Восхождение из бездны

                ВОСХОЖДЕНИЕ ИЗ БЕЗДНЫ

На десятый день дежурная по хирургическому корпусу сообщила Динке, что мать перевели в общую палату. Состояние ее по-прежнему считалось средней тяжести, но само то, что теперь ее можно видеть, теплилось надеждой, хотя страх, как и раньше, сковывал всю, еще не окрепшую, Динкину душонку странным и жутким чувством беспомощности, жалости и боли, от которого все внутри дрожало и сжималось в мизерный трусливый комок, за который было стыдно и противно одновременно.
Динка торопливо облачалась в длинный безразмерный белый халат, а в голове стучала только одна мысль: не расплакаться, не показать матери своей слабости и того, что положение ее почти безнадежно. Все девять предыдущих дней она каждое утро приходила в больницу и слышала только неизменное: состояние тяжелое. Раза два, по ее просьбе, к ней выходили врачи, и она с умилением и заискиванием глядела им в глаза, всякий раз пытаясь высмотреть в них что-то такое, что непременно обещало хорошее. Врачи виновато пожимали плечами: делаем, что можем, остальное – только ждать.
Динке едва стукнуло восемнадцать лет, и за материной спиной она еще не знала жизни, ее трудностей, боли и огорчений. Все ей казалось солнечным, радостным, наполненным вечным счастьем и добром. И разверзнувшаяся беда застала ее врасплох, со всей силой ударила наотмашь, словно хотела сломать сразу и навсегда. Сообщение о несчастье вечером принес милиционер, и в голове Динки будто что-то помутилось. Она бестолково вертела в руках сунутую им записку и все повторяла, как заведенная, адрес больницы.
- Да сейчас ехать никуда не надо, - остановил ее милиционер, - все равно она сейчас спит после наркоза. Операцию уже сделали. Завтра поедете, утром. А сейчас все равно вас не пустят к ней…
Все плыло перед Динкиными глазами. Слезы заливали ей лицо, и она никак не могла взять в толк, что же все-таки случилось с матерью. Очнулась она только после того, как отец, еще раз прочитав записку, истошно завопил прямо ей в лицо:
- Мать-то наша теперь инвалидом будет, даже если выживет!.. Делать-то что станем?!. Или умрет… а лучше бы и умерла, чем инвалидом!..
Динку заколотило. Она видела, как отец торопливо начал собираться в магазин за выпивкой, и все повторял, выспрашивая у нее, нет ли у матери где заначки. Динка взревела. Впервые она вдруг поняла, кто был в семье главным и на ком все держалось. Впервые так отчетливо она увидела в своем отце, всегда унижавшем и оскорблявшем мать, жалкого и слабого мужичонку, трусливо спасовавшего у нее на глазах при первой же серьезной беде и готового безропотно отдать мать  смерти, лишь бы не нести бремя ее тяжелого положения, грозившего инвалидной коляской или вечной прикованностью к постели. С того дня трусость его постоянно заливалась водкой. Пьяный он канючил, хныкал и жаловался на свою несчастную долю и каждый день ожидал смерти жены, не стесняясь Динки и не жалея ее.
Динка сразу поняла, что помощи от него не будет никакой и самое лучшее, не обращать на него никакого внимания, не тратить зря силы на его переубеждения и увещевания, а собрать свою волю в кулак и не дать распуститься самой. Нервы ее были на пределе. Даже сон был больше похож на полузабытье, и жизнь шла своим чередом где-то в стороне от нее, как будто она и сама не жила, а пребывала в каком-то странном и доселе не ведомом ей состоянии.
Динка выспрашивала врачей, что можно матери есть, и, узнав, что практически все, так как внутренние органы не задеты, каждый день таскала сумки съестного, совершенно не представляя, в каком мать положении, и полагаясь на ее могучий аппетит, которым она была знаменита при полном здравии. Булки, бульоны, отварные куры, консервы и фрукты Динка таскала до тех пор, пока ее не остановила сестра материной соседки по палате. Это была старая, грузная еврейка, с печальным и очень озабоченным лицом. Было видно, что она тоже сильно переживает и так же, как Динка, крепится изо всех сил, стараясь не потерять лицо в навалившемся на нее горе.
- Да что вы, деточка, - качала она головой, - разве можно… Да им там бульончика чуть да водички «Боржом», разве можно… Что Вы… такие травмы…
- А мне сказали можно все, - наивно ответила Динка, – вот я и несу… Мать поесть любила… Они говорят, она ест, несите…
- Да что Вы, - женщина безнадежно махнула рукой, - это же реанимация… Они там сами все едят…
- Ну и пусть, - буркнула Динка, - пусть едят за ее здоровье…
Теперь, спаенные одним горем, они держались вместе. И все оставшиеся перед переводом в другую палату  дни непременно искали друг с другом встречи, чтобы порасспросить врачей и поделиться между собой своими соображениями. Женщина оказалась врачом и, видя, такое отчаянное Динкино состояние, как могла при своем горе, ободряла и поддерживала ее моральный дух.
- Ваша мама еще молодая, - приговаривала она, - увидите, все будет хорошо. Врачи сделали все возможное, теперь только уход. Так что Вы уж, деточка, не ленитесь, все будет зависеть от Вас…И держитесь сами, Вам раскисать никак нельзя! – Она тяжело вздыхала. – А у нас дело хуже. Сестра уже не молода, старше меня… все может быть…
…Динка влетела на этаж с колотящимся сердцем и комком в горле. По этажу тут и там носились медсестры и врачи. Динка спросила, где материна палата и на мягких непослушных ногах подошла к двери. Несколько раз пыталась она открыть ее и войти и отступала, не набравшись для этого необходимых сил. Она понимала, что нельзя будет  заплакать, а наоборот, нужно войти как можно бодрее, чтобы мать не догадалась, как ей тяжело, а ободрилась ее видом. Но предательские слезы текли сами собой, и Динка вновь отходила вглубь коридора. Она уже знала, что мать лежит, подвешенная на какие-то крючки с гирями, и от одной этой мысли воображение рисовало ей жуткие картины, от которых ее била дрожь и в ужасе сжималось сердце.
Динка беспомощно уселась в кресло на медицинском посту и бессильно уронила руки. Уже полчаса не могла она решиться войти, опасаясь, что разревется там на всю палату.
- Вы к кому? – Спросила дежурная медсестра, сгоняя ее с  кресла. – Здесь сидеть посетителям не полагается. Это мое место.
- Я к маме, - растерянно и конфузливо ответила Динка. – Ее сегодня перевели из реанимации…
- А-а-а… к этой… - медсестра внимательно посмотрела на Динку, - ее сегодня привезли. Войти боишься? – Динка кивнула. – Ты не бойся, раз перевели, значит, ей лучше уже… Ты только не плачь.
Динка подошла к двери и решительно толкнула ее. Она сразу увидела высокую материну кровать с прикрепленной к ее спинкам  металлической палкой и двумя перекинутыми через блоки крюками-ножницами  на бинтах, заканчивающимися огромными гирями, висящими почти до самого пола.
- Здравствуйте, товарищи выздоравливающие! – Как можно бодрее и веселее поздоровалась Динка и почувствовала, как в горле у нее вырастает и ширится тугой комок. – А вот и я! – Мать молча повернула к ней одутловатое желтое лицо, так изменившееся со дня их последней встречи.
Лицо матери было страдальчески-жалким, и весь вид ее был больше похож на человека уже угасавшего, которому осталось не так уж много помучиться на этой грешной земле. Слева, в углу, у окна раздались всхлипывания, и глухой старческий голос произнес:
- Не заплакала, а я думала, заревет. Как же ты выдержала-то?.. – Динка повернула на голос голову. – Молодец, что не заплакала, - донеслось до нее из угла. – Не давай волю слезам, тебе на другое теперь силы нужны… - она зашмыгала носом и всхлипнула. 
  Взгляд матери был тревожным, робким и страдальческим. Зрелище, которое она представляла из себя, было явно не для слабонервных. Палата замерла, затаив дыхание и ожидая первой реакции их встречи. Мать молчала и только пожирала Динку глазами. От этого ее ненормального взгляда Динке было не по себе, но каким-то шестым чувством она поняла, что именно сейчас нельзя подавать вида своего страха и ужаса, а держаться как можно непринужденнее, словно и нет перед глазами этого растерзанного тела, подвешенного, как на бойне.
- Ну, вот и я, - повторила Динка и с улыбкой поцеловала мать в щеку. Она не улыбнулась ей в ответ, а все так же странно глядела на нее, словно не узнавала. Затянувшееся материно молчание прибавило Динке напряженности. Динка чувствовала, что еще мгновение и она закричит, страшно, безысходно и отвратительно. Так, как кричат по покойникам на деревенских похоронах, надрывно и опустошенно.
- Ну, вот и слава богу, - раздался чей-то спасительный голос. – Вот, Лида, к тебе дочка и пришла. А ты переживала… Уж больно мать по тебе печалилась, - теперь голос обращался к Динке. – А ты вот и пришла. Слышь, Лида, это дочка твоя что ль?..
Динка обернулась. Как раз напротив материной кровати лежала седенькая сухонькая старушка с розовым личиком. Волосы, обрамлявшие ее голову, были пушистые, и вся она была похожа на  пушистый одуванчик, готовый вот-вот облететь под набежавшим ветерком.
- Дочка, - выдавила наконец мать с таким трудом, как будто и говорить могла только  через силу. – Пришла… я думала, не дождусь… - Она заплакала, вслед за ней захлюпала женщина в углу.
- Э-э-э! Сырость здесь не разводить! – Раздался голос с кровати у стенки. – С чего это вдруг море слез? Не с чего пока плакать! А ну, все разом прекратили!..
Опираясь на палку и прихрамывая, к Динке подошла миловидная, еще совсем молодая блондинка. Лицо ее приветливо улыбалось, и Динке сразу стало лучше от ее розовых ямочек на щеках и добрых серых глаз.
- Теперь на поправку пойдете,- сказала она, обращаясь к матери. – Зря что ли дочка пришла?
Женщина эта в отличие от других больных была «на ногах» и лечила прооперированное колено, которое почему-то никак не хотело заживать. Кость нагнаивалась, текла, и она ходила, опираясь на палочку и слегка прихрамывая. Сама она была тоже врачом, терапевтом, поэтому пользовалась особым расположением их лечащего врача Леонида Израилевича, почитавшего ее за свою коллегу.
Был он мужчина средних лет, крепкий, красивый той восточной красотой, которая  сразу же бросается в глаза, острый на язык и, несмотря на свою лысину, производил на всех женщин самое благоприятное впечатление. Он не был многословен с больными, не заискивал перед ними, а порой даже был весьма строг, но во всем его облике чувствовалась какая-то сила и надежность, которая выдавала в нем высокого профессионала своего дела.
Его цепкий взгляд сразу улавливал не только состояние больного, но и его настроение. Он умел вовремя пошутить, пожурить, а если надо и отчитать без всякого стеснения и больного и медперсонал.
Когда он вошел в палату и выстрелил глазами в сторону Динки, она заробела. Он решительно подошел к матери и, откинув одеяло, внимательно посмотрел на нее. Мать лежала на подушках, но, видимо, при перевозке ее растрясло, и она сильно сползла с них. Динка боязливо отошла в сторону.
- Так, ясно, - проговорил он. – Неудобно лежать? – Мать кивнула.  – Ну, сейчас поправим, - он ухватил ее под мышки, - обнимите меня за шею, - сказал он и потянул ее вверх.
Лицо его побагровело, и он несколько раз рванул ее кверху, пока не положил так, что ей стало удобно. Затем оглянулся на Динку и, угадав в ней ее дочку, укоризненно покачал головой.
- Эх ты, девуля, - тяжело дыша, проговорил он, - помогать  надо было, а не в стороне стоять! Сообразиловки-то нет что ли?
От стыда, неловкости, от своей несметливости и того, что он выговорил ей при всех, Динке стало так обидно и досадно, что она залилась краской и не знала что сказать. Она безмолвно таращилась на врача, проклиная себя за бестолковость и несмекалку и испытывая ужасное унижение от его справедливых, но безжалостных слов.
- Да она растерялась, Леонид Израилевич,- вступилась за нее старуха, что лежала в углу у окна. – Шутка ли, увидеть такое… Смотреть и то страшно, не то, что взяться…
- Бояться тут нечего, - отрезал он, - ей ухаживать надо, а не бояться. Ты зайди в ординаторскую, я тебе пропуск постоянный выпишу. Сама видишь, какое дело…
Динка уже знала, что постоянные пропуска выписывают только родственникам тяжелобольных и безнадежных, чтобы те неотлучно могли находиться с ними. Сердце Динки упало. Тот нервный шок, которых она испытала при виде матери, бушевал в ее крови и мозгу, перетекая по всем жилам гулким дрожащим напряжением, как будто вся она находилась под током. Ее состояние тоже можно было назвать то ли полубредовым, то ли полусумасшедшим, когда малейший толчок мог спровоцировать самые непредсказуемые последствия. Динка хорошо запомнила это жуткое состояние цепкого страха, бессилия и собственного ничтожества перед разверзшейся бездной беды.
Когда она вернулась с пропуском, в палате уже готовились к обеду. Внутренние органы у матери были целы, и ей назначили общий стол. Дежурная сестра поставила на ее тумбочку большую тарелку с супом, и мать смотрела на нее голодными вожделенными глазами изголодавшегося и давно не евшего человека. Динка присела на край кровати и начала ее кормить. Мать ела жадно и торопливо, как будто боялась, что еду могут отнять. Тарелка быстро опустела, но по глазам матери Динка поняла, что она не наелась.
- Иди попроси еще, - тихо прошептала она, - я есть хочу…
Динка нерешительно встала, топчась с пустой тарелкой возле кровати матери. Она робела просить и никак не могла понять, куда же девалась вся та провизия, которую она так щедро носила каждый день, не могли же сестры и врачи все есть только сами, когда рядом лежал голодный человек.
- А то, что я носила тебе, ты разве не ела совсем? – Переминаясь с ноги на ногу, спросила Динка. – Я каждый день тебе булки свежие носила, кур отварных, бульон…
- Что-то смутно припоминаю, давали что-то, - сказала мать, - да я там все больше спала, какая еда, пили только… Да ты иди, попроси…
- А дадут? - Динка вопросительно оглянулась. - Ругаться будут…
- Не будут, - раздался голос миловидной женщины-врача, - что им супа что ли жалко, выливают больше. Да себе попроси, а то еще сама свалишься и за матерью ухаживать будет некому.
Неуверенной походкой Динка направилась в раздаточную, где уже сидели сестры и врачи. Видимо, кто-то рассказал что-то смешное, потому что все они там дружно хохотали. Динка нерешительно постучала о дверной косяк и тихо проговорила:
- Супу можно еще попросить, мама не наелась…
- Да господи, - одна из сестер выбежала из-за стола, - да конечно! – Она схватила из Динкиных рук тарелку. – Пусть ест, раз ест, значит, поправится! На, держи! Да сама-то хоть поешь. Мать покормишь, приходи…
Сердце Динки переполнила благодарность. Впервые за много дней она почувствовала, что не одна сражается за жизнь матери, что вокруг есть много добрых и понимающих людей, что здесь, в больнице, несмотря на всю тяжелую атмосферу, пропитанную общим горем разных болезней, есть нечто такое, что объединяет и поддерживает их всех, заставляя сочувствовать, переживать и понимать друг друга.
Постепенно и Динка и мать перезнакомились со всеми обитателями палаты. Их было шестеро. Женщину-врача звали Валя. Она старалась поменьше находиться в палате, где все остальные были лежачие. Контингент был преимущественно уже пожилой, и только она да мать были относительно молодые.
Первые дни матери было ни до кого. Состояние ее не улучшалось. Динка дежурила возле ее постели сутками, быстро освоилась в новой обстановке и вскоре уже считалась медсестрами «своей».
Обезболивающие кололи регулярно, но каждую ночь мать бредила и упрямо повторяла, что под ее кроватью горит огонь, который прожигает ее  до костей. На все увещевания она только качала головой и принималась плакать. Ни врачи, ни Динка не могли взять в толк, что бы это означало, пока в один из дней не обнаружили на ее спине огромный язык пролежня. Лечить их у лежачих больных почти безнадежное дело. Самым эффективным лечением является подвижность самого больного. Но методом проб и ошибок наконец удалось найти более-менее спасительное средство. И, как всегда, оказалось оно самым что ни на есть простым.  Было это не что иное, как паста Лассара. Густо намазав пролежень и повязку, Динка и медсестра крепко прилепили все к ране лейкопластырем, наказав матери больше двигаться. С этого дня она повеселела и, казалось, все самое страшное миновало, как…
- Ну, ты теперь иди домой, поспи, отдохни, - сказала Динке мать, ерзая по кровати. – Мне намного легче теперь. Пролежень сохнет, чешется. Заживает, наверное…
Динке отдых был совсем не лишний. Бессонные ночи у материной кровати, ночные бдения с кислородными подушками, когда под утро во всей больнице кончался кислород, и мать начинала задыхаться, нервное напряжение измотали и ее саму. Динка похудела, но по-прежнему держала нос кверху, стараясь при матери не показывать, как ей тяжело и непросто. Впервые за несколько дней решилась она уехать домой. Хотелось хоть немного отдышаться от больничного запаха лекарств и болезней и окунуться в другую, здоровую и беззаботную жизнь, какой живут люди там, за больничными стенами, не ведая тех тяжких переживаний и болей, которые они скрывают.
Тяжесть усталости навалилась на нее сразу же, как только она переступила порог больницы, словно рухнул тот заградительный щит, который держал на себе все напряжение этих дней и ночей, и теперь она свинцом висла на ногах и руках и закрывала глаза грузными низкими веками долгого глубокого сна. Динка с удовольствием вдыхала в себя холодный октябрьский воздух, стараясь развеять наваливающийся на нее сон. Она как будто напитывалась новыми силами и энергией, которые высосала из нее больничная палата. И все нутро ее очищалось от затхлого, спертого воздуха больницы, которым пропиталась и вся ее одежда и она сама.
Дома было шаром покати. И Динке сразу стало ясно, что отец пьет, заливая горе водкой. Пустые кастрюли и холодильник говорили сами за себя. Динка вздохнула. Бегать по магазинам не было сил. Отец еще не приходил, но Динка уже знала, что он придет поздно и пьяный. За все время он так и не удосужился навестить мать, да и не собирался, трусливо предпочитая не видеть ее в таком состоянии и ожидая самого худшего, что могло быть. У Динки даже не было сил, как следует разозлиться на него, и только горькая обида и презрение терзали все ее существо, отзываясь в сердце болью и стыдом.
Отец долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Динка слышала, как он беспомощно тыкается в замок, и сразу поняла, что он сильно пьян. Она нехотя отворила дверь и увидела перед собой его испитое небритое лицо. При виде Динки оно сразу сморщилось, и пьяная гримаса заскулила ей прямо в лицо слюнявым пьяным языком.
- Ну, как мать, померла или жива, что теперь с ней будет?.. Она ведь, Динка, теперь инвалидом станет, понимаешь ли ты это или нет? Вот тут лежать будет, как бревно… Пусть уж лучше помирает… - Он размазал по щеке пьяную слезу. – Лучше пусть помирает…
- Сволочь, - прошипела Динка, - пьяная сволочь! Пока ты тут пьянствуешь, она там карабкается изо всех сил, ей уже лучше. А ты… ты даже не пришел ни разу!
- Нет, Динка, - снова захлюпал отец, - она не выживет, мать у нас умрет, ты так и знай! Умрет, я знаю…
- Пьяная скотина! – Взревела Динка и ударила его по щеке.
От неожиданности он тупо уставился на нее, туго соображая, что ему делать. В углах его рта собралась пена, и красные пьяные глаза налились молочной белизной.
- Мать умрет! – Злобно повторил он. – Умрет, я знаю… - Он двинулся на Динку, шатко переступая по стене. – Ты,ты… меня… - Отец ударил ее по плечу, и Динка отскочила, едва не упав на пол.
- Сволочь, - прошипела она, - там мать изо всех сил карабкается, чтобы выжить, а ты…ты… Беспробудно пьешь здесь и несешь всякую чушь… вместо того, чтобы меня поддержать… Ты всегда унижал и оскорблял ее, всегда!.. И сейчас ты желаешь ее смерти, убоявшись трудностей! Ты – последний подлец, вот ты кто!
- Я самый честный человек! – Заревел отец. – Я до такой степени честный… Я тебе говорю правду! Правду! – Он брызгал слюной и медленно на шатающихся ногах приближался к Динке.
Ей не привыкать было видеть отца в таком состоянии и слышать его хвастливые слова в собственный адрес. В пьяном виде он особенно любил покрасоваться перед ней с матерью, всячески подчеркивая свои несуществующие достоинства и унижая ее упреками и оскорблениями. Мать никогда не поддавалась ему, и, когда он не мог подавить ее словесно, он переходил к рукоприкладству. Отец был трусом, Динка знала это. В любой компании он заваривал скандал или драку и был неоднократно бит мужиками, вымещая всю свою досаду на домашних. Побоев и синяков мать перенесла от него несчетно, но терпела и прощала, частично стараясь сохранить Динке отца и семью, частично от боязни остаться одной с ребенком. Кроме того, мать была не злопамятна и отходчива, а отец, очнувшись от пьяного угара,  готов был унижаться и пресмыкаться, лишь бы избежать наказания.
- Какая же ты сволочь! – Закричала Динка и со всей силы отпихнула его от себя.
Отец ткнулся в стенку, а потом медленно обведя ее своими белыми глазами, ударил ее кулаком по лицу. Динка снова закричала и заплакала от боли. Но это не остановило отца. Он вдруг осклабился и вцепился в ее плечо зубами. Резкая дикая боль пронзила всю Динкину руку. Она попыталась вырваться от него, но он ударил ее еще раз, и Динка почувствовала, что сейчас он откусит от ее плеча кусок мяса. Он держал ее обеими руками и рычал, как дикий разъяренный зверь. Из глаз Динки ручьем лились слезы, и от боли она уже мало что соображала. Отец грыз ее заживо, и она понимала, что спасения у нее нет.
Внезапный громкий стук в дверь и резкий звонок привели ее в чувство. Она закричала еще сильнее и потянулась к замку. Звонок повторился резче и уже не прерывался, а в дверь колотили так, что она сотрясалась от падающих на нее ударов.
- Юра, открой, открой! – Услышала Динка сипловатый голос соседки. – Что у вас там, откройте!
Отец отпрянул от Динки и отпустил ее руку. На плече отчетливо виднелись следы его зубов,  и рука вспухала кроваво-синюшным цветом. С губы отца стекала липкая тягучая слюна. Он вытер ее рукавом рубашки и повернул замок. На пороге стояла соседка и с любопытством вглядывалась в просвет двери. Динка вся в слезах молча смотрела на нее, все еще не отойдя от испытанного ею ужаса.
 - Юра, ты ее не обижай, - пытаясь разглядеть и понять, что произошло, начала увещевать отца соседка. – Ей сейчас тяжело. Видишь, мать в больнице, а ты ее обижаешь. Мне ее жалко…
- Да что ты, Машка, - отец ухмыльнулся, - кто ее обижает… Это так… Ты иди…
- Она кричит, я слышала, - продолжала соседка, - а ты пьяный… Ты, Юра ложись спать. Ее обижать нельзя… - Она с любпытством смотрела на зареванное Динкино лицо, пытаясь разглядеть то, что Динка старательно закрывала ладонью.
- Я все… - поспешил уверить ее отец, - я спать сейчас пойду. А ее, ее никто не обижает, правда, Динка? – Динка молчала. – Ладно, Машка, иди уже, - отцу не терпелось побыстрее спровадить ее. Он боялся, что Динка разревется и начнет жаловаться. Теперь он соображал, как получше выпутаться и отделаться от нежелательного свидетеля его пьяного дебоша. – Ну, все, все…
- Смотри, Юра, - еще успела сказать соседка, прежде чем он закрыл дверь, - если я услышу, что она плачет, я…
Отец резко захлопнул перед ее носом дверь.
- А пошла ты, - он грязно выругался в ее адрес,- грозит мне еще… Он злобно глянул на Динку. – Ну, как там мать?
Ни слова больше не говоря ему, Динка ушла в маленькую комнату и ткнулась в кровать. Руку пекло и жгло, и вся она от края плеча до локтя вспухла и сделалась точно каменная, затекая фиолетово-черным цветом. Там, где отпечатался след его зубов, надулся бугор, похожий на черный огромный сосок. Динка обхватила руку ладонью и начала ее баюкать, как ребенка, стараясь утихомирить боль. Она слышала, как отец громыхал на кухне, открывая какие-то консервные банки и стуча вилкой, как долго плескался в ванной и, наконец, пошел спать. Когда из соседней комнаты раздался его храп, она тихонько выскользнула от себя и стала шарить в трюмо, где стояла баночка с мазью Вишневского. Помазав рану и забинтовав ее, она легла в постель и провалилась в тревожный сон.
Она слышала утром, как отец встал и как ни в чем ни бывало просунул голову в ее комнату, пытаясь начать с ней разговор. Но она молчала, притворившись сонной, и он, так и не дождавшись от нее никакого ответа, ушел, оставив после себя запах стойкого перегара и чувство омерзения.
Динка знала, что пора вставать. Но минувшая ночь не принесла ей отдыха, и она с трудом поднялась с постели и поплелась умываться. Левая рука ее раздулась и дергалась, как от нарыва. Стойкий запах мази ударял в нос, и Динка начала думать, что бы такое сделать, чтобы запаха не было, и мать не догадалась ни о чем. Она сняла повязку и омыла рану, но рука засаднила еще больше. Тогда Динка снова сделала повязку, просто перебинтовав руку чистым бинтом. В кофте с длинным рукавом ничего не было заметно. И Динка решила, что все будет шито-крыто.
Она торопливо собирала полотенца и простыни для больницы и радовалась, что рука действует, хотя и болит. Все ее внимание переключилось на мать. Напряжение не покидало ее, и странная сосущая тревога гнала ее из дома прочь. Она снова почувствовала себя в каком-то сумрачном тумане и делала все автоматически, почти не сознавая, что и зачем.
Звуки улицы, гудки машин, начавшийся дождь – все это было где-то в стороне, как будто в другом измерении. Динка плохо и туго соображала, что происходит вокруг нее и никак не могла отделаться от тяжкого предчувствия чего-то страшного…
Когда она вошла в палату, ее встретила зловещая тишина. Мать лежала с закрытыми глазами и даже не повернула голову в ее сторону. Кто-то всхлипнул, и у Динки оборвалось сердце. «Умерла, - вдруг пронеслось в ее голове, - ночью…» Она встала перед материной кроватью, боясь пошевелиться и дотронуться до нее рукой. Ей казалось, что от нее веет странным  неестественным холодом. И она почувствовала, как мурашки побежали по всему ее телу, колотя ознобом, словно и она стала так же холодеть, как то,что лежало сейчас перед ней и когда-то было ее матерью.
- Не тронь ее, - каким-то эхом донеслось до Динки, - спит она. Не буди, укол ей сделали. Всю ночь с ней возились. Чуть не умерла мать-то, еле откачали. Клиническая смерть была…
Динка обмякла, и чтобы не упасть, уцепилась за спинку кровати. Вчерашняя драка, напряжение ночи, боль в руке и только что испытанный ужас смерти прорвался из нее потоком горючих безмолвных слез. Они лились так обильно, что Динка  не успевала вытирать их. Не было у нее сил ни кричать, ни жаловаться, словно все, что было у нее в запасе – и силы, и нервы -  истощилось нынешней ночью до полной пустоты, вытекая последними слезами.
- Ты при матери-то не реви, - опять донеслось до нее откуда-то издалека, - сходи у сестер валерьяночки попроси. Не расстраивай ее, держись уж как-нибудь…
Динка тихонько погладила мать по руке и села рядом на табуретку. Ноги не шли, они вдруг сделались, как немые, Динка почти не чувствовала их и потому решительно  отрицательно закачала головой. Она не знала, сколько времени просидела так в оцепенении. Но когда мать закашлялась, Динка ощутила толчок и вскочив на ноги, бросилась к ее изголовью. Мать медленно возвращалась из забытья. Она повернула голову и увидела Динку.
- Пришла, - одними губами прошептала она. – Пришла. А я уж думала… Я ведь нынче ночью чуть не умерла…
- Знаю, - так же тихо ответила Динка. – Знаю… Вот уж и оставить тебя одну нельзя, - попыталась она пошутить, - сразу  с тобой приключения начинаются…Как ты сейчас?
Мать не отвечала. Она опять закрыла глаза и продолжила свой рассказ, не глядя на нее, словно говорила сама с собой.
- Намучились они со мной… Со всего корпуса врачи прибежали… Выдыхнула и как повисла. И все слышу…Они все бегают, кто с кислородом, кто со шприцем… Потом аппарат притащили, как дали мне… А потом слышу кто-то из врачей  говорит: «Включилось!». Сердце, значит… Вот так…
Мать замолчала. В палате стояла такая тишина, словно никого не было. О чем каждый думал в эти мгновения? Наверное каждый о своем… Да и что можно сказать в те минуты, когда так явно понимаешь, как хрупка человеческая жизнь и какая тонкая грань отделяет ее от того страшного края, откуда редко кому удается вернуться…
- Три минуты я была там… - теперь мать смотрела на Динку в упор, точно хотела что-то разглядеть в ней. – Три минуты клинической смерти…
Динка больше не плакала. Она только смотрела матери в глаза, ощущая, как ее взгляд проникает куда-то вглубь сознания и боялась той пустоты, которая сейчас была внутри нее.
Зловещая тишина висела в воздухе. Все лежали молча, ожидая обхода врачей. Мать снова засопела, и у Динки отлегло от сердца. Теперь у нее было время прийти в себя и спрятать внутрь и свою тревогу, и свой страх, и свою беспомощность, которой она так стеснялась и стыдилась. Она и сама начала было уже подремывать, притулившись к материнскому изголовью, как в палату вихрем ворвался Леонид Израилевич. Весь его вид, бодрый, стремительный, будоражил едва копошившихся женщин и заставлял становиться задорнее и шустрее, как будто вливал в них свою неукротимую жизненную энергию.
Все сразу пришло в движение: кто-то закашлял, кто-то заворочался, кто-то начал жаловаться, уныло постанывая заспанным голосом.
- Ну, здравствуйте,- ни на кого не обращая внимания, поздоровался врач, - знаю, все знаю… А стонать нечего и жаловаться не надо, шевелитесь сами больше, не лежите бревнами, а то и вовсе не встанете!
 Он, казалось, разговаривал с ними грубовато и даже несколько надменно, но только так можно было расшевелить этих прикованных к постели больных и заставить их понять, что теперь выздоровление в их руках. Он не сюсюкал с ними, не давал им никакой поблажки и даже требовал от них неукоснительного  выполнения всех своих указаний, словно перед ним были не лежачие больные, а вполне здоровые люди, что заставляло больных собраться, не распускать нервы и бороться за себя через силу, через не могу, через не хочу.
Женщины обожали его. И не только за красоту, но и за его мужскую харизму, которая неизменно действовала на них с большим успехом. За глаза они на перебой восхищались и восторгались им и как мужчиной, и как врачом, но в его присутствии робели и были точно ученицы перед строгим учителем. 
- Ну,что? – Он подошел к матери первой. – Как дела, как чувствуете себя? Тоже вздумала мне тут умирать! Что ж это всех переполошила ночью? Теперь, вижу, отошла, получше уже…
- Доктор… - мать беззвучно заплакала.
- Ну-ну, - остановил он ее и взял за руку. – Все позади… Надо бороться за себя, вон, дочка у Вас какая, - он оглянулся на Динку, - о ней надо думать. И ты, девуля, помогай. Руки-то не опускай. Мы ей помереть здесь не дадим! Ну-ка, я погляжу, - он отдернул повязку с раны. – Перевязочку сейчас сделаем, ну, веселее глядите!..
Мать слабо улыбнулась. Леонид Израилевич продолжил обход. С каждой он перекинулся хотя бы парой фраз, кого-то пожурил, с кем-то пошутил, а кого и откровенно отругал за  конючание и нытье. Палата ожила. Сестры раздавали назначенные таблетки и готовились к завтраку.
Аппетит у матери был отменный. Ела она с удовольствием и даже заражала своим аппетитом других. Она словно и впрямь почувствовала, что все самое плохое позади, и теперь всеми силами старалась побыстрее встать на ноги. Пролежень благополучно подсыхал, и она перестала бредить огнем.
- Ну, как там дома? – Спросила мать после перевязки и завтрака, удобно улегшись на высоких подушках. – Отец там как?
Динка ждала ее расспросов. Но за всеми событиями дня, уже думала, что мать забыла о том, что отпускала ее домой, и можно будет отмолчаться, поэтому вопрос застал ее врасплох.
- Да ничего, - промямлила она, - работает… Мы с ним мало разговаривали. Я спать легла…
- Про меня-то спрашивал? – Динка чувствовала, что мать догадалась, что он пьет, просто ей неудобно говорить это вслух. – Что ты ему сказала? Ко мне собирается?
- Сказала, что выздоравливаешь, - бодро начала Динка, - что вас в палате шестеро… Обещал прийти…
Под материным пристальным взглядом Динка старалась быть спокойной и даже веселой. Но мать сразу почувствовала фальшь в ее словах.
- Пьяный, наверное? – Она тяжело вздохнула. – Я так и знала. Ему теперь там воля одному. Вот уж отопьется вдоволь… Как бы не случилось там чего по пьянке… Ты уж теперь сама за домом присматривай… Дом без хозяйки – сирота…
Динка кивнула. Мать больше не спрашивала ни о чем. По ее лицу Динка поняла, что она думает, что все мысли ее сейчас там, дома и решила дать ей самой передумать все тревожащие ее мысли. Рука противно дергала нарывом, и дотронуться до нее было больно, но она терпела, боясь, что мать заметит и спросит, в чем дело.
О том, что  случилось с матерью, Динка сообщила всем, кому могла, и теперь можно было ожидать новых визитов.
Постоянный пропуск давал право посещения  и дежурства в любое время. И посетители не заставили себя долго ждать. Двое ее родных дядей с женами и двоюродный брат сменили Динку на ночных дежурствах, дав ей отдохнуть от навалившихся переживаний в домашней обстановке. На работе Динкину трагедию восприняли, как общее горе, и безропотно отпустили ухаживать за матерью.
- Иди и ни  чем не думай, - сказал ей начальник, - сейчас тебе главное мать поднять, а остальное – не твоя забота. И не стесняйся, если что надо, мы поможем, лекарства там какие, деньги… Ты не стесняйся!.. У нас люди хорошие, все понимают… Держи нас в курсе дела…
Три недели Динка не появлялась на работе, давая знать о себе только по телефону. И неизменно слышала одно: поднимай мать и ни о чем не беспокойся! В самые трудные, в самые тяжелые дни ей была протянута бескорыстная и добрая рука помощи ее товарищей по работе, подставлено сильное плечо и открытое любящее сердце людей, с которыми она только начинала работать, и которые приняли и отнеслись  к ее горю, как к своему кровному. Душа Динки была преисполнена благодарности, и плата всему этому – жизнь ее матери…
Прорвалась к ней и Кукина, свидетельница разразившейся трагедии. Эта полная бело-розвая женщина, всегда веселая, бойкая и разговорчивая, завидев мать, залилась такими слезами, что ее пришлось отпаивать валерьянкой. Слезы текли по ее щекам, и она никак не могла взять себя в руки. Мать молчаливо следила за ней, давая ей время выплакаться. Наконец, Кукина успокоилась, и, все еще всхлипывая и утирая лицо мокрым скомканным платочком, начала рассказывать новости.
- Ну, теперь, Котова, у тебя все будет хорошо, - трещала она. – Мне примету сказали, когда ты под трамвай попала, что нужно собаке твой обед отдать. Вот я тогда пришла и нашей Пальме бутерброды твои отдала. А она, сволочь, еще жрать не стала. Я ей говорю: «Что ж ты, гадина, не жрешь? Жри давай!». Она как поняла, на меня так внимательно посмотрела и начал есть. Немножко не доела и опять смотрит на меня. Я ей говорю: «Все надо съесть обязательно!». Она  хвостом так мне помахала и доела. Я тогда подумала, теперь Лидка выживет,раз собака все съела. Так что у тебя теперь все будет хорошо, ты даже не сомневайся. А на работе все о тебе только и спрашивают, как да что… Теперь приду расскажу… Вот деньги тебе привезла, если что надо, то говори, я передам… А тебе ото всех привет и наказ, чтобы быстрее поправлялась…
Она еще долго и подробно рассказывала обо всем, что знала, потом долго говорила с врачом и, наконец, снова появилась перед матерью.
- Ну, все разузнала, поговорила. Все будет у тебя хорошо. Только время нужно… Ты теперь давай сама крепись и борись за себя, доктора уже свое сделали…
С непривычки мать утомилась. Теперь посетителей стало много. Кроме Динки почти постоянно толклись родственники, посетители с работы и сами больные, прослышавшие про такую тяжелую травму и приходившие подбодрить  и поддержать ее. Удивительрная атмосфера доброжелательства и теплоты сложилась вокруг матери. Она и сама не ожидала такого внимания к себе и даже смущалась, когда в очередной раз становилась центром чьего-то внимания.
Особенно прониклась она к другой больной, тоже лежавшей в соседней палате с тяжелейшими травмами после несчастного случая на стройке, когда на нее упал подъемный кран. Звали женщину Зоя. Сама, едва поднявшись с постели, она тяжело приковыляла к матери на костылях, сопровождаемая ухаживавшей за ней женщиной, прикрепленной к ней по уходу с работы. Была она одинока, работала по лимиту на стройке, и обрушившийся кран переломил ей кости таза, обе ноги и руки. Собирали ее по кусочкам, и никто, даже врачи, не надеялись, что она выживет. Но всем смертям назло эта маленькая, добрая и неунывающая женщина выжила и, узнав про мать, поспешила своим примером ободрить ее.
- Вот, пришла познакомиться, - тяжело переступая на костылях, сказала она, приближаясь к материной кровати. – Я ведь тоже вся поломанная… Никто и не верил, что выживу… Когда кран на меня упал, сама думала, что конец, а вот видишь, хожу уже… И на работе мне женщину по уходу тут же дали, одна я, ухаживать некому, так не бросили… по средней ей платят, а она тут со мной… тоже до гробовой доски ей обязана буду… мы с ней теперь крепче любой родни… А ты даже не думай о плохом, я вон, хуже тебя была и то выкорабкалась, а ты и подавно… Да еще дочка у тебя… и мать и она вдруг обе заплакали. – Ну, ладно, - сказала Зоя, - я пока пойду. Теперь буду приходить к тебе, смотреть, как ты… Я тут рядом, по соседству, так что загляну…
- Обязательно приходи, Зоя, - сказала мать. – Какая же ты молодец, какая сила воли у тебя!
- А как же! – Ответила Зоя. – Жить-то хочется, иначе нельзя! Да мы молодые еще умирать! – Она тяжело переступала на костылях. – Поживем еще!
Палата восхищенно молчала. Да и как можно было не восхититься мужеством и силой духа этой простой русской женщины, сумевшей восстать из могилы, когда, казалось, бы не было ни малейшего шанса на жизнь и холодная черная бездна смерти готова была поглотить ее. Но жизнь сильнее! И смерть отступает, и чудо совершает сам человек своим желанием жить, своей волей, силой духа и стремлением победить свое несчастье. И тогда снова сквозь мрак начинает брезжить солнце, солнце жизни!
Первые две недели были самыми тяжелыми для Лидии в новой палате. Она, казалось, никого не замечала вокруг себя, была почти безучастна к своим соседям и даже приходившие навещать ее, утомляли и раздражали ее своими вопросами. Она облегченно вздыхала, когда они уходили, и вновь погружалась в какие-то свои невеселые думы.
Женщины, как всегда с любопытством расспрашивали что да как, и никак не могли взять в толк, почему она отмалчивалась, когда речь заходила про мужа. Динка благоразумно не влезала в их разговоры и только пожимала плечами на все досужие расспросы. Отец вел себя по-прежнему и не собирался проведывать мать, всячески отговариваясь от этого. Динка понимала, что он просто трусит и боится увидеть мать в таком беспомощном состоянии, но все-таки постоянно стыдила его, зная, что матери неудобно от расспросов соседок по палате и ему следовало бы навестить ее.
Наконец, после долгих пристыжений он согласился. Динка не то чтобы простила ему его поступок, но решила, что сейчас не время сводить счеты, и вела себя дипломатично, ограничиваясь с отцом нормой необходимой вежливости.   
Она заранее предупредила мать о его визите, и видела, что она напряглась и тревожно смотрела на нее, как будто просила поддержки. Динка успокаивала ее. Она долго и обстоятельно внушала отцу, как нужно  вести себя с матерью, как держаться при посторонних людях и особенно подчеркивала то, что он должен прийти трезвым. Он усмехался, отмалчивался и уверял, что все будет, как надо.
Когда он ввалился в палату, от него крепко разило табаком и перегаром. Вид его был таковым, что всем сразу стало ясно, что он хорошо и крепко любил выпить. Лицо его было красно-фиолетового цвета, и он явно был под хмельком. Динку передернуло. На мать было жалко смотреть. Выражение ее лица было жалким, словно побитым. Ей явно было стыдно за него.
Неуклюже раскланявшись со всеми, он подошел к кровати матери и  молча сел возле нее, не зная, с чего начать и что нужно говорить в таких случаях.
- Ну, ты как? – Наконец, выдавил он из себя с таким трудом, как будто язык его не ворочался. – А то Динка меня уже совсем там… сходи да сходи к матери… - он снова замолчал.
- Как видишь, - нехотя и с досадой произнесла мать. – Значит, это она тебя… а сам ты и не пришел бы…
- А чего я тут… - отец пожал плечами. – Мне тут и делать нечего… Так, пришел посмотреть да поговорить…
- О чем говорить-то, - мать начинала злиться, - разве сюда за разговорами ходят?
Она замолчала. Повисла унылая пауза. Отец оглянулся вокруг себя, громко шмыгнул носом и уставился на Динку, спрашивая ее взглядом, нельзя ли уже уйти отсюда. Было видно, что ему не по себе, и он тяготится этой больничной обстановкой, пропитанной болью и страданием.
- Я смотрю, у тебя здесь всего вдоволь, - выдавил он, указывая на тумбочку, на которой грудой лежали фрукты и стояли банки с соком. – Аппетит, Динка говорила, у тебя хороший…
- Хороший, - раздраженно ответила мать. – Люди приходят, всего принесли…
- Ну, ты давай, мать поправляйся, - отец  поспешно встал, вожделенно глядя на дверь. – Пойду я, чего мне тут… Если что, Динка принесет… А я как-нибудь еще приду попозже…
- Иди, иди, - мать замахала рукой. Динке показалось, что она даже облегченно вздохнула, обрадовавшись, что он уходит. – Иди, - повторила она, - иди…
Мать изнеможенно откинулась на подушки. Она укоризненно глядела на Динку, взглядом выговаривая ей за то, что она уговорила отца прийти к ней. Напряжение матери было таково, что она покрылась красными пятнами и на ее лбу выступила легкая испарина.
- Зачем ты просила, чтобы он пришел? – Прошипела она Динке на ухо. – Зачем он тут нужен с пьяной мордой? От людей стыдно только…
Динка и сама была не рада, что уговорила отца. Не думала она, что все ее увещевания он пропустит мимо ушей, не знала она, что ему будет не о чем говорить с матерью, и весь этот визит выльется для всех в постыдное, жалкое зрелище.
- А он у тебя, Лида, выпивоха, - послышался глуховатый голос бабки из угла, что возле окна. – По виду видать, выпить не дурак… Двух слов связать не мог, пришел… - она шумно вздохнула. – Вот тебе и муж… 
Мать залилась краской стыда. И Динке и ей стало вдруг так неловко и досадливо перед другими женщинами, что невольно откуда-то из глубины в них обеих стали подниматься злость  и чувство огромного позора, от которого некуда было спрятаться и нельзя было оправдаться. 
- Скажи, чтобы он больше сюда никогда не приходил, - мать злобно сверкнула на Динку глазами. – Вон, враз определили, что он и кто… Со стыда сгоришь…
Динка молча кивнула. Она видела, как тяжело мать переживала свой позор, и чувствовала в этом свою вину. Бестактное замечание бабки больно задело и ее и мать, но что можно было поделать и чем ответить в таком положении… Мать переживала про себя и почти ничего в этот день не говорила, видимо, переваривая свою боль внутри в одиночку.
Отец не только не обиделся на то, что передала ему от матери Динка, но даже наоборот обрадовался. Он как будто сбросил с себя какой-то тяготивший его груз, и теперь пребывал в хмельном веселье и беззаботности. Динке было не до него, и он был предоставлен сам себе, занимая себя, как мог. Его не заботило ни домашнее хозяйство, ни какие-либо другие хлопоты, и Динка разрывалась между матерью и магазинами, стараясь хоть как-то поддерживать дом в привычном ей состоянии.
Теперь, когда мать пошла на поправку, она уже не ночевала с ней каждую ночь, а уезжала домой, и часов в одиннадцать вечера была уже на месте. Отец к тому времени уже спал, будучи изрядно навеселе или по-настоящему пьян, и ей частенько доставались от него только пустые кастрюли, которые он безжалостно опустошал, совершенно не заботясь о том, чтобы хоть что-то оставить ей. Впрочем, от усталости и нервного напряжения, у Динки особенного аппетита не было. Главной ее едой был чай с куском хлеба с колбасой или сыром. Она сильно похудела, и все ее прежние наряды висели на ней, как на палке, превращая ее фигуру во что-то плоское и бесформенное.
Больница отнимала много сил, но мать начала крепнуть. И когда из ее тела удалили две пары страшных крючковатых «ножниц», Динка испытала огромное облегчение, как человек, покинувший помещение, в котором показывают зрелище не для слабонервных. Мать заново училась приподниматься, садиться на кровати и часто напоминала ей больного беспомощного ребенка, который от своей слабости никак не может научиться элементарным вещам. Прикрепленная к обеим спинкам кровати стальная палка служила ей подспорьем, и она, как огромная обезьяна, цеплялась за нее и карабкалась кверху.
Раны на ее груди зияли огромными ямами, в которых виднелось красное человеческое мясо. Но грудина схватилась, и теперь нужно было только ждать, чтобы кости срослись основательно. Динка не боялась крови, и старшая хирургическая сестра милостиво разрешила ей присутствовать при перевязках не только у матери, но и у остальных больных в палате. Это не было простым любопытством. Про  себя Динка решила, что все это может пригодиться ей, когда мать выпишут из больницы, и нужно будет иметь хоть какие-то практические навыки по уходу за ней.   
Мать начала двигаться и пролежни быстро зарубцевались. Ей отменили обезболивающие, и теперь она не спала так долго и помногу, как раньше.  Постепенно к ней возвращался ее неистощимый оптимизм, и она, перезнакомившись поближе со всеми своими соседями, заражала их и своим  завидным аппетитом и неиссякаемым запасом всевозможных анекдотов.
В больничной жизни мало веселья, особенно если это палата лежачих больных. Тем непонятнее и диковиннее было то, что в их палате теперь частенько звучал смех и всякие шутки-прибаутки, способствовавшие не только поднятию всеобщего духа, но и, безусловно, скорейшему выздоровлению тех, кто там находился.
Мать была большой мастерицей рассказывать анекдоты в лицах. Получалось у нее это отменно, и ее с удовольствием слушали не только в своей  палате, но и сестры, не пропускавшие случая посмеяться вместе с ними. Анекдоты эти потом расходились по всему этажу и вскоре к матери начали захаживать и другие больные, чтобы самим посмотреть и послушать удивительную рассказчицу. По всему этажу раскатывался хохот из этой «веселой» палаты, удивляя посетителей и врачей тем, что была она полностью лежачей. К тому времени Валю выписали, и теперь некому уже было доглядывать за всеми в отсутствие посетителей и сестер.
Случались и печальные истории. Контингент больных менялся часто. И на место рядом с матерью приняли уже довольно пожилую женщину, учительницу русского языка и литературы, упавшую дома после операции на шейке бедра. Ходила она на костылях и, как-то неловко повернувшись, упала. И хотя оставалось совсем немного, чтобы отказаться от костылей, теперь нужно было начинать все сначала. Следовало делать новую операцию. Узнав про это, ее уже поседевшая дочь, бывшая  сама врачом, не на шутку переполошилась. Сердце у женщины было очень слабое, и могло не выдержать еще одной сложной операции.
Была она необыкновенно тактичной, доброжелательной и мягкой, той природной добротой, которая присуща только от рождения, без искусности и лукавства приобретенного опыта дипломатии. Искренность ее чувств сквозила во всем: в  непринужденном разговоре, тоне, глазах и поступках, выражавшихся в настоящем умении понять, сопереживать и сочувствовать другим.
Лидия сразу подружилась с ней и прониклась большим  уважением и теплотой, почувствовав в ней редкую чистоту души. Новая больная не только не унывала сама, а, наоборот, поддерживала своим оптимизмом упавшую духом дочь, ободряя ее своей стойкостью и планами на будущее. Она полюбилась сразу всей палате, и было такое впечатление, что знали ее все давным-давно. Клара, так звали ее дочь, будучи сама врачом, прекрасно понимала сложность всего положения, и было видно, как она беспокоится и переживает за предстоящую операцию. Всей палатой переживали вместе с ней и мы, надеясь и внушая ей, что все будет хорошо, не может быть плохо с такой замечательной женщиной, как ее мать.
Чувствует ли человек свой конец? Кто знает… До самого последнего дня эта женщина держалась молодцом, ничем не выдавая ни волнения, ни страха.  И только, когда ее повезли на операцию, как-то очень мягко и виновато произнесла имя дочери «Клара», как будто прощалась…
Она умерла на операционном столе: не выдержало сердце. Когда медсестра пригласила Клару в ординаторскую, та до того ожидавшая результата с затаенным страхом и надеждой, подогреваемой всеми больными палаты, сразу как будто сжалась в комок и опустошенно, словно  уже стояла у края материнской могилы, посмотрела на нее.  Сестра робко попятилась.
- Я ничего не знаю, - быстро проговорила она, - честное слово, ничего… Меня просто попросили позвать Вас…
- Это конец, - прошептала Клара, - конец… - Лицо ее стало жалким, как у сильно обиженного несправедливостью ребенка, и она беспомощно оглянулась на больных.
- Ну, может быть, еще нет, - как за соломинку, ухватился чей-то голос, - мало ли…
Глаза Клары были полны отчаяния и тревоги. Стало так тихо, словно все уже точно знали, что ее мать умерла. Клара торопливо выбежала в ординаторскую и, спустя несколько минут, вернулась вся в слезах. Никто ничего не спрашивал, но и так было ясно, что все кончено. Клара плакала и молча собирала материнские вещи.
- Все? – Не выдержала Лидия, когда Клара упаковала сумку. – Умерла?..
- Да, - Кларин голос звучал тихо, едва различимо. – Во время операции не выдержало сердце…- она сделала паузу, а затем, вытерев слезы мокрым комочком носового платка, так же тихо добавила, - у нее было слабое сердце… Не знаю, как она первую операцию выдержала, а теперь…все… Что я дочке скажу, она так бабушку ждет домой… а бабушки больше нет…
Клара попрощалась. У нее еще хватило сил пожелать всем выздоровления, но сразу по выходе из палаты, она как надломилась, и, прижав к глазам свой скомканный платочек, медленно пошагала по больничному коридору.
Смерть всегда несет в себе отпечаток опустошения, даже если это касается далекого незнакомого человека. Но особенным холодом бездны веет она, когда ты теряешь кого-то близкого, родного или дорогого человека, тепло которого только что согревало и освещало тебя, голос которого звучит еще в твоих ушах и он, как живой, стоит перед глазами, не давая душе поверить в неотвратимость случившегося и потрясая ум бренностью нашего бытия.
Динка видела, что мать пережила это особенно трагично. Смерть будто и ее накрыла своей тенью. Она лежала безмолвная и безучастная, отказываясь есть и пить,  и боялась смотреть теперь на пустую койку, где несколько часов назад лежала ее умершая соседка.
Когда сестра пришла убрать и перестелить ее постель и обнажилась жесткая доска, на которой она лежала, мать повернула голову, и губы ее затряслись.
- Вот как бывает, - сказала она, ни к кому не обращаясь, точно рассуждая сама с собой, - был человек – и нет, как не бывало… А все идет своим чередом, словно ничего и не случилось…
- Теперь вам другую соседку переведут, - ответила медсестра, приняв слова Лидии на свой счет, - долго место не запустует. Вот сейчас перестелю, а назавтра наверное уже новенькая и прикатит.
Грустным и тихим был этот день. И осенняя погода рябила дождем и снегом, слово так же, как и все, скорбела по ушедшей жизни. И эта унылость была как нельзя кстати, как последняя печаль, щедшая вслед за трагической смертью, провожавшая ее с больничного крыльца куда-нибудь подальше и смывавшая ее черный след своими холодными колкими слезами…
Сестра не обманула. На утро поступила новая больная. Это была женщина лет семидесяти, со следами былой красоты, полная и веселая. Диагноз ее был тот же: перелом шейки бедра, но уныния в ней не было, а даже наоборот, какая-то бурная жажда жизни. Она быстро со всеми перезнакомились, и в тот же день вела себя так, как будто давно была здесь старожилом. С ее приходом веселье в палате возобновилось с новой силой.  Звали ее Елизавета Прокофьевна. Бабуля была смешлива, остра на язык и бойка, как все бедовые женщины, которые привыкли надеяться только на себя.   
Она охотно рассказывала про себя, свою жизнь и ни с кем не держала никакой дистанции, что выдавало в ней свою в доску «артельскую бабу». Лидии она сразу пришлась по душе, и вскоре они уже наперебой расточали шутки и анекдоты на всю палату. Доставалось от них и Леониду Израилевичу. Смутить его было нелегко, он и сам не брезгал крепким соленым словцом, но женский язычок, как известно,  лукав, как змей, и может довести до греха хоть кого.
На очередном обходе он строго выговаривал сестре.
- За пролежнями смотрите, чтобы не было. Спиртом больных протрите, марганцовкой. Жалеете что ли или ленитесь?
- А чего спиртом-то протирать, - ввернула Елиавета Прокофьевна, - только продукт зря переводить. Вы бы нам, Леонид Израилевич, по мензурке внутрь прописали. Куда как лучше для здоровья, а то протирать… грех один…
- Вам только разреши, - Леонид Израилевич, уловив в ее словах игривость, подхватил ее тон, - так потом не остановишь!
- А что ж, - не унималась бабка, - нам девчатам только потрафь… Вот я… В27 лет вдовой осталась, так верите ли, моя барыня на мыло не заработала ни разу, а тут спиртом… Грех, ей-богу! Тут мыла и то она не заслужила!...
Палата громко заржала. Леонид Израилевич покраснел и махнул рукой.
- Ну, вы у меня девки совсем, вот повыпишу вас всех, будете дома у меня шутки такие шутить! Смотри что творят – поп свое, а черт свое!
- А что же, - не унималась Елизавета, - живому живое, а мы еще слава те господи! Мы тут барышни удалые, хоть кого… - она подмигнула матери, - не то, что такого кавалера…
- Эх, девки, доведете Вы меня до греха! – Смеется Леонид Израилевич и подмигивает бабке в ответ. – Уволят меня из-за вас к чертовой матери…
- А мы за вами…
И под всеобщий хохот он довольный и смущенный уходит из палаты.
- Доктор, стойте, - вслед за ним летит тоненький голосок бабульки, что лежит напротив Лидиной кровати. Волосики у нее похожи на одуванчик, который вот-вот облетит от порыва ветра. Она здесь самая старенькая и лежит дольше всех. У бабули сломана нога в щиколотке и никак не срастается, несмотря на все усилия врачей. Ей 74 года, но выглядит она старше. Валя, при которой она поступила в палату, рассказывала, что бабуля поначалу была пухленькая, как булочка. Но теперь она похудела, лежала почти неподвижно, уставившись бесцветными глазками в потолок, и говорила редко тоненьким писклявым голоском. – Доктор, постойте!
Леонид Израилевич нехотя повернул к ней. Следом за ним возвратилась и дежурная медсестра с блокнотом, в котором записывала все его указания.
- Доктор, жалуюсь на нее,- бабуля ткнула пальцем в сестру. – С утра клизму просила поставить, они отказались. А я четверо суток не ходила, живот распирает…разрешиться не могу…
- Да мы тебе только вчера делали, - злится медсестра, - всю постель вчера уделала, перестилали тебя! Четверо суток!.. Врет же, Леонид Израилевич!
- Ну и черт с вами! – Бабуля досадливо морщится. – Помру от вас…
- Сделайте ей, - Леонид Израилевич снисходительно машет рукой, - она у нас каждый день просит…постоянный клиент…
- Ну да, - сестра еще пытается отговориться, - опять все уделает, мой ее потом…
- Сделайте! – Врач решительно рубит рукой и строго глядит на медсестру. – Сделайте, раз просит!
- Ну ты у меня смотри, - сестра грозит бабке пальцем, - уделаешься – постель  менять не будем, будешь так лежать!
- Да к что ж, - бабка блаженно улыбается, - тебе сказано делать, вот и делай! Рассуждает еще, исполняй, что врач сказал! – Бабуля торжествует и, кряхтя переворачивается на бок, в ожидании желанной процедуры.
Спустя несколько минут раздается  треск и звук фонтанирующей воды, и бабка, возлежа на судне, блаженно улыбается, призывая сестру.
 Сестры не торопятся, зная, какой очередной сюрприз их ожидает. Наконец они приходят, и, откинув одеяло, разражаются бурным диалогом с блаженно умильной бабулькой.
 - Все ухлестала опять, - ругаются сестры, - только же вчера сменили белье. Напросилась – будешь теперь так лежать, белья чистого нет. И не жалуйся, сама виновата… Каждый день у нее четверо суток…
Бабка покорно молчит. Она знает, что завтра на обходе поплачется врачу в жилетку, и они все сделают, как бы сейчас ее ни ругали. Несколько минут она лежит тихая и умиротворенная, думая про себя что-то свое. Но неожиданно словно просыпается и ни к кому не обращаясь, бросает в палату писклявы голоском.
- Сволочи какие! Смените, куда вы денетесь!
В палате смеются, а бабка снова затихает до очередного раза. Ее так и прозвали потихоньку  с легкой руки Лидии Одуванчиком, за глаза беззлобно посмеиваясь над ней и ее выходками.
Бабуля подслеповата и плохо видит, поэтому по любому поводу обращается ко всем с разной мелочью. Она довольно капризная, что выдает в ней характер непокорный, и разборчивая.
- Что на завтрак сегодня? – Вопрошает она Динку и терпеливо ждет ответа. – Если манная каша или пшенная, скажи, я есть не буду. Пусть не приносят…
- Рисовая молочная, - Динка поставила кашу ей на тумбочку, - сыр, чай…
- Не буду, - бабка отворачивается от тумбочки, - унеси, рисовую тоже не буду… Глянь, там у меня в холодильнике, на полке рыбка хорошая, чего еще получше…
За окном уже конец стылого ноября. То и дело кружатся белые мухи, и моросит нудный осенний дождь, часто переходящий в ледяную сыпь. Небо серое и промозглое, как застиранное белье, и солнце редко улыбается заметно поблекшему дню. Скелеты обнаженных деревьев уныло обвисли ветвями и качаются под сырым ветром, стряхивая ненароком уцелевшие темные, обожженные морозом, листья.
В палате душно, но открывать окна никто не решается: слишком велика возможность застудить лежачих больных. И они, потные и разгоряченные, просят не закрывать дверь в палату, чтобы из коридора веяло свежим ветерком.
 Лидия чувствовала себя уже значительно лучше. Она самостоятельно садилась на кровати и даже пыталась стоять возле нее на еще слабых ватных ногах. Сильно исхудавшая после операции теперь она радостно уплетала все подряд и быстро восстанавливала утраченные силы. Смолоду она была озорна и бедова, и сейчас, когда она почувствовала, что все самое опасное и плохое позади, жизнь вновь вернула ей ее оптимизм и уверенность в завтрашнем дне. Она потребовала, чтобы Динка принесла ей косметику, и каждый день перед приходом врача усердно приводила себя в порядок, будто и впрямь хотела ему понравиться. Причесанная и нарумяненная, она сверкала своими карими глазами и улыбалась во весь малиновый рот, уже совершенно не напоминая лицом тяжелобольную.   Соседки завистливо глядели на нее и только дивились такому скорому перевоплощению.
- Да ты, Лида, теперь и не похожа на больную, - говорила из угла, что возле окна, бабуля, так поддевшая ее во время посещения мужа. – Видала, какая сидишь, не то что мы…
Судя по тому, что у нее был еще совсем молодой сын, она не была старухой. Но вид ее говорил об обратном. И муж, и сын навещали ее регулярно и старались ухаживать, как только могли, хотя и было это и неуклюже и даже смешно со стороны. Лежала она с обыкновенным переломом лодыжки, который в больнице усугубился внезапным инсультом с параличом. Бабку перекосило и разговаривала она теперь несколько невнятно. Врачи успокаивали ее, говоря, что это явление временное, и первый удар часто проходит бесследно. Бабуле назначили диету, и она почти ничего не  ела, утверждая, что потеряла аппетит на такую  «козлиную» пищу. Она стала еще более раздраженной и часто помногу, громко, и не стесняясь никого из присутствующих, ругала  мужа и сына. Те же, в свою очередь, не зная, как ей угодить, совершали иногда комически нелепые поступки, над которыми потешалась вся палата.
Лидия внимательно наблюдала за ними, и иногда даже позволяла себе вмешиваться.
- Что это Вы делаете? – Спросила она однажды, когда увидела, как бабулин муж усердно надувает какой-то резиновый круг.
- Да вот, - последовал ответ, - в аптеке купили мягкое судно, а то у вас здесь железное, жесткое и холодное. А это мягонькое ей… - Он аккуратно заткнул пробку и, встряхнув пеленку, расстелил ее на судне. – Вот теперь будет хорошо, - удовлетворенно крякнул он, довольный своей работой.
Динка прыснула со смеху, представив последствия его ухаживания. Следом за ней засмеялась мать.
- Да кто ж так делает, - сквозь смех проговорила она, - это ж что ж будет потом? Пеленку-то зачем положил?
- А чтоб помягче ей было и потеплее, - озабоченно произнес мужик, - оно ж холодное…
- Сними, сними, - Лидия едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться на всю палату, - она тебе потом сгодится…
Покорно убрав пеленку, мужик неуклюже стал подсовывать бабке судно. Оно изгибалось и дрыгало в его руках, и никак не хотело вставать на положенное ему место. Измученная бабка начала костерить его почем зря. Мужик, красный и смущенный,  безнадежно махнул рукой и побежал за сестрой. Та, быстро и ловко сделав дело с привычной для нее железной тарой, и под всеобщий смех удалилась из палаты, оставив мужика в полном недоумении с резиновым судном в руках.
- Только деньги зря потратил, - ворчала бабка, - куда его теперь? Ни черта котелок не варит!
- Да ладно тебе, -  увещевали ее, - он же как лучше хотел. О тебе заботился…
Бабка еще долго не могла успокоиться после его ухода, вспоминая его неуклюжие попытки и ворча на всю палату. Лидия и Елизавета Прокофьевна, чтобы перебить ее, начали рассказывать всевозможные истории и анекдоты, пересыпая их ядреными словечками для пущей солоности. Динка радовалась, это тоже было одним из хороших признаков материного выздоровлении.
- Знаешь что, - склонилась мать к Динкиному уху, - так хочется выпить, принесла бы бутылочку… и селедочки с отварной картошечкой, а то здесь все каши да каши…
- ? – Динка обалдело глядела на мать.
- Ничего, можно, - ободрила она ее. – Немножко никто не узнает…
На следующий день Динка заявилась в палату с большой сумкой съестного. На дне ее лежала заветная бутылочка «Столичной». Мать не питала привязанности к винам и  всем напиткам предпочитала русскую водку, считая ее чище остальных. Разложив по тарелкам селедку, еще теплую отварную картошку и курицу, Динка лукаво показала матери краешек поллитра.
- Я принесла, как ты просила, - засмеялась она, - как ты ее пить-то здесь будешь?
Мать оглянулась по сторонам и подмигнула Динке, указав на мензурку.
- Сюда лей, - сказала она, - в случае чего, скажем, что термопсис…
Динка, закрыв плечом бутылку и откупорив ее, аккуратно нацедила полную, и подала матери.
- Лекарство надо сперва принять, -  вслух сказала мать и опрокинула мензурку залпом. – Термопсис какой хороший, - крякнула она, - нет ли там еще со  вчера, я помню, оставался… - Мать вновь подмигнула Динке.
Динка нацедила еще одну, и мать, крякнув вторично, смачно пропустила ее внутрь.
- Теперь можно и позавтракать, - сказала она и принялась за селедку. Селедочно-луковый запах поплыл по всей палате.
- Да что ж ты там так ешь аппетитно? – Спросила бабуля, что у окна. – Дай мне хоть кусочек, уж больно ты ешь хорошо… Ведь аппетита никакого нет совсем, может хоть с тобой пожую…
- Да вот термопсика выпила да селедочкой теперь балуюсь, - сказала мать, опять подмигивая Динке.
- Дай хоть кусочек, - взмолилась бабка, - слюна течет каблуком…
- Снеси ей всего и налей чуток, - скомандовала мать Динке, - пусть выпьет и поест. Ато лежит, как бревно, совсем скисла…
- Ты что,- Динка оторопело глядела на мать, - ей нельзя, у нее ж только что инсульт был. А если ее тюкнет еще раз, в тюрягу из-за нее загремим!
- Не загремим! – Мать решительно показала на «Столичную». - Налей и ей термопсика, ничего с ней не станется…
Динка покорно выполнила материно указание и внимательно посмотрела на бабку. Бабка оживилась, поняв, в чем дело, и на удивление прытко отправила мензурку в рот, с удовольствием закусив «лекарство» селедочкой.
- Да хорош термопсик, - прошамкала она набитым ртом, - и где ты, Лида, его взяла только? По душе, как бальзам…
Палата оживилась, почувствовав в ее словах подвох.
- Какой термопсис, - удивилась Елизавета Прокофьевна, - его ж на ночь нам дают, а сейчас утро… Темните вы что-то, девки…
- Да какой термопсис, - засмеялась мать, повернув к ней голову, - Динка бутылку водки принесла. Так захотелось выпить, что сил нет… Для аппетита и вообще, для поднятия духа…
- А мне то что ж, - Елизавета Прокофьевна укоризненно покачала головой, - я тоже термопсик уважаю… Уж угости и меня…
Через десять минут вся палата, приняв на грудь «термопсик» усиленно жевала кто что, порозовев и явно пребывая в приподнятом настроении. Мать сидела на своей высокой кровати, восседая, как на троне, и хватко держала в руке куриную ногу. Лицо ее выражало крайнее удовольствие, и глаза светились лукавым горячим светом. Пузырь «Столичной», опустошенный до самой последней капли, сиротливо валялся на дне Динкиной сумки.
Внезапно вошедший Леонид Израилевич в момент оценил обстановку и, бросив на мать цепкий взгляд, с ходу произнес неожиданную ошеломляющую фразу.
- О-о-о, - протянул он, - вижу, невеста на выданье сидит, ну, скоро домой пойдешь! Нечего тебе здесь делать! Дома долечишься, там на поправку скорее пойдешь! – Он еще раз оглядел палату. – Что-то вы у меня сегодня какие-то не такие… - произнес он, ожидая ответа. - Приняли что ли?..
- Да какой «приняли», - возразила бабка у окна, отвечая за всех. – Тут только и делают что термопсис льют да клизму ставят…
- Термопсис… - Леонид Израилевич ловко схватил Лидкину мензурку и поднес к носу. – Да, хорош термопсис, - засмеялся он и посмотрел на мать, - все лечились?
- Все, - призналась мать. – Да что там по 50 граммов, как слону дробина… Только для запаха…
- Ну, с вас и того хватит! – Отрезал он. – Смотрите тут у меня! Ох, и подведете вы меня под монастырь! А термопсис хорош, могли бы и меня угостить…
- Нет больше, - мать виновато развела руками, - закончился термопсик… Теперь уж в следующий раз…
В этот день в палате царило особенное оживление. Затянули было и песню «А я люблю женатого…», но сестры, заслышав непривычное пение, дружно поспешили в палату и доложили Леониду Израилевичу. Он только рассмеялся.
- Налейте им валерьянки для успокоения, - сказал он, - а то они «термопсиса» перепили… - Но экзекуции не последовало.
…Незадолго до выписки мать посетил начальник завода  полковник Лезин. Он пришел в палату в форме, с огромным пакетом яблок и долго расспрашивал мать о здоовье, о планах на будущее и все желал ей выздороветь и вернуться на прежнее место, где ее ждали с нетерпением. Визит его потряс мать до глубины души. Она была растеряна, окрылена и восхищена его вниманием и еще долго потом хвалилась перед  всеми, удивляясь тому, что он нашел время посетить ее сам и что он так человечно отнесся к ней. В палате потом долго расспрашивали Лидию о ее работе и все нахваливали ее начальника, изумляясь его поступку. Может быть это и послужило тогда толчком к тому, что Лидия вернулась к своей прежней профессии. Как можно было не ответить добром на добро, если к тебе относятся с таким уважением и вниманием!.. 
Недели полторы спустя, как и обещал, Леонид Израилевич выписал мать домой. Провожали ее всей палатой, как родную, наказывая ничего не оставлять в больнице и поскорее выздороветь. Завидовали, что будет она праздновать Новый год дома, а не в больнице. И хотя Лидия была еще очень слаба, возвращение домой она восприняла, как свое воскрешение из небытия,  чудесное возвращение к забытой, нормальной жизни, от которой так долго она была оторвана.
Впереди было еще много трудностей и испытаний. Был пройден еще только один, самый опасный порог, отделивший ее от смерти. Теперь, чтобы полностью встать на ноги, нужны были усилия еще очень многих людей, включая и ее саму. Но Лидия знала, что та черная бездонная пропасть, в которую ее швырнуло несчастье, позади, что смерть, которая несколько раз ходила рядом с  ней, отступила, и она сама перешла в какое-то новое качество, которое доселе ей было неведомо. И свои страдания, и страдания других людей научили ее не  сдаваться, не падать духом ни при каких обстоятельствах, не хныкать и не уповать на провидение, а бороться до конца, с тем, чтобы победить и снова жить всем смертям назло!
Ведь жизнь никогда не может примириться со смертью! 

 
 
       
 
   


Рецензии