Подарок подруги...

****

Подарок подруги… или размышление над Исповедью

*

Как же я не люблю думать о себе, о людях и, вообще, думать!
Думать, надо меньше… от этого, как выяснилось, болит голова.

*
Ирина сидела в кресле перед письменным столом, закрыв глаза и опустив руки на колени, тыльною стороной ладони. Она пыталась правильно дышать: глубокий вдох – раз, два, три, четыре… Замирание и… выдох – раз, два; глубокий вдох – раз, два, три, четыре… и выдох – раз, два; снова  – раз, два, три, четыре… и – раз два. Очень болела голова, её просто хотелось снять и положить на письменный стол, как сувенир… Ток, ток… ток – пульсировал сосуд над правым виском, вот опять – ток, ток… Ирина поднесла ладонь к виску и прижала его кончиками пальцев; на мгновение стало легче, боль уменьшилась, будто растеклась. Снова вдох – раз, два, три, четыре… Она приоткрыла глаза, взгляд упал на деревянное подножье настольного абажура, а рядом… Что там? Ирина чуть подалась вперёд и, нехотя отняла пальцы от виска… Ах, да, это – карманная книга – подарочное издание в суперобложке – «Избранное» Л.Н. Толстой. Книгу  преподнесла подруга, с которой они дружили ещё со школьных времён. По какому же поводу?.. А-а, не важно… Странно, а я совсем о ней забыла… неужели всё это время томик так и  пролежал у меня под самым носом?  –  подумала Ирина. Для старческого склероза ещё рановато, а вот пикантная дамская забывчивость подойдёт… Наконец-то, смогла улыбнуться… техника правильного дыхания помогла?.. Нет, снова – ток, ток… видно, с одного раза не надышишься… Ирина открыла оглавление: «Путь жизни»… «Исповедь»… А это уже интересно, стало быть «матёрый Человечище» всё-таки заботился о Душе… Шутка. Кому же, как ни ему заботиться-то о Ней? Если он успевал пестовать человечество, значит и о себе должен был  подумать… Хотя, как знать?.. Открою наугад… «Исповедь» часть II:

*
«Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли.
Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть — все это уважалось.
Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны…

Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступлений, которого бы я не совершал, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.

Так я жил десять лет.
В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.

Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошелся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.

Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идёт, развиваясь, и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я — художник, поэт — писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.

Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов её. Быть жрецом её было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и, в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы — самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между ними людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности нашей веры.

Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов её и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам — много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни — но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта — обман.
Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрекся от неё, но от чина, данного мне этими людьми, от чина художника, поэта, учителя — я не отрекся. Я наивно воображал, что я — поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.

Из сближения с этими людьми я вынес новый порок — до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему.
Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно — возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.
Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать — как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.

Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали, печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы все еще больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и все сердились, что нас мало слушают.
Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того чтобы нам делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы очень важные люди, нам надо было еще рассуждение, которое бы оправдывало нашу деятельность.

И вот у нас было придумано следующее: все, что существует, то разумно. Все же, что существует, все развивается. Развивается же все посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг, газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты, и потому мы самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль, высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная, высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, — стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.
Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, — называл всех сумасшедшими, кроме себя».

*
Ирина читала и не верила своим глазам (!) если бы всё это сказал кто-то менее значительный, его бы разорвали на мелкие кусочки и съели с кашей, обвинив во всех смертных грехах, но это сказал, сам Лев Николаевич – всеми признанный художник слова и один из бесспорных гениев человечества!

Мелкая дрожь прошла по спине, руки онемели и стали какими-то ватными, самое привычное давалось теперь большими усилиями. Ирина открыла крышку ноутбука, вошла на страничку Прозы.ру и стала всматриваться в знакомые буквы оглавления своих «литературных детей» – так полушутя, полусерьёзно называла она свои произведения. Ей казалось, нет, не казалось, а так оно и было, что в каждом из них оставляла она частичку себя: своих мыслей, эмоций, переживаний – иногда очень личных, почти сокровенных… И вдруг, в один миг все они показались ей чужими, незнакомыми, даже отвратительно-гадкими, лицемерными, никому не нужными, не полезными, а скорее вредными…

В голове зашумело так сильно, будто тысячи маленьких молоточков отстукивали в её мозгу Реквием; в глазах  потемнело, голова упала на грудь, руки безвольно повисли.

*

В палату вошёл доктор – высокий молодой мужчина лет тридцати пяти, на его лице, усеянном крупными веснушками, светилась улыбка.
– Ну, что ж, дорогуша, свет-Ирина Анатольевна, сегодня готовлю вас к выписке – кризис миновал, состояние стабильно хорошее. Звоните родным, пусть готовятся к вашему возвращению…
– А вот похоже и они, легки на помине, сегодня готовимся к выписке, гипертонический криз миновал, но ей необходимо обеспечить покой, не волновать и не перегружать, вам всё ясно?
– Спасибо, доктор, а мы уж не знали, что и думать, так Ирка нас всех напугала!
– Выписка будет готова после двенадцати.

– Ой, Ирка, как я рада, что всё обошлось… Ты знаешь, как я напугалась, когда твоя дочь позвонила мне и сказала, что ты умерла!
– Лена,  ты помнишь ту маленькую книжицу – «Избранное» Льва Толстого, что ты мне подарила?
–  Припоминаю…
– Так вот, это из-за неё меня тогда шарахнуло…
– Не поняла…
– А, ты сама-то её читала?
– Читала… и что?
– «Исповедь», вторая часть, там, где он о писателях говорит – помнишь?
– Конечно, помню… но, ты-то здесь причём?.. А, понимаю, понимаю… Ты же у нас не слишком молодое, но подающее надежды Дарование.

– Знаешь, Лена, мы, конечно, подруги, но…
– Ладно, прости, прости, откуда же я знала, что это на тебя так подействует… и потом, Толстой пишет, о том, что было 150 лет назад – это же позапрошлый век!

– А, ты думаешь, что-нибудь изменилось?


****


© Dm B. Pure, 2012/10/30


Рецензии
Дмитрий, словно по наитию, будто кто ведёт, попадаю на вашей странице точно по своему настроению.
Уж если Великие сомневались в своём предназначении, то что говорить о нас? Неуспокоенность, вечный поиск, стремление к совершенству необходимы для творчества, иначе нельзя.
"Исповедь" подтверждает, Толстой не возвысился высокомерно, не отделял себя от тех, о ком писал. О чём и нам не следует забывать.
Мыслей много, но я коротко сегодня.
Интересный "Подарок подруги"!
Дмитрий, вдохновения Вам, новых творческих поисков и находок!

С теплом,

Светлана Климова   02.12.2012 11:39     Заявить о нарушении
...я с Вами, бросайте всё и займитесь делом - Вашей Повестью - пусть Вам помогут Ваши волшебники - СОЛОВЬИ!

*

Дм :-)

Паршин Дмитрий Борисович   02.12.2012 11:44   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.