Пядь 5. Театры и военные действия

Театры, театры, театры! В них заключалась одна из прелестей нашей студенческой жизни. Главное – эта прелесть была бесплатной. А мы, экономившие на питании, одежде и проезде  ради покупки бесценных книг (букинисты ужаснулись бы, увидев многие наши  «драгоценности», но поэтическому сердцу, то есть сердцу, жаждущему информации о мире, а не дивидендов от него, не прикажешь), – мы не смогли бы позволить себе этой роскоши, этого  посещения московских театров.

Итак, это пиршество духа нам предоставлял институт совершенно бесплатно и в неограниченном количестве: в деканате мы брали квиточки-пропуска. Можно было взять несколько, в любой театр (должно быть, предполагалось, что это подвигнет нас стать в дальнейшем драматургами или театральными критиками). Многие из студентов к театру были равнодушны, и у добрейшей Галины Васильевны в деканате, в столе, в красных папках квиточков-приглашений было много.

Наша команда наведывалась в деканат в первый же день сессии раньше, чем  в столовую, и набирала контрамарок столько, сколько давали. А давали от души.

Мы могли посещать любой театр ежевечерне!

Мы – это я ( чувство причастности к театру появилось у меня в театральной студии Тверского университета, где преподавали прекрасные артисты – Ирина Андрианова и Константин Юченков, супружеская чета, ведущие артисты областного драмтеатра, сумевшие привить подопечным понимание театрального дела и благоговение перед ним).

Это Алла Фёдорова, у которой тяга к театру была в крови ( её мама работала  актрисой в Саратовском театре) и которая успевала, кроме просмотра спектакля, то за кулисами, то в фойе познакомиться с кем-либо из ведущих артистов.(стоило нам отвлечься, как Абдулов давал ей автограф, а Караченцев уже пел песни на её стихи. Кажется, не Алла шла в театр, а театр устремлялся к Алле).

Это Анатолий Леонтьев, поэт из подмосковного Ступина, автор интереснейших  по драматургии стихов, поэт, в сердце которого также горел артистически-режиссёрский огонёк, и московские театры просто созданы были для того, чтоб разжечь из этой искры пламенный огонь вдохновения.

Четвёртой в нашей компании была Лариса Алферова, обожавшая всё художественно-красивое, возвышенное и цветное.

К нам присоединялся то один, сокурсник, то другой – в зависимости от того, что сегодня показывают и куда мы идём. Если интересы или маршрут движения совпадали, мы сидели в театрах расширенной командой.

Часто к нам присосеживался Фазир Джаферов, и здесь играли роль не его театральные интересы, а то, что он жил с Толиком на сессиях в одной комнате, и шёл туда же, куда и сосед.

Театры были и спасением от пустых, а то и постылых общежитских вечеров: либо сидишь один с книгой, либо кучкуешься в чьей-то компании, читая либо слушая стихи. Малочисленные компании перемещались по комнатам, и рано или поздно кучки народа сливались в одну шумящую массу, склонную слушать только самоё себя и того, кто разливал.

В театрах было разнообразнее: внимание приковывалось к сцене, где всегда казали что-то новенькое.

Это, видимо, и было основной причиной, по которой Фазир присоединялся к нам, заядлым театралам.

Аварский писатель Шапи Казиев в книге из серии «ЖЗЛ» описывает прохладное отношение к театру их с Фазиром  соплеменника, великого Шамиля, третьего имама Чечни и Дагестана: «… На сцене явился турецкий султан со всем своим гаремом. На экзотические танцы избранных прелестниц Шамиль смотрел со снисходительной улыбкой… Вскоре Шамиль отложил бинокль и только иронично улыбался, отнеся безумные пляски султана на счёт невежества создателей балета, «кормивших публику грязью»…»

Фазир относился к театру похоже.

 Я думаю, он не столько следил за перипетиями пьесы и вникал в нюансы режиссуры, сколько сибаритствовал в мягких креслах, вспоминая родные нагорья, где слышны сердцебиенья земли... вспоминая шуршащие солнечные змейки тропинок, заросших дикой гвоздикой, освежая в памяти диковинные цветы водоворотов в звёздных волнах рек… Полнолунные бубны в руках красавиц на свадьбах, лохматые дома из тесаного камня, медвяные медленные рассветы и счастливые радужные кувшины, танцы, стремительные, как токи ледяных горных речек, кружевное цветение абрикосовых садов над полынью кремнистых дорог…

И там, где я рассматривала, бегло зарисовывая модные детали в блокнотик, вечерне-шикарные наряды на модных костлявых москвичках, Фазир, верно, видел зеленоглазые звёзды да лиловые дороги, ведущие в небо сквозь лазоревые горы…

И там, где мы видели глянцевый курсив театральных программок, Фазир прозревал суету острокрылых ласточек над белым блеском майских садов…

В свете софитов не чудилась ли ему луна в переломах ветвей, неторопко плутающая в лентах дымного ветра, как сытая ленивая рыба в просторных сетях?

В кочующих огнях рампы, ручаюсь, разглядывал он буйную лезгинку крылатых ночных костров…
В шорохах зала, он, верно, угадывал щебечущих в скалах куропаток,  во взрёвах и пиликаньях оркестра – зовы зурны и напевы кумуза, а в плеске аплодисментов чудились ему, должно быть, добрые дикие груши, щедро осыпаемые в ахвахских высотах трясомым деревом…

В полукружьях балконных ярусов, думаю, грезились Фазиру нависающие над глубинами тёмных долин и мировыми безднами золотоокие аулы в милых взору заоблачных краях…

В плюшевой темноте театра чётче, явственнее ощущается – что и в свежести дагестанской ночи – звенящее вращение усталой планеты…

Короче, Фазир, не одобряя ни одного спектакля, не меньше нашего наслаждался театром.

И, хотя ни в одном нельзя было отведать хинкал с изукрасного кубачинского блюда и выпить шербет из серебряного стройного кумгана, но театральные буфеты предлагали нам кофе и пирожные дешевле уличных, а кое-где при буфетах были и сувенирно-книжные киоски, развивающие нас в антрактах.

В те годы в московских театрах любили играть при свечах.

Если на сцене свечи не горели, то вроде как и не остро, и не актуально, и, как сказали бы сейчас, не креативно. (В те годы ещё не горели свечи в таких количествах, как сейчас, в московских храмах и монастырях. Церкви, как подснежники, только пробуждались одна за другой от долгого сна. К слову, о Матроне Московской слышали немногие, и к её могиле, райски убранной разноцветными розами, на кладбище дальнего монастыря стояла очередь лишь из десятка паломников… Чудесная церковь Рождества Богородицы в Путинках, что сбоку от Ленкома, была пуста и необихожена, редкие прихожане ставили свечи в импровизированные подсвечники – противни с песком, и чаще посетителями церкви были студенты Литинститута, промёрзшие по осени или по весне до костей в ожидании троллейбуса до общежития. Да, такая реалия: все свечи были на сценах).

При свечах рыдала Доронина во МХАТе, обижаемая красавцем-героем пьесы  Островского «Лес», при свечах стрелялся Треплев в Ленкоме, – там же, словно свечи, пламенели люди в «Поминальной молитве»; со свечой выходила к зрителям Ольга Аросева в театре Сатиры, в пьесе «Как пришить старушку», после того, как её героиню по воле автора чуть не пришили…
Не только мировая гроза, но и пара свечей скрашивали последний поздний час короля в замечательной пьесе «Кин Четвёртый» в театре Маяковского.

Даже в «Сатириконе» на сцене среди пальбы и фейерверков по ходу пьесы успевали зажечь одну-две свечи.

В общем, всё горело.

Не было свечей только в постановке пьесы «Гарольд и Мод» в театре Советской Армии. Там ничего не зажигали – видимо, любили суровый реализм. Но «Гарольд и Мод» сама по себе – завораживающая история! Толик после спектакля вышел грустным и сказал: если бы  увидеть это раньше, я иначе бы построил свою жизнь. Эти чувства мне были понятны: я смотрела «Гарольд и Мод» прежде, в Тверском драмтеатре, и свою жизнь успела скоррелировать с солью пьесы мудрого драматурга.

В моде было также у режиссёров вставлять красной нитью в подтекст постановок кровавое представление о том, что вся страна – ГУЛАГ, и вся Москва – ГУЛАГ, и сердце человеческое – сплошной ГУЛАГ тоже. И в каждой семье – по ГУЛАГу. В этом был особый шик.
Осторожно нагнетал страсти театр на Малой Бронной спектаклем «Жиды города Питера» с великолепным Львом Дуровым в главной роли. На что-то подобное настойчиво намекали во многих театрах.

Но круче всего вёл себя драмтеатр имени Станиславского и Немировича-Данченко, что на Тверской. Декорации гоголевской «Женитьбы» он соорудил сплошником  из железных ящиков, в коих ничего, кроме архивов КГБ, судя по гигантским стальным клёпкам, храниться не могло. Подразумевалось: там лежат досье на всех героев пьесы и зрителей впридачу. Одно это заставляло внимательно следить за происходящим на сцене – это да нахальство режиссёра. Нахальство было совершенно безразмерным! Спектакль сопровождался лязгом железа постоянно выдвигаемых ящиков и почему-то сыплющимися на сцену лепестками роз или другими мелкими розовостями – даже в бинокль было не разглядеть. Всё это держало зрителя в напряжении; уйти, недоглядев, было стрёмно. Тем более что непременные покаянные свечи на сцене всё же  горели! Я далека от того, чтобы критиковать эту постановку. По крайней мере, при всей новомодной кутерьме, по сути, повторявшей южную гастроль труппы из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова, – по крайней мере, лишь в этой постановке из всех виденных мною «Женитьб» прыжок Подколёсина в окно был целиком и полностью оправдан. От постановочной обстановки не преминул бы сигануть на Тверскую  сам Гоголь.

При всех надуманных ужасах спектакля блинчики с мороженым и вареньем в буфете были реально хороши, и мы, я помню, были довольны и счастливы, не разделяя недоумение и расстройство тех почитателей Гоголя, кто пришёл в театр из тёплых московских кухонь, от домашних поджарок да пирожков.

У нас же впереди была холодная дорога за Бутырский вал и голодное общежитие до утра, и мы, я повторюсь, были счастливы.

Несколько раз спектакли заканчивались слишком поздно, а «третий» троллейбус выворачивать свои рожки с Петровки не спешил, и мы ходили через город пешком. Мы уставали и не успевали вдосталь высыпаться, и тем не менее для нас каждодневно в мерцающей тьме Музыкального танцевалось «Лебединое озеро», а в Большом Снегурочка таяла от любви; в Камерном двенадцать чиновников за милую душу предавали своего единственного Городничего,  а в Оперетте задорный гробовщик с молоточком в руке отплясывал чечётку и залихватски пел с подмастерьями свою бравую арию: «Всё на свете – прах!»

В сердцах благодарных зрителей было легко и весело.

И только однажды, в самом конце сессии, когда пьющие по углам нерадивые писатели и их критики ещё ни о чём таком, как-то конец сессии, не думали, а радивые писатели уже наведывались на свои вокзалы за предварительными билетами, дабы не застрять в стольном граде без всегда внезапно заканчивающихся денег, – в самом конце сессии, когда театральных квиточков было ещё много, а московского времени уже совсем мало и надо было успевать да поспевать, – вот в таком конце сессии  мы с Аллой, вспархивая по широкой лестнице мимо вечного зарешеченного сеткой тормоза-лифта на верхний этаж, мы с Аллой, вспархивая, натолкнулись на Фазира – он сидел на корточках близ лестницы и как-то особенно грустил.

– Скорее, – сказали мы, – в «Сатире» сегодня «Трёхгрошовая опера»!

Покажите, покажите мне истинного поэта, для которого имя Брехта не свято! Но Фазир и не встрепенулся.

–   Война, – сказал он. – У нас война. Поезда не ходят. Билетов нет. Самолёты отменили. Война у нас началась.

В метро мы краем уха что-то слышали про военные действия.

– Брось, – сказали мы. – Подумаешь! Военные действия – это ещё не война. Сегодня билетов нет, завтра будут. Не переживай напрасно. Опоздаем в театр! Да и какая может быть война? Ну, отменили поезда – завтра пустят!

Но Фазир в театр не пошёл.

Мы с Аллой подсобрали компанию и отправились на Брехта, да только «Трёхгрошовую оперу» в тот день заменили каким-то другим спектаклем. Каким именно и про что он был – я совершенно не запомнила.

Знаю только, что это была острая, животрепещущая, жизненно важная пьеса.

Как может пьеса быть не острой, когда   на белом свете – война?


Рецензии
Вы пишете в этом произведении про Анатолия Леонтьева. Я его сын. Я не видел его 10 лет. У вас нет его телефона, эмэйла или иного средства связи с этим человеком?

Святослав Элис   07.01.2013 22:46     Заявить о нарушении