Первая ягода. исповедь

                ПЕРВАЯ ЯГОДА. Исповедь.

   Домой возвращались вчетвером: Шубин и Целиков решили ехать с нами. Первое время шеф был болтлив, так как при прощании пришлось несколько раз пить «на посошок», но через полчаса, почувствовав тягу ко сну, затих. Шубин всю дорогу молчал. Целиков, лишенный собеседников, погрузился в свои размышления. За ночь эти двое выспались и потому не мучились, как шеф, дремой.
         
   Я был доволен результатами поездки: познакомился с новыми людьми, узнал о них много интересного,  сходил в баню, выпил с соблюдением меры, выспался и возвращался, не успев соскучиться по дому. Поездка за город оказалась еще и поучительной. Я прежде всего имею в виду историю, рассказанную Шубиным.  Остальных бы послушать. Но Савелий,  несмотря на все его радушие гостеприимного хозяина, был человеком не до такой степени  открытым, чтобы рассказывать  о своих сердечных увлечениях. Гор – тому, может быть, и вспомнить было нечего. Вряд ли он помнит свой первый поцелуй, а невинность, наверное, потерял   в компании старших товарищей с какой-нибудь опытной и циничной подружкой, положившей глаз на отчаянного, но желторотого в любовных делах паренька. Ей было лестно быть «первой». Гор хорохорился и старался показать, что до нее уже знал женщин, но на самом деле страшно боялся опростоволоситься. Все прошло ошеломляюще и быстро, и Гор, ставший  мужчиной, наслаждаясь неожиданно наступившим покоем, лежал на спине рядом со своей первой женщиной, которая сумела проявить достаточно такта, чтобы не комментировать его неумелые действия.

   А я? Что рассказать мне о своей первой женщине? Грустно, но даже у Гора в этом событии было больше романтики, чем у меня. Свою невинность я потерял в армии, и моей «первой любовью» была Железная Люба, которую провозили на территорию части в бочке для питьевой воды.  Люба была рабой любви и отдавала ее бескорыстно. Единственное,  что требовалось для завоевания ее расположения,  – это бутылка водки и четвертинка. Разбейся, но чтобы «спецпаек Железной Любы» был в воскресенье в положенном для него месте – за казармой, в поленнице. К «спецпайку» можно было прикупить коробку конфет или шоколадку, но основная его составляющая должна была быть неизменной. Одной бутылки Любе будет мало, это на нас же и скажется потом: последние останутся с носом. Взять больше ( а этот горький опыт у нас уже имелся) – получится и того хуже: Люба станет неуправляемой, завалится  спать здесь же, в казарме, и уж тем более откажется лезть назад в бочку. Так что пол-литра и чекушка. Не меньше, но и не больше.
   
   Такие истории только в таксопарке рассказывать. Там это поймут. А в сущности, это значит, что в жизни ты основное пропустил. Первая любовь – она ведь на всю жизнь остается. Хотя я несправедлив к Нинке – была у нас с ней любовь. Только вот подошел я к этому уже с достаточным «багажом», потому и чувство не запомнилось таким светлым, которым оно бывает у невинного юноши. Впрочем,  я не знаток в этой области. Бывший таксист – какая уж тут романтика?  А любовь, говорят, и в серьезном возрасте случается,  и человек ее так же непосредственно, будто впервые, воспринимает. Но не  мое это,  и из головы вон.

   Когда прощались с Шубиным, шеф взбодрился и уже более не засыпал. Попросил меня задержаться еще на часок, так как решил зайти в гости к Целикову. Тот и меня пригласил. Я согласился из любопытства. Дорога не отняла у нас много времени. Подъехав к кирпичной пятиэтажке, мы вышли из машины, пешком поднялись на четвертый этаж и остановились у двери, обтянутой дерматином еще, наверное, при Никите Сергеевиче.

    Первый в квартиру, извинившись, вошел хозяин. И сразу стал раздеваться, чтобы дать нам возможность сделать то же, так как уместиться в прихожей втроем было проблематично. Действия хозяина были довольно отлажены, и неудобство это совсем не чувствовалось. Наловчился за столько лет. В квартире с низкими потолками он казался еще более долговязым,  в глаза бросилось его сходство с преподавателем, адвокатом или врачом, практикующими на дому.  Стоял в небольшом узком коридорчике, которым продолжилась прихожая, и смотрел на нас поверх очков, наклонив голову несколько набок. Я мысленно поежился, вспомнив школьных учителей сына. На родительских собраниях постоянно моя фамилия звучала.   

   В прихожей из мебели были галошница и  старое трюмо.  Лак на поверхности тумбочки почти стерся, серебряное напыление зеркала в верхнем углу облупилось и виднелась фанера. На полу - линолеум блеклого цвета, но там, где чаще всего топчется пришедший с улицы народ, он потемнел.  Впрочем, было чисто. В углу, над дверью, висела на гвозде пожелтевшая пластмассовая коробка звонка. Справа от входа   –  встроенный в стену шкаф для одежды с неплотно закрывающимися дверцами, оклеенными обоями. Освещались прихожая и коридорчик плафоном  под керамику.  Дверь в комнату напротив была открыта. Стены ее до самого потолка   были заставлены разнобойными книжными полками, вероятно, подкупавшимися по мере надобности. Стилевому разнообразию отвечал и глубокий книжный шкаф, очень простой и очень старый, но вполне устраивавший хозяина квартиры своей вместительностью.

   - У тебя тут все по-старому, - заметил шеф, активно осматриваясь. – Как Мария Тимофеевна?
   - Проходи-проходи, - перебил его Целиков, по привычке торопясь покинуть маленькую прихожую  и приглашая всех в «большую комнату».   
  Мы последовали за ним. «Большая комната» была уже приличных размеров – метров восемнадцать. Вытянутая, как чулок, что характерно для хрущевок, она  была разделена надвое книжным стеллажом. В меньшей ее части, у окна, в правом дальнем углу находились раритетный письменный стол и жесткое деревянное кресло с округлой спинкой,  а сразу при входе стоял большой,  от стены до стены, второй стол, рабочий , за которым  хозяин принимал студентов и занимался с  абитуриентами. Пол, как и в коридоре, был покрыт выцветшим, истонченным от времени, но содержащимся в той же чистоте линолеумом. Обои не требовали обновления, так как почти полностью были закрыты книжными стеллажами. По верху стеллажей одна на другой были расположены полки. Даже узкий проем между стеной и книжным шкафом был использован: хозяин смастерил здесь перемычки из простых картонных коробок. Я обратил внимание еще на одну деталь, характеризующую хозяина: на улице было светло, но в комнате горел свет, потому что книги заполняли все пространство оконного проема вплоть до потолка. Целиков объяснял это тем, что вид на улицу все равно  был непривлекателен, а книги пришлись к месту.

   - Будто я в семидесятые годы вернулся, - оглядываясь с жадным любопытством, сказал шеф.
   - Некоторые даже  пугаются, - усмехнулся Целиков, которому, видимо, не раз приходилось  это слышать.
   - Нет, -  не согласился шеф, - наоборот, такая обстановка создает определенный имидж. 
    Он еще раз окинул взглядом комнату.
   - Я тебе советую больше денег с учеников брать. Еще лет двадцать-тридцать -  и квартира эксклюзивной станет. Экскурсии в прошлое можно будет устраивать. 
   И, посмотрев в глаза товарищу, добавил:
  -  А ведь что грустно: появится здесь какая-нибудь женщина – и всему этому эксклюзиву конец придет.
  Заметив, что при этих словах тот покраснел, шеф не стал развивать тему.   Целиков же поспешил уйти от ответа.
   - Мне одна абитуриентка уже сказала: и как вы живете в такой квартире? Я бы и дня здесь не выдержала.
   - Ну да, - подтвердил шеф, - с точки зрения обывателя так живут или бомжи…
( он запнулся, поняв, что переборщил ) или большие оригиналы. 
   - Интересно то, что и я в ее квартире не смог бы жить, - засмеялся, совсем не обидевшись, Целиков. - Я был у нее один раз, когда она болела. Такое впечатление, будто все переехали куда-то: полупустые комнаты, белые стены, картины, белый диван, на мраморной колонне большой белый телевизор. Гостиницу напоминает.
  - А ты все книги собираешь, - завистливо отметил шеф.
  - Все собираю.
  - У меня это собрание тоже есть. Целый год в уличных списках отмечался.
   Он достал с полки какой-то фолиант.
   - Нет, ты скажи, это сейчас так издают? 
   - Как раз сейчас и издают, только, знаешь, сколько такие книги теперь стоят?
Это было энциклопедическое издание «Мертвых душ».
  - Впечатляет...  Кстати,  кто же он теперь: великий украинский или великий русский писатель? 
   - По крайней мере, сам он себя ощущал малороссом. Помнишь начало первой главы?
   - Подожди – не подсказывай, - предупредил шеф, ища нужную страницу.  – Т-а-ак… «В ворота гостиницы губернского города NN…» Гм… гм…
   Он внимательно прочитывал каждую строчку. Потом поднял глаза:
   - Дальше?
   - Пропустил.
   - «Два русские мужика»?
    - Совершенно верно. Посуди, ты ведь никогда не скажешь, что видел в метро двух русских мужиков. Так только иностранец может подумать.
   - Но позволь, - не сдавался шеф, так как по натуре был спорщиком. – Это натяжка. Знаю я этих литературоведов: из пальца высасывают. 
    - И тем не менее.
   - Хорошо, - не унимался шеф, - тогда получается, во всей поэме русских - только два этих мужика да еще вот трактир, в котором вертлявый половой прислуживает.  Остальные – сплошь малороссы. И франт, и сбитенщик… Это скорее о сословной принадлежности говорит.
   Видя, что этих аргументов недостаточно, и чувствуя задор, шеф  углубился в чтение, и уже через минуту лицо его просияло.
   - Ага! – торжественно и злорадно воскликнул он. – А как ты это объяснишь: «к нам в Россию»? Тут же не написано: «к этим москалям»?
   Целиков улыбался. Он не считал нужным спорить, так как знал характер товарища. Не встретив сопротивления и чувствуя себя победителем, тот продолжил осмотр библиотеки.
   - О! Ильин. Исключительно трезвый мыслитель, как ты считаешь? 
   - Насколько это возможно в положении изгнанника, -  согласился Целиков.
   Шеф уже листал том в темном переплете. Нашел, что искал, и прочел:
   - «Вот уже полтораста лет Западная Европа боится России. Никакое служение России общеевропейскому делу не весит перед лицом этого страха, никакое благородство и бескорыстие русских Государей не рассеивало этого европейского злопыхательства". Будто сегодня написано!  «Если отбор новых русских людей удастся и совершится быстро, то Россия восстановится и возродится в течение нескольких лет; если же нет – то Россия перейдет…  в долгий период…  деморализации, всяческого распада и международной зависимости…»  Все по второму сценарию пошло: у власти  – коррумпированное чиновничество, в оппозиции в лучшем случае те, для кого «доктрина дороже России». Национально ориентированной элиты нет у нас – в этом вся беда!
Целиков не согласился:
   - Просто она не на виду. На виду больше тщеславные. Не может такая страна существовать без «лучших людей». 
   Это не убедило шефа, но тема была слишком неподъемной, чтобы обсуждать ее после вчерашнего. Вернув книгу на место, он спросил:
   - Что Марья Тимофеевна?
   - Мария Тимофеевна, -  нехотя  сказал Целиков, - уже три года как умерла.
   - Извини, не знал, - огорчился шеф.  – Прими мои искренние соболезнования.
   Мне показалось, что голос его дрогнул. Целиков сделал знак рукой, означавший, что ему не хочется поддерживать этот нелегкий разговор в присутствии постороннего.
   - Ты как хочешь, - решительно сказал шеф, –  а мы родителей наших должны помянуть. Виктор, можно тебя попросить принести из машины?
   Я кивнул. Целиков пробовал протестовать: дело было слишком личное, но шеф говорил так искренне, что отказать ему было бы нетактично и даже жестоко. Я спустился к машине, достал из багажника оставшуюся бутылку «Русского стандарта» и вернулся в квартиру.

   Шеф распорядился прямо на рабочем столе. Друзья выпили и  закусили яблоками.
   - Н-да, - произнес шеф,  – С папой я это пережил, а что такое маму потерять - не представляю.
   Целиков, болезненно поморщившись, вновь остановил его:
   - Все в прошлом, не надо.
   Но уже не так решительно. Шеф еще раз наполнил рюмки.
   - Постой, бутерброды хотя бы принесу,  - сказал Целиков, смирившись с тем, что придется поддержать товарища.
  Он ушел на кухню, а шеф пригласил меня и сел сам, сдвинув книги на угол и поставив на середину стола бутылку и тарелку с яблоками. Созданный им натюрморт совсем не гармонировал с обстановкой комнаты. Вот если бы здесь мольберт стоял, из склянок торчали кисти, тарелка использовалась под пепельницу, а хозяин имел взъерошенный вид…
   - Ну вот, - сказал, возвратившись, Целиков, - колбаса, сыр. Может быть, яичницу сделать?
   - Достаточно, - махнул рукой шеф. – Вчерашнее еще не переварилось.
   Товарищи в другой раз помянули родителей. Целиков выпил половину и жестом показал, что больше не будет.
   - Значит, один теперь, - сказал шеф, то ли спрашивая, то ли утверждая.
Он помолчал немного и сказал как бы самому себе:
   - С мамой я себя и в пятьдесят  все еще «деточкой» чувствую. 
   Его настроение наконец передалась Целикову. 
   - Это так, - согласился он. – Когда ее не стало, я растерялся. Осиротел сразу…  будто пуповину отрезали…   Совершенно к этому не готов был, хотя давно знал. И главное, прощение не успел попросить у нее…   Всю жизнь об этом помнить буду.
   Мое присутствие уже не смущало его, и  он готов был исповедаться.

   - Маме удавалось как-то мириться с ухудшением зрения, слуха, утратой подвижности. Она по-настоящему почти не жаловалась, все больше удивлялась. Конечно, мне казалось, что она жалуется, но сейчас, вспоминая, я убеждаюсь, что она не доставляла мне сколько-нибудь серьезных хлопот. А размолвки, которые у нас бывали, обычны в отношениях между очень близкими людьми.     Она за собой сама ухаживала и только в крайних случаях прибегала к моей помощи. Больше беспокоилась о том, что сама не могла мне ничем помочь. Это родителями тяжело переносится, так как лишает их основной радости  – заботы о детях. Но постепенно и это беспокойство стало отходить на второй план, так как уже болезнь ее мучить стала. В последний год характер ее сильно переменился. Она многим недовольна была и постоянно требовала к себе внимания. Вредничала, как все больные люди. Да и у меня с возрастом характер сделался не сахар. Я дулся на нее, мог не разговаривать часами. И она на меня обижалась и тоже не разговаривала, но первая отходила. Я думал, потому что ее положение безвыходным было: ей живого общения хотелось, вот она и шла на мировую. Сейчас понимаю: потому что любила меня больше, чем я ее. Не могла вынести долгую размолвку. Как себя сейчас казню, что иногда специально не подходил к ней, даже когда уже не сердился: перебороть хотел. Да-да, ты думаешь, Целиков такой, он не может так поступать? Все мы на людях хорошими кажемся,  а дома со своими домочадцами ого-го какие тираны.

   - Не преувеличивай, - не согласился шеф, - какой ты тиран? Я же видел, как ты к Марии Тимофеевне относился. Она тебя боготворила. Не казни себя напрасно.
   - Нет, нет, я-то знаю себе настоящую цену и вину свою знаю. Конечно, потерявший близкого человека всегда чувствует вину перед ним, но это его не оправдывает. И если бы не одно событие, не знаю, как бы  жил сейчас.
   Целиков задумался, потер пальцем переносицу, закусил верхнюю губу  и продолжил:
   - Да, последний год помощь моя требовалась ей постоянно. Особенно  хлопотными для меня били визиты к специалистам. Причем мне всегда казалось, что она собирается некстати. Вдруг говорит вечером:
   - Володенька, отвези меня завтра в поликлинику.
     А у меня лекции, планы, встречи – как, скажешь, реагировать на это? Ну и начинаю ворчать: заранее надо предупреждать, вряд ли я время смогу выкроить... Ворчишь так, ходишь недовольный, пока до слез не доведешь ее, пока простейшая мысль в голову не придет: да разве можно так с больным, разве можно так с самым близким тебе человеком поступать? Ведь никого у нее, кроме тебя, сейчас нет, ведь любит она тебя больше себя и даже больше жизни!  Ведь одна она по-настоящему чувствовала мою боль, когда я разводился, когда от меня сына увозили. Володенька, говорила, я бы рада взять на себя твою боль, но не знаю как. И не знаю даже, что посоветовать тебе, ведь никогда у нас с папой не было такого. Все здоровье, всю бы жизнь свою тебе отдала!

   Целиков не сразу мог продолжать. Кожа на лбу собралась складками. Он взял с тарелки небольшое яблоко, подержал в руке, повертел и опять положил на тарелку.
   - Я вам сейчас рассказываю, обвиняю себя, а главное скрываю – и от вас, и от себя. Много над этим размышлял  и уже не знаю, было это, нет ли, сам ли я выдумал... Не высказанное, ютящееся где-то внутри тебя, скрываемое подлое чувство… Уставал я с мамой, и мне казалось, что это работе моей мешает, потому что постоянно приходилось отвлекаться, часто в самый неподходящий момент. И жить, конечно, труднее стало, чисто житейски. Я, например,  сквозняки не люблю, а  она всегда окна настежь открывала, даже когда на улице мороз был: дышать ей трудно было, говорила. Здоровый никогда не поймет больного. Я, к сожалению, не был исключением. В нашей квартире ванная с туалетом совмещены –  и это тоже дополнительные трудности создавало. Так вот, кажется мне сейчас, что гнездилась где-то внутри меня, глубоко, потому что подумать об этом страшно было, подлая мысль, что когда-нибудь этому конец придет, и буду я жить один, и не нужно будет рваться, выкраивать время. Не мог я такие мысли открыто допустить, но было, было ведь что-то, и это мучит меня. Но это хорошо, что мучит, иначе совсем бы плохо было. Эти муки почти в наслаждение мне, как сказал бы Мармеладов.

   Целиков как-то болезненно усмехнулся и продолжал серьезно:
   - Неужели мог я опуститься до такой подлости, что хоть и не думал, но рядом ходил? Я знаю, человек не волен в своих мыслях. Если не хочешь допустить их, они нарочно в голове твоей гнездиться будут. Сомневался раньше, а сейчас говорю тебе впервые, как на исповеди: верю, что гнездились в голове моей эти подлые мысли. Не могу я себя человеком считать после этого.  Скажешь: мало ли что в сердцах люди даже говорят друг другу? Да, ссорятся иногда, а родственники и того более, но то, что желается вслух – это ведь отнюдь не то, что ты действительно желал бы. Сказанное вслух – непростительно, но хоть как-то объяснимо. Мелькнувшее даже косвенно в твоем сознании – вот истинная цена тебе. Конечно, человек механически иногда думает о  смерти близкого, но он не понимает еще,  какими милыми, какими значимыми будут для него все эти, казалось бы, ненужные и мешающие вещи, предметы,  привычки.   Знаешь, при такой болезни трудно быть опрятным и, конечно, мне был неприятен запах больницы, установившийся в нашей квартире, но когда мамы не стало, я подходил к шкафу, где висели ее вещи, подносил к лицу ее халат, кофточку, вдыхал и…

  Мы догадались, какое слово Целиков стеснялся выговорить.

   -    Самое страшное не то,  что ты говоришь, а то, что ты думаешь, чувствуешь... Повторяюсь. Ну, не важно. При первом намеке на свои чудовищные мысли, я, ужасаясь,  гнал их, но, значит, были они? Были?
   Он помолчал.

   - Мысли эти могут придти в голову,  когда уже на исходе душевные и   физические силы, особенно в последние дни жизни больного, когда ты не властвуешь над ними. Они, как  шпионы, к тебе приходят. Думаешь, что прогнал, избавился -  а они рядом.  Вот уж, действительно, дьявол искушает. Ты еще не знаешь о нем, а уже в его объятиях. Это не так страшно для непосвященного, нелюбящего, постороннего, как для посвященного,  любящего, близкого. Непосвященным десять раз  простить можно, да и мысли непосвященного, хоть и жестоки, но  наивны. У меня тоже мысли были простодушны, но сколько подлости в этом простодушии, жестокости.

     Еще я подлость одну свою помню: когда врачи сказали мне, что маме немного осталось жить. Подлость не в том, что не испытал я при этом потрясения, так как догадывался уже и готов был к этому, подлость в том, что мог я эту весть как свое освобождение воспринять. Мог ведь? Мог? Могло у меня это чувство возникнуть? Мысль богаче человеческого языка. Не всегда человек выразить адекватно может то, что думает, а главное – чувствует. Мысль – это осознанное чувство, но осознать чувство во всей его целостности невозможно, потому оно богаче мысли, искреннее ее,  скрытнее,  истиннее  и, конечно же, подлее.
 
   - Не казнись, мало ли что в голову лезет, - еще раз постарался успокоить товарища шеф, хотя понимал, что это не успокоит его.
     Целиков, решительно не соглашаясь, замотал головой.
   - Никогда не прощу себе. 
   Он помолчал.
   - А ведь я до сих пор продолжаю подличать. Рассказываю тебе, зная, что преувеличиваю свою вину перед мамой, потому что мне приятно это преувеличение. Получается, я себя обеляю, говорю себе: а ведь я хороший, что так казню себя. Получается, я не о маме думаю, а о себе, своем горе.

  Он опять остановился, пытаясь найти правильные слова.
   -  Нет, опять я соврал. Потому что с тобой говорю, публично. Себя не обманешь.  Есть что-то нехорошее в показном самобичевании, неестественное, подлое. Есть какая-то ложь в страдании напоказ, даже пусть и самому себе напоказ… Каждый день ее последнего месяца у меня перед глазами стоит. Все до мельчайших подробностей помню. Все больно вспоминать:  моменты согласия – потому что не повторится это уже никогда,  ссоры – потому что нельзя уже повиниться. Почему мне не хватало выдержки в общении с ней, даже если она в чем-то была неправа? Ведь я –  и  физически, и нравственно здоровый человек, я моложе ее – почему, почему оказался не на высоте?!  Как я мог равнять себя с ней,  где мое милосердие, терпимость, терпение? Если бы я знал, что очередная размолвка может оказаться последней, разве позволил себе такое? Ведь пустяки меня раздражали. Из вредности перебивал ее именно тогда, когда ей поговорить хотелось. Перебивал нетактично, грубо… выходил из комнаты, притворялся занятым.  Особенно раздражало, когда она начинала мне рассказывать о том, как папа заботился о ней. Папу она боготворила, и прожили они жизнь так, как только могли жить наши родители. Были, конечно, размолвки, но по нашим временам это не в счет. Больше всего она любила рассказывать мне о «первой ягоде». Папа не редко баловал нас, зная, как мы любим клубнику, и в воспитательных целях каждый раз, прежде чем мы начинали есть,  спрашивал:

   - А чья у нас первая ягодка, дети?
   - Мамина! – кричали мы и несли самую большую ягоду маме.
 Иногда мы начинали спорить, какая ягода  самая большая и вкусная. Ягоды было много, и мы не жадничали. Но когда ее было мало, ритуал  был тот же и отец придавал ему особое значение,  хотя все были уверены, что мама откажется под благовидным предлогом: «Что-то мне не хочется сегодня». И мы, зная, что она лукавит ( как это может не «хотеться» клубники?), делали вид, что верили ей.

   Эту историю, забывая о том, что уже неоднократно рассказывала мне, мама постоянно вспоминала. Этим она как бы напоминала мне, что нужно  заботиться о матери. Это-то и  раздражало меня. Неужели я веду себя не как заботливый сын? Неужели мне можно что-то поставить в упрек? Неужели она сомневается во мне? И когда  очередной раз она вспоминала об этой первой ягоде, я, не слушая, задавал ей какой-нибудь посторонний вопрос, начинал разговаривать по телефону или намеренно выходил из комнаты.

   В то утро мама сказала мне, что ей нужно ехать к врачу. Я возмутился: ведь даже не за день предупредила, а именно тогда, когда я на работу собираюсь и у меня все по минутам расписано.
   - Ты же сегодня не весь день в университете, -  обиженно сказала она.
   - Но, мама, у меня с людьми встречи!  Нельзя было предупредить?
   - А мне казалось,  я тебе еще вчера говорила.
   Она сердилась, потому что поняла, что действительно забыла, и  теперь боялась, что может не попасть на прием. Конечно, я должен был сам следить за ее расписанием, ведь это была уже не та мама, которая брала на себя большую часть семейных забот.
    - Так как же, Володенька?
    Вид у нее был беспомощный. Лицо худенькое, глаза испуганные, подбородок дрожит. Смотрит на меня виновато, с надеждой… Во мне жалость с возмущением боролись.
    - Не знаю ничего теперь, - буркнул я, - как получится.
   И всего-то ведь доброе слово нужно было ей сказать, одно слово. Но не сказал, хотя про себя уже решил, что перенесу встречи на выходные и после первой пары отвезу ее в поликлинику. Пусть помучается: впредь не только о себе думать будет. Назло ей даже завтракать не стал – до того рассердился. Каков, а? 

    После лекции, я забежал в буфет, чтобы хотя бы кофе выпить перед тем, как домой поехать, и тут в витрине увидел клубнику в прозрачных коробочках. Несмотря на ценник с внушительной цифрой, я не мог отказать себе в удовольствии и попросил, чтобы девочки тут же помыли ягоды. В голове у меня уже сложился план действий до самого вечера. На маму я давно не сердился, но специально не звонил ей. Воспитывал.  Но только я сел за столик и, поставив рядом портфель, собрался есть клубнику, как совершенно отчетливо услышал голос отца: «А кому, дети, первая ягодка полагается?»  Нехорошо получается, подумал я.  Мама такая же сладкоежка, как и я. Наверное, потому, что ей нельзя есть сладкого. Проверил бумажник – оказалось, деньги я дома забыл, пока мы отношения выясняли. Ну вот, сама виновата, что без клубники осталась. Но уже прежнего настроя у меня не было. А я люблю есть не спеша, смакуя каждую ягоду. Эта привычка у меня с детства осталась. Как я уже говорил, несмотря на сложности того времени, родители старались покупать нам фрукты, потому что свято верили в «витамины».

   - Мне рыбий жир давали столовыми ложками, - сказал шеф, - даже сейчас мороз по коже, как вспомню,  - бр-р-р!
   Целиков не стал отвлекаться.

   -  Лишь к смородине мы были равнодушны, потому что мама из года в год  протирала ее с сахаром. Покупала летом, когда ягода была дешевой и заготавливала на всю зиму. И всю зиму мы ели «витамины». Так мама беспокоилась о нашем здоровье. Воспоминание об этом вызвало у меня противоположное чувство – раздражение. Я стараюсь все своими словами называть, хочу быть честен.

   По дороге домой я  думал о том,  что мама опять вспомнит эту историю с ягодой.  Меня уже заранее  раздражало то, что она расстроится, всплакнет и скажет, какой у нее хороший «мальчик». А «мальчику» недосуг, он недоволен, что его отвлекли.  Знала бы она, какой внутренней борьбы  стоило мне не есть эту клубнику. «Поторопись, мама, знаю, что ты хочешь сказать, ты это вчера рассказывала, я склерозом пока еще не страдаю». -  «А я, сыночек, уже не помню ничего, представляешь?»  Как старики любят удивляться своему нездоровью, они этим почти хвалятся!   «Потом, потом расскажешь,  сам такой скоро буду, если каждый день все это выслушивать».

  Телефон я из вредности так и не включил. Знал, что волнуется. А когда позвонил, она трубку не взяла. Она обычно долго не брала. Пока до аппарата доберется. Ладно, думаю, пять минут все равно не спасут.
   Поднимаюсь на свой этаж, открываю дверь. Сейчас бы время на лишние разговоры не потерять… Разделся, крикнул только:
   - Готова, мама?!
   Будто она собраться самостоятельно могла. Прошел к ней в комнату.
   - Поела?..

    Целиков остановился. Прикусил верхнюю губу. Минуту не мог продолжать, качая головой, но наконец с большим трудом договорил:
      
   -  Если бы не эта первая ягода, нечего было бы  мне предъявить на Страшном суде в свое оправдание. Мама, мама, как бы было хорошо, если бы ты сейчас была со мной! Да я бы часами сидел и слушал истории о том, как вы с папой хорошо жили. Говори, сколько душе угодно, только живи, будь рядом. Каким я себя чувствую  брошенным, мама, виноватым. Окна ты открывала, «холодильник» дома устраивала – какая мелочь! Как бы я сейчас ухаживал за тобой, заботился!  Я бы счастлив был. Я бы это смыслом жизни своей сделал. И искать не надо. Никаких философий, вот твоя вера и твоя философия. Не оставляй меня, мама.

   Он сделал попытку глубоко вздохнуть, но у него не получилось, сорвалось будто.
      
  - Раньше я не понимал, почему некоторые преступники прощения не просят, думал, совсем дурные люди, а теперь знаю: нельзя за такое прощать. Заплатить надо за то, чтобы дальше жить.  Иначе жить не сможешь.  Прости, мама, и не прощай меня.

    Произнеся последние слова, Целиков как бы очнулся. Было видно, что ему стыдно и что он не будет больше говорить. Шеф, не тронув рюмку, стал прощаться.               
Я подумал: слава богу, нет на  мне  серьезной вины перед родителями. Грешу тем же, что и все: матери редко звоню, об отце последний раз вспомнил только в Родительскую и то потому, что все на кладбище ехали и  в пробке пришлось стоять. Отвезу мать в эти выходные к отцу. Давно просит.   


Рецензии
Ну, скажем, что-то в этом рассказе есть. Только вот к чему в дебюте это лирическое отступление об опыте потери девственности? Просто совершенно непонятно. Ну не к месту всё это. Вообще как-то аморально, что-ли. Нужно же взывать к пробуждению каких-нибудь нравственных аспектов в душе читателя. А так, кого может воспитать это произведение? Непонятно... Грустно становится, глядя на всё это. Зачем? Каковы мотивы подобных лирических отступлений? Нет! Ну это просто какая-то порнография, если хотите!!! Просто откровенная, ничем не прикрытая ПОРНУХА!!! Прям хочется блевать, читая эту сцену!!! НЕНАВИЖУ!!!!!!!!!!!!!!!!!

Виссарион Белинский 666   08.12.2012 01:17     Заявить о нарушении
Спасибо за объективную, честную оценку творческого продукта и лестный отзыв! Будем исправляться!
В оправдание должен сказать, что побочные линии связаны со всем циклом рассказов, здесь не выложенных, и потому отдельно взятая история может озадачить неизвестно откуда и для чего возникающими и также странно исчезающими в небытии ( в конкретном случае - в бочке для питьевой воды) персонажами типа не заслужившей, вероятно, Вашей симпатии той же Железной Любы))) Впредь автор обязуется героически препятствовать возникновению ностальгических картин личного прошлого и беспардонно и художественно не оправданно вживлять оные в ткань повествования. Аминь!

Валерий Коновалов   10.12.2012 10:33   Заявить о нарушении
О! Прелестно!!! А как правильно пишется слово "неоправданно"? По-моему слитно. Так что предлагаю начать с грамматики, товариСЧЬ писатель!

Виссарион Белинский 666   11.12.2012 23:44   Заявить о нарушении
Читатель вправе ( и даже обязан!) высказывать всё то, что скопилось и требует незамедлительного выхода, потому как всё естественное благотворно влияет на качество процесса пищеварения)))

Валерий Коновалов   13.12.2012 23:37   Заявить о нарушении