Яко печать.. Донские пасторали и коллизии-6

                ГЛАВА 9.  ШКОЛА  И  ОТГОЛОСКИ  ОЧЕРЕДНЫХ  БУРЬ

Книги, как помнится, стали устойчивой и постоянной деталью обихода и миром души только с переезда Масуренковых в сравнительно просторную квартиру второго этажа – появилось место для библиотеки, ощущение наконец-то обретенной устойчивости жизни и некоторого повышения материального достатка. Здесь уже разрастались и теснились собрания сочинений и отдельные издания, среди которых в первую очередь всплывают в памяти имена Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Крылова, Чехова, Л.Толстого, Тургенева,  Д.Лондона, Брет-Гарта, Уэллса, М.Твена,  Ф.Купера, Ж.Верна, не говоря уж о русских народных сказках и сказках братьев Гримм, Андерсена, Перро, а также русской детской литературе. Всё это в той или иной мере начинало читаться в 8-10 лет, но читать Юра научился много раньше, ещё до школы. Как и когда, он не помнил, наверное, лет в шесть совершенно спонтанно. Родители в этом участия не успели принять, так как  однажды он поставил их перед свершившимся фактом, прочитав к их полному изумлению какой-то случайный текст на обложке какой-то книги и этикетке какой-то коробочки по их просьбе вслед за ошеломившим их самостоятельным прочтением театральной программки, лежавшей на стуле у их кровати. Накануне вечером они ходили в театр, вернулись поздно, когда он уже спал. Утром, проснувшись,  он застал их ещё лежащими в постели. Любопытствуя по поводу их вчерашнего похода, он выскочил из своей постели, подбежал к ним, увидел программку и громко по складам прочитал:
- Волки и овцы. Островский.
- Юрочка, ты что, читаешь что ли? – спросила мама.
- Да.
- Прочти-ка вот это. – Он прочитал.
- А  вот это.
Прочитал и это. А «Волки и овцы» - это только в качестве примера. На самом деле он не помнил содержания своего первого прилюдного прочтения, но ему почему-то казалось потом, что это было связано с театром. И стал он читать не только вывески на улицах, но и книжки. И случилось это когда они жили ещё в маленькой комнатушке на первом этаже дома  на Береговой.Так что в школе по этой части ему, по существу, делать было нечего. Не очень давалось только чистописание – и скучно и трудно было выводить ровные палочки и буковки. Но всё же школа это начало совсем, совсем новой и удивительной жизни.

Сейчас я немножко, примерно, на страничку текста, пофилософствую. Для некоторых это может оказаться скучным, поэтому рекомендую нетерпеливым пропустить эту страницу и сразу обратиться к следующей – там я снова вернусь к обстоятельствам реальной жизни. Они занимательней, конкретней и веселей.   

                Г и м н   ш к о л е

Школа это первое (если не было детсада) отторжение от семьи, от законов и инстинктов кровного родства, материнства, от замкнутого и лелеемого мира нежности, внимания, доброты и заботы. Отторжение в просторный мир более отчужденных, формализованных, обезличенных и  организованных общественных отношений. Из мира относительной свободы в мир обязанностей. Это огромная, обрушивающаяся вдруг на тебя нагрузка, которая может придавить и раздавить. Но, так или иначе, она с неизбежностью формирует из тебя принципиально новую личность – гражданина. Происходит преобразование биологического детеныша в категорию социальную. Это совершается, конечно, в течение всей жизни, и помимо школы, но всё же в ней наиболее интенсивно и кардинально.
Здесь возникает огромное количество невидимых и даже очень хорошо видимых нитей, связывающих тебя в разнообразные и многочисленные сообщества. Ты ученик такого-то класса, такой-то школы, член какой-нибудь спортивной команды, участник какой-то группы, кружка или общества и т.д. На тебя наваливается миллион новых всяческих дел, обязанностей, необходимостей, увлечений или отвращений, с которыми ты более или менее разбираешься – и у тебя появляется общественное лицо, твой статус. И всё это начинается со школы. Именно здесь ты получаешь первые уроки гражданственности, приобщаясь к выполнению своих обязанностей, осознавая свой долг не только перед непосредственными твоими друзьями и товарищами, но и перед отдаленными коллегами и организациями. Перед самим собой.

Другой аспект. Познавательный. У тебя, конечно, не всё останется в памяти, чему тебя учили в школе. Многое забудется, покажется лишним, мёртвым. Будет вызывать скуку, отвращение, неприятие. Это от лености, неразвитости или ущербности ума. На самом деле все школьные знания необходимы. Будучи восприняты однажды, они навсегда, даже потеряв силу конкретного знания, оставят в тебе понимание мира как огромного прекрасного события, где всё взаимосвязано и существенно. Мира, в котором и твоя судьба может стать значительным и нужным явлением. Мира, который открыт для познания, для разнообразных дел, полезных и интересных тебе и людям. Мира, в котором можно(!) прожить не напрасно.
В этом формировании мировоззрения молодого человека нельзя отдать предпочтения ни одному предмету. С благодарностью и любовью вспоминаются и физика, и логика, и зоология, и математика, и география, и ботаника, и история, и химия, и литература, и всё остальное. Даже физкультура и военное дело. Хотя тогда, в школьные годы многое очень не нравилось, но сейчас понимаю, что ничего нельзя было бы изъять без ущерба, не нарушая цельности, не нанося урон человеку познающему, человеку разумному. Всё надо. Все найдет место в формировании его личности.

И еще один аспект – роль учителя. Страшная по своей мощи сила в его руках. Здоровье человеческого сообщества в первую очередь зависит от того, кому оно поручает учить и воспитывать своих чад. Контакт учителя с учеником не так уж долог – максимум четыре – восемь лет. Но какое могучее познавательное и особенно моральное воздействие учитель оказывает на ученика за это время. Каждый из нас, бывший школьником, является наследником и продолжателем не только родителей, но и, хотим мы этого или не хотим, своего учителя. Хорошего и плохого в одинаковой мере. Поэтому школа - не только школа добра, но и школа зла – плохих учителей отнюдь не мало. Школа это уроки самоотверженности, одержимости, бескорыстия, равнодушия, человечности, доброты, чёрствости, чуткости, хамства, жестокости, правды и неправды. Школа принимает из семьи ребенка, а возвращает обществу хорошего или плохого гражданина. По времени школа совпадает с самым ответственным периодом в человеческом существовании – периодом  становления личности, возмужания, превращения ребенка во взрослого. Поэтому именно на школе лежит основная ответственность за человека. Поэтому учитель по определению самый важный человек в обществе, после него и только после него – врач. Разве можно не любить школу, не восславить её и не преклониться перед нею с благоговением! Вот и всё!

Абсолютно ничего этого он не знал, когда мама вела его 1-го сентября 1936 года на первый  урок в школе. Она помещалась у Старого базара близ собора в доме бывшей Городской думы. Школа № 35 – первая официальная приёмная в здании Юриной жизни. Он входил в неё с ожиданием открытий и страхом. И эти ожидания его не обманули.
Короткие штанишки, белая рубашечка, сандалии и носочки – вот и весь наряд. В одной руке портфель, в другой кулек с виноградной кистью на завтрак. Мама подвела к учительнице, о чем-то с ней поговорила и, попрощавшись с ним ласково и ободряюще, ушла. И он остался один, а вокруг всё клокотало, шумело, коловращалось неприятным множеством ему подобных, но  совсем, совсем других.

Откуда они все друг друга  знают, если все вместе так веселятся, и вообще, отчего им так весело?! На переменах они становились в круг, брались за руки и пели совершенно дурацкую песню, и при этом ещё и делали то, что пели в песне:
                Баба шла, шла, шла,
                Пирожок нашла,
                Села, поела (сели и сделали вид, что едят!),
                Опять пошла (встали и пошли по кругу)..
                Баба стала на носок (все – на носок!),
                А потом на пятку  (все – на пятку!),
                Станцевала гопачок (таки да - станцевали!),
                А потом в присядку (была и присядка!).
Смотреть на это было почему-то стыдно и даже противно, будто сам делал какую-то непристойность, отчего становилось ещё горше и «одинокее». И в довершение его бед ему защемили пальцы руки классной дверью, к косяку которой он прижимался спиной, заложив руки за спину. Было очень больно, обидно и невыносимо тоскливо. Плакал скупо, сдерживаясь, но горше горького. Подошедшая учительница сказала что-то формальное, сухое. От этого стало ещё хуже. Таким запомнился ему его первый школьный день. А про уроки – ничего.
 
Долго вживался в этот враждебный мир, который, в конце концов, стал тоже своим, но все-таки резко отдельным от дома и двора. Появились товарищи, и даже друг, Фролов. Небольшой, аккуратный, круглоголовый и кареглазый, насмешливый до ехидства, но с симпатией, не исключающей ехидства, привязавшийся к Юре.  Тот отвечал ему тем же. У него в доме Юра никогда не был, даже не знал, где он живет. Почему-то его туда не приглашали. Зато Юру его новый друг, тоже Юра,  посещал постоянно. Они вместе делали уроки, во что-то играли, обсуждали свои школьные дела. Но более всего любили поговорить и пофантазировать на особенно волновавшие их темы приключений и путешествий уже на основе прочитанных книг.

Во втором – третьем классе, подбадривая друг друга, они впервые проложили дорогу в городскую детскую библиотеку. Там выдавала книги маленькая, кругленькая, белобрысая до неправдоподобия  тётя с белыми же ресницами и очень веснушчатым лицом. Глядя на неё, хотелось смеяться, несмотря на великую робость от незнакомой и очень уж торжественной обстановки в зале.
- Что вам, майчики? – будто передразнивая, спросила она, по-детски произнося слово «мальчики».
- Почитать, - ещё более заробев, ответствовали они.
- Кааа Бъуне читали?
- Что? – совсем уже оцепенев, не поняли мальчики.
- Кааг Бгуне. Губегт в стгане чудес.
И она вручила им роскошную книгу про немецкого мальчика, попавшего из фашистского ада в нашу совершенно замечательную страну, страну чудес. Ребята полистали её, боясь осквернить своими руками сей полиграфический блеск, может быть, даже взяли – он не помнил, но очень хорошо запомнил, что какое-то двойственное чувство оставила в них эта книга. Вся история мальчика из ада в волшебной стране-сказке воспринялась как какое-то искажение правды, как ущербная речь библиотекарши: было очевидно, что что-то здесь неправильно и не совсем понятно,  что именно.

Был ещё один мальчик в классе, к которому Юра, как впрочем, и почти все остальные, относился с теплом и участием, хоть и с некоторой долей превосходства. Все звали его Абрам-повидло. Был он чёрен, носат, хром, с большими вывернутыми губами, часто после перемены испачканными повидлом. Его мама торговала на базаре рядом со школой пирожками, и на переменку он бегал к ней подкрепляться ими. Возвращался часто с опозданием, всовывая длинный висячий нос на узкой головке в щель робко приоткрываемой классной двери. Толстенные губы огромного рта блестели маслом, в уголках рта – повидло. Не очень приятное зрелище. Но за хромоту, незлобивость, добродушие и беззащитность всё это ему прощали и учительница, и дети. Даже, быть может, любили, хоть всерьез и не относились.
- Абрам-повидло, Абрам-повидло! – Шумели при его появлении, а он обезоруживающе улыбался и виновато моргал тяжелыми веками, будто протирая ими блестящие черные мышиные глазки.
Одевался он, ходил, разговаривал и учился как-то неряшливо и не совсем чисто, несуразно ковыляющий, вечно засыпанный перхотью, с дурно пахнущим ртом, с желтым налетом на зубах и кровоточащими деснами. И всё же было в нём нечто обезоруживающе беззащитное, даже милое.

Другой заметной фигурой в классе был Гарик Вассер, очень красивый, белокожий, с замечательным вздернутым чубчиком, дерзким и властным взглядом холодноватых серых глаз, с ярким небольшим ртом и капризно изогнутыми губами. В общем, полная противоположность Абраму. Учился он очень хорошо, легко и непринужденно, дружил с какой-то незаметной личностью, а остальных как бы вовсе не замечал. Отвечали ему тем же, хоть не заметить его было нельзя. Юре в нем, безусловно,  нравилось только имя, и он попросил назвать Игорем вскоре родившегося своего младшего брата. Наверное, поэтому Гарик Вассер, ничем себя не проявивший, так и остался навсегда в его памяти.
Несколько лет спустя, после эвакуации и возвращения в Ростов Юра снова оказался в одном с Гариком классе, но последний то ли не узнал его, то ли сделал вид, что не узнал, и они  так и просуществовали рядом,  не замечая друг друга и даже не здороваясь.
 
Но самым ярким и притягательным центром в классе был не мальчик, а девочка. О, какая это была девочка! Звали ее Лиля Корженевская. Наверное, всем казалось, что это была необыкновенная девочка, потому что почти все, а может быть, и все, были в неё влюблены. Она была окружена как бы всеобщим обожанием, впрочем, деликатно сдерживаемым или даже тщательно скрываемым.
Маленькая ладная фигурка, стройность, неторопливость и изящность движений, всегда подчёркнуто опрятна, тщательно разглаженная и красивая одежда, а главное, аккуратная с золотыми косами и слегка вздернутым подбородком головка – всё было совершенно, уместно, безукоризненно. И, конечно, голубые глаза, и мелодичный голос, и полная независимость, и как бы отстраненность от всего. Просто небесная посланница в этот шумный безалаберный и суматошный мир. Ну, как тут было не влюбиться!

Не миновало это и Юру. Именно Лиле Корженевской суждено было стать его первой любовью, любовью-тайной, любовью-восторгом, любовью-страданием. Никто не должен был об этом догадываться, никому он не откроет сердечный секрет - в этом его утешение, его гордость, его самоутверждение. Но сердце не выдержало непомерного груза, свой секрет он однажды поведал другу Юре Фролову. И тот тоже, размякнув и расчувствовавшись, стыдясь и насмешничая над собой, рассказал другу и о своей жгучей тайне -  любви к Лиле Корженевской. Эти внезапные признания  ещё более соединили и скрепили их во взаимной преданности.  Теперь они оба в гордой замкнутости несли своё чувство, не расплескивая его в видимой приверженности предмету, в унизительных ужимках обожания. Пусть толпа распластывается перед кумиром – они не с нею, то есть  не с толпой.

И, как Юре Масуренкову показалось, их отстранённость возымела своё действие. По крайней мере, его отстраненность. Время от времени он ловил на себе быстрый внимательный взгляд из-под темных ресниц, мгновенный и обжигающий, от которого холодело внутри и заходилось сердце. Как это всё рассеялось,  он не помнил. Кажется, чувство затерлось и угасло лишь в последующих событиях грянувшей войны, разметавшей всех, Бог знает, по каким дорогам и весям.

А учеба не доставляла ему никаких хлопот, всё происходило как бы само собой, без усилий, без огорчений или особых восторгов. Свою первую учительницу он помнил плохо, даже имя не запомнилось, а фамилия ее была Сухорукова. И облик будто соответствовал  этому: тоненькая, сухенькая, с пышными сероватыми волосами, очень неяркая, с остреньким носиком и как бы отсутствующими глазами. Голос не повышала, не ругала и не хвалила. Будто жила совсем другой жизнью, а здесь только присутствовала по необходимости. После возвращения из первой эвакуации говорили, что она ушла вместе с немцами. Это не очень удивило и не огорчило.

К первым школьным впечатлениям следует отнести и следующие события, начавшиеся почти одновременно с учебой и продолжавшиеся не менее трех лет.
Однажды на уроке учительница сказала:
 - Дети, достаньте из портфелей тетрадь, на обложке которой изображена картинка «Вещий Олег прощается со своим конём», Достали? Теперь я попрошу вас взять чернила и тщательно замарать всю картинку.
Дети были в полном недоумении, посыпались вопросы: зачем портить такую красивую картинку, можно ли это не делать, как быть с теми тетрадями, которые остались дома и т.д. На это учительница терпеливо и бесстрастно объяснила им:
- Враги народа, прокравшиеся в среду художников и в типографии, ведут жёстокую  борьбу против Советской власти и стремятся навредить всеми способами. На этой картинке они тайно, замаскировав под разные предметы и их детали, изобразили антисоветский лозунг «Долой ВКП(б)!» Нам надо уничтожить этот лозунг.
- Где, где лозунг? Я не вижу! Тут ничего нет!
- А я нашел, вот буква «Д», а вот буква «В», – посыпалось со всех сторон, началась суматоха, неразбериха, шум, гам.
- Дети, я запрещаю вам заниматься поисками вражеского лозунга, этим вы потворствуете замыслам врага. Прекратите это, и немедленно замажьте рисунок чернилами, иначе я заберу у вас тетради, и вы будете наказаны. А завтра принесите остальные тетради с этим рисунком.

Так началась в нашей среде удивительная борьба с врагами народа.  Она продолжалась в последующие дни и годы периодическим вымарыванием в тетрадях и учебниках портретов только что чтимых и восхваляемых вождей и героев революции и гражданской войны: Блюхера, Тухачевского, Бухарина, Рыкова и многих, многих других. Ими были напичканы наши учебники и обложки тетрадей. И вот они позорно и с проклятиями изымались из наших вещей, быта, сознания путем ритуального вымарывания, вырывания и сдачи вырванных бывших героев учительнице для уничтожения. Это было как-то необъяснимо, обескураживающе и страшновато. Но ведь делалось всё это уважаемыми и важными людьми! Иногда по этому поводу и для невнятного объяснения приходили в класс либо завуч, либо даже сам директор школы. Да и по радио много говорилось об этом непрерывном и долгом событии. Только дома молчали и ничего не могли или не хотели объяснить. И дети постепенно проникались необходимостью такой борьбы с врагами народа, удивляясь их вездесущности и изощренной ловкости подсовывать нам свои протесты против нашей родной Советской власти и партии. Жалко было только исковерканных и тетрадей и учебников. А враги? – Значит, так им и надо.

Начавшиеся одновременно репрессии обошли окружение Масуренковых стороной – никто из их знакомых, близких родственников и жильцов дома не пострадал. Исключение составляли лишь два случая: арестовали и увезли навсегда мужа бабушкиной сестры Константина Острокулакова, бывшего белого офицера, Юрой не виденного и жившего где-то вдалеке от них, и пытавшийся застрелиться сосед Анашкин. Сосед этот жил тихо, скромно и незаметно, да и сам он был не броским человеком, а этаким добропорядочным служащим, предпочитавшим ходить не по середине дороги, а сбоку, как бы прижавшись к стеночке. Ничем себя не запятнавший, ничем  не обративший на себя внимание, он, тем не менее, уверовал, видимо, что длань НКВД непременно его достанет. Такая роковая убежденность стала, в конце концов, совершенно невыносимой для него и однажды он попытался прекратить свои мучения выстрелом в голову. Но и здесь, боясь чего-то, он спрятал эту голову под подушку, и от неудобства такого положения выстрел хоть и достиг цели, но как бы по касательной, рикошетом. Его увезли в больницу, и через месяц – два он снова незаметненько ходил обочиной, только теперь уже с глубокой ямой-шрамом выше виска. Самым непостижимым для  детей дома на Береговой в этой истории было то, что Анашкин стрелялся из пистолета – откуда у такого невзрачного и незначительного человека мог быть пистолет и почему никаких последствий это обстоятельство, как и сам факт попытки самоубийства, не имело?!

Непонятным было также и то, чем была создана такая жуткая для Анашкина атмосфера. То ли газетами и радио, то ли действительными арестами и расстрелами каких-то знакомых взрослым, но незнакомых им, детям, людей. По крайней мере, в пределах их детского горизонта таких людей не было, и в обозримом кругу репрессии выразились только в вымарывании и мрачном умалчивании.
По-видимому, недобрую лепту в эту атмосферу внесли и выборы 12 декабря 1937 года. Несмотря на помпезность радио и велеречивость газет, родители вернулись с избирательного участка явно подавленные. Мама бросила как бы в пространство:
- Почему это называется выборами, не понимаю.

 И чем громче гремел репродуктор речами и маршами, тем угнетеннее выглядели взрослые. И тут Юра впервые заметил некое различие в настроении мамы и папы. Ему казалось, что мама более враждебна всему этому, тогда как папа либо проявлял  больше снисходительности и терпимости, либо просто не высказывал своего отношения к этому. А что касалось его самого, то при общем розовом мировосприятии и безусловном красном миропонимании некая еще лёгкая и не очень беспокоящая тень от вымарывания вождей всё же ложилась на сердце. Впрочем, тень эта затаивалась где-то в глубине его существа, пока ещё совсем не омрачая врождённого детского счастья от жизни. И этому способствовала атмосфера всеобщего жизнеутверждения, в формировании которой едва ли не самую главную роль для детей играли блистательные советские фильмы тех лет: «Чапаев» и «Веселые ребята» – 1934 г., «Юность Максима» – 1935 г., «Семеро смелых»», «Мы из Кронштадта» и «Цирк» – 1936 г., «Ленин в Октябре» – 1937 г., «Волга-Волга» –1938 г., «Трактористы» – 1939 г. Тут тебе и оптимистическая трагедия и искромётная, остроумная и безудержная весёлость комедий. Фильмы были для детей составной частью жизни, они «засматривались до дыр», цитировались, входили в обиход, их герои и антигерои становились непосредственными участниками жизни, а актёры, великие наши мастера, Орлова, Алейников, Крючков, Ильинский, Жаров, Чирков, всенародными любимцами и кумирами. Вот уж поистине, киноискусство стало действительно «важнейшим из всех искусств». И наш герой, как и целые поколения советских людей, не избежал гипнотического воздействия этого магического средства управления человеческим сознанием. Дитя своей семьи, её генной наследственности и традиций, он одновременно становился и плодом великого,  ошеломляющего социального эксперимента. Коммунистическая идеология обретала в нём категорию безусловной и наивысшей правды. Но от опасной крайности этого мировоззрения спасала зовущая таинственность неведомых стран, романтичность путешествий и открытий, благородство и жертвенность подвигов героических личностей и т.п. Всё это содержалось в иных фильмах и книгах: «Робинзон Крузо», «Дети капитана Гранта», «Таинственный остров», «Айвенго», «Человек, который смеётся», «Последний из могикан», «Остров сокровищ» и тому подобное, нисколько не уступающее официальному идеологическому напору. Развитие личности было скорее гармоничным, чем однобоким.

                ПТИЦА  С  НОСОМ

Вот, поди ж ты! Далеко не мальчик, даже не юноша, а страстно захотелось полетать. Не на самолёте, конечно, а самому, без всяких там технических причиндалов, хоть и сконструированных по чертежам самого Леонардо. Вот стать так, оттолкнуться и полететь! И, как оказалось, это можно. И даже очень просто. Весь секрет состоит в том, как распластаться в воздухе. Надо принять позу свободного падения, но управляемого, как это делают теперь парашютисты до раскрытия парашюта. Руки – в стороны, ноги слегка согнуты в коленях и тоже раздвинуты, как ласточкин хвост. И весь корпус наклонён к голове. В этом положении надо сделать лёгкое движение, как в брассе, руками и ногами, и ты оказываешься в свободном парении. Что я и проделал. Причём сразу же стало ясно, что тело всё это давно знало, давно умело, только на сознании лежал как бы запрет. Оно окостенело, как заржавленный замок, и надо было только воспоминанием о своём умении и усилием воли отомкнуть его.

Боже, какое это восхитительное ощущение – физическое блаженство и радость открытия вечной, но забытой тайны. Опять лёгким усилием я поднимаюсь выше и выше и  смотрю вниз на землю. Там толпятся люди, и, запрокинув головы и простирая ко мне руки, что-то возбуждённо обсуждают. Лёгкое расслабление, и я опускаюсь ниже, почти касаясь их тянущихся вверх  пальцев. Снова лёгкое усилие, и я плавно и медленно взмываю выше деревьев и перехожу на горизонтальный полёт. И я вижу осуждение в глазах нижних. Они как будто хотят достать меня, чтобы наказать за столь возмутительное поведение, делающее меня не таким, как они. И я догадываюсь, что такие полёты доступны не всем. Для этого, по-видимому, надо обладать некоторым особым свойством или таинственным даром. И я оказался таким счастливчиком, и тех, внизу, это раздражает.
И вдруг один из них отталкивается от земли, повторяет мои движения и, распластавшись, грудью книзу, взмывает вверх ко мне. Я пугаюсь этого и пытаюсь улететь от него, но какой-то внутренний ограничитель (моя данность?) не пускает меня выше 20-30 метров. А тот другой легко достигает моей высоты и хватает меня за руку. И это оказывается мой брат, Володя Красневский. Но я не пойму, с кем он, со мной или с теми, что внизу. Скользим мы уже вместе, и к радости полёта примешивается тревога, головокружение и лёгкая тошнота. Пауза. Провал. Загнанно бьётся сердце, кружится голова, тошнота. Пульс падает до 48. Наваливается сумеречная дремота. Погружаюсь в то, откуда ещё есть возврат.
Но воспоминание об этом полете так явственно, так сладостно, что с тех пор я постоянно повторяю его, стараясь делать это в полном одиночестве или при максимальном малолюдстве. Или когда со мной человек, который (я знаю) меня не осудит. Вот и сейчас…Толчок…Лёгкое усилие в привычной позе и…До встречи!

               
               
                ГЛАВА  10.  СЕМЕЙНЫЙ  КОВЧЕГ

Когда и какими впервые предстали перед ним, нашим героем, родители, он не мог сказать. Это неожиданное открытие он сделал очень много лет спустя после своего лучезарного младенчества и раннего детства. В течение почти всей своей жизни он просто не задумывался над этим, просто ощущая и зная, что они есть, в живых ли, физически, или только в его сознании и вообще во всём его существе. Сделавши это открытие, он всё-таки попытался вызвать из неведомых глубин их первоначальный облик, И что же получилось?
Безоружно распахнутые беспомощные глаза, открытые насквозь для приятия его, Юры, и будто вопрошающие: кто ты? – таково, наверное, самое первое впечатление от отца. Но первым родителем в сознании (если это уже было сознание!) появилась, конечно, мама. Правда, она не имела даже такого визуального образа. Это было просто ощущение тепла, нежности и защиты, этакого одухотворённого живого Дома. Это была просто реальная данность, составлявшая всю его жизнь. Другого ничего и не было, кроме ощущения мамы.
Далее с годами они входили  в него отдельными фрагментами, как это случилось изначально с отцом. То мелькнёт рука, то выплывет неясное лицо, то фигура, и, наконец, сложится цельный образ, изменение которого происходило вместе с изменением его самого, преобразуя и вытесняя более ранний сиюминутным. А ранний будто растворялся, и будто бы его и не было, а всегда–всегда был только этот, нынешний, такой бесконечно родной и вечный. Надо ли описывать его? Ведь это тоже образ мгновения, может быть, совсем не имеющий ничего общего с действительным вечным образом Мамы и Папы. Не знаю, пока воздержусь.

С момента вселения в замечательную после прежних комнатушек квартиру с ними стала жить Юрина бабушка Варя, мама его мамы. Она всегда казалась ему очень старенькой, но помнил он  её всегда бодрой веселой и доброжелательной. Она вечно хлопотала на кухне, а в паузах читала газеты или серьёзные книги, была быстра и легка в движениях, а фигура, как понимал он теперь, была у нее девически стройной и стремительной. Во внешности её было что-то от инородного: несколько узковатое и продолговатое лицо, быстрые тёмно-карие глаза, взгляд которых, обычно величаво отчуждённый или испытующе внимательный,  легко переходил в добродушно ласковый и юмористически поощрительный. Но главное – нос, красивый, слегка выдающийся с горбинкой нос. Замечательное лицо раскрепощённой горянки или властной грузинки!

И кроме кухни ей хватало других забот, так как она организовала и почти сама полностью обрабатывала огород, выделенный им конторой на левом берегу Дона. А в сарае их двора они, как и многие их соседи, выкармливали поросенка, мясное подспорье к их скудноватому столу. Вечные недостатки в средствах и плохое снабжение населения продуктами питания понуждали к этому. Он помнил утомительные бесконечные очереди за хлебом, становиться в которые приходилось ни свет - ни заря и простаивать долгие часы, порой так и не купив хлеба. Помнил очереди за молоком, перебои с сахаром. Это было не всегда, полуголодные периоды перемежались с периодами относительного благополучия, но общее гастрономическое впечатление от тех лет представляется странным соединением бедствия с благополучием, черного с белым. Ощущение  время от времени неутоленного голода помнится очень четко. И здесь баба Варя была незаменима – и главный дежурный в очередях, и великий мастер приготовить обед из ничего, и заготовить продукты впрок, и добыть их в привычных ей огородных бдениях.

Но она же была и хитрющим домашним тираном. Юра рос сначала довольно худосочным и малокровным мальчишкой, не очень охочим до её разносолов, довольствуясь куском хлеба и огурцом. Когда наступало время его кормежки, она звала:
- Юра, иди есть борщ!
- А, если б суп!
- У меня и суп есть, иди.
Она попросту дурачила его. Зная, что её первое предложение будет обязательно им отвергнуто, она приглашала его сначала к блюду, которого у неё не было. А сама при этом имела другое, которое он попросит  в надежде, что его у неё нет. Назавтра сцена повторялась, но теперь уже ему предлагался суп, вместо приготовленного борща. И он неуклонно ловился на эту уловку, а увиливать уже было нельзя, потому что - нечестно.
Её тиранство, впрочем, дальше этого не распространялось, но от принятого на себя долга накормить внуков она никогда не отступала, действуя хитростями, уловками и замечательным вкусом приготовленной ею еды.
В уроках, играх, развлечениях детям была предоставлена полная свобода. Здесь их не утесняли не только баба Варя, но и родители.

Наверное, года с 1936-го с ними стал жить и дядя Лёня, брат Юриной мамы. После службы в армии ему больше некуда было податься, кроме них. Другая его сестра, Лиза, почему-то в расчет не бралась. Наверное, у неё просто негде было жить – одна комнатка на троих. Да и жила она далеко от родины, от всех родных, двоюродных братьев, сестёр, дядек и тёток. Все они жили здесь, вблизи, одни  в Ростове, другие   в Арпачине. Надо полагать, что дядя Лёня истосковался по родным местам и людям, поэтому и причалил к дому сестры, стоящему у самого Дона, реки его детства.
В тот год Юра с мамой возвращались из поездки к тете Лизе и, подходя к своему дому, увидели какого-то дядьку,  внимательно смотрящего на них. Мама говорит:
- Это твой дядя Лёня. Видишь, он закурил – наверное, не хочет при встрече целоваться со мной. Стесняется. Мы очень давно с ним не виделись. Он тебе понравится.
Подходя всё ближе, Юра с любопытством рассматривал его. Ему действительно понравилось, что он в военной форме, он так здорово выглядел в ней. Когда они совсем приблизились, дядя улыбнулся, и тысячи веселых морщинок будто выстрелили из уголков его глаз, разбежавшись до висков, а зубы так празднично и соблазнительно засветились, что Юра сразу понял – он его обязательно полюбит, а может быть, полюбил уже и сейчас. И они сразу же с ним подружились. И было дяде тогда всего 24 года. Вместе и рядом им предстояло прожить пять лет.

Поселился дядя Лёня в одной комнате с Юрой, а баба Варя перебралась на кухню. Стал он работать трактористом здесь же на Береговой в порту «Заготзерно». Помнилось, как на обеденный перерыв он прибегал весь измазанный мазутом, весь чёрный от него, блестели одни глаза. Быстро мыл руки и, если бабушка ещё не звала к столу, пробегал в большую комнату, бухался на стул у патефона, заводил его и ставил пластинку Клавдии Шульженко:
                Ты помнишь наши встречи
                И вечер голубой,
                Взволнованные речи,
                Любимый мой, родной,
                Не жди любви обратной,
                Забудь меня,
                Нет к прошлому возврата
                И в сердце нет огня…- Доносилось из красного ящика, а дядя Лёня, задумавшись и склонив голову, мечтательно смотрел в пространство, ничего не видя, не слыша, кроме голоса любимой своей певицы.
Бабушка звала его, и он, очнувшись, с сожалением прерывал пение, не дослушав, и убегал на кухню, чтобы успеть и поесть и добежать до работы к концу перерыва.

Он был очень работящим и очень хватким человеком, постоянно готовым на всякие рукодельные затеи. Одно время он почему-то увлёкся чугунным литьем и собственноручно отлил барельеф Ленина, самостоятельно проделав все необходимые операции: изложница-форма, расплав, обработка и окраска барельефа. Получилось очень похоже. Этот барельеф пропутешествовал с Юрием более 60 лет и пережил все нашествия и политические коллизии. Изначально он ни в коей мере не отражал убеждений дяди Лёни, а просто был готовой культовой болванкой, знаком времени. Слава Богу, что не Сталин. Впрочем, хрен редьки не слаще. Но тогда казалось, что слаще. Теперь же это память о дяде Лёне и сгинувшей эпохе, чёрный человек, которого не только ненавидели, но и любили.

В армии дядя Лёня был сержантом и служил в артиллерии. Служба его проходила в Средней Азии, где он гонял басмачей, поэтому он был весь пропечён солнцем, с выгоревшей головой и бровями. Роста небольшого, но крепкий, как орешек, мускулистый и быстрый. Юре нравилось смотреть на него и когда он слушал свою музыку, и когда ел, и когда работал. А работал он постоянно то по дому, то опять что-нибудь сооружает в паузах на работе. Следующим его изделием была в соответствие с его военной профессией маленькая действующая металлическая пушечка, блестящая, красивая, изрыгающая огонь и дробинки, как настоящий её взрослый прообраз – какая-то там реальная гаубица. Эта изумительная пушечка стала Юриной любимой игрушкой, с которой он не расставался ни на минуту, таская с собой во двор и на улицу.

Однажды он играл с нею во дворе, а проходящий мимо милиционер (двор-то их был проходным), которого Юра в азарте игры не заметил, увидел её в его руках и отобрал. Некоторое время мальчик  бежал за ним, канюча и всхлипывая, а потом бросился домой за помощью к дяде Лёне. Тот отдыхал  дома от ночного дежурства. Юра разбудил его и, заливаясь слезами, рассказал о случившемся. Набросив рубашку и натянув брюки, дядя в домашних тапочках бросился вдогонку за милиционером, которого и настиг уже в милиции. Но вернулся он ни с чем. Пушечку ему не вернули, а даже пригрозили наказанием за изготовление огнестрельных предметов. Пострадавшая сторона  была уверена, что ушла их пушечка не в чуланы милиции как вещественное доказательство  верной службы партии и правительству, а в подарок сынку какого-нибудь милицейского чина или самого милиционера-вора, иначе его и назвать не хотелось. Негодованию семейства не было предела, а образ замечательной пушечки остался в мальчишке вместе с ощущением необоримого насилия и несправедливости милиции. Она навсегда потеряла в нём уважающего и благодарного гражданина.

Последним сооружением дяди Лёни стала лодка. Настоящая плавающая по Дону лодка, правда, очень, очень маленькая и юркая, так как предназначалась дядей для охоты на уток в камышовых плавнях. Он ведь был заядлым охотником и рыбаком, Юрин дядя Лёня. А лодку он строил в их дворе  к великому удовольствию всей дворовой братвы. Она постоянно околачивалась вокруг, стараясь как-то приобщиться к этому страшно интересному процессу, но толку от неё было мало, ребята лишь путались под ногами у терпеливого строителя. Он не гнал, а наоборот, поощрял их стремление, вовлекая в соучастие хотя бы вниманием и рьяными откликами на призывы: «подай молоток», «отойди в сторонку», «видишь, как это надо сделать», «подержи рейку и т. д.».

Аромат сосновых досок, их светлые оструганные бока, кольца солнечных стружек, перебивающий все запахи острый дух расплавленной смолы, тщательное размазывание её по днищу и бортам лодки пеньковым квачём – всё было страшно притягательно, захватывающе, даже восхитительно. Как не говори,  это не шалтай-болтай, а настоящая лодка и настоящее взрослое дело! И уж совсем исключительное событие – спуск лодки на воду. Пока  её сооружали, и она возлегала среди двора на козлах, как на всамделишной верфи, она казалась мальчишкам  мощной солидной конструкцией. Но когда лодка закачалась на волнах, и дядя Лёня, взгромоздившись в неё, отчалил от пристани, осторожно ворочая вёслами, все были просто поражены её вдруг обнаружившейся малостью и ненадёжностью. Этакая крошечная крохотулечка, скорлупочка, сухой листочек, упавший с дерева! Её почти не было видно под возвышающейся фигурой дяди Лёни. Показалось, что он просто сидит на воде, комично шевеля веслами, время от времени мелькавшими между волн, хотя и волнение-то было совсем небольшое.
Несколько разочарованный, слегка испуганный за дядю Лёню и всё же гордящийся им, Юра  смотрел на удаляющегося гребца, пока он не пристал к другому берегу Дона, где к этому времени после острова Быстрого жил дед Федя и где дядей Лёней было  уготовано место стоянки для своего детища. Увы, начавшаяся вскоре война унесла в неведомое и лодку, и её создателя вместе с радужными планами блаженной охоты и рыбалки.

Как  уже говорилось, охота и рыбалка были его великой страстью – наследственное качество многих Зерщиковых. Всё свободные от работы и домашних дел дни дядя  отдавал этой страсти. А рыбалке посвящались также утренние зори и вечера в будние дни, благо, до Дона и работы было рукой подать.
По весне, когда сходил лед и начинался ход сулы (судака), чебака (леща), чехони и сельди, вся набережная усеивалась рыбаками и зеваками. Рыбу в это время ловили кругами. Из толстого железного прута изготавливалось кольцо диаметром около 1,5 метров. К кольцу приторачивался глухой конус из рыболовной сети и длинная веревка.  Такой круг-кольцо забрасывался с гавани как можно дальше в воду и  тянулся веревкой с берега  по течению метров 50 – 60. Потом вытаскивался на берег, как правило, с попавшейся рыбой. Помощники, обычно дети и жены, извлекали рыбу из сети и складывали в мешки. Уловы бывали весьма значительными – десятки огромных до 1,5 – 2 кг рыбин. Вдоль всей набережной царило оживление, суета, деловой азарт и веселье. Замечательное время.

Позднее, когда рунный ход рыбы прекращался, наступала пора более тонкой и изысканной рыбалки на донные удочки или лески, как  их называли. Здесь вступало в силу знание рыбьих повадок, тонкостей оснастки, прикорма и места лова. Так ловили сазанов, реже сомов. Последних добывали обычно с лодок, красиво и непонятно булькая по воде деревянными ложками или специально выструганными деревяшками. Тихо на предутренней реке, вода не шелохнётся и только монотонно равномерно разносится по воде далеко-далеко: Буль! Буль! Буль! Потом опять райская тишина, и снова: Буль! Буль! Буль! – Какой-то упругий и круглый звук, будто шарики выскакивают из воды и катятся над её заворожённой поверхностью: Буль! Буль! Буль! Сказочное очарование таинственной прелести мира и колдовских священнодействий человека в нём. Впечатление на всю жизнь. Но сомов они не ловили, лодки у дяди Лёни ещё не было. А вот  ловля сазанов была доступней.
От дяди Лёни Юра получил первые навыки в этом искусстве и заразительную страсть ожидания удачи, томления, холодящего восторга от клёва и пьянящего азарта от удержания и выводки бьющейся рыбы. Ни с чем несравнимые ощущения. Здесь он поймал первого своего сазана, которого помог ему вывести и вытащить  дядя Лёня.
А пиршество после удачного улова! Особенно помнится доводящий до экстаза вкус и запах свежевыловленной и свежеприготовленной сельди, словно тающей на сковороде и манящей серебристо-желтыми от  жара бочками. Объедение, потому что не просто вульгарное насыщение, а священное торжество добытчика у своей добычи. И гордое кормление ею домочадцев.

На серьезную охоту с дядей Лёней Юра так и не попал. Однажды зимой он взял его с собой «на ту сторону» в рощу у пляжа, где обитало огромное, просто невероятное количество то ли галок, то ли ворон, пронзительно и скверно галдящих, даже, можно сказать, оглушающе и отвратительно орущих на все окрестности. Взлетая, они зачерняли небо и обрушивали град испражнений на белый снег пляжа. В общем, симпатий они не вызывали, и стрельба по ним воспринималась как справедливое возмездие за столь предосудительное поведение.
Юре было дано только смотреть  на экзекуцию и подбирать её жертвы. Куда их определили, он не помнил, но осталось смутное ощущение, что это тоже было связано с едой. В еду употреблялись и привозимые дядей Леней с охоты не только утки, но и чепуры, т. е. цапли, которых он почему-то тоже приобщал к котлу. Наверное, это было в очередную пору бедственного положения с продуктами питания. Конечно, эта проблема решалась не случайной охотой, а выкармливанием свиней (один или два раза) и, главным образом, выращиванием огородной снеди.

До войны огород выделялся им на левой стороне Дона, сравнительно недалеко, за городским пляжем или где-то там же, но против Зелёного острова. Добирались они туда по наплавному разводному мосту, перекинутому через Дон против Будёновского проспекта. Запомнилось Юре одно из посещений этого огорода вместе с дядей Лёней. Юра был уже не совсем мал, но всё ещё очень домашним, поэтому чрезвычайно испугался, когда дядя оставил его одного на пустом огороде и ушёл куда-то, надолго скрывшись из глаз. Мальчик сначала пытался развлечь себя разглядыванием грядок, растений, порхающих бабочек, каких-то жучков и мушек. Недолго последил за птичкой, занятой выклёвыванием чего-то в листьях бурьяна, стеной стоявшего за огородом. Но всё это быстро ему наскучило - казалось бесконечным и нудным. А дядя Лёня всё не возвращался. Дело было к вечеру, так как пошли они на огород после дядиной работы. Стало смеркаться, и от охватившей Юру паники он стал сотрясаться крупной нервной дрожью, и слёзы непроизвольно потекли из глаз. Ему казалось, что с дядей случилось что-то страшное и непоправимое и что он тоже сгинет здесь при каких-нибудь жутких обстоятельствах. И тут появился дядя. Он увидел состояние племянника и пожурил его. Юре было очень стыдно за проявленную слабость.

Какое-то из следующих посещений огорода протекало в яркий солнечный день, было много народу и среди него соседи по дому. Было шумно, весело, а венцом веселья стало забавное событие. Уже довольно взрослая соседская девчонка Клавка устроилась по нужде среди высоких уже кустов помидоров, но была замечена за этим делом шнырявшими всюду мальчишками. Они подняли жуткий крик и с хохотом помчались за вскочившей Клавкой с воплями:
- Клавка удобряла помидоры, Клавка удобряла помидоры!
Потом бедной Клавке, вгоняя её в краску, долго ещё поминали, как она «удобряла помидоры».

Другой раз Юра поехал с дядей Лёней и тетей Лизой, его женой, в деревню к родственникам тети Лизы. Была осень. Наверное, ноябрьские праздники. Степь уже посерела, лежала холодная, предморозная, вся в сухих травах, колышимых пронзительным ветром. В деревне топили печи, в хате было очень тепло, кормили их обильно и вкусно, взрослые даже выпили. А Юра  всё просил дядю Лёню пострелять – он взял с собой в эту поездку ружьё. Не выдержав его приставаний, дядя схватил ружьё и выбежал во двор. Юра  за ним. Невдалеке на дереве, на его голых ветвях ворошилась стая воробьев, густая-прегустая и громогласная. Дядя Лёня пальнул в её сторону. Юре показалось, что все воробьи должны осыпаться с веток, как спелые груши. Но они все, как один,  мгновенно вспорхнули и, роясь, растаяли в промозглом небе. С недоумением и упорством  парнишка лазил под деревом в надежде найти хоть одну жертву, но не обнаружил даже ни единого пёрышка.
На обратном пути дядя Лёня дал ему выстрелить по газете, кое-как развешенной на кусте репейника. Обнаружив в ней дырочки от дробинок, Юра был счастлив не только от полного приобщения к вожделенному оружию, хотя плечо и скула от отдачи болели довольно сильно, но и оттого, что состоялся как настоящий стрелок.

Дяди Лёнина тетя Лиза была очень красивая и добрая. Поженившись, первое время они жили у Масуренковых. Потом в конторе «Заготзерно» на последнем этаже лестничного проёма дядя Леня выгородил себе во временное пользование микроскопическое помещение под комнату, где и поселился с тетей Лизой. Одна стена комнаты была верхним полукружием гигантского лестничного окна на улицу, другая, противоположная, представляла собой дощатую перегородку, отделяющую комнату от лестничного пространства. В ней же была сделана на лестницу дверь. Теперь Юра  понимал, какое убогое и унизительное жилище было у его дяди, но тогда оно казалось ему замечательным, таким необычным, уютным, хоть и тесноватым. В нём помещалась только кровать, малюсенький столик-тумбочка и два табурета. А молодые, как и мальчик, были счастливы, что обрели собственное гнёздышко, уединённое  от всех жилье. Впрочем, всё-таки это было, наверное, счастье-несчастье: ни воды, ни огня, никаких удобств и птичьи права, как у ласточек, гнезда которых постоянно лепились ими на  их доме и постоянно обрушивались жильцами.

Другого своего дядю, папиного брата Ивана, Юра почти не знал. Он жил далеко от них, в Москве, и сравнительно редко бывал в родных краях. Помнились два его посещения. Первое было связано с каким-то праздником, наверное, с Новым годом, так как с этим событием ассоциируется снег, мороз, кучи подарков, убранство в квартире, торжественность и веселье. Из подарков, от которых в воспоминаниях осталось много  чего-то красочного, красного, блестящего и хрустящего, четко запомнилась только книга «Буратино или золотой ключик». Она  своей яркостью, цветом и размерами соперничала с другими подарками, но запомнилась одна, наверное, длительностью и силой своего воздействия на его воображение. Он уже хорошо читал и, пользуясь этим, поглощал невероятную и захватывающую историю деревянного человечка, его милых друзей и отвратительных злодеев. Навсегда в нём поселились герои этой страны, и навсегда же где-то рядом с ними вместо выдумщика автора обрёл место его загадочный и всегда далекий дядя Ваня.
Второе его посещение связано, видимо, с более поздним временем. Будучи кинооператором «Мосфильма», он приехал вместе со своим товарищем в командировку снимать что-то в донских степях и останавливался у  своего старшего брата, Юриного отца. От этого остались в памяти рулоны кинопленки, какое-то кинооборудование, взрослые разговоры о кино, Доне, казачестве.

Дядя Ваня не был многословен, скорее молчалив, ироничен несколько и, как Юре казалось, очень красив и наряден. От него веяло чем-то нездешним, каким-то далеким большим миром, который ещё предстоит открывать и познавать.
В его семье, состоявшей в то время из жены Тамары Корнеевы и дочери Ирины, которую всегда называли почему-то Инной, жила и Юрина бабушка по папе, Анастасия Леонтьевна, «баушка Настюшка». Она частенько приезжала с внучкой Инной на летнее время в станицу Багаевскую к своей сестре бабе Жене, делая пересадку в Ростове, то есть в семье сына Петра. Иногда и Юра пристраивался к ним  для поездки в Багаевскую.
 
Юрина сестра  Инна была беленьким пухлым существом с огромными выразительными глазами, всегда очень чистенькая и опрятная. По разнице в годах (она на пять лет младше Юрия) у них тогда находилось не очень много контактов, несмотря на то, что однажды они были в совместном путешествии довольно длительное время. От этого путешествия запомнился большой деревянный дом с круговым балконом на втором этаже - типичное казачье жильё при среднем достатке в семье. За домом располагался лесоподобный сад, бывшее достояние раскулаченной бабы Жени. Туда им ходить воспрещалось, дабы не вызвать гнев ретивых бдителей Советской власти.
Инна копошилась с какими-то травками и цветочками во дворе дома, а Юра вожделел от яблок, соблазнительно висевших на ветках отчужденного и запретного сада.

На пароходе, перевозившем их туда и обратно, он любовался блеском надраенных поручней, труб и прочих пароходных деталей, с восторгом млел от шумного верчения каких-то валов и колёс в машинном отделении, куда можно было заглядывать через шахты с приподнятыми оконными рамами на нижней палубе, и дико вздрагивал от бешеного рёва пароходного гудка. Пока не привык. Это было первое его запомнившееся большое путешествие по Дону.

Другое он совершил, будучи уже школьником вместе с классом. По какому-то поводу школой была организована экскурсия в Азов с преподавателями, но без родителей. Сотни учеников были погружены утром на колёсный пароход, и  по сверкающим спокойным водам Дона, почти бесшумно разрезая зеркальную поверхность, они поплыли вниз по течению. В Азове их водили на крепостную стену, рассказывали о защитниках Азова в бесконечных войнах с Турцией и вели ещё какие-то не запомнившиеся беседы на революционные темы. Обед был устроен в парке, где дети кормились собственными припасами, врученными им родителями. Помнилось, как недалеко от них в том же парке, подобно им, сидели и лежали группами какие-то грязные опухшие люди в лохмотьях устрашающего вида, смотревшие на них с неодобрением, если не сказать, больше.  Как Юра  понял, их раздражали  красные пионерские галстуки, звуки горна, барабанная дробь и чистое праздничное вкушение домашней еды. Прямо какая-то ненависть  изливалась на ухоженных «официальных»  детей от этих нищих, среди которых тоже были  дети такого же возраста. Что это была за публика, не известно, но праздничное настроение и ощущение безмятежности и всеобщей доброты у Юры было безнадежно потеряно.

Возвращались тем же пароходом, натужно шлепавшим против течения лопастями огромных колёс по воде. Погода быстро испортилась, налетел шквал, поднялись волны, Дон взъерошился, ощетинился, по ветру, рвавшему с детей галстуки и панамки, понеслись хлопья пены, срываемые с волн. Скоро стихия разбушевалась так, что на лицах взрослых появилась растерянность, страх и даже паника овладела некоторыми. О детях и говорить нечего. Послышались крики ужаса, плач младших, какое-то смятение овладело всеми. Пароход раскачивало и кренило так, что многие дети падали и катились по палубе, цепляясь за товарищей и принайтовленные лавки. Ужас охватил всё население парохода. Только некоторые преподаватели, стараясь перекричать невообразимый шум, пытались внести успокоение в обезумевшую толпу детей, и навести порядок.
Ураган продолжался всё время пути до Ростова, где пароходу с трудом удалось  пришвартоваться, а руководителям и сопровождающим экскурсию высадить и сдать детей ошалевшим от страха родителям.
Запомнил себя в этом аду как бы оцепеневшим и замороженным, во все глаза впитывающим происходящее и воспринимающим это бедствие как возмездие за непозволительный праздник среди тех, оставленных в азовском парке страшных людей.

До сих пор не мог понять, что это были за люди. Описываемые события произошли, по-видимому, году в 1937 – 1938. Очевидного голода в то время в стране не было, не было уже и столь массовых социальных репрессий, подобных расказачиванию и раскулачиванию, поэтому трудно связать присутствие в городском парке массы беспризорных и голодных людей с каким-либо масштабным  и экстраординарным событием. Едва ли новая вспышка арестов этих лет в Азове приняла такие размеры, что обезглавленные семьи вынуждены были вести босяцкий образ жизни. Да и облик несчастных в азовском парке наводил на представление об их деревенском происхождении. Поэтому Юрий не исключал, что подобное состояние советского общества  стало перманентным: огромные массы обездоленных людей были выброшены на вымирание под открытое небо без помощи и без стыдливого прикрытия  этого жуткого зрелища.

В 1937 году в  семействе Масуренковых произошло прибавление – родился брат Игорь. Об этом событии в памяти осталась только поездка в роддом на линейке за мамой и новорождённым. Линейка была щегольская, черно-лаковая с красными полосками на спицах колес и упруго-нежными рессорами. Она почти бесшумно катилась по булыжной мостовой, раздавался только весёлый цокот копыт. И лошадь была под стать этому цокоту: точно играла тонкими точёными ногами, всхрапывала, вздергивая сухой головкой и, требуя повода, озорно и дерзко косилась из-за щитков, выказывая нетерпение и готовность бежать легкой жизнерадостной рысью. Кучер снисходительно покрикивал на неё, шевеля вожжами, и был непроницаем. А Юру переполняла радость от быстрой езды, мелькания прохожих, витрин, трамваев и ожидания чего-то исключительного.

Мама была и привычная, но и какая-то другая, словно слегка отстраненная невидимой заботой, словно убавленная, хоть и всё та же самая, его любимая родная, тёплая мама. А брат не показался: что-то очень уж маленькое, пятнисто-розовое и сморщенное и вовсе отчуждённое, утонувшее в самом себе. Но какой он стал потом мучительно-сладостной любовью и заботой! Мой Игорь-шмыгарь!  Он очень рано научился ходить и говорить. Его обуревали какие-то неведомые образы, он взбирался на стул и, держась ручками за его спинку, произносил нескончаемые речи-фантазии или изображал кино – «кукуня», как он говорил. В мало понятных его речах, произносимых страстно и самозабвенно, улавливались лишь отдельные едва различимые слова и фразы, и всё это было таким милым и потешным, что сердце разрывалось от счастья и нежности к нему.

Но были и конфликты, особенно когда он подрос и заявил себя как личность. Помнился случай, в котором по каким-то обстоятельствам никого из взрослых не было дома, и Юре было поручено нянчиться с ним. Всё было вполне сносно, пока не наступило время кормления. Как не пытался он всунуть ему кашу в рот, ничего у него не получалось. Малыш крепко сжимал губы, вертел головой в стороны, когда Юра подносил к нему ложку с кашей, отпихивал ее руками, отталкивал тарелку и делал попытки выбраться из-за стола. Терпение старшего брата, наконец, лопнуло и он в ярости, потеряв самообладание, сунул тарелку с кашей в лицо младшему и с ожесточением растер кашу на нем. И тот же час, услышав захлебывающийся рёв его, он опомнился, ужаснулся своему поступку, исполнился испепеляющей жалости и со слезами, заливающими его глаза, стал обтирать братика полотенцем, а, обтерев и обмыв, прижал к груди вздрагивающее от плача и горькой обиды тельце, испытывая такое блаженство от любви, что хотелось остаться в этом состоянии навсегда, навечно.

Когда Игорёк ещё более подрос и всё чаще стал оставляться на попечение брата, опекающее чувство любви и ответственности всё более овладевало им. Он забирал его с собой в ребячьи игры, где маленький присутствовал как потешная, иногда обременяющая, но всегда важнейшая, почти священная деталь. Или субстанция. Игорь рос болезненным мальчонкой. Мама относила это  на свой счет, так как одно время не хотела его и даже пыталась избавиться от него во время ранней беременности. Отсюда чувство горькой покаянной любви и повышенной заботливости к нему. Наверное, при этом что-то отнималось от старшего, что-то ему не додавалось. Но он никогда не чувствовал этого, никогда не испытывал ревности и соперничества. Наоборот, он как бы соперничал с мамой в своей привязанности к брату, хотя и это не было соперничеством, а была просто обыкновенная братняя любовь, старшего к младшему.

И всё-таки теперь, с появлением Игоря, стали почти невозможны такие минуты сокровенной интимности с мамой, которые возникали прежде.
Лет в 6-7   Юру  вдруг стали одолевать мысли о смерти. Собственно, это были даже не мысли, а её ощущение, потрясавшие его до основания, мгновенные предчувствия её неизбежности как абсолютного своего исчезновения. Исчезновения вот этого сиюминутного мига, в котором он  ощущал и осознавал себя как живое существо, Юра Масуренков, который может подумать о чём угодно, в том числе о самом себе, прикоснуться, к чему угодно, пойти, куда угодно - вот всего этого вдруг не станет! Абсолютно не станет. И всепоглощающий ужас своего небытия буквально сотрясал всё его существо. Он хватался за маму, прижимался к ней и лепетал:
- Мама, неужели я умру, неужели это возможно, я не хочу, не хочу, не хочу.
- Ну что ты, Юрочка, этого никогда не будет. К тому времени, когда ты вырастешь, люди придумают лекарство от смерти, и ты будешь жить всегда, всегда. – говорила ему мама, успокаивая его, поглаживая по голове, прижимая к себе и тепло глядя в его распахнутые ужасом глаза. И он постепенно успокаивался, и ощущение неизбежного и невозможного небытия проходило.

Этот смертельный взрывоподобный страх был чем-то биологическим, каким-то  содроганием маленькой жалкой плоти, обреченной и предвосхитившей своё исчезновение, потому что при этом у него  даже не возникало мысли о смерти близких – мамы, папы и других. Только о себе, о своем грядущем исчезновении. Но обращение к маме, поиски спасительного ответа у неё и единение в этот миг с нею это уже было чем-то другим, другая его ипостась, в которой он находил утешение.
Потом в течение многих лет он вновь и вновь переживал такие мгновенные взрывы ужасающей паники от предчувствия смерти, но переживал их уже сам, без физического прикосновения к маме, всё более и более возвышаясь в сферы, где он с другими своими умершими предтечами, а потом уже и с нею испытывал всё большую близость и единение совсем другого рода.

Наверное, году в 39-40-м из Хосты в Ростов переехали жить мамина сестра, тетя Лиза, с Юриным братом Вовкой и его отчимом дядей Лёшей, Леонидом Давидовичем  Рудерманом. Теперь, вместо ушедших в свою коморку под крышей дяди Лёни и тёти Лизы, у Масуренковых поселилась семья маминой сестры. Вовка, Юрин соратник еще по почти младенческим играм, быстро включился в их дворовую команду и, будучи ловким, сильным и общительным мальчиком, стал одним из самых её заметных фаворитов. Свойственная ему в раннем детстве проказливость вылилась в незаурядную сметливость, активность, динамизм и спортивность. Догнать его или убежать от него в играх было невозможно, никто так ловко не лазил по деревьям, никто так высоко не прыгал, никто не мог похвастаться таким умением плавать. Вживание в детский коллектив прошло быстро и безболезненно ещё и потому, что и ранее он приезжал иногда на летние каникулы к ним в гости, почему и  был принят быстро и безоговорочно как их старый и проверенный знакомый. Кроме того, всем им льстило присутствие в их рядах такого выдающегося физкультурника. Например, как-то они затеяли прыжки в длину, и Володя показал результат, почти вдвое превышающий их среднее достижение. Присутствовавший при этом дядя Филипп, отец Сашки Драчёва, не поленился измерить длину прыжка. Получилось что-то около семи метров. Он был поражен так, что не поверил сам себе и попросил Вову повторить прыжок. Во второй попытке получилось почти то же самое, а ведь Вове тогда было всего лет 13-14.

Отношения между братьями были вполне дружеские, но не без взаимных подтруниваний, из чего однажды  у Вовки родилось стихотворение о Юре (на мотив популярной в то время песни «По деревни ходит парень возле дома моего»), где были такие слова: «У него собачий облик и ехидные глаза». Известная песня на новый лад последнего очень задела, и он вознамерился отомстить чем-нибудь столь же хлёстким, но  как не тужился, ничего родить путного не смог. Ехидный – ладно, но почему собачий облик, думал он в негодовании и злился, что именно этот ни с чем не сообразный облик больше всего и веселил всех.

Дядя Лёша, Вовкин отчим, был маленьким, толстеньким, абсолютно лысым евреем, работавшим парикмахером и часто до неприличия напивавшимся. Вовка называл его дядей и стеснялся его. А Юре он нравился, так как был он чрезвычайно весёлым и остроумным человеком. Все ребята бегали к нему в парикмахерскую стричься и млели от удовольствия, слушая его бесконечные шутки и прибаутки и анекдоты. Их он принимал как равных, относился с добродушным уважением и интересовался их делами. Это, конечно, привлекало к нему и примиряло с комичным обликом колобка. Тётя Лиза работала медсестрой в больнице, совершенно не выносила пьянство мужа, устраивала ему по этому поводу скандалы, но быстро примирялась с ним из-за своей отходчивости и весёлого нрава дяди Лёши.

Юре  долго представлялось, что наилучшим образом дядю Лёшу характеризует следующий случай, произошедший с ним, когда братик Игорь был ещё почти грудным младенцем. Для исправления естественных надобностей не в пелёнку, его держали как-то над горшком с характерными призывами-потугами: не то «а-а», не то «ка-ка», скорее нечто среднее между этими междометиями. Ничего не получалось. Игорь с интересом поглядывал по сторонам, отвлекался от мероприятия, но терпеливо и добродушно принимал происходящее. Дядя Лёша проходил мимо, умилился зрелищем и, просунув свою ладонь под попку младенца и похлопывая по ней, возгласил:
- Маленькие человечки, ах вы маленькие человечки!
И маленькие человечки в тот самый момент, совершенно неожиданно поднатужившись, мгновенно, как выстрелом, соорудили на его ладони желтую пирамидку-холмик. Причем весьма существенных размеров! Дядя Лёша в недоумении выпучил глаза и под хохот окружающих торжественно и бережно понёс сооружение в туалет, как маленький тортик или некое внезапное чудо. А Юре при этом казалось, что ни с кем более этот забавный случай приключиться не мог – только с дядей Лёшей.
               
В общем, прибытие под  кров Масуренковых новых родственников стало для Юры большим и приятным событием. И только при более глубоком проникновении в суть дела становилось грустно оттого, что  более не придется ездить к ним в гости на Кавказское побережье Черного моря, в Хосту, где всё было другим, необыкновенным и захватывающим дух. Почти как в книгах Жюль Верна и Фенимора Купера. Но дано ли детству и отрочеству часто заглядывать в глубь вещей! Только редкие, кратковременные и не оставляющие заметных следов в душе эпизоды. И не более.

Много позднее он размышлял над особенностью их семейного клана. Их дом всегда был прибежищем для материнской ветви родственников. Помимо того, что, как только они приобрели нормальные жилищные условия, у них в доме постоянно проживали мамины родственники, буквально постоянно, ещё и все празднества и семейные торжества они проводили в кругу Зерщиковых, причём только  под крышей их дома, за их огромным столом. Помимо родных сестры и брата Юриной мамы, тёти Лизы и дяди Лёни, близкие отношения поддерживались с детьми и внуками маминого дядьки, родного брата её отца, Стратона Михайловича и его жены Марии Ивановны. Всё это выходцы из «Арпачинской были», так хорошо описанной выше тётей Лизой, теперь тоже обосновавшиеся в Ростове на Дону.  Старики Зерщиковы никогда не были в доме Масуренковых из-за возраста и неподъёмности. Дед Стратон, по маминым рассказам, мало походил на своего брата, Юриного деда. Это был довольно крупный и сыроватый старик, мало подвижный и насмешливый, как казалось Юре. К далёкому внуку двоюродный дед совершенно не проявлял никакого интереса, можно сказать, просто не видел его. Баба Маша, его жена, тоже не дарила Юрия своим вниманием, ей хватало и своих забот со своими детьми и внуками. Воспоминания о них в виде зыбких и неясных образов покоились в мало доступных глубинах Юриного существа, заиливаясь постепенно и навечно под потоком других более значительных жизненных впечатлений. Зато двоюродные его тётки, мамины и тёти Лизины сверстницы помнились живо и не без приятности. Особенно Анна и  Наталья Стратоновны. Они всегда были веселы и  внимательны,  одна белая и светлоглазая, другая смуглая и «калмыковатая». Особенно сильно походил на калмыка Феофан Стратонович, небезызвестный в своё время ростовский юрист, сменивший свое немыслимое деревенское имя на приемлемое – Леонид. Он, однако, был не частым гостем у Масуренковых, зато разведённая жена его, тётя Таня, похоже, никогда не расставалась с сёстрами Феофана и неизменно присутствовала в их жизнерадостной компании. Многочисленные дети их почти уже никогда не общались с Юрой – род в этом поколении практически уже распался. Но пока Юра был ещё мал, многочисленность Зерщиковых воспринималась как естественная среда обитания.

Он не мог понять причины этого феномена – ведь Масуренковы тоже не были слишком уж далеко, но контакты с ними были сравнительно редкими, эпизодическими. Кроме двух запомнившихся приездов дяди Вани, иногда бывал у них дядя Слава, отцов двоюродный брат, тётя Катя с детьми, Галей и Славой – вот, собственно, и всё. Ну и, конечно, два-три приезда бабушки Насти с Инной. Зато Зерщиковых было всегда полно. Наверное, основная причина это всё же некоторая удалённость Масуренковых и их сравнительная малочисленность. Но, может быть, тут не последнюю роль играло и отношение мамы к родным отца – она их явно недолюбливала и не привечала. А вот отец был очень терпимым и в этом отношении великодушным. Хотя бабу Варю он тоже несколько недолюбливал, но терпел безропотно, и ни единого скандала или даже маломальской ссоры между зятем и тёщей никогда не было. По крайней мере, Юра их не видел.

Вообще же семейные привязанности для мальчика были в детстве едва ли не самым сильным и самым важным чувством. Даже в отрочестве и юности он не мог себе представить, что когда-то наступит время расставания с семьей. Ему это казалось просто невозможным, почти, как смерть, теоретически допустимая, но случающаяся только с другими. Так ему думалось о смерти в обычном своём состоянии, кроме тех редких минут ужасающего прозрения и физического ощущения её неизбежности. О расставании с семьёй и её грядущем распаде он так никогда не думал, то есть никогда не впадал в истерический транс по этому поводу – просто не допускал такой мысли. Семья будет всегда, и жизнь будет всегда – в таком мироощущении он и находился.
И острой пронзительной радостью остались в нём воспоминания о  днях домашнего детства, например, о некоторых праздничных днях, особенно первомайских.

Господи! Какой это был праздник в том далёком солнечно-голубом детстве. Утро всегда-всегда яркое от пронзительной невероятной синевы утреннего ещё прохладного и абсолютно чистого неба. И над всем господствует белое до звона и уже тёплое нежное солнце. Оно насквозь пронизывает комнаты, и ослепительными ломаными квадратами, и прямоугольниками  лежит на полу, стенах, мебели. Окна распахнуты навстречу всему миру, празднику и ветру. Он весело врывается в комнаты, играя белыми гривами гардин. С этим весёлым ветром сливались бодрые, торжественные и жизнеутверждающие марши, которые разносились по всей квартире из плоского чёрного колокола репродуктора, и  Юра всегда пытался добиться какого-то особого проникновенного звучания, меняя его натяжение и перемещая вершину конуса по стальному стерженьку. Настроение непередаваемо прекрасное. Распирает от огромного счастья и ожидания необыкновенных событий. Родители такие молодые и белозубые, бабуля весёлая-превесёлая, весь мир добр и повёрнут к тебе. Пока готовятся на демонстрацию и к торжественному завтраку, буйное нетерпение выгоняет его из дома. Он выбегает на набережную. А здесь – весь сине-голубой Дон. Он кажется неоглядным, неведомо откуда приходящим и неведомо куда уходящим. Он, как та дорога, по которой ему предстоит идти. Может быть, его потом потому и будет всегда волновать и звать за собой закат, что Дон у его дома всегда тёк с Востока на Запад и увлекал его за собой в моря и океаны, в романтику узнавания неведомого. Ирония судьбы – он ушел из дома не на запад, а на восток, юг, север.

Над пляшущей мелкой донской волной, нежной майской зеленью и безбрежными камышами Задонья веет тот же ветер. Им дышалось легко, радостно, упоительно. Юра не мог, конечно, разобраться в сложных и тонких его запахах, но одно ему было несомненным – это были запахи счастья, которое ему предстоит испытать и испить. И он возвращался домой возбуждённый и благодарный всему, что его окружало. Особенно этому ощущению причастности к ветру, Дону, улице Береговой, празднику и самым родным и близким людям: маме, папе, бабе Варе и другим, кто жил в это время вместе с ними.

                НЕИЗБЕЖНОЕ

13 мая 1979 года, борт самолёта ИЛ-62М Москва – Петропавловск-Камчатский.
В сущности, в жизни человека другие люди, включая самых близких, занимают не так уж много места. После смерти мамы, происшедшей восемнадцать дней назад, моя жизнь настолько не изменилась, а сам я, как и до её смерти, настолько переполнен суетным, что с недоумением отыскиваю в себе признаки чёрствости и равнодушия, но не нахожу их. Печаль светла, отчаяния нет. Но ведь более близкого человека не было у меня, потому что ею дарована мне жизнь и потому что она незаменима. Как же так, что произошло во мне такое, что позволяет мне оставаться прежним и не сходить с ума от отчаяния? Или это привычка жить отдельно, и её постоянное присутствие только в сердце делают как бы не столь ощутимой потерю?! Рядом с ней я не был уже очень давно, но во мне она оставалась вся, целиком, со своим тихим голосом, недоуменными и вопрошающими глазами за толстыми стёклами очков, с торопливой радостью услужить заботой и упорным болезненным ожиданием моего возвращения в дом. И погаснет она такая только со мной вместе.

26 августа 1979 года,  Камчатка.
Вчера, прогуливаясь по берегам бухты, ощутил вдруг такую чудовищную невозвратимость потери мамы, что горячие слёзы внезапно прилили к глазам. Такой ужас и одиночество в этом огромном, бесконечном и прекрасном мире! Любимая моя, неужели никогда ты не явишься и не скажешь мне: - Сыночек, Юрочка, вот ты и опять приехал, я – как чувствовала это!

28 марта 1980 года, Камчатка.         
Не проходит дня, чтобы не коснулся сердцем того мира, где осталась мама. Наверное, я больше сын, чем отец! Но почему же, зная  неизбежность скорого разрешения твоих мучений, я не остался с тобой до конца?! Так и Игорь забегал к тебе на минутку, чтобы скорее вернуться к семье. А когда тебе стало совсем плохо и он, как обычно, собрался уходить, ты пристально посмотрела на него, и он, что-то прочтя в твоих глазах, спросил: - Ты что так смотришь? – И ты ответила ему: - Смотрю, кого я произвела на свет. – Он молча разделся и остался, и был уже до конца, пока это не произошло. А я уехал от твоих глаз. Есть ли мне прощение и нужно ли оно мне!
Последний наш телефонный разговор с тобой:
- Нет больше сил, Юрочка, хочется броситься вниз головой, чтобы всё кончилось. – А голос слабый, нетвёрдый, еле слышный, но твой, мама, твой, которого я теперь уже никогда не услышу. Да и кому он на этом свете нужен, кроме нас с Игорем и тёте Лизе.
Что-то невозможное в этом! Зачем оно? Какая в нём целесообразность?!
               


Рецензии