Яко печать на сердце. Донские пасторали и коллизии

               
               
   
               
               
                ПРЕДДВЕРИЕ               
                (для дотошных читателей)

Перед тобой, дорогой читатель, скорее всего роман-воссоздание, в котором действуют вполне реальные персонажи с вполне реальными или изменёнными  именами и фамилиями. Их действия, наверное, все же подобны той некогда бывшей реальности, в которой они существовали. Но сказать, что написанное адекватно бывшему я всё же не могу, как не могу сказать, что реальные имена и фамилии в точности соответствуют тем персонажам, которые их когда-то носили или носят до сих пор. Именно поэтому я говорю, что это, скорее всего, роман-воссоздание. Но никакой убежденности в этом у меня нет. Не исключено, что это роман-отражение, роман-фантазия или роман-фантастика или даже исторический роман, хотя, впрочем, это может быть и просто романом с некоторыми странностями и претензиями. А, может быть, это и вовсе никакой не роман и даже никакое не художественное литературное произведение, вообще не явление искусства, а скорее, некое подобие научного исследования и документ для последующего исторического, медико-психологического, генеалогического и прочих видов анализа.

Я полагаю, что истинным художественным произведением является лишь сама жизнь или, точнее сказать, действительность, т.е. непрерывно-прерывистая совокупность сущего. Она состоит из взаимосвязанной и взаимообусловленной общности вещей, предметов, людей и других носителей жизни, явлений, действий, представлений о них и прочих мыслей, чувств и образов, возникающих и существующих в сознании отдельных индивидов и в общей духовной сфере. Cловом, сюда включается всё, что есть, было и будет, всё, что составляет этот загадочный и никогда до конца не разгадываемый мир, частью которого является каждый из нас. Этакий пространственно-временной и духовно-вещественный континуум.

Вот всё это, а может быть, и ещё что-то, о чем мы даже не догадываемся, и есть истинное художественное произведение. Единственным Создателем его является Господь Бог или Нечто Иное, способное сотворить вселенную и её законы. И, строго говоря, мы даже не знаем, допущены ли мы быть  соавторами этого творчества при всей нашей представляющейся нам очевидной свободе воли. Можно ли назвать соавтором невежду, плеснувшего грязью на холст великого художника! А посему чем более точную копию этого Божьего творения мы воспроизводим в своих литературных и прочих художественных и научных попытках, тем более художественными, научными и достоверными  они являются. В этом смысле я совершенно не согласен с литературоведами и прочими теоретиками от искусства в том, что художественное произведение или какое либо иное произведение искусства это некая особая категория, долженствующая отличаться от жизни и отнюдь не копирующая её, чтобы тем самым стать художественным произведением, произведением искусства. Мне кажется, что всё это от лукавого. Особость такого искусственного произведения, как мне представляется, состоит лишь в обязательном непроизвольном и иногда - плюс, умышленном искажении реального. Чем больше искажения, тем менее художественным, как мне кажется,  оно становится, пока, пройдя некий неопределенный предел, вообще перестает быть произведением искусства. Печальные примеры этому наполняют музеи современного «искусства» и некоторые литературные новации, ничем не похожие на реальною действительность и являющиеся абсолютным и бессмысленным или лукавым произволом автора.

Ничего из созданного человеком не может быть выше, глубже и полнее созданного Богом (или Природой – как вам будет угодно!). Подражай существующему, копируй его, и чем более ты приблизишься к сущему, тем более художественной будет твоя попытка. Но априори она обречена на провал, потому что никакими средствами искусства невозможно воссоздать реальность, одновременно наполняющую и состоящую из всего, что действует нам на все наши чувства и мысли – бесконечность изменчивости и бесконечность свойств. И пока я пишу эти строки или кто-то какие-нибудь другие, реальность уже изменилась. Через меня протекли звуки, запахи, чувства, образы – целая вселенная. Облака переменили свои очертания, ветер направление своего полета, люди совершили подвиги и преступления – весь мир ушёл дальше, а я остался с бледным и жалким отражением каких-то мгновений его ипостаси, одной из тысяч, миллионов, мириадов. Бессмысленная затея? И все же нет. Потому что эти мои старания в копировании – тоже часть мира, тоже задуманная и по необходимости осуществляемая через меня. Кем-то. И в зависимости от того, что есть «Я», у меня получится лучше или хуже, ближе или дальше, нужнее или бесполезнее – не мне судить.

Возвращаясь к моему «роману-воссозданию» или «роману – отражению» (как там его ещё назвать?!), я попытался изобразить жизнь одного человека в его соприкосновении с природой, другими людьми, вещами, событиями и духовными коллизиями. Естественен вопрос: а что это за человек, кто эти люди и каковы события, наполняющие это повествование. Даёт ли основание реальное наименование людей, городов и весей, времени и событий отождествить всё это с реальностью. И да, и нет. Опираясь на вышеизложенные свои представления о художественной литературе, я, конечно, стремился к этому по мере сил и способностей, одновременно отдавая себе отчет в невозможности этого.

Явление, событие или предмет, описанные разными людьми, порой невозможно отождествить – столь различны они бывают в описании. Более того, аналогичные попытки, предпринимаемые одним и тем же человеком относительно одного и того же явления, через некоторое время приводят к  почти такому же, но никогда не к идентичному результату – описываемый предмет или событие в невом изложении становится несколько или совсем иным. Что за этим стоит? Какое из описаний более «правильное»? То ли это следствие разных восприятий, оценок и представлений, меняющихся со временем у одной и той же личности или разных у разных индивидуумов, то ли это свойство самого явления быть одновременно разным, и «показывать» себя в разное время и разным людям по-разному в полном соответствии со своей многоликостью и бесконечностью. Мне думается, что это и то и другое. И то и другое – правда, но, увы, неполная. Наверное, необходимая полнота могла бы быть достигнута при совмещении множества описаний, а всякое единичное – относительно.

Поэтому герой моего повествования, проживший похожую на мою жизнь, является лишь частью меня, может быть, совсем незначительной и очень мало на меня похожей. Наверняка он совершал другие, чем я, поступки и не делал того, что делал я. Точно так же и чувства и мысли его – и мои и не мои. И вообще он это вовсе не я. Поэтому я говорю о нём в третьем лице. За что прошу у него прощения. Впрочем, это наше с ним дело.

Ещё более я виноват перед другими персонажами. Обычно в таких случаях говорят: совпадение случайно. Я лишен этой возможности, так как иногда называю реальные имена. Но со всей ответственностью заявляю: в этом случае совпадают только имена. Всё остальное – плод моего мировосприятия, фантазии и способности или неспособности быть в своем отражении действительности в той или иной мере адекватным ей. Не спросив у своих героев разрешения на это, приношу им (реальным) глубочайшее извинение за свою дерзость. Но при этом я надеюсь, что, не погрешив против истины, не оскорбил их умышленной неправдой, и тем самым не дал им основание для недовольства.

Большую часть внешней своей жизни я занимался естественнонаучной деятельностью. Она познакомила меня и приучила к мысли о том, что главная идея, лежащая в основе мироздания – это последовательное гармоничное развитие его материальной сущности. Метафизическая сторона не столь очевидна, скрытна и, проявляясь нам от случая к случаю, зачастую производит впечатление мистического, загадочно-таинственного или непознаваемого, или провиденчески сокровенного или божественно-нравственного импульсов. Всё, что относится к этой (возможно, главной) особенности Мира не может и не должно оставаться за пределами нашего внимания, несмотря на фрагментарность, неуловимость и научную невоспроизводимость его проявления. Для меня присутствие этого начала очевидно, хоть и необъяснимо. Поэтому в своем повествовании я не должен был пройти мимо него. Оно присутствует, главным образом, в дополнениях к каждой главе. В главах излагается последовательно событийная, чаще материальная сторона жизни. Она почти не вызывает вопросов и развивается как некая данность, пережитая страной и героями повествования. Мой курсив содержит некую идейно-духовную или метафизическую сущность, к которой прикоснулся автор и которая непосредственно может быть не связанной с содержащей её главой. Она могла проявиться в рамках любой другой. А может быть, и не могла. Её назначение не ясно самому автору, но необходимость представляется очевидной, потому что она была в его жизни. Может быть, через эти фрагменты открывается некая скрытая глубинная суть происходящего. Без них повествование омертвляется, но они же придают и некоторую усложненность, перегруженность или «излишность» излагаемой истории. Впрочем, будучи выделенными иным шрифтом, они легко могут быть пропущены незаинтересованным читателем. Но ведь в нашей реальной жизни можно ли обойтись без снов, фантазий, чуждых нам, но порой упорно одолевающих мыслей, неадекватных чувств, зачем-то внезапно напеваемых песен или слагающихся стихов! А будоражащие нас запахи, а восхищающие, невесть почему, закаты или цветы! А пророчества Ванги, а тоска по несостоявшейся неопределенности, а не проходящий стыд за содеянное! Боже, сколько всего иного, прекрасного и страшного, за рамками обыденно совершающихся событий нашей неуклонно текущей и утекающей материальной жизни! Но все эти проявления, мне кажется, можно и следует воспринимать только в связи с той реальностью, в которой они проявились. В полном отрыве от неё они становятся абсолютно непостижимыми и потому бессмысленными.

И ещё один вопрос, требующий пояснения – а насколько значительна личность героя и его окружения, чтобы стать предметом  литературы? Здесь я опять возвращаюсь к своему кредо. Любая личность, любое явление и даже любой предмет в величайшем художественном произведении, созданным Богом, то есть в мироздании, не могли быть задуманы как лишние и ненужные. Любой, казалось бы, незаметный штрих в этом произведении – часть Божественного замысла, возможная попытка раскрытия которого предусмотрена Господом в нашем любознании. Познавай Мир, но в рамках Божественных заповедей, не преступая недозволенного. Поэтому я руководствовался не видимым масштабом   копируемого, а избрал для этого то, что мне ближе, доступнее и, возможно, понятнее.

Копировать значит не только учиться, но и творить. Ведь мы обязательно вносим в воссоздаваемое не только свое умение, нашептываемые нам подсказки и Учительские веления, но и вместе со всем этим самого себя, сомневающегося, колеблющегося и постоянно меняющегося. Копируя, вольно или невольно, мы осуществляем выбор, как и ежеминутно в самой жизни, и тем самым делаем себя, проявляем дарованную нам свободу волеизлияния, даже копируя бессмертные творения  Самого Господа Бога.

Может возникнуть вопрос: а зачем? У меня нет на него глубокомысленного и всё объясняющего ответа. Но всё же попытаюсь. Во-первых -  веление внутренней потребности. В этом видится мне направляющая воля Создателя – значит, так надо. Во-вторых, существует и потребность поделиться своим опытом с себе подобными. Возможно, в этом сказывается подспудное стремление  принять участие в воссоздании (при сложении с такими же попытками других копировщиков) общей картины «войны и мира» людей, долженствующей научить их с б;льшим тщанием следовать заветам Всевышнего и тем самым приблизиться к Нему. Ведь каждый художник, копируя великие творения учителей, учась у них, как бы приобщается к ним. Однако, при описании самых негативных явлений я старался руководствоваться общепринятыми нормами нравственности, следуя, как мне кажется, принципу «не навреди». В-третьих, к этому «подвигу», я уверен в этом, взывают мои предки: оставшись «безгласными» и сотворив меня, они ждут возможности высказаться через меня. Ведь быть услышанным и разделённым неизбывная наша потребность! Но всё-таки главный двигатель копирования – необоримое ощущение: я должен это сделать.

И в заключение перед открытой уже дверью и с занесенной вовнутрь ногой – последнее напутствие.

Каждый автор старается завлечь читателя, начиная свое повествование с чего-то самого интересного и интригующего. Может показаться, что я поступаю так же. Но за внешней похожестью на этот завлекающий приём скрыта сущностная причина, определившая или, быть может, только проявившая глубинные свойства натуры героя этой хроники. Наверное, некоторым читателям изображение отдельных деталей в самом начале повествования покажется слишком шокирующим. Повинными в этом могут быть не сами детали, а фригидно-пуританское мировосприятие или слишком высокий «порог стыдливости» у самих читателей. Рискуя вызвать неудовольствие таких читателей или даже потерять их, я  всё же оставляю изображённое таким, каково оно было в действительности. При этом я прошу их, продолжив чтение, поразмыслить над тем, какую роль описываемые события во всём их натуральном виде могли сыграть в жизни нашего героя. Что касается автора, то он убеждён в том, что они, как я уже заметил выше, определили некоторые весьма существенные основы личности и мотивы поведения главного действующего лица повествования.

Всё последующее пройдет в той очередности, в которой отложилось в памяти и протекало в самой жизни. Но не без некоторых исключений, которые, как известно, якобы подтверждают правило. Они продиктованы внутренним посылом, смысл которого не ясен самому автору. Наверное, это одно из проявлений метафизической сущности нашего бытия. Итак, значимо всё! Проверить это в состоянии только ты, читатель. Заходи, здравствуй, удовлетворяй своё любопытство и учись на чужих ошибках. А по прочтении, если таковое произойдет, приступай, если ещё не сподобился, к своей книге отражений. Чем больше таких книг будет написано простыми людьми, тем больше у них будет возможностей понять себя и научиться праведной жизни, если это только возможно.             

               

                ДОНСКИЕ  ПАСТОРАЛИ  И  КОЛЛИЗИИ 
                «Интер, интер, интерес,
                Выходи на букву «С».
                Интер, интер, Интернет,
                Тех, кто были с нами, нет».
                Повзрослевшая                детская считалочка               
               
                ГЛАВА 1. ОСТРЫЕ УГЛЫ ЖИЗНИ И СМЕРТИ

Его держали на двух длинных поводах, слева и справа, а он, словно не видя и не чувствуя это, стремительно вскидывал голову, потом опускал её, изгибая длинную мускулистую шею, и нежно ржал, выкатывая мягкие вздрагивающие звуки, словно пульсирующие шарики, из глубокого могучего нутра. Ноздри его нервно раскрывались, трепетали, словно ловили самый желанный, вожделенный ему запах той, которая была нужна ему сейчас более всего. Выкаченные лиловые глаза косили по сторонам, и тогда обнажались налитые кровью белки, и становилось ясно, что исходящие от него токи имеют не только физическую природу, но и потрясают всё его духовное существо. В этом ошеломляющем потрясении угадывалось томление, жажда, нетерпение, полное смятение и взрыв всех чувств, принявший видимость ярости.

Время от времени всё его прекрасное, лоснящееся чистотой и потом тело содрогалось от перехлестывающего через край возбуждения. И тогда тот огромный непомерной длины розово-крапчатый предмет с грибообразной шляпой на конце, неистово напрягаясь, ударял по животу, на мгновение, словно прилипал к нему, потом, расслабляясь, отваливался и снова, судорожно содрогаясь, бил и бил по барабанно-натянутому пузу. Жеребец издавал томное и нежное ржание, в котором  слышался зов такой властной и покоряющей силы, которая захватывала всё его существо, и тогда он вставал на задние ноги, перебирая передними высоко над головами людей и нетерпеливо требуя повода.

Вся эта картинная сцена, завладев вниманием мальчика, лишь потом во всех подробностях всплывала в его воображении, а сейчас его более всего привлекал вид того невероятного предмета, которого никогда ранее он не видел. И в чувство острого любопытства вплеталось ещё и другое, будто исходящее от  животного и от его исторгнутого изнутри органа – сладкое нытье внизу собственного живота.

И тут вывели её, подругу, тонкую и ласковую кобылу гнедой масти с беленькими чулочками и звездочкой во лбу. И почти мгновенно произошло нечто невероятное. Неуклюже взгромоздясь передними ногами с подкованными копытами ей на спину, он, жених её, с удивительным проворством и ловкостью вставил своё чудовищное детище ей во что-то нежно-розовое и вдвинул его вовнутрь. И она приняла его целиком, и земля не содрогнулась, только окружающие мужики одобрительно и удовлетворенно загалдели, закивали головами, заулыбались.

- Боже мой, что же это такое?! – пронеслось в голове юного наблюдателя, хотя он давно уже знал, что это такое: куры с петухами, собачки, насекомые откровенно демонстрировали соитие, да и мальчишеские разговоры о взрослой жизни тоже не оставляли никаких сомнений в характере и смысле происходящего. Но чтобы так вот со всеми подробностями,  с ужасающе откровенными деталями и в присутствии и даже при участии людей, для которых это было каким-то обыденным и нужным делом, а не скрытым от всех таинством двоих – такого он ещё не переживал.

А потом, довольно долгое время спустя, появился жеребенок. Тайное знание и разговоры взрослых однозначно связывали его появление с тем потрясающим событием, происшедшем посередине их двора возле конюшни и каретного сарая. Тогда в окнах конторы, глядящих во двор с противоположной от конюшни и сарая стороны, мелькали лица служащих, мужчин и женщин, как бы невзначай, случайно. А сейчас - с любопытством, с откровенным вниманием и даже с умилением: жеребёнок явился во двор из конюшни с матерью, и как притянутый, не отлипал от неё, всё время стараясь касаться её бока головкой, плечом или смешным кругленьким крупом. Белой расцветкой он был похож на мать, а мастью на отца – вороной. Совершенно чудное и бесконечно милое существо! Что же там произошло у них внутри в тот миг соединения и в состоянии такого откровенно безобразного экстаза и действа, чтобы в результате получился такой хорошенький детёныш!

И в мальчика вошло это потрясшее его впечатление, проникая со временем всё глубже и глубже, теряя черты безобразия и приобретая облик прекрасного священнодействия.

 Этот двор его детства приобщил его и к другим впечатлениям и  научил другому опыту. Дремучие инстинкты и дворовая ребячья традиция формировали из ребят охотников, в которых жалость к животному подавлялась глубинной потребностью и азартом выследить и добыть. Не всегда важно, кого, главное – ловко выследить, незаметно подкрасться и точно попасть камнем или стрелой. Основной жертвой  их страсти и учения были воробьи – жиды, как они свободно и естественно их называли, вовсе не имея в виду каких-либо антисемитских намеков или параллелей. Просто и однозначно – жиды. А почему это так, ребята  не задумывались.

Доставалось и ласточкам, в изобилии ютившимся под карнизами дома в вылепляемых ими гнёздах. Взрослые даже поощряли мальчишек в этой охоте, так как от ласточкиных гнёзд расползались полчища клопов. Другие птицы были редкой добычей. Иногда мелькавшие в репейниках щеглы были предметом восхищённого созерцания - их не трогали. Доставалось лягушкам.  Их поражали камнями из рогаток и ловили удочками, нанизывая на крючок какое-либо насекомое. О рыбе и говорить нечего – это естественно и свято. Но что особенно теперь огорчает – преследовали кошек, апофеозом чему было потрясшее всех и всеми же совершенное однажды убийство кошки. Мальчик  не помнил, как она была поймана, но помнил лишь ужас экзекуции: кто-то держал, кто-то затягивал петлю на шее, кто-то бил железкой по голове. Возились молча, исступленно, взъяряясь от гипноза и безумия происходящего, от собственного отвращения и острой нестерпимой жалости. Всё происходило, как во сне, в каком-то бреду, от которого невозможно было устраниться, убежать, и был только один путь к избавлению – довести до конца этот кошмар. И мальчик был среди всех и был, как все. И это неизгладимо.

Почему в их охотничьих забавах  была перейдена грань допустимого, он не понимал. Но потом понял, что в самоорганизующихся детских коллективах она преодолевается не редко. И сейчас на склоне лет ему стала понятной и кажется обязательной необходимость существования жесткой воспитательной среды для юных – свобода может завести (и в последнее время всё более и более заводит!), Бог знает, в какие чудовищные дебри антиморали. В их детстве эта воспитательная среда (для всех ли?!) ещё не была утрачена.

Между тем время шло. Жеребенок подрос и отделился от матери, родители его не проявляли друг к другу никакого интереса, жили рядом, как чужие. Или ему это только казалось? Потом конюшни и каретный сарай перевели в другое место, а здесь образовались хозяйственные сараи для жильцов дома, где жил с родителями мальчик в окружении многочисленных соседей. Жизнь была скудная, и некоторым, в том числе и его родителям, пришлось заводить в этих сараях свиней для откорма и поддержания своего существования, как это было привычно им ещё по их дореволюционному деревенскому детству.

Эти новые для мальчика существа, свиньи, не вызывали такого восторга, как лошади, и такого умиления, как жеребята. Но и в них порой тоже было что-то привлекательное и весёлое, особенно в пору их детства и юности. Один случай их проказливости особенно веселил его  при воспоминании в течение всей жизни. По-видимому, для ухода за своими свиньями родители его друга Вовки Чурилова выписали из деревни одного из Вовкиных дедов. Звали его для русского деревенского старика, как всем казалось, нелепо – Абрам. И, наверное, в соответствии с этим дед отличался некоторыми странностями в своем поведении. Чьим он был отцом, мальчик не знал, то ли дяди Ёси, то ли тети Вари. По имени для этого больше подходил дядя Ёся – Иосиф Абрамович звучало более естественно, чем Варвара Абрамовна. Но это, впрочем, совсем не имело никакого значения. Юмор исходил от самого деда Абрама.

 Ходил он в калошах на босу ногу, в некогда бывших белыми кальсонах, штанины которых были обычно, но не всегда, закручены и завязаны тесемками у щиколоток. Сверху была надета такая же нижняя рубаха без ворота и с тесемками у шеи. То ли дед был мал, то ли рубаха была длинна – подол колыхался у колен, а рукава скрывали руки до пальцев и свисали даже ниже их так, что, делая что либо, дед Абрам порой не высовывал руки из рукавов, а брал вещи и орудовал пальцами и кистями рук прямо через ткань, отчего концы рукавов были всегда замусолены до черноты. Коричневое поджаренное личико деда было мало, покрыто редкой седой и рыжеватой щетиной, глазки приветливо и ласково светились голубым простодушием. Дед был ясен и беззлобен. Но всегда на грани неадекватности с действительностью, примером чему могла служить и эта запомнившаяся история.

В обязанности деда входило кормление поросят, а их у Чуриловых было двое. Поросята очень озорные, веселые и шустрые. И вот каждый день в обычном своем обличии и состоянии отрешенной безмятежности дед подходил к сараю, ставил ведро с похлебкой у двери и медленно и долго отмыкал висячий замок сквозь ткань рукавов, не засучивая их. Поросята там, за дверью мгновенно смекали, что к чему, и устраивали нетерпеливый визг и толкотню. А дед невозмутимо продолжал испытывать их терпение своими очень неторопливыми действиями. Наконец, замок открывался, и дужка вынималась из петли. Однако скобу он не успевал снять с неё - ошалевшие от нетерпения поросята мощным толчком изнутри распахивали дверь, со звоном срывая скобу и вылетая из своего заключения. Дверь с грохотом ударяла деда, он мягко валился на спину, ведро со свиными помоями опрокидывалось, а ликующие поросята, пробегая по всему этому безобразию, с весёлым визгом вылетали во двор и начинали носиться по нему, свободно проявляя  восторг бьющей через край юной энергии.

Эту сцену мальчик с друзьями наблюдали не единожды. Она повторялась с поразительным однообразием и постоянством. Дед Абрам, тихо чертыхаясь,  поднимался, собирал в ведро остатки корма и вываливал его в корытце, а поросята, набегавшись, сами возвращались к еде.

А в окнах конторы, глядящих во двор с противоположной от сараев стороны, мелькали лица служащих, мужчин и женщин. Их привлекала эта сцена, и они с явным любопытством и весельем подтягивались из темноватых конторских глубин к окнам, собирались у них и вместе с мальчишками составляли благодарную зрительскую аудиторию.

Наступала осень, поросячья жизнь подходила к неестественному своему завершению: люди их кормили всё лето, теперь они должны были кормить людей всю зиму. Сказочка про трех веселых поросят и злого волка обретала свою фальшивую сущность. Жизнь совсем непохожа на сказку – надо было самим,  вместо незадачливого волка, войти в свинячье убежище и убить уже подросшего и вовсе не такого веселого поросенка, ставшего мрачноватой, вечно кряхтящей и озабоченной едой и своими таинственными мыслями свиньей. И сделать это со своей свиньёй должны были отец мальчика с помощью сына – тот уже подрос, тоже стал мрачновато–озабоченным отроком, заметившим вдруг свои налившиеся силой руки и ноги и искавшим применения этой силе.

Это произошло в пасмурное утро воскресного дня. Отец наточил длинный с узким лезвием нож, взял огромный молоток-куваду, паяльную лампу и чистые холщовые мешки. Женщины дома растопили на кухне печь и в огромных кастрюлях стали греть воду, суетиться с посудой и готовить столы. А мужчины отправились на свое трудное дело. Мальчик с явным трепетом, отец с подчеркнутым спокойствием и неестественным равнодушием.

Свинью звали Машка (они у всех были Машками и Васьками). Она встретила людей в своем закутке недоверчиво и даже враждебно – они были непривычны ей после многомесячного общения почти только с одной бабой Варей (не Вовки Чурилова мамой, а его родной бабушкой!). Да и явились они не во время.

Отец положил в сторонке паяльную лампу, мешки и нож, а кувалду пристроил возле кормушки, выдвинув ее на середину закутка. В нее мальчик вылил немного любимой свинячьей еды – остатки домашнего борща, смешанного с пшенной кашей. Машка потянула носом и, нехотя поднявшись и кряхтя, направилась к корытцу. Понюхав любимое, подобрела и стала жизнерадостно чавкать. Отец почесывал Машку за ухом и что-то медлил. Мальчик почувствовал, как отцу неприятно всё это дело и как ему трудно собраться с духом и решиться на главное. Сам он стоял сзади, не зная, что ему делать. Наконец, кувалда оказалась в руках у отца, и он, неловко взмахнув ею, ударил Машку по голове. Но удар пришёлся не туда, куда метил отец, не прямо в лоб, а под углом, лишь вкось задев голову. Машка взвизгнула и через корыто, опрокидывая его, ринулась на волю. Дверь закутка распахнулись, она выскочила в неё и через раскрытые ворота сарая выбежала во двор с диким возмущенным визгом. Что было делать?

Стесняясь перед сыном случившегося, Петр положил кувалду к остальным орудиям убийства и, выйдя из закутка, присел на ящик. Мальчик устроился рядом. Ему было очень жаль отца, и он сердился на Машку, виня ее  в неудаче. Они посидели, пока её визг во дворе не замолк. Тогда они вышли к ней и, придавая своим голосам и телодвижениям видимость дружелюбия, ласковости и даже в усердии некого подобия подхалимства, стали осторожно увещевать её и тихонечко направлять назад, в сарай. Сначала это совсем не получалось, но постепенно, обманутая лукавым поведением людей, Машка поддалась на их уговоры, видимо приписав причинённую ей боль какой-то случайности, а не этим милым существам. В конце концов, они все трое вошли в конюшню, но в свой закуток свинья идти решительно отказалась. По-видимому, именно с ним она связала беспричинный и более оскорбительный, чем болезненный, удар.

Надо было применяться к новым обстоятельствам.
– Почеши ей живот слева, почеши! Приговаривай что-нибудь. Да понежнее, понежнее! Пусть она ляжет на правый бок, - говорил отец.
– Маша, Маша, хорошая, хорошая, – забормотал как можно доверительнее, доброжелательнее и убедительнее мальчик. И Маша поверила, расслабилась, и, сладко хрюкая, опустилась на правый бок, подогнув коротенькие ножки и блаженно прикрыв глазки, не в силах устоять перед наслаждением. Огромную голову свою она вытянула рылом вперед и, сомнамбулически постанывая, покряхтывая и похрюкивая, предалась роковому блаженству.

Мальчик рассматривал её грубую розовато грязную кожу, редкую проволочную щетину, сквозь которую она выглядела голой, белые коротенькие реснички, иногда трогательно вздрагивающие от телесного неровного мления. Вся эта гигантская плоть казалась ему чем-то отстраненным, даже потусторонним, и не было ни жалости к ней, ни сочувствия, а какое-то  тупое равнодушие, как будто он сам находился в забытьи, а некто другой в нём, бесстрастный и холодный, из какого-то далека наблюдал за всем этим. Поэтому он даже и не заметил, завороженный своими гипнотическими пассами и созерцанием, как отец отошел в сторонку, как он приблизился и снова взмахнул кувалдой. Мальчик услышал только глухой удар по мощной лобовой кости, сотрясший всё расслабленное Машкино тело, и ощутил пробежавшую вслед за этим по нему дрожь. Отец отбросил кувалду и быстрым движением, пока Машка ещё не успела прийти в себя от удара, с хрустом вонзил нож в Машкину плоть позади основания передней её левой ноги. Нож вошел в неё по самую рукоятку, и отец сделал им два крестообразных движения, стараясь там, глубоко внутри, разрезать ещё бьющееся сердце. Из её горла вырвался кусок незаконченного визга, всё тело вновь сотряслось судорогами, ножки сделали несколько бессмысленных движений, словно пытаясь унести её от  происходящего. И всё затихло.

Потом отец, вытащив нож, сделал им глубокий и длинный надрез у Машкиного горла, откуда хлынула густая черная кровь. Всё было кончено. В несколько секунд. Перед ними лежала уже не Машка, недоверчивое, хитрое, у себя на уме, но падкое на еду, ласку и чесание очень живое существо, а огромный кусок необработанного свиного мяса. Который еще предстояло доводить до кондиции: смолить, мыть, снимать сало со шкурой, вскрывать кендюх, освобождать желудок и кишки от содержимого, разделывать тушу, словом, приводить всё в товарный, а не убойный вид.

Отец ловко занялся всем этим делом, и мальчик усердно помогал ему в этом с любопытством, брезгливостью и безразличием к тому, что произошло. Они переворачивали тушу с боку на бок, смолили её, мыли принесенной из дому горячей водой и укладывали на разостланные чистые мешки. Потом мальчик держал и оттягивал тяжелое в шкуре сало, пока отец отделял его от мяса, помогал извлекать внутренности и разделывать тушу на части, уже привычные по виду подобного в магазинах.

Обработанные и приготовленные куски Машки уносились домой, где женщины тотчас продолжали  их утилизировать: варили, жарили, начиняли колбасы и салтисон, консервировали.
Ближе к вечеру, когда вся мужская работа была уже закончена, а женская продолжалась ещё в полном разгаре, между делом, угощались наскоро поджаренной печёнкой и сердцем. Это было фантастически вкусно и уже никак не связывалось с только что живой Машкой, кошмаром убийства и варварством разделки её тела. А вечером почти под занавес основных хлопот устраивался общий с родственниками ужин, состоящий из многочисленных блюд, где главным ингредиентом была вкусная Машкина плоть. И уже почти ничто не напоминало своим видом о содеянном. Лишь иногда почему-то всплывал образ конторских окон, глядящих во двор с противоположной от конюшни и сарая стороны, где, несмотря на воскресенье, мелькали лица служащих, мужчин и женщин. Они с любопытством глядели на всё, совершающееся внутри двора: вырвавшуюся с визгом из сарая Машку, заискивающих перед нею мужчину и мальчика, убийство, кровавый ритуал разделки, беготню через двор людей с вёдрами, полными горячей воды, с кусками сала и мяса и прочие детали очередного дворового события.

С тех пор всё, что совершалось во дворе, а после и не только, мальчик видел как бы не одними своими глазами, но и глазами тех незнакомых мужчин и женщин, обитавших за стеклами окон конторы, и других людей, бывших не им. Они стали его внешним миром, чем, по существу и были, но через них он понял, что этот мир всегда присутствует в их ребячьей жизни, и эту жизнь можно видеть и другими глазами, глазами стороннего мира.

Ведь ни лошадиная жизнь, ни свинская смерть, ни почти чужой дед Абрам не были для него деталями постороннего внешнего мира. Они ещё как бы составляли часть его, являлись его жизненаполнением, почти неразделимо с ним существующим. Лишь потом всё это и другое отстранилось от него, и он не раз ощутит себя одинокой пылинкой, ненужно плывущей среди чужих предметов и людей огромного внешнего Мира. Но уже и сейчас он ощутил и заметил глаза этого отчужденного мира в виде квадратных окон в каменной стене конторы, из-за которых следили за всеми перипетиями дворовой жизни чужие, но настоящие реагирующие глаза на безликих лицах посторонних мужчин и женщин. И ему тоже захотелось увидеть всё, как видели это они, наглухо и навсегда отделенные каменной стеной и пыльными стеклами. Со стороны. И такой случай представился ему вскоре.
Вот как состоялось  первое знакомство мальчика со странным миром совсем других людей, именуемых денатурщиками (в современном его переосмыслении и воспроизводстве!).

 Оказывается, это таинственное племя обреталось совсем рядом, в жуткой близости. Как и муравьи, предмет пристального ребячьего внимания и любовного наблюдения, они жили в дремучем бурьяне дворовых девственных окраин. Путешествуя по этим окраинам,  однажды мальчик наткнулся на их лежбище и оцепенел от неожиданности и страха. Затаив дыхание и не выдавая себя, он разглядывал их сквозь толстую плоть репейника и густые заросли лебеды. Сердито гудел шмель, порхали бледные капустницы. Невыносимо пекло солнце и тяжелый дух потеющих и источающих пыльцу трав стоял плотно и неподвижно.

Толстая оплывшая тётка истуканом сидела и покачивалась взад-вперёд. Голова её была закутана в тёмный платок и туго повязана через лоб красной тряпкой. Это делало её похожей на индейца. Да и цвет лица напоминал о чем-то нездешнем. То ли солнце, то ли земные превратности обратили его в нечто первозданно дремучее: этакое грубо сляпанное творение из коричневого, бурого, черного и фиолетового. Могучий синяк выразительно выделял левый глаз. Вместо носа пугающей чернотой зияла дырка, обрамленная коростой с проглядывающей сквозь неё розовой кожицей. Отвратительными лепёшками лежали друг на друге, свисая набок, губы. Руки, распухшие с глянцевой и какой-то крокодиловой кожей, шарили по примятой траве. Тётка тонко скулила, но было понятно, что это всё же не плач, а пение. Невесёлое, полное скорби и слёз, но несомненное пение. Меж вытянутых врозь ног на лохмотьях юбок почти под животом стояла полупустая бутылка, красиво светясь прозрачной нежно фиолетовой жидкостью. На чёрной этикетке – белый череп и перекрещенные кости. Рядом валялись корки хлеба, надгрызенная луковица, шелуха, кости и головы тарани. Еще несколько бутылок, но уже пустых, валялось вокруг.

Тётка была не одна. Поодаль в позе убитого на животе, смятой щеке и подвернутой руке лежал парень. Ноги его были босы. Непомерные круглые пятки торчали чудовищными мослами, контрастируя полированной чернотой с заголившимися голенями. Ступни с растопыренными пальцами были похожи на грабли, брошенные зубьями вниз. Парень спал, выпуская длинную слюну. Вокруг неё суетились лохматые мухи. Время от времени по громадному его телу, как по железнодорожному составу, пробегала судорога, и он мычал при этом. Видно, мучили детские кошмарные сны.

Но самое необыкновенное и пугающее лежало вплотную к тетке. Это был какой-то чурбан, одетый в рыжевато-черную рубаху-косоворотку. Пустые рукава были приколоты булавками к бокам. Внизу из-под рубахи высовывалась обтянутая протертой кожей тумба, а вверху из распахнутого ворота человеческая голова на толстой жилистой шее. Голова лежала на колене тетки, совком выставив щетинистый подбородок в небо. Глаза, обрамленные вывернутыми веками, не мигали и, бесстрашно вылупившись, таращились в солнце. При этом несомненным было и то, что они не слепы. Они смотрели в солнце, словно разоблачали его мнимую чистоту. И будто торжествовали от подтверждения своей догадки, видя его сплошь запятнанным. Но поразительней всего на этом жутком человеческом обрубке выглядели усы. Огромные, пышные, торчащие в стороны, они, безусловно, были не подобием, а прообразом буденовских – столь картинно, победоносно и торжествующе являли они своё первородство. Им можно было только подражать – ни предшествовать, ни даже случайно и независимо совпадать с ними было никак нельзя. Это был первообраз, а усы Семёна Михайловича – их копия. И сам  обладатель первозданных усов, так решил уже повзрослевший мальчик, был, наверное, истинным Героем Гражданской войны, соратником Будённого и даже его командиром, которому будущий командарм  Первой Конной армии  только подражал.

Но почему этот человек здесь? В таком немыслимом обществе, среди скопища отбросов помоечного вида, к которым собственно и принадлежало само это общество, а главное в таком фантастическом виде! Это было сверх разумения, превыше страха и столь захватывающе, что мальчик, поколебавшись, раздвинул тропические стебли трав и шагнул на встречу с невозможным. Оно его, однако, не приняло, а равнодушно выставило гнусавыми словами тётки:

 - Иди, иди отсюда, нечего тебе тут…

Эти и другие подобные люди потом долго ещё вызывали в нём любопытство, отвращение, сочувствие и неотвязные размышления, продолжающиеся поныне. Они выпали из паровоза, остановка которому предполагалась в коммунизме, но который, так и не достигнув цели своего безумного полета, потерпел, в конце концов, крушение. Никому не удалось увидеть и пощупать этот самый коммунизм. Но казалось ему, что, быть может, именно эти люди и были ближе всех к этому самому коммунизму, пребывая по существу в настоящей коммуне. Свободные от рабского труда и духовного принуждения, вольные в своём времени и местопребывании, никому не подотчетные, довольно дружные и терпимые друг к другу (их далёкие потомки, бомжи и бичи, совсем другое племя, мутанты другого времени и обстоятельств). Где-то слегка подрабатывающие, может быть, подворовывающие, удовлетворенные очень немногим и очень немногое ценящие. А денатурщики не потому, что лишены всяких природных свойств или отрицающие натуру, а потому, что пили денатурат – технический спирт с вреднейшими для здоровья добавками. Его продавали раньше в керосиновых лавках, и его отличительная черта, что бы, не дай Бог, не выпить случайно, - ярко фиолетовый цвет и череп с костями на этикетке. А они преспокойно пили себе на здоровье из-за его дешевизны, пока не умирали здесь же в бурьяне или где придется – одни из первых выброшенные из безумного, летящего вперёд паровоза…

А мальчика этого звали Юра. Именно он станет главным действующим лицом настоящего повествования.
               
                АТАВИЗМ

Порой мне представляется, что я это вовсе не я, а кто-то из моих бесчисленных предшественников, И они меняются во мне, проходят сквозь меня, переживают, решают и всё делают за меня по своему. Сегодня, сейчас - один, завтра или через минуту другой. И я не всегда понимаю это. Чаще, конечно, я наглухо закрыт для них и вершу свою жизнь по своей воле и разумению, не ощущая никакой связи ни с кем, предоставленный самому себе в полное свое распоряжение (или мне так кажется?). Это ощущение отрешенности от всё и вся особенно усилилось с возрастом. Но всё же и сейчас иногда я понимаю и чувствую, что я сотворен из них, и это не может быть бесследным. И тут возникает естественный вопрос – сколько же их было. Оказывается, что это вовсе не трудно посчитать: родителей двое, дедов (и бабушек) четверо, прадедов восемь и т.д. Математически это можно представить так: Х= 2;, где «Х» это количество предков, а «;» – номера предшествующих поколений, считая от родителей. Родители – первое, их двое, деды – второе, их четверо, в пятом их было 32, в десятом –1024, в двадцатом – 1048576, в тридцатом уже более одного миллиарда, а в сороковом (страшно сказать!) – одиннадцать с одиннадцатью нулями! Больше, чем звезд в небе! Это, конечно, невозможно, так как во времена сорокового от меня моего поколения такого количества людей и на Земле-то не было. Если принять 25 лет как среднюю длительность, разделяющую поколения, то сороковое проживало примерно тысячу лет назад, когда на всей Земле насчитывалось не более 300 миллионов человек. В чем же дело? Где ошибка?

Ошибки между тем нет. Дело в том, что уже через три – пять поколений люди теряют родственные связи, становятся практически чужими, могут и фактически действительно вступают в брачные отношения друг с другом, по существу, оставаясь родственниками. Происходит смешение, по-видимому, не опасное для потомства, варка в общем котле. И это происходит тем скорее, чем малочисленнее и обособленнее какая-то группа людей. Таким образом, число предков у каждой особи этой группы естественно ограничено количеством людей в группе. Примером могут служить так называемые малые народы. Там все сравнительно близкие родственники. Может быть, это не столь уж безопасно для потомства, как нам порой стремятся представить. Пагубность близкородственного кровосмешения известна и весьма печальна: дегенеративность, уродства, хилость, деградация, вымирание и т.д.

Великим народам это, по-видимому, не грозит. На оптимистический лад настраивает и совершенно очевидная тенденция – неуклонное сближение и смешение народов. Кажется, что процесс однозначен и однонаправлен -  мы все более или менее сближаемся, пронизывая и пропитывая друг друга, всё  более и более отдаляясь в родственных отношениях, вступая в браки при всё более отдаленных родственных связях.

 В каждой личности личное - не единственное и не самое главное. Я уверен в том, что каждая личность это, прежде всего, бывшие её предшественники, и чем более у неё их было, не будучи между собой родственниками, тем более это личность. Гении – дети великих народов. И царствующим династиям следовало бы пересмотреть свою систему воспроизводства – у нынешних очень плохая перспектива. Уж больно узок круг роднящихся родов. Вырождение и грядет и налицо – в деградации монархизма не последнюю роль играет деградация монархов.

Если же обратиться к древности человечества, так живописно изображенной в Ветхом Завете, то она огорчает крайне мрачной картиной чудовищной безнравственности, злодеяний, кровавых вакханалий и обыкновением кровосмешений. Не в них ли кроется столь пагубная греховность наших далеких предков, которые по существу и были сначала малым народом, начавшимся от двух наших прародителей!

Не случайно ведь Господь, когда пришло время и род людской размножился, отвратил свой взор только от одного малого народа и обратил его на все, отправив Апостолов своих ко всем людям нести Слово Божие: «идите, научите все народы»(Мф.28.15), « идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари»(Мк.16.15). И Апостолы возгласили: «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного…все вы одно во Христе Иисусе»(Гал.3.28), «…нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос»(Кол.3.11). И началось долгое и мучительное преображение человечества.

               
                ГЛАВА  2.  ТЬМУТАРАКАНЬ         
                «Не спит забытая стана Тмутаракань»
                Из другой Книги 

Меотическое озеро, оно же Сурожское или Азовское море, город и река Танаис, города Германасса – Таматарха – Тмутаракань – Тамань, Фанагория,  Азов, русское  княжество Мстислава Владимировича, греческие поселения по нижнему Дону и в Крыму и всё нижнее Придонье и северное Предкавказье это места обитания далёких и близких предков нашего героя. Издавна здесь селились и сменяли друг друга  киммерийцы, скифы, сарматы, гунны, болгары, хазары, половцы, татары, бродники и, наконец, донские казаки. Греция, Византия, кочевники, иудаизм, докирилловская славянская письменность, раннее христианство, шелковый путь – вот какое густое смешение и перекрестие цивилизаций и народов в пределах смутной видимости от VII века до нашей эры. Далее, в глубь времен совсем всё неясно и зыбко. Великий путешественник и ученый, не знавший ошибок в своих догадках, Тур Хейердал считал, что эти края были родиной древнего варяжского племени, откочевавшего затем на север, в Скандинавию. Он начал было организовывать здесь археологические исследования, но смерть прервала это очередное его увлечение и предвидение, ни одно из которых не окончилось неудачей. К этому можно еще добавить и исторические легенды о местопребывании и странном образе жизни амазонок именно здесь, в этих благословенных местах.

Совершенно замечательное, не имеющее равных себе, исследование выполнено Е. П. Савельевым (Древняя история казачества, Новочеркасск, 1915 г.). В нём, в частности, обосновывается версия об идентичности гетов и руссов, касты воинов славянского происхождения, обитавших некогда по всему северному Причерноморью и нижнему Дону. Он пишет: «Но самыми интересными являются для нас древние «Геты-Руссы» Италии, переделанные позднейшими историками в Этрусков…О славянстве этого народа свидетельствуют Плиний, Юстин, Диодор Сицилийский, Страбон и др. Намогильные плиты Этрусков, а также и другие памятники, разбросанные по всей средней и отчасти северной горной Италии … с надписями на коренном древнеславянском языке, общем для всех славянских наречий, говорят о народе Гетах-Руссах, а не Этрусках». И автор приводит в своём исследовании образцы этой письменности. А далее он делает вывод: «Итак: скифы-сарматы, они же саки, чиги-геты, геты-Руссы, массагеты, варяги-Руссы, Черкассы-казахи, азы или ясы, аланы-роксоланы и другие народы, населявшие берега Азовского, Черного, Мраморного и Каспийского морей, Переднюю Азию и нижнюю Италию были славяне, разделявшиеся на многие независимые племена и имевшие свою высокую культуру и письменность. Военное сословие этих племён называлось гетами или готами, а в Приазовье азами, казами, касогами, касагами, казахами или казаками от аз и сак».

Христианство усердием апостолов Андрея Первозванного и Симона Канонита проникло в эти края весьма рано. К IV веку оно здесь более или менее укоренилось. Используя многочисленные источники, Е.П.Савельев делает выводы: «Помимо греков-колонистов, христианство рано распространилось и среди туземных жителей восточного побережья Чёрного и Азовского морей, по низовью Дона и в Крыму,…причём богослужебные книги были переведены на местные языки, господствующим среди которых был древний славяно-русский». Епископы Босфорской, Скифской, Таманской (Тьмутараканьской) метрополий представительствовали на Никейском (325 г.) и Константинопольском (381 г., 449 г., 553 г.) Соборах, о чём сохранились письменные свидетельства. В уставе греческого императора Льва Философа (886-911гг.) «О чине митрополичьих церквей, подлежащих патриарху Константинопольскому», среди других поименованы церковь Русская и Тьмутараканьская. Далее Е.П.Савельев пишет: «Из приведённых выше данных видно, что богослужение у приазовских народов с IV в. совершалось на их собственном языке. Следовательно, у них была своя письменность и книги Священного писания. Алфавит был тот же, что и у Руссов-Троян, Гетов-Руссов Италии и славян берегов Балтийского моря, хотя уже с течением времени изменённый. Алфавит этот очень древний, древнее греческого и латинского и во многом сходен со славянским, т.е. Кирилловским».

О переплетении здесь с древнейших времен народов, быть может, в некоторой степени могут свидетельствовать прозвища местных насельников, казаков, в ХVII – начале  XVIII веков, содержащиеся в замечательном исследовании Л.М.Щетинина “Русские имена (Очерки по донской антропонимии)”, изданной в 1978 году:

Астах Цыганский, Венедихт Ян Грек, Василий Поляк,   Василий Татаринов,  Иван Горосфакин,  Иван Калмык, Иван Лях, Иван Юдушкин, Петр Турченин,  Проко¬фий Этерский, Роман Немков,  Сава Паноев, Семен Черкашенин.

 Всё это подлинные фамилии реальных людей, как и почти все остальные, приводимые в настоящем повествовании.

Донские казаки, историю которых Романовская историография, а следом за ней и советская, ведет только с XVI  века, по существу, являются прямыми потомками, наследниками и продолжателями народов и бурных и очень сложных событий, происходивших здесь, по меньшей мере, с начала новой эры. Именно здесь в этой среде и в ближайшем её окружении находятся корни и прах предков Юрия. Впрочем, наверное, не всех – очень уж динамичными и дальними были перемещения народов  через Меотиду, Донщину и Северный Кавказ. Это должно было создавать условия для самых неожиданных и многочисленных породнений.

Почему же этот край оказался столь притягательным для мятущихся народов? Наверное, повинны в этом, прежде всего, его географическое положение и природные условия, как бы образующие естественный и благодатный коридор между западом и востоком, севером и югом. Если обратиться ко времени, не столь уж отдаленному от настоящего, то вот какими чертами можно живописать благодать низовьев Дона (Танаиса).

Неоглядные, изобилующие птицей и зверьем степи, покрытые обильным разнотравьем: то богородицкая травка (чабрец), то мята, то горошек, то полынь – всё это благоухает и наполняет сердце радостью жизни.  То радуют глаз и веселят сердце милой красотой своей ковыль, петров ботыг (цикорий), ромашка, дикая рожа (мальва) и целое море разнообразного весеннего зеленого мира. В степном травяном раздолье находили себе прибежище дикие лошади-тарпаны, антилопы сайги, волки, лисы, зайцы, а из наиболее примечательных птиц дрофы или дудаки, тетерева, стрепеты, перепелки.

Разливы Дона, подобные морям, в которых отражалось светлое небо с тихими облаками, камышовые джунгли, кишащие многочисленными видами уток: кряквы, чирки, чернеть, ипатки, свиязи и тьма других. И конечно гуси, лебеди, бабы (пеликаны), чапуры (цапли), бесчисленные кулики и прочее и прочее. Всё это разноголосое разнохарактерное живое царство составляло непременный фон и подспорье казачьей жизни. Не говорю уж о рыбе, слава которой разносилась далеко за пределы Донщины. Это не только знаменитая красная рыба, среди которой белуга достигала четырех саженей (более восьми метров) и в обхвате около десяти футов (более трех метров), а несравненный донской сазан, рыбец, синьга! Начиная с января, несметными косяками поднимались из моря вверх по Дону сначала тарань, затем чебак (лещ), сула (судак), синьга, потом чехонь, рыбец, сельдь. Спадающий разлив оставлял во впадинах, старицах и бочагах Задонщины огромное количество рыбы, которую можно было брать буквально руками.

Всё это обеспечивало привольную жизнь казачьему племени, основным занятием которого, помимо войны, было скотоводство, огородничество, а затем хлебопашество и даже виноградарство.
  Здесь на этих (не устану повторять) благословенных землях некогда поселились и его, Юрия,  прямые предки.
               
                ГЛУБИННОЕ

Потом в течение долгой жизни, но особенно в начале ее очень часто его охватывало странное неустойчивое и мгновенное состояние прозрения или воспоминания о не бывшем. Или это было перевоплощением во что-то явно не его, не принадлежащее к конкретной его данности, но мучительно близкое, сокровенно его по сущности. Это пронзало его внезапно, обычно в полудреме,  погруженного в музыку или прострацию. А иногда и в деятельном состоянии, когда громоздящаяся вокруг реальность, казалось бы, полностью поглощала и растворяла его силы, внимание, мысли и чувства. Вдруг охватывали острые болезненно яркие и мучительно-личные образы и ощущения бывшести и возврата в знакомую обстановку. Как электрический удар, как мгновенное воспроизведение прошлого с ясным пониманием невозможности этого и сладостной болью от встречи с ним, с нескончаемо родным, личным. И боль от его безнадежной потери. Но вся странность этого состояния была в том, что конкретные образы, вызывающие и сопровождающие это состояние, напрочь исключали возможность того, что это был именно его личный опыт и его прошлое. Парадокс состоял в том, что такого в этой реальной его жизни никогда не могло быть. И такое же родное ему, но не его личное являлось во снах.

Вот оно, пришедшее из сна. Какое-то языческое ритуальное моление. Он не участвует, а только наблюдает его действо. Группа людей, причудливо разряженных и разукрашенных с лицами-мордами - так они расписаны или укрыты масками бело - жёлто - чёрно - красного цвета и свирепого выражения. Все они вертятся вокруг главного. По–видимому, Жреца. Моление состоит в каком-то странном сплетении людей-существ ( шесть - семь человек ), принимающих замедленные позы, плавно переходящие одна в другую, изгиб в изгиб, будто языки замирающего пламени. В них что-то пугающе враждебное, чужое, отталкивающее, но завораживающее до оцепенения. Зачем они демонстрируют перед ним это бесстыдно кощунственное таинство, что они хотят, к кому они обращаются? И люди ли они?!

И снова далекий детский сон. И снова враждебные сумерки. Какая-то сельская улица. Чёрные небольшие домики с решетчатыми заборами, кустами в палисадниках и мёртвыми окнами молчаливы и безлюдны. Словно покинуты. Наверное, это осень, потому что я укутан во что-то вроде одеяла. И тот, кто меня несёт  кто-то свой, охраняющий, одет во что-то  тёплое. Он не один, рядом ещё кто-то. Не знаю, кто, да мне это и неважно, потому что всё моё внимание поглощено приближающимися издали тёмными фигурами каких-то странных существ. Их головы вверху раздвоены. Из-за сумерек на фоне гаснущей зари я вижу только их силуэты. Они пугают своим необычным нечеловеческим видом и  похожи на каких-то неземных существ. Головы, как чёрные червонные тузы (сравнение приходит много лет спустя, так как образ их сохранился на всю жизнь), а туловища без ног бесформенными массами поддерживают покачивающиеся головы, зловеще и беззвучно приближаясь. Словно с каким-то коварным умыслом. Непонятно и страшно. Говорить я не могу (и это для меня естественно), но мысленно и, как мне кажется, понятно спрашиваю: кто это, кто это? Вопрос остался без ответа навсегда, а образы раздельноголовых чудищ-людей запечатлелся пока неразрешимой странной загадкой, ненужно дремлющей в глубине памяти. Здесь всё вполне реально совпадает с опытом ранней жизни: до полутора лет мои  родители жили в деревне, в хуторе Карповка, в станице Багаевской, и всё это   могло быть одним из ранних впечатлений младенчества. Но почему раздельноголовые?! Даже если головы у этих существ были вполне человеческие, а иллюзия возникла от головных уборов, то откуда в донской земле первой четверти двадцатого века могли взяться такие странные, пугающие своей необычностью головные уборы! Лишь много лет спустя он видел в книжках и кинофильмах такие наряды на головах европейских шутов. Но ведь образ и холод пугающей загадочности тянутся откуда-то из глубины младенческой жизни, из докнижного  и докиношного существования!

Как-то за откинутым пологом палатки мелькнуло голубое небо с быстро бегущими облаками. И тут же мгновенно возникло ощущение, что он будто оказался в почти таком же, но совсем другом мире с подернутым легкой дымкой небом и легкими сизовато-белыми облаками. Они причудливо круглятся, меняются и бегут, бегут, бегут куда-то, зовя и маня за собой. Дует нежаркий ветер, гладит кожу лица, несёт мимо запахи степи и кизячного дыма. Он лежит на склоне кургана в невысокой суховатой и нежной траве. Это ковыль. Ему видно, как легко и беззвучно по нему вдали бегут волны, будто вслед за облаками. Поодаль виднеются юрты. Там  наш стан. Оттуда изредка доносятся возгласы ребятишек. Где-то там же в степном мареве рассыпаны лошади, овцы. Он лежит на спине и глядит в небо, мирную даль и  ему хорошо от нагретой солнцем земли, струящегося ковыля, ветра и облаков. И над ним склоняется ОНА, и мгновенное счастье близости.

А вот другое. Откуда-то из щели выбралась муха и пошла зигзагами гудеть у потолка, то набирая мощь, то затихая, будто прислушиваясь и меняя тональность, но держась всё же на однообразной занудной ноте. Я лежу в комнате с белыми мазаными стенами. Потолок освещен желтым светом, отраженным от пола, куда падают яркие солнечные пятна из окна и растворенной двери. Там, за дверью, зной раскаленного полдня. Но река где-то рядом, может быть, в нескольких метрах от дома. И от этого в доме хорошо. Я будто болею или дремлю. Но ошалело влетевшая муха начинает тяжело и бестолково петлять под потолком, возвращая меня из полусна в предметный мир. Река эта, кажется, Дон, а дом и комната в нем, кажется, наше жилище. И весь мир с палящим солнцем за мазаной стеной, желтой водой реки, сиреневым маревом Задонья, белым песком с перламутровыми раковинами у воды, зелеными осклизлыми снизу мостками над водой – весь этот мир тоже мой дом, привычный и покойный. Кажется, я ребенок, и меня оставили лежащим среди дня в доме, потому что я болею. Разбудившая меня муха и беспокоит и привязывает к этому родному привычному миру. Я выздоравливаю. Мне хорошо. И совсем не страшно, что в комнате нет никого из взрослых, потому что их присутствие я ощущаю в этом наполненном ими одиночестве, и оно распространяется вне времени, во всегда. Вот и вся картинка, однажды всплывшая во мне и почему-то оставшаяся в памяти как нечто значительное, необходимое для запоминания, словно спасительный код, обязательный для его самоопределения.

За окном – дома в один-два этажа. Небольшой провинциальный городок. Потом мне всё время представлялось, что это непременно должен быть Новочеркасск. Желтое небо заката. Тишина, чистота, покой и ожидание счастья. Но почему-то в атмосфере легкой печали. Меня даже вовсе нет, но я вижу, как будто существуют только мое зрение и сознание. Комната в большой квартире. Женщина. Сидит в кресле с высокой спинкой. На ней длинное черное платье, подобных которому в Советской России уже не носили. Сумерки. Комната неясно выступает из полумрака. На стенах развешены картины, но содержание их не просматривается. Слабо светится  открытая в другую комнату дверь, поблескивают стекла в книжных шкафах. Угадываются раскидистые цветы в больших кадках. Волосы у женщины с проблесками седины, скорее, черные, чем каштановые,  собраны узлом на затылке, но зачесаны они не гладко, а свободно и пышно,  образуя красивый ореол. Глаза светлые, кажется, серые. Женщина печальна и как будто ждет кого-то. Почему-то всё   пронизано ощущением незримого присутствия офицера.

 А я присутствую при всем при этом. Я это и женщина, и дом с гулкими полупустыми комнатами, и кресло, такое теплое и уютное, слегка поскрипывающее и поблескивающее в сумраке фигурными шляпками гвоздей. И окно с призрачными, будто отсутствующими стеклами. И желтое небо заката. И даже отсутствующий офицер, который радостно торопится к женщине и никогда во мне не придет к ней. Кто он? Любимый? Сын? Не знаю. И никогда не узнаю. Кроме того, что это было и осталось во мне, чтобы когда-то так вот внезапно всплыть, запечатлеться и опять исчезнуть в вечном.


      

               


Рецензии