезнь – она ленивых любит. Спать – плохая привычка. А я без работы не могу». Но девяносто один год жизни – немалый срок. Умерла тихо, ничего не могла сказать, только печально смотрела мне в глаза, словно благословляя и жалея…Никогда не забуду этот взгляд! Упокой, Господи, её душу!

 


Рецензии
Здравствуйте, дорогая Алиночка!
Очень хороший рассказ.
Прочитала с интересом.
До встречи.
Ваша М.К.

Маргарита Курникова   02.11.2012 08:19     Заявить о нарушении