Бессмертный Александр и смертный я - 9

* * *

- Я больной старик, - с горечью сказал отец. – Жизнь клонится к закату. Скоро начнут выпадать волосы, зубы…

- Деду восемьдесят, а он при своих волосах и зубы целы.

- Нет, нам столько не прожить, не рассчитывай, то век был богатырский, а мы обмельчали.

Но все ж мои слова его немного взбодрили. Он тогда был немногим старше меня нынешнего, высок, статен, красив, как статуя; увидев его, служанки тарелки из рук роняли, горожанки забывали, зачем на улицу вышли, крестьянки смотрели ему вслед, застыв столбами, пока стадо разбредалось по оврагам. Но Агерр так умело из него кишки мотал, что отец и впрямь каждое утро удивлялся, что жив еще. Дед, который поначалу на отца наглядеться не мог, теперь отворачивался и презрительно сплевывал. Его бесило, что Агерр становился все надменнее, отец все угодливее. «Сколько ты истратил на этого щенка? - спрашивал дед. - Я бы тебе за одну десятую этих денег купил послушного мальчишку в сто раз краше этого».

Дело было не только в Агерре. Дед пытался замутить вместе с отцом какое-то очередное темное дело, отец, страдальчески морщась, говорил: «Есть долг, который я не преступлю», и, в свою очередь, уговаривал деда сводить лес и продавать его фессалийцам. Деньги были нужны позарез. «Леса - наша защита, - дед смотрел на него, как на помешанного. - Вырубать леса - все равно, что стены в крепости сносить». Но отец твердо решился продать свою часть леса, если конечно дед не подкинет деньжат, чтобы можно было хоть год прожить спокойно, не думая о куске хлеба.

- От кого ты защищаться собрался, отец? Филипп прочный мир установил. Если б не такие, как ты, кто мирную жизнь ненавидит, Македония жила бы в покое и благоденствии. К чему длить распри? Мы должны быть благодарны Филиппу за многое, он нам не враг. Ты сам не должен ли царю за то, что он простил твою вину? – Отец умело повышал голос в нужных местах, делал многозначительные паузы (какое-то время он учился риторике в Афинах), но под тяжелым насмешливым взглядом деда это звучало довольно тускло.

- Да ни хрена мы ему не должны! – скалился дед, волчьи клыки поблескивали в густой бороде, ноздри раздувались, как у быка, шрамы на щеках наливались кровью. - А если и должны… Сам знаешь, сынок, с должниками выгодней не деньгами расплачиваться, а ножом по горлу, чтоб не думали люди, что одной подачкой твою верность навек купили.

Да, я рос в семье заговорщика и знаю толк в их побуждениях и самооправданиях, знаю, что заговор может вырасти из мелкой обиды, из скуки или жадности, да и гнёт благодарности для иных невыносим. Александр, кажется, до сих пор этого не понимает и кричит: «Где ж правда?», но никто ему не отвечает.

Меня не выставляли за дверь: они поочередно драматически указывали на меня пальцем, взывая: «Какую жизнь ты ему готовишь?!» А то вопрошали риторически: «Слышишь, какую чушь твой отец несет?» или «Видишь, твой дед знает самый лучший способ погубить и себя и весь род». Я смотрел то на одного, то на другого: на развившиеся от сырости кудри отца, на черный от старости железный перстень на корявой руке деда… Мне казалось: нетрудно понять, где настоящая сила. Горы стояли за спиной деда, как войска, орел кружил над ним, венчая победителя.

Отец и с Агерром все ссорился, упрекал его в чем-то. Я до сих пор не выношу, когда люди болтают и спорят о чувствах - ну о чем там можно разговаривать? Всё ясно по одному взгляду, по одному жесту: льнет к твоей руке или отстраняется - что уж точнее? Живи они с отцом в Пелле, это могло бы продолжаться еще год или два, но здесь сам воздух зажигал кровь. И вот однажды уехали они на охоту вдвоем, а вернулся отец один.

Уже стемнело, он вломился в дом, словно безумный, стал поднимать всех. Он кричал, что потерял Агерра на охоте, что тот по неопытности может сорваться в пропасть в тумане. Дружинники нехотя собирались во дворе, переглядываясь и пересмеиваясь. Когда я услышал, в чем дело – только разозлился: сколько шума от этого придурка Агерра, вечно он так устроит, чтобы все вокруг него прыгали; но когда все уже сели по коням, я посмотрел на то, как отец дрожал, обхватив себя руками за плечи, и вдруг понял: на этот раз дело плохо. Отчаяние отца было тяжелым и холодным, как могильный памятник глупому парню, и похоже, что больше не ездить Агерру на охоту, не бить зайцев, не красоваться в дарёных плащах - лежит где-нибудь под обрывом, как глупая овца, которая не удержалась на тропинке, лицом в камень, как в подушку.

«Лошадей там не покалечьте, - покрикивал сонный дед с крыльца, поймал отца за рукав. – Не волнуйся, все обойдется». Отец только плечом зябко повел, вырвал руку, бросился к коням, гоня и дружинников: «Скорей, скорей». Загорались факелы, обливая лица, как яблоки, спелым румянцем, высоко над всеми стояла красная осенняя луна, тени лежали резкие, бездонные. От факелов темнота за пределами света сгущалась, с одной луной, я думал, было бы светлее.

«Интересно, в какую щель он его затолкал?» - пробормотал дед под нос и подмигнул мне. Он любовно смотрел вслед отцу, словно избавившись от наглого любовника, тот сумел полностью оправдаться перед ним. «Поедешь? Надо поискать, как положено. Парень хорошего рода, никто не хочет неприятностей». Я, конечно, отправился со всеми, было какое-то нетерпеливое любопытство, даже подташнивало – жизнь или смерть, случайность или убийство? – я не хотел ждать дома, пока дружинники вернутся и будут рассказывать мне, нарочно медля и вовсю привирая.

Факелы мелькали по склонам среди деревьев, гортанные крики странно звучали в тумане, никак не определишь откуда – то будто с неба, то из-под земли. Я потерял в темноте отца и прибился к Линкею и его двоюродным братьям. «Давно пора, - рассуждал один вполголоса. – Аминтор и так непозволительно долго терпел наглеца. А родня его ничего не докажет. У нас тут каждый день люди пропадают». Второй хохотнул: «Особливо которые пришлые и жадные на наши деньги».

Искали лениво, без волнения, словно спектакль разыгрывали, говорили о своем, о том, как будем справлять Дионисии, смеясь над одним незадачливым любовником, который с лета уламывал деревенскую красотку, и вот сегодня она как раз согласилась, деньги он ей дал вперед, дурень, и только он взялся за ее титьки, даже пояса еще не развязав, как Аминтор всех с места сорвал. Парень стонал, отмахиваясь от насмешников, подвывал, хватался за голову: «Уйдет, уйдет», а потом, махнув рукой на всё, повернул коня и погнал намётом назад, к горячей красотке в теплой постели. Я кутался в плащ, ночи были уже очень холодные, дыханье выходило паром изо рта, я постепенно остывал и озноб пробирал до костей, зубы стучали - лихорадка возвращалась вместе с предрассветной тоской.

Было уже совсем светло, когда кто-то наткнулся на Агеррова коня в зарослях дубняка, конь обрадовался людям – его повод запутался в цепком кустарнике, и как он ни рвался, не мог освободиться, шакалы уже почуяли его и подбирались все ближе, а теперь плакали выше по склону, по-детски жалобно и надрывно. Кто-то заметил осыпавшиеся камни на тропинке и следы падения на обрыве, всматривались в тень под скалой до рези в глазах, вслушивались: не стонет ли? А потом солнце и в эту щель добралось, и осветило тело внизу на камнях. «Ну что, достаем?» - никому лезть вниз не хотелось.

Отец, белый, как известь, сам потянулся к веревке: «Я его достану». Руки у него тряслись, мокрое от слез лицо таяло и расползалось, как воск при огне. Горцы отворачивались – на такое и смотреть-то было стыдно. Линкей грубо удержал его, какой-то молодой ловкий парень поплевал на ладони и полез вниз. Там он споро обвязал тело Агерра веревками, а отец охал и дергался, когда парень ворочал труп, как мешок, небрежно и когда Агерр обвисшим тюком поплыл вверх, медленно вращаясь в воздухе и колотясь о камни и уступы. Наверно, при падении он бился о камни, и руки болтались у него, как тряпочные, лицо с одной стороны было стесано, а с другой – ничего, только шмат кожи с волосами слегка завернулся.

Мне вдруг стало страшно: я не часто видел смерть, а тут она поднималась со дна, присосавшись к Агерру, который только вчера пел дурацкие песенки неповоротливым баском и давал петуха. Отец глухо рыдал, отвернув голову и вгрызаясь зубами в складки плаща на плече. Больно было видеть, как он теряет лицо перед всеми. Ради чего ему притворяться, изображать скорбь – кругом ведь все свои? Может, всё-таки Агерр сам свалился? Я тогда ничего не понимал ни в любви, ни в ненависти, ни в убийствах.

Слухи о том, что случилось, быстро разнеслись по горам. Дедовы гости быстро разъехались из нашего дома; они одобрительно улыбались отцу, благословляли, подбадривали, но за стол с ним не садились, избегали прикосновений, краснея до корней волос, да и под одной крышей жить не желали, пока он не совершит обряд очищения. Дружба дружбой, уваженье уважением, месть местью, это прекраснейшие в жизни вещи, но никто не хочет рисковать – вдруг мор на овец пойдет или зимние холода посевы выморозят? У эриний свои резоны и попадаться им на пути никто не хотел.

Отец ничего этого не замечал. Он устроил Агерру пышный костер, на который собрались, как на праздник, все окрестные жители в нарядных одеждах. Как же они застонали, запричитали, когда отец перерезал горло коню Агерра! Похоже, и через двадцать лет рассказывать будут: «Какой был конь, о боги, какой конь!» Семье Агерра отправили урну с прахом и речистого гонца, который расписал всю трагедию и в особенно ярких красках роскошь его похорон и искреннюю нашу скорбь по бедолаге. Похоже, они не поверили, а то и слухи добрались до них через горы и долины, ведь у плохих вестей длинные ноги; открыто обвинить нашу семью в убийстве родичи Агерра без доказательств не могли, но с тех пор они стали нашими тайными недоброжелателями и позже всегда подвизгивали шавкам Пармениона, когда отца начали травить.

На погребальном обеде отец напился так, что рухнул замертво, его водой отливали. Пил он еще несколько дней. Среди ночи приходил ко мне жаловаться, босой, растрепанный, весь мятый какой-то, с диким взором непроспавшегося пьяницы: «Ты не видел Агерра? Не могу найти». Садился на край кровати (я нос воротил от запаха перегара): «Да знаю я, что он сгорел, я сам масла в огонь подливал, не бойся, я не свихнулся, просто, понимаешь, - приходит. Приходит и сопит, как пёс над ухом, горячий, влажный. Поразительно: мертвые – они ж холодные и не дышат. А он к самому уху наклонится и гыркает: «Агерр, Агерр, гр-р-р, гр-р-р»… А может это и не он вовсе, а те, с черными собачьими мордами? Я иногда слышу, как они крыльями хлопают, повиснут вниз головой на балке и смотрят мне в лицо, пока я сплю». Я умолял его: «Да иди уж к себе, проспись!» Мне и самому Агерр стал мерещиться среди прочих теней. Лихорадка вернулась и меня снова колотил озноб и мучили видения.

«Нужно принести жертвы Эвменидам, а то он совсем рехнется, - сказал дед, когда я пожаловался на отца. – Видел я, как это бывает: замотают голову плащом, чтоб не видеть ничего и не слышать, а пальцем тронешь – орут, будто их кнутом ожгли. Я одного такого знал, говорили, он брата из ревности поганками отравил, – так ведь голодом себя заморил, дурак. А всего-то и надо было свинью благочестивым в жертву дать».

Он поговорил с отцом, тот своих ночных пьяных речей не помнил и отшучивался: «Мы все неплохо знакомы с Эвменидами. Традиции убийства ближайших родственников со времен Ореста. Нас этим не испугаешь», - но потом ему самому, видно, стало невмоготу, и он решил очиститься.

Уходил в горы он один, волок за собой черную свинью на веревке. Я ждал его на крыше, смотрел в горы, на дальний прозрачный дымок жертвенного костра, представлял себе, как отец перехватывает свинье горло, и, почуяв сладкий запах, из щели в камне с визгом и воем (только отец его слышит) вылетает дух Агерра – руки вытянуты, пальцы скрючены птичьими когтями, сорванный клок кожи с волосами болтается над окровавленнымо теменем в зеленых мухах, – и припадает к густой теплой крови. А отец тем временем омывается в ручье, торопливо бросая воду горстями в красные от бессонницы глаза, пока Агерр лакает кровь, как собака.

Отец вернулся почти неузнаваемым: по совету деда он там же, у ручья, выбрил голову, чтобы сбить эриний со следа, плащ накинул наизнанку, а рука была обмотана заскорузлой от крови тряпкой - он откусил себе палец, чтобы дух убитого любовника и его крови испил в искупление. Рука ночью распухла, загорелась огнем, у отца начался сильный жар. Он и умереть мог, но бабке спасибо - всю ночь с ним возилась, руку в зельях отмачивала, и к утру краснота и жар спали.

Уезжал он разбитый и отчаявшийся. Он успел еще раз крупно повздорить с дедом, так что тот даже бросил ему презрительно: «Наверняка, твой дружок сам свалился в пропасть, ты бы и этого дельца обстряпать не смог». Но перед самым отъездом они помирились, пили вместе, обнимаясь и целуясь, словно и не было между ними ссор. Меня отец оставлял деду как трофей победителю, давал наказы:

- Мальчишка совсем безголовый, никакого удержу не знает. На каждую кручу полезет, в каждую пропасть навернется. Пусть за ним присматривают получше.

Дед отвечал медленно и важно:

- Дети всегда шляются, где хотят, и ничего, многие до преклонных лет потом доживают. Что ж мне его, в загоне со свиньями держать? Ты б лучше наплодил сыновей побольше, здоровый ведь мужик, не тревожился бы тогда. Дети часто мрут, вон у зверей на воле из всего помета порой один выживает, зато уж настоящий зверюга. Если шею свернет, значит, не годен к жизни. Жалеть надо, когда взрослый помирает, выкормленный, обученный, когда от него уже толк есть…

- Может, зря я тебя сюда привез? – задумчиво спросил у меня отец. Дед гулко захохотал, кашляя и отплевываясь.

- Не бойся, мы из него такого волчару вырастим – вернешься, не узнаешь.


                * * * * * *

* * * * * * * * *

Моя лихорадка беспокоила деда, и, пока не начались грозы и дороги не размыло, он повез меня в Аргос подлечиться. Я имею в виду наш орестийский Аргос, откуда и царский дом Аргеадов вышел, а вовсе не из Аргоса на Пелопонессе. Аргивское происхождение себе, наверно, Александр Филэллин придумал - очень уж ему хотелось на Олимпийских играх своими конями похвастаться.

Дед был главой военного союза, фратрии нескольких родов, и выезжал из дома со своим личным знаменем, в окружении вооруженных дружинников, которые с воинственными криками, потрясая оружием, горячили коней, готовые на что угодно. Черные плащи вились за плечами, и со стороны это, должно быть, похоже на стаю воронов, слетающихся на добычу Перед дорогой мы вознесли молитву нашему богу – огнеродному, освободителю, стерегущему от зла, неистовому, небесному, пожирателю врагов, путеводителю, блистающему. Внизу об этом боге никто слыхом не слыхивал, но на нашей горе он в большом почете. Раньше всех чужаков к нему отправляли, заваливали на жертвенник и резали, как баранов.

Жизнь на границе суровая: только чтобы выжить, и то надо напрягаться сверх человеческих сил. Прямых путей тут не было – все старались ездить по землям союзников, в объезд кровников. Войны между фратриями при Филиппе не было, но помаленьку все ж резались - далеко здесь от его зоркого глаза. Дед объяснял, тыча пальцем в горы, с какими семьями на юге и востоке у нас союз, с кем споры, с кем – кровные счеты, что с линкестами на севере вечная вражда, а на запад мы последние македонцы, дальше Иллирия, их разбойничьи племена.

Со встречными дед был ласков. По его правилам, верховой должен был первым здороваться с пешим, - ведь честь не в том, чтобы пешего в канаву с грязью столкнуть, а чтобы, спрыгнув с коня, ему помочь из этой грязи выбраться. «Убей, но уважение окажи, - учил меня дед этой науке. - Самого вонючего и грязного соседа обнимай, как брата родного, потом проблюешься. А будешь силой человека гнуть - и его опозоришь, и себя. Улыбкой и сладкими речами многого можно добиться, а угрозами - ничего. Брехливые собаки не кусаются, пнешь сапогом, она завизжит и под забор. Нет, хочешь, чтоб уважали, нужно молча бросаться на горло и рвать». И он приветствовал любого нищего пастуха как родного: «Здравствуй, Каллист, дорогой! Как стада твои, как семья?» А тот, надуваясь и краснея от гордости, неспешно рассказывал: «Стада пасутся и жиреют, дочка девочку родила, это шестая будет, ну ничего, как-нибудь и парня дождемся. Да будет над тобой благословение богов, Деметрий, отец горы, над домом твоим и родом твоим. Пусть боги выпрямят твой путь». Дед умел производить впечатление истинного величия: конь-дракон, молодая осанка, проницательный взгляд, теплый голос, добрая детская улыбка. «Раз в жизни лицо потеряешь, - учил дед, - добрые люди и через сто лет о том напомнят. Скрывай печали. Как бы душа не ныла - пусть зубы сверкают. Где хочешь, там и находи выдержку и терпение, даже если их давно не осталось. Люди всегда за удачливым пойдут, за тем, кому все легко дается. Одна улыбка да ласковый взгляд тебя на все горы прославить могут». За два года в горах и я эту науку постиг, мне улыбок и взглядов было не жалко – ловите, кому надо, - и вскоре вокруг стали поговаривать, что и у меня, как у деда, врожденный дар пленять людей.

Кругом были всё места дикие и малодоступные. Рассказывают, что в забытые времена здесь сражались меж собой неведомые боги: земля, пропитанная их кровью, превратилась в камень, золото, серебро и медь, от их яростных ударов остались трещины и пропасти в расколотых ущельями горах, они метали друг в друга валуны и целые скалы, и кто знает, кто там остался лежать под камнями. Про одну гряду, похожую на петушиный гребень говорят, что это василиск издох, увидев сам себя в воде Галиакмона. А есть и те, кому спокойно в могиле не лежится, ворочаются, стараясь вылезти наружу. С темнотой и туманами из самого Тартара лезут наверх духи, на запах и тепло живой крови, и лучше им не попадайся. Стерегись, когда едешь скользкой тропой над пропастью, где вдвоем не разъехаться, - ну как стегнет из пропасти призрачным хвостом Тифон, оплетет лягушачьим языком и утащит вниз, в вечную тьму?..

Наша была вся гора и долина под ней. Дед жил тут совершенно независимо, держал оборону во все стороны, контролируя перевалы. Орестиды себя по отношению к Македонии особняком держали, а нас и они за своих не признавали: говорили, что мы пришлые, что свалились с неба вместе с нашим богом, другие и вовсе называли нас порожденьем волков, а дедов дом гнездом разбоя. Враждовать со всем белым светом мы умели и любили. «Это там, на болотах, нас Верхней Македонией зовут, а мы зовем ее Свободной, понял?» - говорил дед, искренне не отличая свободы от мятежа и своеволия. Горели у него глаза на чужое добро. «Не потребуешь того берега, не получишь и этого», - вот местная мудрость. Дед твердил, что бьется за свой народ, сетовал: «Зря нас разбойниками ославили – нам оружия опускать нельзя, иначе сразу окажешься с петлей на шее и спутанными руками в стаде иллирийских рабов. И как же нам волками на чужих не смотреть, если с одной стороны у нас Иллирия, с другой линкесты, которым своего мало, всегда к чужому лезут, с третьей – Филипп хочет свою царскую руку на наши земли наложить? Тяжела рука, хребет переломится, если не извернемся». Полвека назад дед здесь был почти царем, но, расточив себя в распрях, испачкавшись в предательствах, стал почти разбойником. Мир вокруг изменился, а он нет. Но для своих он был верховный судия, жрец и военачальник – все сразу.


* * * * * * * * *

Аргос был, на мой взгляд, маленьким убогим городишком. Филипп после поражения Оронта приказал снести оборонительные сооружения, но время позаботилось сделать это раньше - стены рассыпались сами и кое-где были стерты до основания, как зубы у старого пса. Наша деревенщина, впрочем, произносила слово «город» с придыханием. Я посматривал на них свысока – столичная штучка.

Перед последним поворотом на Аргос мы остановились, чтобы умыться в ручье и переодеться в новое. Пусть видят, что и мы не лыком шиты. Дружинники вслух воображали, какие редкостные товары будут на базаре, в деревне такого не найдешь: особые амулеты для счастья в игре, агрианские дротики, ярко окрашенные ткани, сладкое вино, выделанную по-городскому кожу - «У нас-то считают, чем толще – тем лучше, а они продают – кожа тонкая, как яблочная кожура, и блестит, как щечки у девчонки, кажется, пальцем проткнешь, а ей сносу нет». Люди бывалые припоминали еще драки с местными: «Наших-то с тех пор там уважают», а шепотом друг другу на ухо рассказывали, задыхаясь от смеха и восхищения, об особенной сноровке тамошних гулящих бабенок (мол, нашим деревенским не чета), и у слушающего глаза лезли на лоб и морда багровела.

А еще наши молодцы мечтали о городских сапогах с каблуками, чтоб подошвы железом подбиты были, чтоб от шагов камень звенел, волки с дороги разбегались бы. У нас-то в горах носили обувь из сыромятной кожи без пришивной подошвы, мягкую; я до сих пор такие люблю, в них шаг легкий и бесшумный, землю чувствуешь, как босиком.

«Поступью горного барса, - говорят льстецы, – шагом пестрого тигра ступает хилиарх, сияя золотом и красотой, всех ввергая в страх и изумление». Иногда приятно такое послушать, особенно, когда поясницу скрутит и впору на четвереньках, как тигр, ползать.

У родника завтракали крестьяне, которые тоже ехали на ярмарку, и не успели сбежать, заслышав наш отряд. Они с ужасом смотрели на наших оборванных лихих удальцов и совсем онемели, когда услышали имя деда, хотя он их приветил и успокоил, как мог, все равно они пялились на него так, словно сам Дионис к ним из кустов вышел. Все обсуждали последнюю новость: вчера ночью на перевале всадника и коня барс задрал. Наши пастухи тоже на этого барса жаловались, что житья от него нет, и дед уже месяц гонял по горам этого барса, все никак подстеречь не мог, но перед посторонними он совсем другую историю выдал. «Чужакам к нам лучше не соваться, - сказал он небрежно. – Барс, сторож наш, своих не трогает, а с посторонних дань берет, с кого – коня, с кого - жизнь». Вот так. Не суйтесь. Дед старательно создавал легенду, что у нас в горах безопасно только тем, кто у деда позволение на проезд получит. Сейчас дед просто шутил над простаками, которые обомлели и складывали тайком пальцы фигой от сглаза, но в неспокойное время так и было: словно дверь захлопывалась между нашими горами и другим миром, - за короткий и удобный путь с вежливым и расторопным проводником люди должны были платить золотом, а то никакой караван с самой сильной охраной через наш перевал не пробьется - стрелять будет каждый камень, каждый ствол дерева, устроят и камнепады, и обвалы.

В Аргос, маленький городишко вокруг рынка, дед въезжал, как царь. Распухшие в суставах пальцы привычно и покойно лежали на рукояти махайры, синие глаза были, как море в штиль, убийственно ясны и неподвижны. Он считал, что ни с гордостью, ни с надменностью, присущей благороднорожденному, переборщить невозможно, поэтому на люди выезжал не иначе как в пурпурных одеждах и черном плаще с крыльями, длинней, чем у альбатроса, на груди - позолоченная кираса с ликом Медузы, десяток перстней на пальцах, золотая фибула на плече, со старинного серебряного пояса свисают ленты, язычки, на которых болтаются изукрашенные коробки для разных мелочей.

При виде нашего отряда, толпа расступалась, разговоры замолкали. Одни подбегали к деду, как к своему повелителю, старались прикоснуться хоть к ноге, чтобы получить частицу его удачи, протягивали к нему детей, как к жрецу за благословением, и дед серьезно и ласково возлагал тяжелую заскорузлую длань на младенческие нежные головки. Другие ж смотрели с лютой ненавистью, сжимали рукояти ножей, а в спину шипели проклятия. Похоже, никого из наших это не удивляло и не смущало. Дед был непроницаем. Наверно, я бы сгорел от стыда и отказался ехать, если б знал, как тут нас встретят, но под враждебными взглядами поднял голову и, усмехаясь повеселее, правил конем на тех, кто не спешил убраться с дороги.

Были ярмарочные дни и народ съезжался в город со всех концов. Загоны для овец и свиней были на большом лугу за городом, туда же на волах тянули строевой лес, разгружали повозки: мешки с пшеном, ячменем, рожью, бочонки с маслом, медом, вино в мехах, огромные легкие тюки с шерстью, выкладывали на прилавки круглые сыры, выделанные кожи, домотканое полотно. А в город на агору везли самые дорогие и редкостные товары, то, что по морю доставляли в Пеллу с разных концов земли, а потом везли через горы сюда. Вели мощных быков и буйволов, прекрасных лошадей, окруженные восхищенным, жадным и завистливым людом, которые горячо обсуждали их стати и бросались в драку, если с ними не соглашались. На помосте переминались выбеленными ногами рабы – время было невоенное, так что выбор был невелик, всего-то человек десять, старики да детишки. Народ толкался вокруг единственной на ярмарке колеснице, и местные богачи со всех сторон города тут собрались у нее: главное было показать себя знатоком и что у тебя достаточно денег, чтобы это купить. На каждом свободном клочке земли либо раскладывали товар, либо выступали флейтисты, мимы, жонглеры, акробаты. Торжественно и медленно на медных цепочках вели бойцовых баранов с рогами, выкрашенными золотой краской, а те смотрели исподлобья, враждебно и тупо, как чемпионы в панкратионе.

Это здесь, у подножья Иллирийских гор, за Орестом бегали эринии, хлеща его бичами. Вот в том старом храме он лежал на полу, а рядом с ним спали гневные. Меня опять колотил озноб и голова горела. Может, это они мне в затылок дышат? Местный таг был нашим родственником, у него мы и остановились. Хозяин боялся заразы, с кислой мордой меня потрепал за щеку и руку незаметно о задницу вытер. Меня трясло, я не слышал ничего из-за звона в ушах, а при взгляде на накрытые столы чуть не стошнило.


* * * * * * * *

На следующее утро, еще до рассвета мы с дедом отправились на озеро, где был небольшой островок с древним святилищем. Мы плыли туда на лодке вместе с козой, предназначенной для жертвоприношения; высуня язык от усердия, я плел гирлянды из поздних осенних цветов и наворачивал их вокруг козьих рогов, чтобы она выглядела попригляднее в глазах божества. Чувствовал я себя прекрасно, лихорадка отступила, как и не было.
Низкий жертвенник Ахиллу из черного камня стоял прямо на земле, в нем была выемка вроде чаши и сток для крови. Рядом лежал камень, о котором жрец сказал, что он упал с неба, и надо его как-то почтить. Дед плеснул немного вина на него, а я положил цветы и посыпал его ячменем – может, этот камень родня нашему богу, кто знает. У жреца была буйная борода, заплетенная в косы и бельмо на одном глазу, которого он явно стеснялся, объяснял, что это «за то, что он видел то, что должно быть невидимым». Голос у жреца был густой, гулкий и невнятный, точно из глубины колодца. Когда он увидел козу, глаза у него загорелись, как у волка - видно, давно не ел досыта. Тем не менее, сглотнув голодную слюну, он сказал, что жертвы героям можно приносить только после полудня.

Так что я отправился гулять по острову, накупался в уже холодной воде, влез на скалу посмотреть, нет ли там гнезд. Обсох, оделся, погулял по кипарисовой рощице в густой, горьковато-душной тени. Голова слегка кружилась от голода – перед тем, как явиться перед Ахиллом я должен был поститься три дня. Когда вернулся, дед со жрецом как раз допивали вино, солнце стояло высоко, привязанная к жертвеннику коза жалобно блеяла.
Сперва жрец зажег на алтаре огонь, потом освятил воду, погрузив в нее горящую головню с алтаря, затем, возглашая пеаны, обнес вокруг алтаря чашу с водой и корзину с ножом, ячменем и всем прочим, предназначенным для жертвоприношения, потом, взяв меня за руку, семь раз обвел меня посолонь вокруг жертвенника. Потом всех нас вместе с козой окропил освященной водой, козу осыпали поджаренными зернами ячменя, и дуреха сама пошла к жертвеннику, надеясь, что там ей дадут еще – это был самый благоприятный знак. Жрец отрезал клок белой шерсти с ее головы и передал деду, а дед бросил его в огонь, я заткнул нос от резкого запаха паленого. Жрец воскликнул: «Тишина!» и начал молиться на языке, которого я не понимал, кроме отдельных слов и имени Ахилла.

Потом, приплясывая, он подошел к мирно стоящей козе и ловко огрел ее дубиной по голове, она упала, задрав ноги. Мне он сказал петь пеан во время жертвоприношения. Пеанов Ахиллу я не знал, поэтому запел старинный военный, решив, что Ахиллу должно понравиться. Под мою боевую песню и прихлопыванья, жрец добил козу ударом обсидианового ножа в затылок – так приносили жертвы подземным богам (здесь, видно, к ним причисляли и Ахилла). Я стоял рядом, и кровь из горла козы хлестнула мне прямо в лицо, петь я перестал и начал отплевываться. Жрец сказал, что и это хороший знак. Вытекающую кровь он собрал в чашу и вылил на жертвенник, я смотрел, как остальная кровь впитывается в сухую землю. «Хорошо, - сказал жрец, проследив мой взгляд. – Так она быстрее дойдет до тех, кто живет внизу».

Потом он за руку отвел меня к Хароновой пропасти – глубокой и узкой пещере, и велел ползти по ней, словно в царство Аида. «Доберешься по лазу до большой пещеры, ложись на пол навзничь, сложив руки на груди, и оставайся там, пока не умрешь». Дед потребовал объяснений. Жрец сказал, что для того, чтобы обмануть злых духов, надо «как бы умереть». «Ну гляди, если он умрет по-настоящему, за ним отправишься, только не торопясь. Я буду тебе кишки на палочку мотать. Понял?» Тот пожал плечами: «Это уж как боги решат, мы в их власти». Дед смотрел, оценивая риск, то на меня, то на жреца, то на козу, с которой надо было поскорей содрать шкуру: «Ну ладно, полезай, не зря же ехали»…

Жрец дал мне глотнуть какого-то терпкого зелья из миски с отбитым и обкусанным краем – по вкусу было понятно, что отрава, настойка на поганках или мухоморах, от нее сразу онемел язык и нёбо. «Пей, пей, - сказал дед, видя, что я морщусь и отплевываюсь. – Коли положено, пей». Я выпил до конца. Что-то внутри головы раскручивалось, отрывалось и улетало вверх, словно череп растворился и мои слишком легкие мысли унеслись в облака. Звон стоял не только в ушах, но и во всем теле. «Вниз, вниз!» - схватив меня за плечи, прокричал жрец прямо мне в ухо, я его еле услышал.

Я дополз до пещеры, внизу она была просторной, как дворцовый зал. Как только я лег на пол, голова закружилась, меня затошнило, я хотел встать, чтобы глотнуть воздуха почище, но не смог. «Вот сволочь,» - подумал я про жреца и вроде бы умер, но не до конца. Известно, что во время любого посвящения переживаешь добровольную смерть, но тогда я этого не знал. Только однажды я проходил некие обряды – когда меня уводили из гинекея, от нянек и мамок в мужской мир. Отец тогда порезал себе вену и приложил к моим губам: «Теперь в тебе и моя кровь, не только материнская».

Вдруг из темноты появился какой-то человек в старинных доспехах и, опустившись на четвереньки, заглянул мне в лицо. Я понял, что это сам Ахилл, испугался до полусмерти, вскочил, заметался по пещере в поисках выхода, но его не было - стены отливали золотом и гудели, как струны. Я обернулся и увидел, что все еще лежу, как лежал, а Ахилл стоит передо мной на коленях и, кажется, пьет кровь из моего горла, и я смотрю на все это со стороны.

Стены вдруг рассыпались полчищами муравьев, которые на минуту затопили все вокруг и схлынули, как волна. Ахилл встал, расправил плечи, повернулся ко мне, улыбаясь. Он был похож на повзрослевшего Александра, юный, сияющий, с горящими щеками, шальным блеском карих глаз, лукавой улыбкой. Он говорил со мной без слов, и звал куда-то с собой. Я был уверен, что если пойду за ним, то непременно умру, но стыдно было отказаться: вдруг подумает, что я боюсь? Да мне и не хотелось отказываться; он был такой милый, веселый, явно замышлял что-то забавное, я бы пошел за ним куда угодно. Он взял меня за руку, и я почувствовал мозоли от меча у него на ладони. Вдруг перед нами стеной до небес встало холодное пламя. Он спросил: «Боишься?»

Говорю: «Нет».

- Тогда иди первым, - сказал Ахилл, - а я за тобой.

- А что там?

Он засмеялся:

- Не бойся, тебе понравится. Там всего понемногу: звезд, музыки, крови, ладана, роз, ветра и любви.
Нет, на самом деле, я не помню, что тогда говорил Ахилл: запоминаешь не слова, а вкус предсказания, и этот вкус я запомнил накрепко и сейчас перевожу его в слова так, а в детстве, наверно, переводил для себя как-то иначе. Это только толкование того невнятного шепота, биения и всхлипов, которыми говорит смертная жизнь с бессмертными богами. Главное, что я поверил Ахиллу, развеселился и шагнул в огонь.

Очнулся я на свежем воздухе, дед со жрецом приводили меня в чувство, один совал мне под нос жженые перья, другой прыскал водой. У жреца заплывал подбитый глаз и губы были разбиты в кровь, – дед терпением не отличался.

- И что это значит? – спросил дед. – Гефестион теперь долго жить будет? Болеть не станет?

- Это значит, что он посвящен Ахиллу, - спокойно сказал жрец.

Дед вызверился:

- Я тебе за что платил? За совет бога и за излечение.

- Ахилл тебе что, истребитель тараканов, который на дом прибежит со всеми своими зельями и заклинаньями, только грош ему покажи? Нет, боги приходят, когда сами хотят, к тому, кого сами выберут. Божество убивает избранника, а потом воскрешает его новым и исцеленным.

Жрец заглянул мне в глаза, поднимая пальцем веки. «Он никогда не будет прежним. Бог говорил с ним». Я поднялся, шатаясь. В углублении на жертвеннике чернела кровь, уже загустевшая, вязкая, спекшаяся. Жесткие и холодные цвета жреческого наряда и алый чернеющий цвет козьей крови резали мне глаза, как солнечный свет рудничному рабу. Свинцовые мухи гудели вокруг. Меня долго рвало какой-то гнилой водой, а потом жрец напоил меня козьим молоком, приговаривая при этом что-то про Фетидину грудь изобильную, про божественные сосцы, звездное и небесное молоко, про питающую всех струю, раскинувшуюся через всю вселенную.

- Что ты там видел? – спросил жрец с любопытством.

- Человека в доспехах, муравьев и огонь, - я отвечал так коротко, как мог, потому что язык еле ворочался.

- Ну вот, Ахилл явился, - жрец развел руками, показывая, что козу он отработал. – Твой внук станет непобедимым и бесстрашным воином.

- Почетно быть избранником богов, - дед похлопал меня по спине.

- Почетно, - согласился жрец. – А если бы мальчик понравился богу еще больше, он бы мог забрать его себе, как Зевс Ганимеда, а ты бы оплакивал мертвые кости.

Лихорадка не прошла, тут Ахилл ничем мне особенно не помог; она отступила на время, но всегда возвращалась, и за меня принимались озноб и жар – трепали и поджаривали по очереди. Когда я вырос, то научился переживать её на ногах, не теряя сознания и не отлёживаясь. Если вдруг бредовые видения начинают путаться среди живых людей и влезать в разговор, я от них просто отмахиваюсь. Дел по горло и незачем себя беречь; раньше смерти не помрешь и позже тоже не получится.


Рецензии