НА ЦЕПИ - Глава 2. Воспоминания Валентина Боброва
Геннадий Мисниковский, пожалуй, был самым симпатичным из их студенческой компании: с шикарной бархатистой гривой черных волос, с игривыми черными глазами, в которых всегда сверкал, как говорится, огонь желания. Генка «сидит на цепи», а девчонки на него зырят. Еще бы! Как начнет стихами завораживать: «Ты сказала, что Саади целовал лишь только в грудь. Подожди ты, бога ради, обучусь когда-нибудь!» — считай все пропало: сорвался! — уведет новую девицу. Иногда так и случалось. Парни злились, но до конфликтов не доходило, да и причин особых не было: новая девица и есть новая, то есть еще ничья, так что кому повезло — тому повезло. Тем более, что девчонок для всех хватало: нет сегодня — появятся завтра. Некоторые ребята даже записи вели — скольких девиц они покорили. Чуть ли не соревнование устроили. Первенство держал Генка: у него был полный учет любовных деяний. И без вранья: как знали и видели ребята, в одиночестве он никогда не находился. Но «на цепи», если случалось, сидел в основном терпеливо, страдал, но сидел. И Валентину не раз приходилось «сидеть на цепи» — тоже еще тот был ходок! Словом, друзьям было что вспомнить.
Помнилось, как все стены их общежитской комнаты были увешаны вырезками из иллюстрированных журналов с изображением девушек в красивых шляпках и купальниках (увы, «обнаженных натур» тогда в продаже еще не было, а подпольные, заграничные, попадались редко, и их не афишировали) и рядом — рукописные лозунги почти сплошь из цитат, преподносимых им, технарям, на лекциях по истории и философии: «Да здравствует социалистическое соревнование!», «Бытие определяет сознание!», «Учиться, учиться и учиться!» и опять же «Бытие первично, сознание вторично!». Инициаторами оформления сего интерьера были Мисниковский и Бобров — друзья-отличники по боевой и политической подготовке: Мисниковский — естественно, по боевой (вначале появились на стенах красотки), а Бобров — по политической (кстати, Мисниковскому легко давались точные, технические науки, а Бобров зело шустро сдавал зачеты и экзамены по всем этим истматам и диаматам, потому и лозунгами стены обклеивал). Ну а когда приходили девочки, гостеприимные хозяева наперебой разъясняли им настенную «науку»: они в поте лица соревнуются за отличные отметки на зачетах, коллоквиумах и экзаменах, так как студенческое бытие, естественно, толкает их на осознанную учебу и потому учиться, учиться и учиться — их первейшая задача, а все остальное, увы, на втором плане. Девочки раскрывали глаза и рты, слушая таких хороших мальчиков, но ненадолго, вскоре понимая, что их разыгрывают. «Хорошие мальчики» и на «втором плане» были не только хорошистами, но и отличниками, что девочкам нравилось, как считали «мальчики», еще больше. И в этом они, конечно, не ошибались, еще более азартно расшифровывая между собой известные цитаты и лозунги: да здравствует соревнование по уже упомянутым любовным деяниям, ибо холостяцкое бытие, естественно, толкает их на осознанное знакомство с девушками и этому учиться, учиться и учиться — их первейшая задача, а все остальное, ура, на втором плане.
Правда, однажды — а это было на первом курсе — их пригласили в комитет комсомола, и старшие товарищи, мягко говоря, вставили дыню и за бытие, и за сознание: фотографии красоток рядом с такими лозунгами — аполитично. Мисниковский стал «выступать», мол, это шутка, вы что, не понимаете? А ему: «Из института хочешь вылететь? — И ко всем остальным: — Вы тоже хотите?» Признаться, струхнули они тогда, и «наглядную агитацию» сняли, хотя и не поняли, за что на них взъелись. Добро бы упрекнули за то, что тайно оставляют у себя на ночь подружек. Да это что! Иногда втихушку по ночам любят «хором»: парами, но, увы, в одной комнате, в надежде, что «соседи» не слышат. Хотя потом и посмеиваются: не хочешь да услышишь. Аморалку с персоналкой им могли запросто пришить. «Старшие товарищи» эту школу тоже наверняка проходили, так что прекрасно все знали и понимали. А вот придрались к другому... К черту или еще куда подальше посылали их «шутники». Хорошо еще, что только испугом отделались.
Ладно, им лозунгов и так хватает — по всему институту и городу развешаны, и вообще испуг длился недолго: вырезки с красотками из иллюстрированных журналов вскоре опять появились в их общежитской комнате и по мере возможности обновлялись. А «живые» девушки появлялись у них в гостях и обновлялись по-прежнему регулярно, даже если не было никаких материальных возможностей. Возможности здесь требовались другие, а их хватало с избытком.
Жили ребята не тужили, радуясь жизни и коллективно преодолевая учебные трудности. Особенно сдружились Мисниковский и Бобров — еще при сдаче приемных экзаменов в институт потянулись друг к другу: Мисниковский помог Боброву по математике, а Бобров ему — сдать английский. И потом чаще, чем другие, помогали друг другу: и курсовые делать, и зачеты сдавать, и экзамены. Вместе всегда было весело и надежно. И всем ребятам из их компании казалось, что они знают друг о друге все и вся. Но в душе у каждого оставалось, конечно, много потаенного, о чем они и сами еще, наверное, толком не ведали. Например, Валентин Бобров был очень влюбчивым: почти все девушки были для него если не красавицами, то во всяком случае созданиями необычными, таинственными, романтическими и потому неприступными, которых надо неторопливо обхаживать и не обижать. Кстати, этому учил их и более опытный в интимном деле Генка Мисниковский, когда любил говорить, что «с девицами надо работать больше головой». И тут же кто-нибудь подхватывал: «Так голова же, то бишь сознание, вторична. Как бы не обиделось бытие — «мужское хозяйство», воспринимая поучения Мисниковского как шутку. Словом, каждый по-своему воспринимал эти слова, не придавая им особого значения, так как жил по каким-то своим внутренним неписаным законам и, естественно, не бездумно.
Вот и Бобров «работал головой»: когда другие уже во всю шуровали с познакомившимися кадрами, то есть не только гуляли и целовались, но и спали, он все еще держался за пальчик. А когда и у него доходило до «бытия», тут он уже вообще не мог отлипнуть от своей избранницы. Не для счета знакомился с девушками, а вроде как искал ту, единственную, хотя о женитьбе тоже вроде не помышлял. Ходил с девочками подолгу (по молодым годам это означало от нескольких недель до нескольких месяцев. А год-полтора — вообще было великим достижением «народного хозяйства», как иногда называли «мужское хозяйство» смешливые студенты) и, главное, ему было неудобно рвать сразу, резко. Девушка, конечно, сама начинала замечать, что Валентин поостыл к ней, и начинала душеспасительные разговоры. Тут и он применял все свое красноречие, чтоб сильно-то не обидеть человека. Бобров на самом деле привязывался, привыкал... но, в то же время, был не прочь и поменять «кадру». (Видать, и с Катей все десять лет дружил, не отлипал, потому что характер такой). Сначала ему казалось, что каждая новая его подруга и есть та, единственная. Но потом он постепенно терял к ней интерес, словно раскрыл последние тайны, все становилось будничным, привычным. Он понимал, что девушка-то ни в чем не виновата, а вот хотелось что-то другое... И другую. Но пока не расстанутся, не скажут друг другу последнее «прости», с другими не гулял, хотя таковая, может быть, уже и была на примете. А у многих его товарищей было как раз все наоборот: новая знакомая — главный стимул и козырь для разрыва с прежней подругой.
И не всегда его гуляния доходили до «постели» — хоть век обхаживай. Но расставался со «строгими» девушками не из-за этого, ему как раз нравились такие — недоступные. Если, конечно, не дуры да чтоб при том ласковые были: любил Бобров обниматься и целоваться. Да кто ж этого не любит! И вот встречался, целовался, общался... и опять скучно становилось.
Но иногда и его «пинали»: кому-то не нравился. Переживал... до очередной новой и скорой встречи.
А первые сексуальные уроки были для Боброва вообще кошмарными. Нет, не тогда, когда он прощался с Катей. Тогда согрешили они оба впервые. Произошло все на улице, в палисаднике около какого-то частного дома. Помнит только, что она нисколько не сопротивлялась, и он был удивительно смел... Попрощались они с Катей, так сказать, «по-взрослому» и разбежались, видно, с испуга навсегда. Как во сне все было, ничего не понял, как, наверное, и Катя. Это не урок, это что-то другое...
А тут на первом курсе познакомились они с довольно смазливыми девицами, которые неизвестно как объявились у них в общежитии и, конечно, тут же были «заклеены». Ну и чуть ли не три недели у них в общаге прожили: скрывали они их от комендантши, как партизан в тылу врага. С одной из них он и учился постельной любви.
Потом эти девицы куда-то исчезли, видели их с парнями-старшекурсниками. А через месяц-полтора объявилась его «учительница» и тихо сказала «ученику»: «У меня задержка, я беременна». Бобров тогда толком и не понимал, о какой «задержке» речь, только догадывался, а вот услышав о «беременности», сник и запаниковал: что делать?! А она ласково успокаивает: жениться надо. Растерялся не на шутку — и за советом к друзьям. Те смеются, говорят, что она, может, и не от него подзалетела, иди докажи. Научили, чтоб он все отрицал и вообще послал ее подальше. Но Валентин не сумел проявить такую мужскую твердость и стал нудно объяснять ей, что он еще молодой, что ему еще учиться и учиться надо, что сейчас он не сможет содержать семью, что родители его далеко и люди небогатые, помогать материально не смогут, словом, рано ему сейчас жениться, рад бы, да не может. Разжалобил девицу почти до слез, она даже хотела остаться у него на ночь, но Валентин тут же залепетал, что он заболел, плохо себя чувствует, а у самого только одна испуганная мысль: вдруг еще дитя получится?! Потом с друзьями долго хохотал, когда вспоминал об этом: от первой беременности не избавился, а второй уже испугался! Ну а девица деньги на аборт попросила. Всем этажом собирали. А она больше не появилась. Валентин себя неловко и тревожно чувствовал и все поджидал свою «учительницу», переживал и за нее, и за себя: вдруг с ней что стрясется... да и жениться на «такой» не хотел, впервые, пожалуй, столкнувшись не только со «смазливостью», но и с «поведением» или, как они писали в школьных сочинениях, с «внутренним содержанием». Да он вообще еще не хотел жениться. Настоящая жизнь только начиналась! Хотя, конечно, если вдруг влюбится... Мечтает познакомиться с красивой и хорошей девушкой. Конечно, мечтает. Что себе-то врать? Катя тоже была симпатичной. И хорошей. Но... Вон сколько девушек. И есть такие красивые — фигура, лицо, волосы — аж дыхание перехватывает. И он обязательно должен встретить свою единственную...
А та девица больше не появилась на его жизненном пути. Видать, все рассосалось — ложная была задержка. А скорей всего наврала обо всем — так с ребятами и решили. Собранные деньги пропили. Ну и урок получили и себе на ус намотали: всякие есть чувихи, надо быть осторожней. И наконец-то прониклись мудростью Генкиных слов: в энтом интимном деле надо работать больше головой.
Тогда-то и появились у ребят презервативы. Правда, далеко не у всех, так как многие все же считали, что работать головой надо женщинам, а не им. И подтверждали свою правоту расхожей прибауткой: наше дело не рожать... И вообще давно известно: любовь в презервативе — что поцелуй в противогазе. От такого бытия только революции рождаются. Хотя, с другой стороны, без «противогазов» еще и заразиться можно. Уже несколько парней, как знал Бобров, бегали в какую-то дальнюю больницу — кожвендиспансер. От одного названия вздрагиваешь. Лучше туда не попадать. Потому и не надо кидаться на всех без разбора.
Но знал Бобров и другое: некоторые парни встречались с женщинами, у которых были дети, а вот мужей не было. С ними иметь дело, наверное, куда безопаснее — опытные. Но у Боброва таких еще не было. Да он и не искал и не ищет женщину только для «постели». И вообще: женщины-одиночки — дети без отца... Женщинам достается: всякие там месячные, аборты, какие-то кесаревы и еще черт знает что. С ребятами они на эти темы не говорят, но Бобров уверен, что многие об этом думают. Конечно, это же понятно: всё расхлебывают женщины. И Бобров стал постоянно носить в карманчике небольшого портмоне (для записной книжки и денег) резиновое изделие: иногда пригождалось. И, пожалуй, не только от страха за свою судьбу.
Во время этого «сексуального урока», когда Бобров метался в поисках выхода, он впервые заволновался о Кате: как там она? Может, и с ней что произошло? Но отгонял от себя эти мысли: во-первых, он до сих пор толком не знает, было у них или нет что-то «по-взрослому» и, во-вторых, если бы что-то приключилось, то она бы сообщила. Обязательно сообщила. Или сообщили бы ее родители, — Бобров даже содрогнулся при этой мысли. Он хотел написать ей письмо, получить ответ — и убедиться, что у нее все нормально. И вообще хотел написать. Хорошая девчонка. Не то, что некоторые, которые попадаются на его пути. Но когда все «рассосалось», то и волнение о Кате как-то рассосалось тоже. Письмо так и не написал.
Студенческие годы проходили в основном беззаботно и весело, если не считать суету и нервотрепку во время сессий.
Но вот Генка Мисниковский неожиданно покинул их холостяцкую компанию. После четвертого курса уехал на каникулы к родителям на свой родной Урал, там и остался: женился и в институт местный перевелся. Нет, чтоб в родном вузе учебу завершить, год всего оставался. Видать, невтерпеж стало. Посадил себя на «семейную цепь», как смеялись в общежитии его друзья. Бобров и еще пару ребят ездили к нему на свадьбу и зачитывали смешное стихотворное поздравление от всей их студенческой компании, в котором желали своему другу долго и счастливо сидеть на «семейной цепи». От этого поздравления Мисниковский был в восторге, только один, конечно, из всех его родственников до конца поняв всю эту «цепную» шутку. И друзьям его все понравилось: шикарная была гулянка — жратвы и выпивки было столько, что все их общежитие можно было бы целую неделю, если не дольше, кормить и поить. Но, главное, сама Вика, новоявленная жена Генки, оказалась неплохой девчонкой: черненькая — и глаза, и волосы, и брови, улыбчивая, остроносенькая, как лисичка. Нормальная девчонка. Плосковата, правда. У Генки посмазливей были девицы. И попышнее. Пышненьких он любил. Еле удерживался на «цепи», когда в общежитии появлялась грудастенькая, а у него в тот момент уже кто-то был, или он просто опаздывал к «клейке».
И почему он так рано женился? — еще до свадьбы, в общежитии, недоумевали ребята. Но, пообщавшись пару деньков с Викой, они поняли — почему: застенчивая, заботливая, Генку все Геночкой-лапочкой называла и от него ни на шаг. И он ее все тиснуть, поприжать норовил — брачной ночи им явно не хватило, — а Вика стеснительно увертывалась — рядом-то они, его друзья, были.
И родители молодых были очень гостеприимными, радушными. Особенно понравился ребятам отец Вики, то бишь теперь тесть Генки, — небольшого роста, с пузом, но такой шустрый: тост за тостом — только успевай наливать. И за них, то есть друзей Генки, тост произнес: за дружбу, чтобы в будущей работе, как и в студенческие годы, они помогали друг другу, не предавали — это самый главный закон жизни! За такой тост можно и бочку выпить. И еще он провозглашал тосты за кооперативную квартиру, чтоб она побыстрей строилась для молодоженов: мол, это Викино приданое, и за саму Вику — она у него единственная дочка, и он ее в обиду не даст. Хороший мужик: видать, щедрый и строгий. И ребята отгадали, так как потом узнали от Вики, что отец ее какой-то начальник, а начальники все должны быть щедрыми и строгими. И Генка, конечно, радовался: жилищный вопрос решился сразу — будут жить отдельно от предков. Ребята понимали: повезло молодоженам. И еще из многочисленных тостов, они поняли, что это родители Генки и Вики, то бишь сами предки, познакомили друг с другом «бедных студентов», как выразился отец Вики. К тому времени Вика на второй курс перешла и, значит, была знакома с Генкой с предыдущего лета. Он ничего им про нее не говорил, и весь этот год был таким же, как всегда, успешным ловеласом. Видимо, и для него, как поняли ребята, все это было неожиданным. Вот любитель приключений! Пришел, увидел, победил! Это в его духе. Пусть будет счастлив!
Словом, пропили они друга и уехали. Переписывались. Редко, правда. Связь поддерживал в основном Бобров. Недаром же называли их друзьями-отличниками.
После окончания института, как узнал Бобров, Мисниковский попал на завод к тестю. И тоже удачно: по интересным командировкам ездил, потом и по начальственной лестнице стал подниматься. (Может, потому и перевелся в свой город, чтоб удачно распределиться? — как-то мелькнула у Боброва мысль. Но не будет же спрашивать. Как-то неудобно. Генка может подумать, что он намекает на «удачную» женитьбу). А Мисниковский и к ним в город приезжал. Тогда Бобров собирал их старую студенческую компанию, и они бурно отмечали встречу. Почему опять Бобров? Не только потому, что они были более близки, но еще и потому, что Бобров долго холостяковал, все не мог найти свою суженую, вот и выплескивал лишнюю энергию на организацию всевозможных застолий, будоража женатиков, чтоб не заснули на своих теплых женушках.
К тому времени он все еще жил в заводском общежитии, но ему могли дать отдельную комнату на семейном этаже или даже в коммунальной квартире (об однокомнатной можно было только мечтать), если бы он был женат. Вот именно — если бы.
Когда он случайно встретился с Люсей, то искренне обрадовался: память детства и юности! В школе он и вправду посматривал на нее. Но, признаться, не потому, что очень ему нравилась, а просто любопытно было смотреть на девчонку, которой сам нравишься. Знал он об этом, чувствовал и гордился. Хотя этим не козырял и дружил с одной Катей. Но вот расстались. И переписываться обещали друг другу. И не переписывались. Но первое время Бобров часто вспоминал Катю. Особенно их последний вечер перед ее отъездом. Тогда как с детством попрощались таким вот «взрослым» образом, словно желая доказать друг другу именно свою взрослость. Хотя, наверное, во всем этом было не только самоутверждение...
Зашли они в какой-то палисадник — как магнитом их потянуло в это тихое, укромное место, спрятанное от всех людей на белом свете. Боже, ведь они расстаются, и расстаются, может быть, навсегда, и у него — да, наверное, и у Кати (он почему-то был в этом уверен) — не возникало ясной мысли как-то продолжить дружбу, словно где-то глубоко сидела жажда чего-то нового, необычного. Да, да, ведь они вступают в незнакомую, но желанную взрослую жизнь, а новая жизнь — это новые люди. И эта жажда выливалась в яростное желание и попрощаться как-то необычно...
И он впервые ее целовал. Нет, конечно, он и раньше ее целовал, когда, например, поздравлял с каким-нибудь праздником или с днем рождения, — в лоб, в щеку. И на вечеринках тоже целовались, когда собирались без классного руководителя и между танцульками играли «в бутылочку». Бутылка крутится-вертится быстро, шумно — и целовались так же быстро. Но тихо — никто не хихикал, даже когда бутылка «парня на парня» указывала: молча перекручивали. Конечно, смущались и стеснялись — и друг друга, и самих себя. А тогда, в палисаднике... Бобров и сам не знает, откуда что взялось — и смелость, и напористость. Он впервые почувствовал вкус Катиных губ... девичьих губ... женских губ... Впервые дотронулся... да что там — дотронулся — тискал, ласкал ее... Катя прижалась к нему, обняла за шею и тоже целовала его... Неодолимый взаимный трепет... Неодолимое желание продолжить эту пьянящую ласку... Неодолимый напор. Так хищник, почувствовав запах крови, уже не может остановиться... Бобров прижал ее то ли к дому, то ли к забору — не помнит, конечно, — помнит только как трясущимися руками задирал ей подол и стягивал трусики. Пытался что-то сделать стоя. Именно «что-то». Тыкался, как слепой котенок, ничего не соображая — только вперед, в какую-то теплую и щекочущую преграду, в эту таинственную неизвестность... И лишь почувствовал, как содрогается всем телом, утопая, растворяясь в радости и счастьи от близости со своей любимой Катюшей...
Любимой... Господи, до сих пор не знает, что у них тогда произошло! Случилось или нет у них «по-взрослому». И другое: только ли во взрослости своей они хотели утвердиться?..
Катя уехала. Уехала вместе с родителями на следующий день. Он ходил их провожать на вокзал и все старался нести самые тяжелые чемоданы и тюки. И боялся... нет, стеснялся смотреть Кате в глаза. И, как ему показалось, она тоже. Только запомнился ее прощальный и почему-то растерянный взгляд, когда тронулся поезд, и она подошла к открытому окну вагона. Никаких слез. Полуоткрытый рот и большие немигающие глаза...
В первое время он со счастливой улыбкой вспоминал это неожиданное прощание в палисаднике, и не верилось, что все произошло наяву, а не во сне. И он думал о письме не только потому, что во время «беременных» событий заволновался о Кате; и не написал письмо не только потому, что все «рассосалось», и он перестал волноваться. Конечно, скучал. Но и не хотел связывать себя чем-то, не хотел и, может, даже боялся каких-то обязательств. Вдруг ему понравится другая девушка? И вообще — свобода, брат, свобода!
Да, Валентин вскоре почувствовал именно радостную свободу, то новое и необычное, которое жаждал и предчувствовал: как в незнакомые и экзотические места вырвался — столько любопытного и интересного вокруг! И прежде всего — жизнь в шумном общежитии вдали от родительского дома... Конечно, жаль, что они с Катей расстались, он бы с удовольствием с ней встретился вновь, но уже именно «по-взрослому», толк-то в этом деле он успел познать. А то, что расстались... Наверное, и хорошо, что расстались, навечно сохранив в душе что-то чистое и светлое. А то как бы вскоре разочаровываться не пришлось. Или просто бы наскучили друг другу. Это он уже проходил и проходит. Любовь... Кто знает, что такое любовь?
Ну а Люся в школе ему не особенно нравилась. Помнит, глазела на него, на вечерах на дамское танго всегда приглашала. А вот после школы о Люсе, признаться, не вспоминал.
В театр, где они встретились, Бобров частенько ходил — и когда во студентах был, и когда уже инженерил. Особенно после института. Не потому, что стал заядлым театралом. Просто театр оказался единственным местом, где можно было познакомиться с приличными девочками. Так что пересмотрел весь репертуар и многих «невест» перебрал, а вот «единственная» никак не попадалась. Видно, не везло. Или же сам был виноват? Только в чем?
Он пытался понять причину своей затянувшейся холостяцкой жизни и не мог. Конечно, еще не выветрился студенческий азарт — желание новизны. И, может, не только студенческий, а просто человеческий, так сказать, естественный и потому вечный. Конечно, встречал он однолюбов, но понимал, что это так, напускное: нет такого мужика, который хоть на время не хотел бы сменить одну женщину на другую. Но хотение — одно, а возможности — совсем другое. Не все горазды по женщинам бегать. Да и утомительно все это: ухаживания, свидания, бессонные ночи... Но и чувствовал, что скорее гордится, чем оправдывается. Или вот кичится перед друзьями и их женами: куда, мол, торопиться?! Холостяцкая жизнь дается человеку один раз, и прожить ее нужно так... И далее в том же известном героическом духе. Но самому мечталось... Ну, как бы это сказать?.. Не просто о красивой и хорошей женщине, а вообще — о чем-то хорошем и красивом. Все еще хотелось какой-то романтичности, таинственности, доступной недоступности. (Ему очень нравился анекдот, когда герой говорил готовой для «любви» героине: «Одевайся и сопротивляйся»). Так вот это «хорошее» и «красивое» почему-то всегда виделось в чужих руках, вернее, в чужих женщинах. Значит, для него — в новых женщинах. Вот и получалось, что стремясь к «качеству», он невольно увеличивал «количество», которому теперь могли бы позавидовать и некоторые «спортсмены» из их бывшей студенческой компании, в том числе и его друг Мисниковский. Бобров, естественно, тоже не сгорал от стыда от своих «спортивных» достижений, на судьбу не роптал, а «мучился» с удовольствием, вдохновляясь главным стимулом: все еще впереди! (Ха! В прямом и переносном смысле).
Но шло время, и «поиск новизны» отходил на второй план. Боброву все больше хотелось стабильности и покоя. На самом деле утомительно: все эти свидания, провожания, мотания... И он все больше созревал для того, чтобы посадить себя на «семейную цепь». Но вот невезение...
С Галкой все складывалось хорошо — молоденькая, чистенькая, заботливая и не дура, но вот охладел к ней — и все тут. И дело было не в «поиске новизны», а совсем в другом. Как говорится, и смешно, и грустно. Галка совершенно не стеснялась его. Нет, он не об интиме, здесь он был вполне раскрепощен и изобретателен. «Грусть» возникала в другой ситуации. Жила Галка тоже в общежитии, и они организовывали «ночные смены» то у него в комнате, то у нее. И ночью, вместо того, чтобы сбегать в туалет, Галка приспосабливала помойные ведра и, не стесняясь, делала свои «легкие» дела. Происходило это в уголке и при потушенном свете, но Бобров все равно морщился и затыкал уши. И сам никогда и ни с кем не позволял себе ничего подобного. А Галка это делала, видать, по привычке, как «организовывалась» по ночам со своими девчонками в комнате. И еще она могла при включенном свете ходить без бюстгальтера. Это в присутствии-то его, почти что жениха! После «интима» они обычно сухое винишко неторопливо потягивали, чаек или кофе попивали, покуривали и о жизни говорили, а она нижнюю часть прикроет, а верхняя — смотри, не хочу. Сидит или ходит — бюст у нее хоть и не в две пудовые гири, а все равно бултыхается, трясется — смешно... и противно было. Благо бы в этот момент о любви говорили, о чем-то личном, а то иногда о работе, о каких-нибудь делах, событиях, да мало ли о чем, а тут эти титьки. Он ей намекал: прикройся. А она не врубалась, даже обижалась: мол, не нравится она ему, что ли? Может, и нравилась да вот разонравилась. Хотя расставался с ней тяжело. Вернее, для нее было тяжело, ну и он мучился, не зная, что и говорить. Словом, как всегда, «нюни распустил», как однажды выразился Мисниковский, когда, будучи в командировке, внимал откровению Боброва о каком-то душещипательном расставании.
Были случаи, когда он расставался с женщинами из-за их неряшливости и нечистоплотности. И это было ужасно. Хотя, конечно, других винить легко. Наверное, и он, Бобров, не всегда, как надо, выглядел — после «интима» ни душ принять, ни другие гигиенические процедуры толком провести. А за ночь-то этих «интимов» могло много набежать, дело было молодое, вот и «нечистоплотность» набегала. Хотя он всегда старался следить за собой: незаметно полотенцем протрется, а потом еще и одеколончиком. А если на чужой территории оказывался, пользовался тем «сладким», что под руку попадалось, вплоть до каких-нибудь зубных эликсиров и зубной пасты, стоящих на туалетной тумбочке или полочке. Все должно быть хорошо и красиво. Красиво... Вот он и организовал «дворец» — переполненное общежитие. Тоже мне — фраер, — язвил сам над собой. — Но, с другой стороны, разве можно женщине идти на интимное свидание, так сказать, не подготовленной? К чистой душе нужны, извините, еще и чистое тело, и чистая одежда. И наоборот. Плохо, что этому нигде не учат. Он бы записался в учителя и всем бы объяснял, как бытие влияет на сознание, а сознание на бытие, — опять ехидничал Бобров, но уже не только над собой, но и над своими неудачными избранницами. Было дело.
Однажды познакомился он с девицей — вся модная, обтянутая (а обтягивать было что). Шел с ней по улице — парни на нее оглядывались. Ему приятно, и глазами уже давно все одежды с нее посрывал. Через какое-то время и до «практики» дошло... Нежно обнимал ее, ласкал, душа и руки трепетно ощущали плавность и крутизну обнаженной красоты, доступной наготы, и ямочки на ягодицах, как божественные знаки сексуального соблазна, были прелестны и притягательны... И поначалу он ничего не понял, инстинктивно отвернув физиономию, словно прячась от «химической» атаки... Конфуз, обвал с захватывающей высоты душевного рая прямо в кромешный ад. Только страстное молодое желание помогло ему: не опозорился — не потерял, мягко говоря, мужской интерес... Думал — случайность, бывает. Но то же самое повторилось и при следующей встрече, и ему стало противно встречаться с этой «модной» женщиной. Он просто перестал, как говорится, ее хотеть, словно стал импотентом. Но опять «нюни распустил» при расставании: мол, встретил другую, извини. Благо, девица была тоже недовольна своим не очень-то активным ухажером, это Бобров чувствовал, поэтому расстались без больших «нюнь». Но он-то здесь при чем? Сама виновата. Хотя он не собирался и не собирается нотации читать и уроки давать. И вообще некогда вспоминать и анализировать, с другой женщиной, как и предполагал, тут же «выздоровел»! Вот и вся учеба: мой руки перед едой. Пусть другие учат, у кого душа просит учительствовать.
И таких случаев, увы, было не мало. И, конечно, не всегда можно было винить женщин, даже чистоплотные могли попасть в этот «черный список». Конечно, рассуждал он, была бы у него квартира... И о женитьбе можно было бы подумать. Хотя, что ждать квартиру... Но давно уже заметил, что «любовь» чаще всего накатывала на него только в интимные часы.
Словом, ни квартиры, ни долгой любви.
Женщины, которые были с «условиями» — со своими квартирами или организовывали «хаты» с удобствами, — тоже не пленяли его сердце: уж слишком быстро, как ему казалось, он оставался у них на ночь. С одной стороны, это ему, конечно, нравилось, а с другой — начинало грызть сомнение: может, его «единственная» со всеми себя так ведет? И ревновал, и злился — то ли на нее, то ли на себя. Он ведь сам проявлял инициативу и настойчивость. Что женщин-то опять винить? Хотя... Может, эти «женщины с удобствами» потому так быстро соглашаются на «интим», что хотят поскорей его окрутить и женить на себе. Дудки! Ему нужна женщина, с которой можно не только переспать, но и поговорить по душам, пообщаться, с которой было бы интересно... Словом, Бобров начинал превращаться не просто в разборчивого мечтателя и закоренелого холостяка, но и в нервозного, если не хлеще сказать, человека.
Бывало, он оставался вообще «холостым», не общался с женщинами. Это его тяготило. И не столько от «физического недоедания», сколько от голода душевного: после работы — тоска. Ну, книжку почитал. Ну, в кино сходил или телевизор посмотрел. Скучно. Не старик же. Забивать с мужиками целыми вечерами «козла» или до утра резаться в карты? Тоже тоска. А может, просто от нечего делать жрать пиво, водку и селедку и до хрипоты спорить о политике: почему «верхи» не понимают «низы» и наоборот? Вечные, бесконечные и, главное, бесплодные споры. На собраниях хоть польза может быть, а тут — один треп.
Кстати, на заводских собраниях Бобров выступал часто, все хотел улучшить работу в своем цехе и на всем заводе. Везде уравниловка, а заработать хотелось: не только семейным, но и холостякам деньги нужны. Но он как бы о всех беспокоился. И на самом деле о всех. Много еще, как тогда говорили, видел он узких мест и резервов. Вот и критиковал начальство, и предлагал разные новшества. А начальник техбюро, молодой мужчина, худущий, как женой не кормленный, — Валентин часто с ним по работе общался и как бы сдружился, — однажды сказал ему: «Ты меньше ораторствуй, а то век будешь в мастерах ходить». Бобров все понимал... И однажды на собрании заговорил о конкуренции: мол, она для дела нужна — чтоб умные, деловые люди к власти приходили. Но потом к нему подошел парторг цеха — нормальный мужик, не гоношистый, из простых технологов — и тихо сказал, глядя на Боброва поверх очков: «Ты что это о конкуренции? Неприятностей захотел на свою задницу?» Бобров мотнул головой: мол, понял. Да, все он понимал... и продолжал «ораторствовать». А вот в курилках и общаге трепался редко. Это ему быстро надоедало. Но надо же было как-то время убить. Вот и зачастил в театры. И, конечно, не только от любви к высокому искусству. В фойе во время антрактов поглядывал на искусных театралок на высоких каблучках-шпильках. И не только поглядывал.
Но театры театрами, а после окончания института, когда ушли в прошлое институтские вечера, частенько практиковались Бобровым и его холостыми друзьями магазинные знакомства — проще, наглядней и быстрей, — тем более, если срочно нужна была девица для «пары» на какой-нибудь праздник или пикник.
Так в одном из гастрономов Бобров познакомился с очередной своей избранницей. На всю жизнь запомнил — в гастрономе № 5, ибо ребята прозвали ее «отличницей». Так и он ее звал. И, как всегда, прилип. Встречались, правда, не часто. И все в основном с одной целью — провести вместе ночку. «Отличница» не отказывалась от такого режима любви. Стройная, броско одетая, с какими-то блестками в пышных волосах, с ярко подведенными губами и глазами «отличница» всегда выглядела на «отлично», будоража Боброва своим экстравагантным видом, и он встречался с ней с удовольствием. В компаниях «отличница» была незаменима — любила и выпить, и потанцевать, и в постели была веселой и находчивой. Словом, сплошной КВН! Что еще надо? Так бы всю жизнь прожить — беззаботно и весело. Но позывов к семейной жизни со своей очередной избранницей Бобров не испытывал. Им вместе хорошо — и это пока главное. Огорчало одно: он частенько работал в третью смену, и это не позволяло им встречаться чаще. Бобров, однако, особо не расстраивался: все равно «отличница» — его, а там жизнь сама подскажет, что им дальше делать.
Бобров, конечно, знал и видел, что в магазинах у прилавков в качестве «покупателей» толчется много «жаждущих», и понимал, что «отличница» может ему и рога наставить. Случалось несколько раз, когда она отказывалась от встречи с ним, так как была «занята дома». Так это или нет, чем и с кем занята — Бобров не пытался выяснять и не испытывал особой ревности, да и вообще на эту тему не думал.
Но вскоре стал «мыслителем». И еще каким! Лоб кулаком подпер: почувствовал что-то не то в своем «народном хозяйстве»... Врач огорошил: гонорея. А она передается только половым путем. А половой путь на данном историко-любовном этапе вел его только к «отличнице».
Бобров готов был сказать ей пару ласковых слов. Еще бы! Так обмануть и подвести! Столько лет все было хорошо, всю студенческую жизнь прошел без особых приключений, а уже взрослый, уже опытный — и на тебе. Вот стервоза! Но до этих «ласковых слов» надо было еще дожить. Его посадили в «женское» кресло и он, раскинув и забросив ноги на подлокотники (или как там их еще называть?), сидел, судорожно сжавшись, ожидая осмотра, и врач — мужчина, слава богу! — ввел в кабинет притихшую стайку... девочек. В белых халатах... Студентки... На практике... Господи! Что Бобров испытал за эти минуты осмотра, одному ему и богу известно. Врач ввел в его «народное хозяйство» какую-то металлическую трубку — видимо, катетер, как потом подковался Бобров, — и каждая (каждая!) студенточка подходила к нему и, наклонившись над пронизанным, как шашлык из сосиски, чахлым, но вздернутым пенисом, прилипала глазиком к окуляру и что-то там внутри рассматривала. Окуляр был на конце катетера, а катетер был в его конце... Но это он потом, вспоминая, смеялся, а тогда ему было не до смеха. Он был так смущен, так потрясен — сидел с раздвинутыми ногами, «хозяйство» все наружу... и эти девушки в халатах. Они прошли мимо как ангелочки с белоснежными крылышками. Он словно побывал на том свете, но только в аду (увы, опять в аду). Конечно, какие ангелочки?! Переодетые черти! Такой перенес ужас в этом треклятом кожвендиспансере. Как предчувствовал: со студенческих лет вздрагивал от этого названия.
После процедур, где медсестра, пожилая молчаливая женщина, давно привыкшая к такого рода болячкам, спокойно брала в руки сморщенное от страха «хозяйство» Боброва и вводила в него шприцем какую-то бяку, Бобров был готов не то что сказать своей «отличнице» пару ласковых слов, но и придушить. Обида и злость почему-то перемежалась с усмешкой: ну вот и он попал в «венерическую» историю. Дело, конечно, не столь необычное. Так что, если и не придушить, то уж отвесить хорошую оплеуху хотелось. Ну ладно, если и не отвесит оплеуху, то все, что он о ней думает, он обязательно скажет. И сказал. И в ответ услышал резкое и обидное: «Сам где-то подхватил, а на меня бочку катишь?! Только недавно нас всех в магазине посылали на проверку. Я здоровая!» Но он-то знал, что вот уже почти год был верен своей «отличнице». Словом, поругались и разошлись, а он еще продолжал долечиваться.
Но самое смешное было потом. (Бобров вспоминал это тоже со смехом... и содроганием. Конечно, за все надо платить, это он давно уже понял. Вот и он заплатил. Лишь бы другим зла не принести, чтоб за тебя не заплатили. Да и самому за других не хотелось бы расплачиваться). Так вот — о смешном. Он узнал от опытных больных, когда однажды ждал своей очереди на процедуру, что, оказывается, иногда женщина может стать только переносчиком болезни, если сразу после свидания с больным переспит со здоровым, которому и передаст жгучий привет от больного. Вот это было для Боброва открытием. Век живи — век учись! Так, может, «отличница» на самом деле здоровая, хоть и сходила «налево»? И когда он закончил курс лечения и ему было дано врачебное задание «выпить и закусить солененьким», то бишь, как у них там называется, пойти на провокацию, он от счастья и надежды, что все будет хорошо, позвонил... «отличнице». Разве не смех?! И они ночку с «выпить и закусить» провели вместе. Правда, без особого удовольствия: Бобров надевал сразу два резиновых изделия. Со страха. И за себя, и за нее: чтоб без взаимных «подарков» было. Мало ли что. И без них, без этих «противогазов», он больше не хотел быть с «отличницей». Но и расстаться с ней не мог вот так запросто. Закончив эпопею с «болячкой», он еще некоторое время общался с «отличницей», иногда забывая, увы (или ура?), об осторожности. И, вспоминая об этом, улыбался... и содрогался: мог же опять получить какой-нибудь «подарочек». И как он не боялся? На самом деле, охота пуще неволи: помирать — так с музыкой! Взрослый уже, а все такой же дурак.
Расстались они спокойно и просто, без всяких «нюнь»: перестали встречаться и все. Из гастронома она, видимо, уволилась — он несколько раз заходил туда за какими-то покупками, а может, чтоб и на «отличницу» взглянуть, но ее не было. Однажды увидел ее на улице с каким-то низкорослым — ниже ее, — но крепким, широкоплечим парнем, который слегка придерживал ее за талию. В глаза бросился приличный синяк под глазом «отличницы» — видать, кто-то и за что-то ее наказал. Незаметно переглянулись и прошли мимо друг друга. Все прямо как у Есенина:
И ничто души не потревожит,
И ничто ее не бросит в дрожь, —
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжешь.
Да, душу «отличница» уже не тревожила. А тревожила ли когда? Конечно, тревожила. Ведь в постели ему было с ней хорошо. И Бобров чувствовал, что он еще «может» — и любить, и гореть. И любил, и горел. И вновь сгорал и перегорал. Правда, стал осторожным с «постельными» делами. Видать, на самом деле, на всю жизнь запомнил «отличницу» и ее «отличный» урок. После всех студенческих истматов и диаматов остался один «мат»: и первично опасно, и вторично тоже — даже старые, проверенные «кадры» могут «подарочек» преподнести. На женщин теперь с опаской смотрел: знает ли сама — здорова или нет. Вот и стали реже все эти «постели»: то боишься беременностей (Ха! «Наше дело не рожать...»), то других «подарочков». И вообще, то пятое, то десятое. Надоело.
О своей «болячке» Бобров никому не рассказывал. Даже своему лучшему другу Мисниковскому. Боялся, что он опять начнет ехидничать, смеяться (Бобров почему-то о «нюнях» вспомнил: Генка до сих пор над ним подтрунивает). Да и был бы Генка холостым, а то еще сдуру жене расскажет.
После внезапной их встречи в театре Бобров не собирался по-серьезному встречаться с Люсей, хотя и взял ее телефон и свой рабочий дал и общежитский тоже. Люся сама почти никогда не звонила. А он ее с праздниками поздравлял и даже как-то один из них вместе отмечали. Он, как говорится, выпив и закусив, по привычке поволок ее в дальний уголок. Но не тут-то было: Люся его страсти-мордасти малость охладила — поцеловать-то толком не позволила, а уж дальше — вообще ни-ни. А он потом даже раскаивался, что приставал: во-первых, зачем зря мозги пудрить, все же однокашница, хороший человек, а во-вторых, не нравилась она ему как женщина, вернее, не испытывал он к ней того страстного влечения, которое частенько обуревало им с другими женщинами. И понимал причину, еще в школе им отмеченную: не было в Люсе какой-то изюминки — игривости во взгляде и улыбке, мягкого кокетства и прочих тайн женственности, шарма или, как сейчас говорят, сексапильности. На лицо симпатичная, но какая-то всегда будничная, простенькая, ничем не выделяющаяся. В школе-то он только так, интуитивно это чувствовал, а вот когда встретились в Н-ске... Даже обидно стало: какой была, такой и осталась. Правда, сейчас красила губы и делала маникюр. Но макияжем не увлекалась, надеясь, наверное, на природную белую кожу и румянец. Бобров иногда думал про нее: ну подчеркнула бы свои голубые глаза какой-нибудь мазючкой или голубым одеянием (даже вспоминал, что в школе ее Люсей-голубусей звали), так нет — никакого к себе внимания. А он уж стольких женщин перевидал и понимал: если, извините, женщина захочет, то даже импотент вскочит. А Мисниковский обычно усиливал фразу: «Если женщина захочет, даже мертвый импотент вскочит». Ну, шутки шутками, а Боброву, как и многим мужикам, это нравилось: женщина должна волновать, и у каждой должны быть свои секреты.
Но, лучше узнав Люсю, он понял, что она в этих женских, сексуальных делах, в том числе, видимо, и в «постельных», просто неуч. Никто не научил. Конечно, в школе такое не преподавали, по телевидению не показывали, а рядом мамочки не было, как и подружек «ученых». Вот и осталась неучем. Но не будет же он ей говорить-советовать. А во всем остальном она человек хороший, даже, пожалуй, очень хороший. Когда однажды он, Бобров, приболел, и Люся узнала об этом, то тут же нанесла ему в общежитие всяких лекарств, варений, меда, настоек. Он искренне благодарил ее и в то же время злился: «Что же она не причешется как следует?» — даже показалось, что быстрей бы вылечился, приди она не с лекарством, а с какой-нибудь «хитрой» прической. И не усек, что она сразу с работы по аптекам и магазинам пробежала и — скорей к нему. А если бы и подумал об этом, то все равно бы злился.
Но Валентин понял и другое: «строгая» девушка. И после первого того раза он больше не приставал с «ласковыми» намерениями. Общался только как с однокашницей, старой подругой. Именно «старой» — однолетки они были, возраст-то уже приличный. А у нее, видать, из постоянных ухажеров никого не было. Наукой своей занималась, но, как понял Бобров, не так, чтоб вообще все на свете забросить: видел ее пару раз с каким-то фраером... Ну и у самого с возрастом девиц поубавилось.
Словом, перезванивались они, а иногда и встречались. И Валентин все же понимал, что при желании, наверное, мог бы с ней быть, так сказать, в более тесных отношениях. Давно чувствовал, что, как и в школьные годы, нравится он ей, и не хотел над этим смеяться или как-то случайно обидеть ее. С годами и другое понимать стал: такое отношение к себе ценить надо. А вдруг у нее любовь... Хотя кто знает, что такое любовь?
Вот и Генка Мисниковский не знает. Когда он приезжал в Н-ск в командировку, то обычно останавливался у Валентина в общежитии. Комната была большая, на двоих. Сосед Валентина был хорошим, дружелюбным парнем. Валентин ставил себе раскладушку, а Генку укладывал на свою кровать. И, главное, Генка ни в какую не шел жить к другим институтским друзьям, ведь весь выпуск оставили в этом же городе, и у друзей условия были явно лучше: почти все были женаты (а некоторые, кто был из «ранних», уже и повторно) и жили в своих квартирах. «В общаге веселей, — смеялся Мисниковский. — Дайте хоть немного побыть холостым!» Друзья долго не настаивали: не у всех квартиры были приспособлены для ночевки лишнего человека. Да и дети, домашние хлопоты. И где-то в душе завидовали Мисниковскому: на свободе.
Эх, только Валентин знал, что Генка этой свободой пользовался на всю катушку. Он сразу тормошил его: давай девицу! Каким был кобелем в молодости, таким и остался. Сексуальный стахановец! За бутылкой вспоминали студенческие приключения, в том числе и о том, как они чуть ли не всем этажом скидывались на аборт. «Это чья была девица? — смеялся Мисниковский. — По-моему, тебе помогали. Ты тоже еще тот был ловелас. Таким и остался: то-то не женишься! Все сидишь на холостяцкой цепи и доволен. А мне приходится срываться, чтоб не подзабыть, как с женщинами общаться», — и Генка, как всегда, громко смеялся. Господи, сколько в юности ветра и беззаботности в головах было! Зато сейчас сплошные склеротические завихрения, а все еще девиц подавай, — смеялись друзья под многочисленные тосты. А где он, Бобров, возьмет для Генки девицу? Прошли времена, когда они легко знакомились и расходились. Но Генка был мастак: сам находил себе «кадру» да еще и со своей жилплощадью. Но однажды подруга Боброва, с которой он в тот момент встречался, привела подружку, как в былые студенческие времена. Пришлось вечером вылепетываться Боброву со своим соседом из комнаты. Пристроились в других местах, друзей в общежитии много.
Конечно, Бобров интересовался у друга, как у него дела с Викой: срок семейной жизни был немалый, уже и сынишка скоро в школу пойдет. «Нормально, — говорил Мисниковский и, как всегда, громко смеялся. — А другую всегда хочется. Поживи с мое, посиди на семейной цепи — узнаешь: здесь год за три идет». И уже вместе смеялись: одна цепная жизнь! Бобров долго не мучил своего друга вопросами-расспросами: ему лучше знать, что он делает. Но все же однажды, как говорится, под пьяную лавочку, Генка рассказал ему, что сразу знал на что идет, и отчеканил, как азбучную истину: семья — это твой дом, а значит — фундамент, крыша и оазис в буре жизни, здесь должно быть гарантировано главное — еда, достаток и уют, а остальное — на твое усмотрение. Вот он и смотрит, где что плохо лежит, и смеялся: «А плохо лежат в основном жены. Но только чужие. Потому я лежа не люблю, мне разнообразие нужно». Каламбур вышел не очень удачный, но доходчивый. А потом оказалось, что он не просто «любит», а «лечится». «Ты что, не знаешь, что мужикам надо чаще и поэнергичней? Отчего, думаешь, мужские заболевания — разные там простатиты, аденомы? Воздержание здорово влияет. У меня дядька уролог, я давно уже ученый. Так что от женщин польза всякая. А со своей женой как с «чужой» никогда не получится. Это только в медовый месяц. Помню, дядька, когда керосинил с моим отцом, частенько говорил: «Всех женщин до Москвы раком не поставишь. Но к этому надо стремиться. — Бобров с Мисниковским хохотали, словно только сейчас, впервые, услышали эту старую шутку. А Мисниковский продолжал: — Мать при этом говорила: «Постеснялись бы ребенка». Это она обо мне. А отец на полном серьезе: «А что, разве мы говорим что-то неправильное? Будет хорошо учиться — и ему разные раки, рыбки и конфетки достанутся. Вот пусть в Москву и стремится». Я вначале-то ничего понять не мог, — вспоминал Мисниковский, — думал, что речь идет о каких-то хороших продуктах и большой очереди за ними — аж до Москвы! Отец был еще тот хитрец. И все правильно: за этим сладким продуктом мы всю жизнь в очереди стоим. И все насытиться не можем. А почему? Потому что «сладкий продукт» — это душа. А душа — бесконечна.
У Мисниковского в самом деле сложилась целая любовная философия, которой он в тот «пьяный» вечер явно удивил Боброва. (Бобров не помнит, чтоб в институте они спорили или даже просто говорили на эти темы. Хорошо помнит только его знаменитое «с женщинами нужно работать больше головой», походившее на руководство к действию). Суть же «любовной философии» заключалась в том, что, как считал Мисниковский, голова головой, здоровье здоровьем, а душа есть душа. «И душу надо спасать», — вдруг глубокомысленно провозгласил он. И вот тут главное: он смолоду уверовал, что только во время физического влечения люди честны и искренни друг к другу, остальное — все ложь.
— Понимаешь, Валька, — не убеждал, не доказывал, а как само собой разумеющееся спокойно констатировал Мисниковский, — только во время оргазма человек — святой, так как готов дать своему партнеру такое же, как у него, ощущение любви, а значит счастья. Ведь счастье — это и есть его мгновенное ощущение, ибо постоянного счастья не бывает, как и постоянной любви. Вот в эти высшие мгновения и проявляется истинная искренность и честность, а потом — все ложь. И это, дружище, закон природы. Понимаешь, закон! Не люди это придумали, а сам боженька. А против бога не попрешь. Ведь в этом и есть смысл жизни: получать и дарить радость. Разве нам, мужикам, не хочется удовлетворить женщину? Еще как хочется. Иногда даже больше, чем самим получить удовольствие. Не только со сладострастным рычанием стравить избыточное давление, а чтоб и женщина заметалась, застонала-заскулила, уже не соображая ни о чем и потеряв всякую стеснительность, смущенность и скромность, которыми, может быть, только недавно кичилась, притом, возможно, вполне искренне, то есть сама веруя в это. И только в эти мгновения она по-настоящему искренна, так как не себя искусственно защищает, не свою внешнюю репутацию, а, наоборот, отдает себя всю другому, отдает без остатка, вместе со всеми своими потрохами, сердцем, головой и душой. Это как у собачек, которые на глазах у всех совокупляются, а потом не только разбегаются, но и могут при новой встрече загрызть друг друга. Поэтому я никогда не любил и не люблю встречаться с женщинами подолгу. Сейчас это автоматически происходит, у меня постоянных связей нет. С женщинами надо расставаться на взлете чувств, тогда в душе остается много хорошего, а так — одно расстройство от выяснений отношений и прочих сантиментов, когда и начинается ложь. И расставаться надо резко, — внушал своему другу, — а не как ты, наверное, до сих пор нюни распускаешь. Тогда меньше нервов и для тебя, и для женщины. А время лечит: женщины поплачут и пойдут другого искать. И вообще лучше не влюблять их в себя, а сразу давать понять, что от них требуется. Я вот раньше вел учет своих похождений, победы записывал, а женившись, перестал. Нет, не только из-за конспирации, — смеялся Мисниковский. — Просто понял, что все это глупое тщеславие, а главное заключается в другом — в моменте взаимного откровения, то бишь мимолетного и искреннего состояния свободы и взаимозависимости. Понимаешь, свобода и взаимозависимость — всё вместе в эти великие мгновения единства душ. Вот именно — единства! А привыкнув друг к другу, люди делают свои постельные дела чаще всего без души, без взаимности, хотя, возможно, и одновременно работают. Взаимно и одновременно — вещи разные. При взаимности душа поет, а одновременность — чистая физика, чистый профессионализм: выполняются семейные обязанности или, как еще говорят, исполняется супружеский долг, а каждый из «исполнителей» может при этом одновременно о своем думать — один, к примеру, какую очередную кофточку портнихе заказать, второй — как завтра совещание провести. Знаешь, — продолжал Мисниковский, — вся ложь в семье сосредоточена, в ней концентрируется. Не удивляйся, там все — и твоя политика, и твоя экономика, все твои «первично» и «вторично», в том числе и все наше царство-государство. Да что тебе объяснять, все равно не поймешь: меняешь женщин и радуешься. Но и без семьи нельзя. Вот в этом и есть главная ложь: от преходящей лжи приходим к лжи постоянной. Так что спасение только в новизне. Не для счета живу, а для души, и потому незачем победы считать, скоро года считать будем, время быстро идет, и надо успевать получать от жизни радость и давать ее другим, пока твой «механизм» работает и душа не зачерствела. Лишь бы чего не подцепить.
— Так ты что, хочешь развестись?! — Бобров тут же понял, что сказал глупость.
— Каким ты был, Валька, таким и остался. Правда, таких девушки любят. Но нас любят больше! — опять громко засмеялся Мисниковский. — И не только жены. Вернее, жены — свои и чужие.
Бобров чувствовал какое-то дикое противоречие в словах друга. Все эти законы природы... Но есть еще законы... как бы это сказать?.. законы нравственные, что ли. Да, да! Человека спасут цепи! Нравственные цепи! И обрадовался этому неожиданному словосочетанию! Раньше они какой-то другой смысл вкладывали в «цепи». А сейчас... Хотя звучит как нравоучение. Вслух произносить-то неудобно — банально... Но все же как совместить законы природные и, так сказать, человеческие? А вдруг венерические заболевания — одно из божьих наказаний? Или, может, вообще человека спасет только бог? Реальный или придуманный, но бог, то есть вера и страх: вера в рай и страх попасть в ад. Об этом человек, наверное, так конкретно не думает, но в душе у каждого это живет, в этом Бобров уверен. И у каждого своя вера и свой страх, то есть все те же цепи, а попросту — человеческая совесть. Но не будет же он морализировать — позориться перед другом.
А Мисниковский, словно уловив его мысли, продолжал:
— Ты думаешь, моя Викочка или любая другая жена не хочет с кем-нибудь переспать? Еще как хочет. И будет возможность — переспит. А возможность — это полная гарантия безопасности: муж не должен узнать, и она не должна что-нибудь подхватить. Только это и останавливает многих. А так все стремятся к свободе. Вот я и даю своей женушке свободу: полная хозяйка на кухне! — Мисниковский опять азартно захохотал. — Я в ее кастрюльные дела не вмешиваюсь. Не царское это дело. И, конечно, надеюсь, что она блюдет себя. Вообще-то она у меня любит дом, семью. Женщина в этом плане более, так сказать, цепная. — И опять громко засмеялся: — Вот именно, цепная! Сидит дома на цепи, потому и злая, как цепная собака. Ну а если когда-нибудь вырвется на свободу... Задом вертит. Идет по улице и задом вертит: вкус женщины почувствовала, хочет, чтоб на нее посматривали и оглядывались. И это естественно, так природой заложено: мужиков соблазнять. У некоторых привычкой становится, хотя, может, ни о чем таком и не думают. Но это редко. Обычно, когда женщина начинает при походке задом вертеть, ясно — кобеля хочет. Причем, явно не мужа.
— Ну, ты даешь! — удивился Бобров. — И давно ты такой ревнивый? У тебя есть подозрения? — и смутился от своего прямого вопроса.
— При чем тут подозрения? Я просто размышляю. А ревность только столбу неведома. Но она собственной свободой гасится. И вообще пусть хоть в семье будет свобода! От этого дом только крепчает: коль люди не разбегаются, значит живут друг с другом осознанно. Так что вертеть бедрышками и оттопыривать попку — святая женская обязанность. Ха! Люблю женщине спинку погладить. А ты?
— Ну... я тоже...
Боброву почему-то было неудобно говорить с другом на эти темы. Давно заметил: стал меньше делиться «секретами». Понимал причину: был бы Генка холостым... Бобров и сейчас бы мог признаться другу: тоже любит эту позицию, о которой говорил Генка... Фу ты, дурь в голову лезет, размечтался, даже оргАн… — Бобров неожиданно для себя сделал ударение на втором слоге, — да, даже оргАн встрепенулся. И опять произнес про себя: оргАн любви. Словно звучит музыка. Любовь — и есть музыка. И оргАн — самый главный инструмент в этом любовном оркестре. А душа — мехи оргАна, его «раздувающие», — и Бобров хотел уже было выплеснуть эту пьяную чепуху на друга... но тот так страстно и громко говорил.
Язык у Мисниковского уже немного заплетался. И у Боброва тоже, сам это чувствовал, давно уже так не наклюкивался, но друга понимал и головой кивал, где соглашался, а где и спорил. А то и сам рассказывал, советовался, душу изливал, что вот, мол, не может встретить подходящую женщину, все как-то не получается: то не по телу, то не по душе. Правда, без подробностей. Не смеяться же над неудачными избранницами. И не смаковать же «достижения народного хозяйства». Генка и так все понимает и разговор тут же подхватывает:
— Я тоже больше всего не любил и не люблю грязнуль. Я их наказываю.
— Это как? — не понял Бобров.
— Да просто: только о себе думаю. Пусть ублажают и своими чистыми ротиками работают. Хотели дуэт, а пропели соло. Да еще с рассолом! — Мисниковский опять захохотал от своей неожиданной рифмовки, но продолжил довольно серьезно: — Вообще-то такие женщины сами себя обманывают и, значит, сами себя наказывают. А это самое страшное, когда человек сам себе лжет и, главное, может, даже не догадываться об этом. Да что говорить о таких женщинах? Чистых и красивых больше. Так что, Валька, все остальное — ложь, со всем твоим бытием и сознанием. И в лозунгах ложь, и в речах ложь. Вот классик молвил: «Жизнь — игра», а надо сказать: «Жизнь — ложь». И все. Ведь игра — это имитация, а имитация — ложь. А потому и выходит, что жизнь — это ложь. Во всех своих ролях приходится подстраиваться, приноравливаться, а не быть самим собой. И каждый спасается, как может и чем может. Один — деньгами, другой — стихами, третий — работой или иной заботой, а я — женщинами! — смеялся Мисниковский. — Один надеется на бога, другой на черта, третий на блат, а я надеюсь только на себя. Ну, это я о душе, — как бы пояснил он. — Блат — для желудка, а для души нужен только ты сам себе — и спасайся. Словом, старая истина: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Каждый спасает себя и платит за себя — и никаких гвоздей!
Тут Бобров вспомнил, что тоже как-то рассуждал на эту тему: кто кому и за что должен платить. А, это когда он с «отличницей» рассчитывался за удовольствие... Да, каждый должен платить только за себя, в этом Генка прав.
А Мисниковский продолжал:
— А на кого еще надеяться? На родную и любимую партию? — Он чуть приглушил голос: — Здесь мы не только за себя платим. Политика не зря женского рода. Была и есть проститутка вместе со всеми своими политиками. А по мне лучше воровать, чем на каждом шагу врать. Всё воспитывают, морали читают, а людей наказывать надо. Нет, не тюрьмой и каторгой, а самой жизнью: не можешь приноровиться, проявить и утвердить себя — плати безденежьем и скукой. Только вот душу все равно надо спасать, — опять громогласно повторил он, видимо, свою любимую мысль. — С партбилетом или без него, с деньгами или без денег — все спастись пытаются. А старость придет, когда «механизм» откажет, спасаться будем одним — воспоминаниями. Я здесь как-то заболел, думал, что все — окочурюсь. И что ты думаешь? Лежал и приготовился богу душу отдать. И знаешь, что удивительно: не было страха. Сам потом удивлялся: почему это не жалко было с жизнью расставаться?.. Но я о другом. Так вот, лежу на смертном одре и вспоминаю... да, да, женщин, которых я любил. И перед глазами — позы, позы разные. Ей-богу. Видать, так у всех. Ну, может, у кого щи и пожиже, но все равно, уверен, вспоминают в последние минуты женщин, с которыми им было хорошо... Только вот почему страха не было? Не мучился, не жалел, что расстаюсь с этим миром, вспоминал спокойно — и все. Словом, за жизнь свою расплачивался спокойно. Почему-то «умирал» без сожаления... — с задумчивым удивлением и, как показалось Боброву, даже с грустью, повторил Мисниковский. Но тут же продолжил с прежним азартом: — А может, и здесь ложь?! Сам себе лгал и себя успокаивал. Так что везде ложь — на работе, в семье, в Кремле и на смертном одре.
Да, и о политике говорили, и о работе...
— Понимаешь, Генка, — признавался Бобров другу — то ли плакался, то ли гордился, — и сам не знаю, откуда что берется: вроде не собираюсь выступать... и поднимаю руку. Понимаю головой, что не надо, что от этой критики все равно пользы нет, только себе наврежу, а удержаться не могу. Просто какое-то недержание.
— Ну что с тебя взять? Был отличником по политической подготовке, таким и остался. А сейчас главное не говорить, а действовать». — И Мисниковский в тот «пьяный» вечер признался в том, о чем догадывался, но стеснялся спросить его Бобров: без помощи тестя ему было бы намного тяжелей пробиваться или, как он говорил, действовать. И даже обобщал: мол, как там по политэкономии? Для капиталистов главное — первоначальный капитал, то есть деньги, а у нас, не по науке, а по жизни, первоначальный капитал — это блатная поддержка или рекомендация.
От этого признания Бобров как-то скис. Хотя хорошо понимал друга. Может, был бы у него, Боброва, блат, то и он бы им воспользовался. И вообще, что он выпендривается перед Генкой? Какие-то глупые и наивные вопросы задает, о своих героических «недержаниях» рассказывает. Вот дуралей. Показушник. Хочет быть лучше, чем есть на самом деле. Лжет сам себе... А если не согласен с чем-то, то надо прямо и сказать другу. Боится, что Генка обидится? Тогда где же искренность в дружбе? Неужели и здесь ложь?.. Фу, совсем запутался.
— И на работе ложь, — продолжал между тем напористо развивать свою «философию» Мисниковский. — И не надо этого стесняться и бояться. Так жизнь устроена, и к ней надо именно приноровиться. Начальники — тоже люди, у них свои проблемы и немалые. Это только кажется, что все начальники глупые, а вот ты бы на их месте сделал лучше. Им сверху лгут, а они нам лгут, мы им лжем, а они верхам лгут — вечный круговорот лжи в природе. Вот потому в работе главное помогать друг другу, не предавать. Кстати, это любимые слова тестя, он у меня — трудяга, надежный мужик. А ты все критикуешь, всех учишь и воспитываешь. Сам себя критикуй, учи и воспитывай. В людях, конечно, всего полно — особенно дерьма. И в тебе тоже...
— Я понимаю... — хотел встрять Бобров, но Мисниковский решительно продолжил свой монолог.
— А если понимаешь, то дело делай и соратников ищи, и в первую очередь — в начальстве. Никто же не заставляет тебя зад лизать, а делать какое-то серьезное дело можно только вместе. А то нашелся тут мыслитель — спаситель мира и человечества! Много таких уже было. Вот и «красота спасет мир» — тоже ложь. Почему? — задал сам себе вопрос. — А потому, что красота рождает более красивые желания: при свечах, на мягком коврике да в позе «лотоса»...
— Это как? — не удержался Бобров.
— Да черт с ней! — отмахнулся Мисниковский и, не переводя дыхание, продолжал, словно боялся, что забудет главную мысль и жаждал ее побыстрей высказать. — Уже давно люди понимать стали: цивилизация и прогресс счастливей человека не сделали и не сделают, а деньги тем более. Только кто добровольно от всего этого откажется? Вот в этом и загадка человека и общества. Потому я никогда не любил и, признаться, не люблю философствовать: одна мука душевная, а кому она нужна? А вот пожил семейной жизнью, и потянуло на размышления. Видать, старею. Но я не сдаюсь! Именно потому встреча с новой и понимающей женщиной — большая удача. Да ты теперь не хуже меня это знаешь и понимаешь.
И долго еще в том же сумбурном духе продолжался их разговор. Бобров помнит, что пытался спорить с Генкой, говорил, что, мол, конечно, лжи в жизни много и надо помогать друг другу, но и государство должно помогать... А Генка тут же пришпорил своего любимого конька: «Правильно, помогать! Женщина должна подмахивать, а мужчина ласкать ее, а то даже одновременно не получится, не то что взаимно». От всех этих споров-разговоров один только смех. Хорошо, что они иногда встречаются и душу отводят. Конечно, Генка соскучился по общению, Бобров это понимает. Кому не хочется поделиться, посоветоваться. Всех что-то мучает — и холостых, и женатых. И все пытаются спасти свои души, и все чем-то расплачиваются, так и не находя ответа, видимо, на вечный вопрос: что первично, а что вторично? И все как-то взаимосвязано, взаимозапутано... «Фу ты, несчастный мыслитель!» — ехидничал сам над собой Бобров, вспоминая и как бы анализируя весь этот разговор с другом.
И понял еще одно: у Генки с Викой что-то не то. Какой там оазис?! Хотя Генку-то вроде все устраивает. Ну, по крайней мере, он на Вику не жалуется, пожалуй, наоборот, хвалит. Этих семейных не поймешь. И вообще Бобров обратил внимание, что в эту их последнюю встречу Генка почему-то путался, сам себе противоречил: то утверждал, что лучше воровать, чем лгать, то, наоборот, говорил — не надо стесняться и бояться лжи. И еще почему-то вспоминался рассказ Мисниковского о том, как он «умирал»: без сожаления... Но чаще всего Бобров вспоминал его фразу: «Жизнь — это ложь». И ему очень не хотелось лгать. Хотя бы самому себе.
Но Бобров особо не задумывался над этим и не терзал себя «философиями» — жил, как обычно, продолжая трудиться, «не считаясь с личным временем», как говорил его начальник, когда хотел похвалить подчиненного, стоял за кульманом (перешел на работу в конструкторское бюро, работа интересная, Бобров был доволен), иногда получал небольшие премии, спорил с начальством по разным производственным и общественным делам, отстаивая свое мнение и, главное, надеялся и верил — что-то должно измениться на заводе и в стране. Естественно, измениться к лучшему. В том числе и в его жизни.
И свои надежды на будущее он связывал не в последнюю очередь, конечно, с «холостяцкой цепью», чтоб поменять ее на «цепь семейную». Здесь тоже «философии» особой не было: как и раньше, встречался с женщинами «просто так», никогда не задавался целью только переспать, это получалось само собой, как естественный этап взаимоотношений. Но самое главное при этом — Бобров до сих пор еще никому не признавался в любви. Нет, конечно, он говорил женщинам разные ласковые слова, но вот «люблю» — не получалось. Для него какое-то заколдованное было слово. Где-то глубоко внутри себя Бобров чувствовал и понимал, что говорится оно один раз и на всю жизнь. И слово «семья» было для него тоже каким-то особенным, прямо-таки святым, и делом пока, увы, недосягаемым. Как и в студенческие годы, Бобров вроде бы и не искал чего-то необыкновенного (как шутили лихие ребята в общежитии, все женщины одинаковые, ни у кого еще, извините, поперек нет и не будет), но все же чего-то ждал и искал. Пожалуй, он мог бы сказать, что ищет что-то чистое и возвышенное, честное и искреннее... Но он даже сам себе в этом не признавался, считая возникающие в душе и голове мечтательные «брожения» сентиментальным сюсюканьем. Просто искал нормальную женщину. И понимал, что пора бы уж давно найти. Но вот «нормальная» не попадалась — чтобы и по душе была — доброй, отзывчивой и ласковой, и по телу, само собой, и чтоб «головой работать» умела. Дуры быстро надоедают, даже самые ласковые и фигуристые. Но все выходило как-то по отдельности. А нормальную (реальную!) мечту разве можно разделить на части? Это тогда не мечта. И Бобров по-настоящему становился закоренелым старым холостяком — придирчивым и разборчивым (не только он сам о себе так язвительно думал, но и жены друзей ему об этом уже в открытую говорили, безрезультатно перезнакомив его со многими своими подругами). Но даже когда все вроде бы сходилось, опять возникали какие-нибудь проблемы. И немалые. Вот, например, Нина...
Познакомился он с ней у своих женатых друзей — Олега с Наташей. Пришел к ним случайно, увидел ее — и сразу захолонуло: яркая, сочная, улыбающаяся. И глаза, как у кошечки: большие зеленоватые зрачки, проникающий куда-то под дых игривый взгляд, волнующие пряди русых волос, которые она небрежно откидывала за плечи, приподнимая руки, при этом белоснежная прозрачная кофточка, натягиваясь, еще более подчеркивала ажурный тугой лифчик и верхние неприкрытые выпуклости бюста. При каждом таком движении Валентин непроизвольно делал глотательное движение и, как мальчишка, устремлял на нее немного растерянный взгляд, словно все время пугался, что вот сейчас она поправит волосы, а потом встанет и уйдет навсегда.
А когда потом она еще и за пианино села и начала играть, Валентин вообще растаял: у него никогда не было «играющей» девушки. И не «чижиком–пыжиком» она его покоряла, а какой–то классикой — с переливами и аккордами. Что за вещи она играла, он не знал, неуч был в музыкальном деле, и сразу почувствовал себя зависимым: она умела то, что не умел он, она знала то, чего не знал он, и это вызывало в нем еще большее чувство восхищения и радости.
Он так загорелся, что, выйдя на кухню, набросился на друзей: «Вы что скрывали такую девушку?!» Но его тут же и охладили: была девушка да сплыла — при муже она и ребенок есть. Не на шутку расстроился: опять не повезло. Но все же попытал своих друзей и выяснил: учится Нина заочно в консерватории и приезжает сюда только на сессии из далеких южных краев, останавливаясь у родственников. Вот так-то: и замужем, и живет далеко... Конечно, пошел ее провожать, рассказывал какие-то байки, восхищенно, влюблено посматривая на свою спутницу, и радостно чувствовал, что и у нее хорошее настроение. Он хотел подольше погулять, побродить по красивым центральным улицам, но она вдруг стала почему–то настороженной, малоразговорчивой, и он не сразу сообразил, в чем дело. Предложил вновь встретиться, она согласилась. «Давай сходим в ресторан». — «Нет, нет», — отказалась Нина, и он, конечно, понял, что такая «массовка» — гуляние по улице или ресторан — не для замужней женщины, «гуляющей налево». Увы, теперь он мог предложить только свое общежитие, что и сделал...
Боже мой, какая это была ночь! Ее губы вновь и вновь медленными шажками перебирались от его лица к шее, груди, животу... У Боброва перехватывало дыхание... Вот, вот сейчас она коснется его уставшего древа любви... А она вдруг опять поднималась губами-шажками к животу, к лицу, проникая страстным языком в его пылающий рот и потом опять опускалась по его телу, и ее распустившиеся волосы мягко щекотали, ласкали его, и сердце замирало от этих прикосновений и поцелуев. Ее губы медленно перебирались по наливающемуся соком стволу и опять опускались к подножию, чтоб потом нежными поцелуями взобраться на вершину древа любви и сладко поить его влагой языка и губ.
И он ласкал, целовал ее, и от ее губ, лица исходил тонкий аромат каких-то нежных духов, упругие соски были сладостны и все тело дышало дурманящей теплотой и свежестью. Она деликатно, без каких-либо вопросов и расспросов, выходила в коридор, видимо, по своим «женским» делам, и всю ночь была «прекрасной незнакомкой» — понимающей, ненавязчивой, ласковой...
Бобров не на шутку втрескался в эту красивую и «вкусную» женщину. Но надо же — замужем. Невезуха. Но и понимал: удрала на свободу. Как бывает и с Мисниковским. Хотя, кто знает, как сложилась у нее семейная жизнь. Но не будет же спрашивать, еще не в таких они доверительных отношениях. И явно загорелся. Но в эту их «первую сессию» встречались они всего четыре раза: тогда, в день их знакомства, два раза у него в общежитии (сосед понимающе сразу удалялся) и один раз просто бродили по улицам (вернее, по полутемным закоулочкам). И ему было спокойно и радостно с ней, она рассказывала как училась в музыкальном училище, о концертах и викторинах, которые они организовывали, а Бобров вспоминал стихи, которые когда-то, еще в студенческие годы, разучивал, видимо, пытаясь подражать своему другу Мисниковскому, чтоб «соблазнять» ими девушек. Вот и в эти вечера и ночи «соблазнял» Нину, а вернее, искренне признавался ей в любви:
Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?..
У ее родни был телефон, и Нина разрешила ему звонить. Но только днем, когда, как он понял, никого не было дома. И ему казалось, что он готов разговаривать с ней по телефону бесконечно, слушая ее бархатистый, нежный голос, но, увы, ей было некогда долго трепаться. Да и о чем? Не только же о высоких материях — театре и музыке, — они еще так мало знают друг друга. А ему так хотелось знать про нее все, все. И самому рассказать о себе, о своей мечте встретить красивую и хорошую женщину. И он, кажется, ее встретил.
Когда он попытался сказать, что хотел бы получить от нее весточку и сам написать, она сразу осекла: «Ты что с ума сошел?» Распрощались по-деловому. А он не мог и, главное, не хотел ее забывать. Даже перестал встречаться с другими женщинами, словно дал клятву верности. И сам себе удивлялся: ждать ее полгода? И для чего? Чтобы провести вместе три-четыре ночи? Нет, несерьезно. И не знал, что можно придумать, но помнил о Нине и ждал ее приезда. Ждал и строил планы. Если у нее в семье какие-то неутыки, он может быть не только другом-любовником, она нравится ему: она хорошая, нежная, умная женщина; он о такой мечтал всю жизнь. Да, да, он не должен потерять ее, не должен... Словом, размечтался. Пытался он кое-что выяснить у Наташи с Олегом. Но они толком ничего не знали. Наташа говорила, что муж у Нины то ли грузин, то ли армянин, материально живут хорошо, но (Бобров как предчувствовал!) он ее то ли побивает, то ли какие-то другие скандалы.
После таких рассказов Валентин еще больше затосковал о Нине: конечно, она не просто «гуляла налево», жизнь заставила ее, она не любит мужа. Не любит! И «муж», видимо, тоже не любит ее. И не понимал, как можно не любить (а как это бить — даже представить не мог) такую женщину. Он ненавидел этого незнакомого ему армянина-грузина и ждал приезда Нины. И был готов на решительные слова и поступки: он сделает все, чтоб Нине было тепло и хорошо, он заберет ее сюда, в Н-ск, ему обязательно дадут отдельную комнату, а может быть, и однокомнатную квартиру, и они будут жить в любви и согласии, и дочка ее будет для него мила. Господи, как мальчишка, влюбился — светло и наивно. Бобров чувствовал это и совершенно не хотел в чем-то себя переубеждать. Наоборот, вроде наконец-то появилась цель в жизни — найти свое счастье и дать счастье другому. Так он не мечтал еще ни об одной женщине. Не придуманной, а реальной, которая должна через несколько месяцев приехать, и он опять обнимет ее, будет целовать, ласкать, и она тоже будет нежной и ласковой. И они будут говорить обо всем: о работе, учебе, о друзьях, о музыке, о стихах, о жизни и будут понимать друг друга и хотеть друг друга.
Даже Генке Мисниковскому, другу своему самому близкому, который был у них в городе в очередной командировке, не стал ничего про Нину рассказывать, словно боялся сглазить свою мечту, свою надежду. И, признаться, загадал: если не станет никому ничего рассказывать, значит, у них с Ниной все будет хорошо. Да и вне всякого суеверия не хотел рассказывать. Пусть только в его сердце живет. Придет время — расскажет. Но скорей бы оно пришло. И как нагадал: встретились они значительно раньше, чем он ожидал.
Он позвонил Олегу, чтоб договориться о прощальном сабантуе: надо было, как обычно, проводить Мисниковского. Договорился с Олегом и Наташей, что встретятся у них дома, что будет еще несколько человек из их близких друзей. Тут Олег и сказал, что вчера прибыла Нина и звонила им. И еще сказал, что ее родня уехала куда-то отдыхать и оставила ей квартиру. «Представляешь, — с намеком говорил он, — такая женщина и с пустой квартирой. Она сегодня тоже будет у нас». Бобров ужасно обрадовался: «Она надолго приехала? В командировку? Или насовсем?» И даже мелькнула мысль, что, может, она ушла от мужа и к нему, Боброву, приехала! Но Олег ничего не знал, Наташа тоже: вот сегодня Нина придет и все расскажет. Он тут же позвонил к ее родне, где она останавливалась, но трубку никто не снимал. И он не мог дождаться вечера, а Генке сказал: «Там будет такая женщина!» — и не знал, что добавить. «Твоя, что ли?» — спросил Мисниковский. Бобров вздохнул: «Мужняя», — и не стал больше ничего рассказывать.
Бобров с Мисниковским, который взял с собой командировочный портфель, чтоб сразу с утра от друзей поехать в аэропорт, явились с бутылками, консервами и фруктами на прощальный сабантуй.
И вот тут все и случилось. Прошло столько лет, а Бобров до сих пор не может забыть и успокоиться: ну как Генка мог сорваться с «цепи»? Ну, как? Разве он не понимал, не видел, что это его, Боброва, женщина! Что она нравится ему. Нравится! Даже больше того. Как же Генка мог? До сих пор Бобров не может ответить на этот вопрос. Мисниковский не просто унизил его как человека, как мужика, но и что-то растоптал в его душе, в его мечте — что-то светлое, красивое и, как казалось Боброву, реальное. Нет, конечно, он, Бобров, не имел особых прав на эту женщину. Она была свободной пташкой... Но ведь он просил, умолял, чуть ли не плакал. Впервые в жизни. И последний раз в жизни. До сих пор мурашки по телу. То ли от воспоминаний о Нине, то ли от обиды и унижения, то ли от боли за черствость и жестокость друга. И как Генка мог это сделать? Неужели он, Мисниковский, тогда просто его не понял? Или «цепь» не выдержала напряжения? Бобров даже сейчас помнит, как Мисниковский громко и страстно читал стихи, сверкая черными и почему-то повлажневшими глазами, словно все его нутро переполнялось избыточной энергией, рвущейся наружу. Он был, как никогда, красив в своей внешней и внутренней уверенности, требовательности и силе. Друзья уже давно, с тех незабываемых студенческих лет, не видели Мисниковского таким разгоряченным и вдохновленным. Он читал резко, чувственно, завораживающе. Стихи были незнакомые, но порывистые, страстные:
О, как хочется к этой женщине!
Дайте волю моей любви!
Что за ритм меня гонит бешено
К рукам и губам твоим?!
Я ворвусь в твою дверь заветную,
Тыщу «нет» не услышу я...
Утром встанешь — не надо сетовать,
Что опять не застала меня.
А Нина играла на пианино. И опять классику с бушующими переливами и аккордами. И Бобров был окончательно покорен, и любовался ею, и сердце замирало от ожидания близости с ней. Но и заметил другое: Мисниковский и Нина частенько переглядывались. И вскоре уже не просто переглядывались, а не скрывали своих симпатий, словно соревновались не только страстностью своего творчества — стихов и музыки, — но и страстностью желаний.
Бобров это увидел и сразу все понял. Но что было делать? Он не мог запретить Нине смотреть на своего друга. Он не мог запретить Мисниковскому смотреть на Нину. И чувствовал, чувствовал, что уведет он ее, уведет! Сегодня уведет...
Бобров не знает, не помнит, как у него это вышло, то ли от выпитого, то ли от растерянности, он плохо контролировал себя, вернее, контролировал, но не мог сдержаться и шел на просьбы и унижения. Он бросился к Наташе — все же подруга Нины — и стал просить, чтоб она не отпускала Нину с Генкой. Пусть она что-нибудь скажет Нине, пусть скажет... Он кинулся к Олегу: пусть Генка не уводит Нину, пусть не уводит... Прошло столько лет, а Бобров не может понять, почему он просил и умолял Олега с Наташей, а не самого Генку. Почему он не просил и не умолял саму Нину. И потом, с годами, стал понимать: видимо, он не только не хотел унижаться перед ними, не только это, он хотел, чтоб его лучший друг САМ понял, САМ не сорвался с «цепи». И хотел, чтоб и Нина САМА решила, САМА, как сейчас говорят, сделала свой выбор. Бобров не знает, говорили или нет тогда Наташа и Олег с Ниной и Генкой (он потом об этом никогда их не спрашивал, и они тоже молчали), но тогда Мисниковский и Нина ушли вместе. Ушли как убежали. Убежали к своей любви, к своей бессонной и счастливой ночи. Боброву почему-то запомнилось одно: мелькнувший в дверях портфель Генки. Генки Мисниковского, своего самого близкого друга.
Бобров ночевал у друзей. Всю ночь не спал и чуть не плакал от душившей его обиды. Только вот на кого? На Нину он уже почти не злился, просто приговорив ее: что взять с б...? А друга своего понять не мог. И обижаться на него не мог. Вернее, не хотел. Пересиливал себя. А если еще честней, то скорее всего бравировал своим равнодушием, чтоб облегчить свою душу, не давать повода для насмешек и унижения. Он понимал, где сейчас находятся «молодые»: у Нины свободная квартира... И может, в «антрактах» говорят о нем... Обсуждают... И Олег с Наташей обсуждают... Жалеют... Господи! О чем это он? Разве из-за этого разрывается сердце? Разве об этом плачет душа?..
На следующее утро он с Олегом и Наташей (был выходной день, не на работу) поехал в аэропорт провожать Мисниковского (Бобров знал номер рейса, и Генка с утра позвонил: живой, ждет их в аэропорту). Там уже были Мисниковский и Нина. Боброву она показалась как никогда красивой: яркая, улыбающаяся. У Боброва еще больнее защемило в груди: она довольна, она счастлива... Мисниковский, как всегда, громко и азартно смеялся. И только однажды Бобров перехватил взгляд Нины: не было в нем насмешки и издевки, и куда-то исчезла радость. Впрочем, и грусти он не уловил. Словно на мгновение она «выключила» блеск своих глаз. Одно мгновение — и опять она улыбающаяся, счастливая...
К ней он не подошел. И она не подошла к нему. Друзья, прощаясь друг с другом, обнимались и целовались. У всех на лицах была теплота и улыбка. В том числе и у Боброва.
Боброву почему-то запомнился этот неожиданный взгляд Нины — казалось, она хотела что-то сказать ему... и не сказала. Или это почудилось? Может, он просто надеялся на такой вот взгляд, где читалось бы раскаяние и мольба о прощении, и выдал желаемое за действительное. А может, это и в самом деле был прощальный взгляд? Решила, что им лучше расстаться и нашла «весомую» причину порвать и сразу обрубить все концы (как раз и Мисниковский подвернулся). Чтоб не тосковать, не строить планы и не надеяться: у нее семья и у дочери должен быть родной отец. Тем более, что, как потом рассказала Боброву Наташа, Нина приезжала забрать из консерватории документы (муж ревновал и не отпускал ее на сессии), чтоб перевестись в местный институт культуры. Нет, все же, пожалуй, он просто нафантазировал об этом исполненном особого значения взгляде, чтоб как-то успокоить себя, «оправдать» Нину и даже своего ближайшего друга. Но иногда ему казалось, что не сорвись Генка с «цепи», и у них с Ниной могло бы что-то получиться в жизни. И чувствовал, что лжет, сам себе лжет, и не хотел избавляться от этой лжи.
После разрыва с Ниной Бобров впервые почувствовал в душе одиночество. Дикое одиночество. Его нельзя было сравнить с тем состоянием обиды и злости, которое владело им, когда он подхватил «болячку» от «отличницы». Нет, это было страшней и мучительней. Как будто его не просто обманули и подвели, а предали и растоптали. И в эти тяжелые для него дни и ночи он вдруг почему-то вспоминал Катю, свою первую школьную любовь, как что-то чистое и искреннее: Катя бы не предала. И вспомнились последние прощальные мгновения: ее растерянное лицо — полуоткрытый рот и большие немигающие глаза... Может, и она хотела что-то сказать и не сказала?
С тех пор Бобров не видел Нину, но помнил всю жизнь. Может быть, даже не столько ее, сколько ту боль и обиду, которую благодаря ей пережил. И все не мог ответить на вопрос: почему Мисниковский сорвался с «цепи»? Но за все прошедшие годы ни разу не спрашивал его и вообще об этом не заговаривал. Мисниковский тоже молчал. И со временем у Боброва сложилось следующее оправдание: Генка мог не знать или не понять, что Нина «занята», что она его, Боброва, «девушка». И Олег мог не передать ему просьбу не срываться с «цепи». Да и причем здесь Генка? Сучка не захочет, кобель не вскочит. И вообще все они б...
И все же при вспоминании об этой дурацкой истории душа начинала и ныть, и смеяться, и тосковать, и радоваться, и плакать, и ликовать, и злиться, словно любовь, предательство, нежность, злость, мечта, жестокость — все, все сливалось в радостно-трагичный, понятно-непонятный, быстро меняющийся узор калейдоскопа.
Время, конечно, лечит. Бобров вспоминал о всей этой истории только тогда, когда встречался со своим другом, и неожиданно временами накатывала грусть, которую он старался скрыть, не выставлять напоказ. А сердце ныло. И, пожалуй, не о самой Нине — да, да, конечно, не о ней, — а о чем-то вечно красивом и вечно затаптываемом, о чем-то вечно зовущем и вечно недосягаемом...
И не знал Бобров, что Мисниковский тогда долго не рассуждал: «мужняя» — значит ничья, общая. Хотя и понимал, что Бобров на нее глаз положил и, может быть, у них что-то уже было, но усидеть на «цепи» под занавес командировочной свободы не смог. Поэтому и не напоминал про эту историю, и не оправдывался, вроде как ничего и не было, надеясь, что Валентин, конечно, его понял и переживет — он холостяк, а у него, Мисниковского, каждая командировка на вес золота.
И вообще он долго не думал и не размышлял на эту тему. А вот бурную ночку, улетая домой, вспоминал. Жесткая попалась женщина: без сантиментов и нежности. Не ожидал: в музыке такие чувства, а здесь всю ночь — голая акробатика. Вообще-то он таких не любит — то ли работала про запас, то ли мстила кому-то и очки набирала. Пришлось потрудиться... Но вскоре он вообще забыл про этот эпизод из своей жизни — мало ли у него было и еще будет подобных случайных, внезапных встреч. Пусть не всегда во всем удачных, но зато не похожих одна на другую и потому прекрасных, обновляющих тело и душу. И если бы они с Бобровым продолжили «философский» разговор того «пьяного вечера», то он, Мисниковский, повторил бы четко и ясно: новизна — это единственная надежда на спасение. И в этом он не лжет ни себе, ни другим, и в этом его никто не разуверит. С законами природы не спорят.
Не знал Бобров и о том, что Олег и Наташа в тот злополучный вечер не выполнили его просьбу: не договариваясь об этом друг с другом, не поговорили ни с Мисниковским, ни с Ниной — в эти «личные» дела лучше не вмешиваться.
Этот случай явно ускорил женитьбу Боброва. Он стал чаще встречаться с Люсей. Они уже вместе ходили в кино и театры или же просто бродили по улицам, иногда совершали лыжные вылазки: в дальнем городском парке хорошо, свежо, снег чистый, искристый. А высоченные деревья, запорошенные снегом, стояли молчаливыми великанами, охраняющими тишину и покой. И после лыжных прогулок Бобров с Люсей с аппетитом ели в небольшом местном буфете горячие сосиски, обильно намазывая их «бесплатной» горчицей, стоящей в чайных стаканах на каждом столике. Отличный отдых!
А тут Люся привезла от своего отца патефон — довоенный еще — и кучу пластинок. Сидели вечерами и слушали старые песни. Оказывается, Люся была любительницей такой старины. Еще бы! «О, голубка моя, как тебя я люблю...», «Сердце, тебе не хочется покоя...», «Я возвращаю ваш портрет, я о любви вас не молю. В моей душе упрека нет, я вас по-прежнему люблю...» И Люся с удовольствием подпевала: «Я вас по-прежнему люблю...» И Бобров в охотку подпевал. Хорошие песни, искренние, душевные. И у него на душе было хорошо и спокойно.
Как он и предполагал, Люся не поддавалась никаким «постельным» намекам, не говоря уж о соответствующих стихийных порывах. Когда он начинал «буйствовать», она смотрела на него смеющимися глазами и говорила: «Ты что, Валентин? Успокойся, успокойся». А он и не настаивал и даже чему-то радовался, словно впервые «душа» явно перевешивала «тело», и «внутреннее содержание» было куда важней всяких «смазливостей». И «голова» в их отношениях в стороне не была: Люся увлеченно рассказывала о своих суспензиях и коллоидах, а он с любопытством слушал — в этих науках он ни в зуб ногой. И держал ее за пальчик. Нет, конечно, они целовались-ласкались — еще как! Люся любила целоваться. А потом смеялась: «Валя, а у меня губы болят. А у тебя?» — и глаза ее становились еще более голубыми и счастливыми. И он тоже смеялся и был счастлив.
Однажды поехали на заводскую лыжную базу: людей много, настроение хорошее, горки как раз для Люси — да и Боброву было далеко до рекордсмена — и... потерялись. Бобров туда-сюда — вот уже почти час ищет — нет Люси. Лес-то приличный, весь в овражках — и как могло такое случиться? Вернулся на базу — и там нет. Благо, людей много, не должна затеряться. Неужели домой уехала? Или заблудилась? — не на шутку занервничал. Опять пошел по лесу и овражкам, людей расспрашивал: не видели, мол, женщину в белом свитере? А свитеров этих — пруд пруди. Но сразу узнал, еще издали: стоит в низинке как вкопанная. Подъехал, она чуть не плачет: замерзла, на месте стояла, боялась потеряться. Оба обрадовались, он обнял ее, чтоб хоть согреть немного. Она прижалась к нему, как киска к хозяину, и услышал он тихое: «Я верила, что ты меня найдешь». Поцеловал ее и как-то само собой нашлись слова для обоих очень нужные: «Все будет хорошо. Я люблю тебя».
Сыграли довольно шумную свадьбу в заводской столовой. Генка Мисниковский приезжал, специально организовал командировку, и, как всегда, был весел и веселил других. Бобров, как и ожидал, оказался у Люси первым мужчиной...
Жизнь затягивала: работа, дочка, заготовка картошки, соление капусты, ремонты, дни рождения, обмены квартир, переезды, новоселья, экономия семейного бюджета, очереди за колбасой, телевизором и холодильником, огородно-садовые заботы, друзья, обильные застолья и опять очереди, заготовки и т.д., и т.п. Вместо кино и театров — телевизор, а лыжные прогулки стали совсем редки — то ли лень, то ли эта вечная суета сует. Два раза ездили отдыхать: в Сочи и пароходом по Волге. А между поездками опять работа, заготовки, соления, дни рождения, очереди...
Так проходила жизнь. Ни Бобров, ни Люся не роптали, она у многих так проходит с надеждой на лучшее. А потом вместо голодной и лживой «перестройки», когда многие люди, в том числе и Бобров, надеялись, что вот-вот что-то улучшится в жизни страны, и, как могли, старались приблизить эти времена, пришли такие же лживые «реформы», когда главной проблемой стало добывание денег на фоне всеобщего магазинно-базарного изобилия.
У Боброва на заводе и у Люси в НИИ платили мало и не регулярно, приходилось экономить — на еде и одежке, а уж о другом — поездках во время отпуска и других удовольствиях и покупках — вообще забывать начали. А когда приезжал Мисниковский, Бобров чувствовал, что материальная сторона его особо не волнует: хотя иногда и ночевал у них, но в основном останавливался в гостинице, в одноместном номере, проблем с «хатами» теперь у него не было. Он уже давно работал заместителем главного инженера завода, который приватизировался и, хотя и имел, как другие подобные предприятия, немало проблем, но, судя по всему, давал своему начальству возможность жить довольно неплохо. О политике они опять особо не спорили. Многое и так всем понятно. Если раньше, как когда-то они говорили, главным был блат, а уж потом деловые качества, то теперь, при «демократии», как на госпредприятиях, так и на частных, стало все круче: деловые качества плюс блат — полнейшее единение «души» и «тела», везде нужны «свои» люди — энергичные и надежные. Бобров это хорошо знал по своему заводу. А Мисниковский хвалил тестя: деловой, инициативный, сейчас это главное. Бобров понял, что и Вика инициирует: работает в какой-то частной преуспевающей фирме. Генка подробно не рассказывал, а Бобров не пытал его — научился уже, что сейчас деловых людей, даже друзей, лучше не спрашивать: появились коммерческие тайны и разные суеверия. Но все же однажды Генка раскрылся поподробней: Вика долго сидела дома, а теперь занялась коммерцией. Тесть сблатовал. Завод не просто «приватизировался», а тесть его со своей братией приватизировали. Богатый человек: коттедж, сауны, деловые встречи. Теща Мисниковского суетится, жратву им подбрасывает, внука портит всякими подарками. А он и без их жратвы и подарков уже давно может спокойно прожить. «А жена коммерцией занялась, — повторил Мисниковский с некой иронией. — Теперь не домом, а, наверное, другим спасаться будет. На машине разъезжает. Вообще-то она молодец: властной оказалась, пробивной. Как мужик. Материться научилась. Я за ней не слежу, но уверен: снюхалась с кем-нибудь». Бобров, признаться, не ожидал такого, Вику-то с самой их свадьбы не видел, но, как понял из рассказов друга, она дом «одевает» с иголочки и содержит как надо. Когда однажды (уже давно) он спрашивал Генку, как у них быт налажен, то Генка тогда сразу ответил, что совершенно не вмешивается в кухонные дела, а тем паче в стирку или мытье полов, и вообще из половых дел предпочитает «вид сзади» (по конструкторской терминологии). Кроме смеха, никакого разговора не вышло. Но Бобров и сейчас понимал: Генке домашние дела пофиг, не царское это дело. И вообще у них в семье какие-то странные отношения: как понял Бобров, у Генки с Викой разные «бюджеты» — Вика на себя работает, Генка на себя. Конечно, есть общая «касса», но у Генки имеются не просто «подкожные», а «свои»: на работе в сейфе держит. Так что в командировках пригождается.
А Боброву говорить о себе было особо не о чем: как и раньше, инженерит на «оборонке» — государство сытно кормит только обещаниями. Но почему-то не стал рассказывать о своих коммерческих подвигах. А рассказать было о чем. Однажды он попробовал с ребятами выполнить довольно интересный и, главное, денежный ширпотребовский заказ. И выполнили, и заработали неплохо. И сразу столько «деловых» и «инициативных» примазалось (естественно, от начальства — мелкого и крупного) — и все с «выгодными» советами: как подешевле материал раздобыть, а, вернее, украсть (заплатить за кондицию как за отходы); как использовать заводских рабочих «через гастроном» для выполнения «левых» работ (в рабочее время за государственную зарплату плюс «за бутылку» или более существенный, но «левый» навар, то есть как наличку мимо кассы пропустить, чтоб без налогов было), и прочее, и прочее. Ну, Бобров подальше от этих «левых» дел. Видать, трусливый. Хотя по закону (и без всяких кавычек) тоже можно было бы заработать, пусть и намного меньше. Зато спали бы спокойно. Но «деловых» и «инициативных» оказалось слишком много, а их не переборешь — партком закрыт, все ушли в коммерцию: сплошняком бывшие партийные и беспартийные «друзья-товарищи». Вот и помогают друг другу, хоть пользы для людей и страны особой нет. А для их карманов — лафа! Вот тебе и «рынок». Генка это не хуже него знает. Вон и жена его — женщина! — какой-то коммерцией занимается. Что позориться «трусливыми» рассказами? Может, как-нибудь в другой раз. А сейчас он, Бобров, плывет по течению: сколько пива — столько песен. Лучше бы завод пиво выпускал, песен было бы больше.
И о своих домашних делах Бобров тоже особо не распространялся. О чем рассказывать? Как они с Люсей базлают из-за не туда поставленных кастрюль и тапок? Ерунда это все. И в душе где-то гордился своей Люсей, своей семьей: у них пусть и бедновато, но... но все равно лучше. Может, не только лучше, а даже хорошо. Хотя, конечно, есть всякие неутыки. И немалые... Но это так, ерунда, притрутся, время еще детское — впереди вся жизнь. Хотя, конечно, детское времечко уже прошло. И бежит оно со страшной скоростью. И грустно немного. Иногда более, чем грустно...
Мисниковский намекал Боброву, что есть «хата»; если надо, одноместный «люкс» к его услугам. Бобров смеялся, говорил, что завязал с энтим делом. А Мисниковский не уговаривал, но сам о своих новых подвигах теперь тоже не рассказывал. Да Бобров и не спрашивал, неудобно Генку пытать, коль сам молчит. Боится, наверное, что он Люсе расскажет. А когда Мисниковский приходил к ним домой с какой-нибудь дорогой бутылкой коньяка или водки, то тут уж Бобровы вытряхали все свои лучшие запасы, если не могли прикупить что-нибудь свеженькое, и опять мужчины с удовольствием поднимали рюмки и провозглашали тосты за своих старых друзей и рассказывали смешные истории из своей студенческой жизни. И опять Валентин невольно вспоминал (про себя, конечно), как его друг сорвался с «цепи». И не столько Нину, даже не пережитую обиду на друга, а сам факт, словно за ним скрывалась какая-то грустная тайна человеческого бытия...
Вот и в тот дружеский вечер, о котором помнила Лена, Валентину стало немного грустно. И даже мелькнула мысль: может, и Генка имеет в виду тот же случай из их жизни, когда смеется и учит Лену: «Так что сади свою Жульку на цепь. Иногда и девиц на цепи держать надо...»
(Продолжение следует.) - http://www.proza.ru/2012/11/05/1664
НА ЦЕПИ. Повесть. — Новосибирск. «Литературный фонд», 2001 г.
С желающими почитать повесть в книжном издании могу поделиться из авторских запасов.
Свидетельство о публикации №212110500483