Там, в Бесконечности...

 (маленькая повесть)

  С Димкой я познакомился в седьмом классе.
  Я помню, что в тот год в школу пришла, не знаю, откуда,   жестокая мода  на драки.
  Дрались, или как мы тогда говорили, «стукались»,  поголовно все, начиная с первоклассников и кончая выпускниками.
  Для того, чтобы подраться, не надо было искать повода. Достаточно было на перемене подойти к любому ученику, которого ты, конечно, надеялся одолеть, и сказать ему сквозь зубы: «Пошли стукаться!»
  Вызванные на драку отказывались редко, ну, а если уходили от ответа, то сразу попадали в презираемый всеми разряд «маменькиных сынков». Часто, испытав на себе все тяготы этого звания, они через некоторое время сами рвались в бой, но смыть  позорное пятно было не так-то просто.
  В группе «маменькиных сынков» числился и я. Меня почему-то на драку никто не вызывал, а сам я никак не мог решиться произнести эти суровые слова: «Пошли стукаться!», будто за ними заканчивалось все, что мне было дорого в этой жизни. И когда оживленной толпой ребята уходили с урока, чтобы посмотреть «стукотню», меня, тоже загоревшегося жаждой увидеть это кровавое зрелище, останавливали у дверей мои же товарищи, полупрезрительно бросив мне через плечо:
  - А ты куда?
  И я оставался в классе с двумя—тремя такими же изгоями, которые отличались от меня лишь тем, что были отличниками и знали, за что страдают.
  Впереди были мучительные сорок пять минут урока. Мучительные потому, что все учителя, без исключения, несмотря на свои ярко выраженные индивидуальности, были едины в одном: они видели виновников в срыве урока именно в нас, оставшихся. Они не спешили призвать в полупустой класс директора или завуча, а, удобно расположившись за одной из свободных парт, поочередно вызывали нас к доске и начинали неторопливый, детальный опрос «по всему материалу». 
  Отличники выдерживали это издевательство достойно, на то они и были отличниками, а я терпел одно поражение за другим. Страшные свей неразгаданностью «единицы» и унизительные «двойки» сыпались в мой дневник, как из рога изобилия, и мне приходилось идти на многочисленные и разнообразные ухищрения, чтобы этот дневник не попал в руки мамы.    
  Особенно ужасные мучения выпадали на мою долю, если «стукотня» приходилась на урок математики. Грозный Георгий Манукович, по прозвищу «Манук» легким толчком распахивал дверь классной комнаты и, увидев перед собой почти пустой класс,  застывал на некоторое время в такой позе: с рукой, словно у слепца, протянутой в пустоту, напряженно тараща и без того огромные глаза. На  аскетических его скулах загорался яркий румянец гнева, желваки начинали безобразить его острое лицо, брови удивленно вздымались вверх. Затем  резким движением он перебрасывал  свое небольшое тело через порог и, как бы сглаживая эту неоправданную резкость, осторожно опускал на стол классный журнал.
  - Опять деремся? - сочувственно спрашивал  он.
  - Опять, Георгий Манукович, - с глубоким вздохом отвечал ему Женька Леонидов, отличник по математике, а потому имевший право голоса.
    - Ну, что же, драться тоже надо, - потирая руки, говорил Манук. – А мы, пожалуй, займемся алгеброй. Вараксин, правая стороны доски – ваша. Условие задачи вы найдете  в учебнике Рыбкина на странице…   под номером…  Остальная площадь доски по праву принадлежит Евгению Леонидову. Он докажет нам…
  Он был гурманом, этот Георгий Манукович, утонченным гурманом по части  поедания наших самолюбий, самолюбий четырех – пяти отверженных классом учеников, двое из которых обязательно были круглыми отличниками. Он вызывал меня в паре с Леонидовым,  надеясь, что я буду просить у того помощи, а уж Евгений найдет способ повеселить учителя, подсказав мне  какой-либо идиотский ответ.
  Но, зная коварный характер Леонидова, за который его не любил весь класс, я не обращался к нему за помощью и упорно молчал, за что и получал вполне заслуженную «двойку».
  А моего напарника Манук уничтожал другим способом, несмотря на то, что он прекрасно знал математику.
  - Мне кажется, Евгений, - печально говорил он, -  что Вы никогда не станете хорошим специалистом. Вы слишком поверхностны и недальновидны.
  После испытанного мною позора мне  хотелось сразу же что-то предпринять, и самым легким выходом из этого положения я считал вызов кого-либо на драку.
  И судьба послала мне избавление в лице «новенького». 
  Звали его Димкой Хвалебниковым,  был он скромен, опрятен и не отличался богатырским сложением. Последнее и натолкнуло меня на мысль избавиться от позорной репутации «маменькиного сынка» при помощи победной схватки с «новеньким».
  И я назначил себе этот день и назвал его Днем Избавления.
  Правда,  я не мог себе представить, как буду бить тихого и беззащитного Димку  в лицо: ведь драка должна быть до первой крови, и бить надо обязательно  туда, где эту кровь может увидеть каждый.    Мне стало страшно, меня  охватила мелкая дрожь, какой я еще никогда не испытывал, но мне становилось еще страшнее, когда я представил себе  полупустой класс и  Георгия Мануковича с протянутой, как у слепца, рукой.
  И я решился.
  Я подошел к Димке, который повторял, стоя у парты, домашнее задание по  геометрии, и, тронув его за плечо, мрачно, как того требовали правила, сквозь зубы произнес:
  - Пошли стукаться.
  В классе вдруг наступила мертвая тишина, затем кто-то восторженно заорал:
  - Вараксин новенького стукаться зовет!
  И класс тут же взорвался радостным ревом.
  Димка принял мой вызов спокойно. Он только чуть побледнел и, насильно кривя губы, усмехнулся. Это слегка поколебало мою решимость, так как я ожидал его полной растерянности, а потом отказа от драки со мной, что было равно моей полной победе над ним и над моими мучениями. Но он сказал, бросив учебник на парту:
  - Пойдем.
  И теперь мне стало страшно по-настоящему. Я был уже готов извернуться, превратить все в шутку, но тут меня обступили одноклассники, и я  почувствовал их поддержку и одобрение того, что я только что сделал. Для них я был «свой», а, следовательно должен был наказать «чужака».
  Самый заядлый  драчун в классе, Гарик Туманов, на счету которого было множество драк и побед, сказал уверенно, хотя несколько фальшивя:
  - Вакса сегодня выдаст «новенькому» по первое число.
  И эта его уверенность рассеяла мой страх и прибавила мне силы.
  В окружении толпы одноклассников и любопытных из других классов мы вышли из школы и  направились к железнодорожному полотну за ее оградой, где обычно происходили все драки.  И когда мы уже пересекали школьный двор, приближаясь к калитке, за которой над нами не довлел никакой закон ученической жизни, случилось непоправимое, то ли благо, то ли несчастье.
  Сначала прозвенел звонок на урок. Но для нас это  был уже пустой звук, мы заранее знали, что на урок мы не пойдем. Мы не  думали о нем с того самого момента, когда я сказал Димке те жесткие слова, вызывая его на драку.
  Но вслед за звонком раздался чей-то истошный крик:
  - Атас, Капа!
   От калитки, навстречу нашему дуэлянтскому шествию, мягкой кошачьей походкой выступала Капитолина Зелимхановна, гроза учеников и завуч школы, с красивейшим грудным голосом и величественным профилем Екатерины Второй.
  В мгновение ока школьный двор опустел. Большая часть учеников ринулась обратно в школу, другие нашли убежище в кукурузе, которой неосмотрительно был засеян наш пришкольный участок – небольшой кусочек земли в самом углу двора. А мы с Димкой, будучи в авангарде этого шествия и почти столкнувшись с Капой  лицом к лицу, пошли на «прорыв», то есть, обогнули ее с двух сторон и прошмыгнули в калитку.  Затем мы промчались вдоль длинного школьного забора, завернули за угол и сразу очутились за надежным укрытием – штабелями новеньких остро пахнущих шпал.
  Это и было местом всех драк, которые происходили в школе. Если хорошенько присмотреться к гальке под ногами, которой было усыпано все пространство вдоль железнодорожного полотна, то, вероятно, там можно было обнаружить следы крови, изрядно пролитой здесь.
  Но мы с Димкой были напуганы и, самое главное, не знали, что нам теперь делать: мы находились на месте дуэли, но – увы! – зрители и секунданты отсутствовали, а потому и сама дуэль теряла всякий смысл. К тому же нас с Димкой объединяла сейчас нависшая над нами опасность: нам казалось, что Капитолина Зелимхановна, раздвоясь, заходит с флангов, чтобы взять нас за шиворот и сказать нам своим прекрасным контральто:
  - Ну, абреки – детский  сад, марш за матерями.
  В то послевоенное время в школе нам никогда не говорили:  «вызовем родителей", потому что больше чем у половины мальчишек не было отцов.
  Но Капа, слава Богу, не появлялась. Она,  видимо, шерстила школу, так как на перемену, звонок на которую мы услышали вскоре в своем укрытии,  сюда не пришел ни один ученик. А эта территория была местом не только для драк, но и для курения.
 Потом прозвучал звонок на урок, а мы сидели в своем укрытии, уверенные, что Капитолина Зелимхановна «обложила» и нас, и  стоит нам только высунуть нос отсюда, как нас «повяжут». 
  И тогда мы решили идти «на собачью».
  Я до сих пор не знаю, что означали эти слова. Вернее, что они означали, я знаю, а вот откуда они пошли - нет. Если ты был не готов к одному или двум урокам или, по какой-либо другой причине, решил уйти с них, ты находил себе в классе союзника и предлагал ему: «Айда  «на собачью!».  Потом мы бродили  по задворкам школы и даже слышали звонки на уроки и перемены и, в основном, ориентируясь на них, так как часов у нас не было, возвращались в школу на очередной урок. Иногда у нас не было желания вообще приходить в школу на целый день, но это называлось понятно: «двинуть школу», а  вот почему  идти «на собачью" - неясно мне до сих пор.  Уже повзрослев, я пытался выяснить этимологию этого выражения, и у меня вырисовались три варианта. Первый: оно произошло от русского фразеологического оборота «гонять собак», то есть, праздно проводить время, что мы и делали. Второй вариант: где-то в городе, близ нашей школы существовало место под названием «собачья площадка», куда и уходили с уроков ученики. Потом площадка исчезла, а выражение «идти на собачью» осталось. И третий:  мы уходили с уроков и бродили вокруг забора, словно бродячие собаки, не зная, чем себя занять.
   Мы с Димкой решили не идти на оставшиеся два урока и могли делать это спокойно, так как в классе существовал неписанный закон: если ушедший «на собачью» не возвращался в школу к концу занятий, его портфель забирал Грачик Киракосьянц, живший во флигеле при школе.
  Мы с Димкой вышли на полотно железной дороги и двинулись по шпалам туда, где за дымом металлургического завода блистали в синем небе белоснежные облака. Это было  здорово – идти, мелко семеня по теплым шпалам, не думая о несостоявшейся драке, о возможной нахлобучке в школе и даже о том, что сказать матери, когда она спросит, где ты оставил свой портфель.
  Город с его шумом и едким дымом внезапно оборвался, и мы, свернув с железной дороги, зашли в густой, еще зеленый орешник, где вырезали себе по упругому пруту и, словно маленькие дети, промчались кавалерийским аллюром по влажной тропинке вдоль тихого ручья, потом перепрыгнули через него и очутились на уже убранных огородах, которые тогда были почти у каждой семьи нашего города, Но мы знали, что если здесь хорошо покопаться, то можно найти с дюжину картофелин, что мы и сделали.
   Мы разожгли в лесочке костер и испекли картошку, наколов ее на прутья, как шашлык, и съели ее, обжигаясь и запивая холодной водой из ручья.
  Для нас это были поистине неземные радости, и подарил их нам так неудачно, даже трагически начавшийся день. И мы наслаждались ими, забыв о времени, когда вдруг дрогнул упругий воздух и басовитый рев поплыл над землей, тревожа тишину, птиц и… наши успокоенные блаженствующие души.
  Знаменитый заводской гудок, сработанный, как говорили, еще при бельгийских владельцах и слышимый даже на окраинах города, извещал  народ об окончании рабочего дня, а нас о том, что надо возвращаться домой.
  Мы еще посидели минут десять, вслушиваясь в наступившую после гудка тишину. Потом встали, залили самым древним и естественным способом наш костер и, выбравшись на полотно дороги, нехотя поплелись назад, в город. 
  Сначала шли молча. Мрачные мысли о неминуемом наказании вновь стали закрадываться  в душу, и, чтобы хоть как-то развеять тревогу,  я  первым начал разговор.
  - Смотри, звезда, - сказал я, указав на небо. – Еще светло, а ее видно.
  Димка как-то снисходительно взглянул на меня и произнес слова, которые я не ожидал услышать от него:
  - Это не звезда. Это – планета, Венера…
  - Какая разница? - беспечно отозвался я, ущемленный, однако, тем, что  Димка поправил меня.
  - Лопух ты, Стас, - улыбнулся Димка, и его слова от этого прозвучали совсем дружелюбно. - Разница огромная. Планеты светят отраженным светом, а звезды – своим.                                                
  Услышать такое, да еще впервые, было для меня вдвойне обидно, так как в нашем классе твердо утвердилось мнение, что среди одноклассников нет более сведущего человека, чем Стас Вараксин.
  Но я еще сопротивлялся.
  -  Значит, планеты  светят, как  катафоты на велосипеде, а звезды, как лампочки? – спросил я насмешливо.
  - Почти, - серьезно ответил Димка.
  - И кто же их зажигает?
  Вопрос прозвучал с таким торжествующим сарказмом, что я был уверен: новенький сейчас умолкнет, посрамленный своим невежеством.  Но в ответ я  услышал такое, что заставило меня поразиться и раскрыть рот, прислушиваясь к каждому его слову.
  - Кто зажигает? – повторил Димка и на миг задумался. -  Это я и бы сам хотел знать. Но дело в том, что ни одна теория образования звезд меня не устраивает. Все они несовершенны.
  Если бы он сказал, что его не устраивает таблица умножения, я был бы поражен меньше. И дело даже не в том, что тогда редко встречались вундеркинды вроде тех, кто нынче свободно трактует закон Эйнштейна и конструирует роботов. Поразительно было другое: Димкино отношение  к этому далекому и странному миру над нами. Он был с ним на «ты», но чтил его законы, и мне вдруг захотелось унять свою гордыню и осторожно, так же, как он, прикоснуться к тайне Вселенной.
  И хорош же я был, когда, забыв о недавних притязаниях на оригинальность и всезнайство,  робко начал задавать Димке вопросы, выдававшие мое полное невежество в этой области знаний.   
  Помню, уже в заключение, вконец ошеломленный свалившимися на меня сведениями, я спросил его:
  - Так почему же сейчас звезд не видно, других планет тоже, а Венера светит во всю этим самым… отраженным светом?
  И снова Димка поразил меня:
  - Я думаю, что все дело в атмосфере Венеры. Пары какого-то вещества, которого,  может быть нет даже на земле, отражают солнечные лучи, как большое зеркало. А, может быть причина в другом. Очередная загадка мироздания. Для того, чтобы хоть немного подойти к ее решению, я считаю, надо раскрыть тайну наших серебристых облаков. Паустовского читал?... Много потерял. Беллетристика, конечно, но это – лишнее дказательство того, что людям никуда не уйти от загадок Космоса. Даже если они  совсем далеки от науки. Их миллионы, этих секретов природы. Особенно, там…
  Стремительным, но осторожным движением руки он обвел уже потемневшее небо, усыпанное звездами.
  - Ведь там – бесконечность….  -  сказал он совсем тихо, словно сам страшась слов, которые только что произнес. 
  И меня тоже охватило чувство то ли  страха, то ли восторга перед тем, чего я был не в состоянии осознать, от невозможности  спрятаться, уйти от огромности нового ощущения этого  мира, вошедшего так неожиданно и просто в мою жизнь, в которой до этого все было привычно и ясно.
  Но спрятаться было некуда – всюду, до самого горизонта, было это звездное небо, эта пугающая бесконечность, и тогда я … рассмеялся.
  Может быть это была истерика, не знаю, но такое случилось со мной первый раз в жизни. И я заметил, что при первых же звуках моего смеха, Димка втянул голову в плечи и испуганно взглянул на меня, отпрянув на два шага.
    - Ты что, Стас? – спросил он почти шепотом.
    А я ответил ему почти что криком, с трудом подбирая слова:
  - Трепло ты и … и фраер, вот что! Делать тебе нечего, вот что! Людям жратвы не хватает, а ты … о звездах! Пахан, небось, деньгу гребет лопатой, вот тебе и захотелось про Венеру пофантазировать.
  Я не знаю, откуда брались у меня эти полу-блатные слова, которые я никогда не употреблял в своей речи, откуда пришли эта злость и решимость - сделать ему больно. Ведь всего несколько минут тому назад я начал его уважать, восхищаясь его эрудицией и простотой и надеясь, что мы станем друзьями. А теперь я бил его этим криком под дых, только за то, что он так легко нарушил мое душевное равновесие, заставив страшиться чего-то совсем неведомого.
  Но я чувствовал, что слова мои слабы и бесцельны, и тогда я ударил его недозволенным приемом, выкрикнув:
    - А мой пахан с войны не пришел, ты понял?!
  И  Димка вдруг шагнул в сторону с насыпи и, зашуршав галькой, пропал в темноте. А я, готовый вот-вот разреветься, пошел дальше, мелко семеня по шпалам и изредка воровато  бросая взгляд на звезды, торжествующе сиявшие над моим маленьким мирком, совсем недавно показавшимся мне  таким огромным и загадочным.

                2

   Димка проучился с нами до  конца учебного года.
  Мы не помирились, но и не враждовали. Держались друг от друга на расстоянии, почти не разговаривали. Иногда, когда в классе возникали стихийные дискуссии на тему «Кто чего стоит?», я ощущал мельком на себе его тревожный взгляд: а вдруг я выдам всему классу его сокровенные мысли, подниму его на смех.
  Но я молчал. Временами мне казалось, что после этих словесных перепалок, он подойдет ко мне и заговорит о чем-то очень важном для нас обоих, но он уходил, и примирения не получалось. 
  На экзаменах по русскому письменному мы оказались за одной партой. Закончив писать, Димка молча подвинул ко мне свою тетрадь, и я добросовестно проверил его изложение о пограничнике Карацупе и его собаке Индусе. Потом он так же проверил мою работу.
  Сразу после экзаменов он исчез, и следующая наша встреча произошла через двадцать с лишком лет.

                3
  Я стал астрономом.
  Мечта об этой профессии появилась у меня  в начале нового учебного, когда я понял, что Димка у нас учиться больше не будет. И причина была не в том, что за лето я прочитал много книг по астрономии и, проводя каникулы у деда на лесозаводе, до полуночи наблюдал с сеновала звездное небо.
  Наверное, дело было в том, что в нашем классе не стало Димки. Его мысли, смелые суждения о науке и природе, высказанные в тот злополучный вечер, даже сама манера произносить их стали   моими,  ведь поделился он  ими только со мной, и о его увлечении астрономией не знал ни один другой ученик класса.
  Странно, но никаких угрызений совести по поводу присвоения чужих мыслей и взглядов я не чувствовал. Так велико было мое упоение славой, которая обрушилась на меня, когда одноклассники узнали о моем увлечении. Кстати сказать, не увлекающихся чем-либо учеников у нас не было. Группа ребят из числа «благополучных», чьи отцы, в основном, работали в Управлении железной дороги, занимались спортивной гимнастикой. Мой друг Сашка Руднев тоже записался в секцию спортобщества «Локомотив», но через две недели ушел из нее, так как питался он совсем не так, как наши «аристократы». Многие из нас  любили читать художественную литературу, кто-то писал стихи, а кто-то играл в шахматы. Валера Батурин тайно коллекционировал оружие, и даже выменял у меня ракетницу, которую дед привез с войны, на двухтомник «Королевы Марго».
  Но чтобы кто-то увлекся вдруг астрономией, наукой сложной и загадочной, такого у нас в классе еще не было, Поэтому на переменах вокруг моей парты обязательно собиралась большая группа ребят, которым я с вдохновением рассказывал о мире звезд.
  Даже учителя, неведомо откуда узнавшие о моем увлечении, стали относиться ко мне уважительно. Классная руководительница Юлия Ивановна, по прозвищу «Индийская гробница», приводила меня в качестве примера высокой увлеченности наукой, уберегающей нас от дурных наклонностей. Манук отыскивал у Рыбкина специально для меня  задачки, где речь шла о расстоянии до Луны, Марса и прочих небесных тел. Прозвище «Вакса – астроном» как-то не прижилось, и я стал одним из немногих в классе, кого называли по имени.
  Но когда я окончил школу и сообщил о своем намерении стать астрономом своим близким, те неожиданно дружно выступили против.
  Мама, относившаяся с пониманием и неимоверным терпением ко всем моим фантазиям, проявила вдруг необычную косность в вопросах научных приоритетов и долгими вечерами вела со мной беседы о несостоятельности моих помыслов. Выяснилось, что она уже давно видит меня в дальнейшем врачом и что наша соседка Мина Владиславовна может помочь мне при поступлении в медицинский институт, так как знакома с самим доцентом Фридманом. И еще мама убеждала меня в том, что домашнее питание нельзя сравнивать со студенческими столовками и пренебрегать теплом  семейного очага, по крайней мере, глупо. Потом были материнские слезы, рвавшие на части мою неокрепшую душу, но что-то было в ней,  в этой душе, способное преодолеть великую тоску от боли, причиняемой самому  родному человеку.
  И я сказал маме, что хочу стать только астрономом.
  Дед, мамин отец, единственный мужчина в нашем «клане», был еще более категоричен, назвав мою мечту «дурью». Он все время пытался узнать, чем я буду заниматься, став астрономом, и  мое простейшее объяснение: «наблюдать звезды», вызывало у него приступы смеха.  Посерьезнев, он заявлял, что такой работы вообще быть не может, ибо глазеть на звезды никому не возбраняется, но платить за это деньги  - «ты меня извини!».
  Бабушка молча плакала, тетки раздраженно подсчитывали, сколько стоит проезд до Ленинграда и обратно, так как они были уверенны, что я не выдержу огромный конкурс и вернусь  домой.
  Строгая девочка Нэлли из соседней женской школы, выслушав мои планы с деланным равнодушием,  сказала, кстати, что она подала документы в медицинский, и добавила, как мне показалось, совсем некстати, что она терпеть не могла  учителя астрономии, по прозвищу Архимед, который по совместительству работал и в нашей школе и, действительно был редким занудой. И я тотчас почувствовал, что частичка этой антипатии перенеслась и на меня. Это принесло мне глубокие страдания, я начал курить и писать стихи о неразделенной любви.
  И мне рисовалась такая картина: я стану астрономом, открою новую звезду и назову ее именем любимой. И тогда она поймет, кого потеряла.
  Но истина права: мелкое тщеславие и высокие цели  несовместимы.
  Я провалился на вступительных экзаменах, вернее не прошел по конкурсу, получив тройку по основному предмету,  физике.  Это был провал: мечта ускользнула, стала почти недоступной, и, потеряв единственную, такую зыбкую опору, я полетел вниз, сшибаясь с тупым равнодушием, вялым сочувствием и злобным нашептыванием – всем тем, что сопровождает неудачника на его скорбном пути.   
  Я вдруг повзрослел и понял, что мое стремление стать астрономом было ничем иным как погоней за необычностью и красивым антуражем. И я уже жалел, что не остался дома, где все было так определенно и близко: искренняя забота родных, возможность учиться в мединституте, видеть ее.
 Я прощался со своей мечтой легко, «взирая равнодушно» на суету принятых и отвергнутых, без прежнего трепета слушая яростные споры о загадках Вечной Бесконечности.
  Потом…
  Потом произошло Чудо.
  Случилось это ровно за день до моего отъезда из Ленинграда.
  В просторной комнате студенческого общежития в Гавани, где я жил во время экзаменов в большой и шумной компании таких же абитуриентов, нас оставалось только двое: я и Валька Шевцов, молчаливый парень из Вологды. Он поступал в университет уже во второй раз и во второй же раз завалил экзамен по литературе, написав сочинение на бесспорную «двойку». До этого он год проработал шофером на одной из памирских обсерваторий, вернулся оттуда с обмороженными руками  и фанатической верой в свое призвание – призвание  астронома.
 К нему-то и пришел  гость – высокий седой человек с черным от загара лицом, хищным горбатым носом и припухшими усталыми глазами.
  - Валентин! – начал он сходу, едва войдя в комнату, и я сразу определил по акценту, что он кавказец. – Ты меня послушай, Валентин. Я, может быть, старый ишак, но клянусь Богом, я только сейчас был у ректора, он меня прекрасно понял, но сказал, что ничего сделать не в силах.
  - Я поеду домой, - глухо сказал Валька, и эти три округлых «о» прозвучали как угроза.
  - Ты поедешь на Памир! – закричал седой человек и толкнул Вальку в плечо.
  Тот лишь слегка качнулся, но остался сидеть на койке в прежней позе: ссутулив плечи и  опустив почти до пола черные кисти рук.
  Седой покосился на меня – так смотрят на человека, который мешает откровенному разговору, но я не понял его выразительного взгляда и продолжал укладывать вещи в чемодан. Тогда он заговорил громким шепотом:
  - Слушай Валентин, ну кто знал, что ты так неимоверно безграмотен, дорогой?  Твое сочинение – квинтэссенция извращения русского языка, клянусь тебе!  Сорок одна ошибка на четыре страницы рукописного текста – это очень много, признайся! Ну?!
  Валентин зло передернул плечами, и от волнения окая еще сильнее, сказал:
  - А кто чего говорит-то? Я кого виню, что ли? Со свиным рылом полез в астрономы, сам и расхлебаю!
  Он сделал в слове «астрономы» ударение на втором слоге, такое я слышал впервые.
  После этих фраз у нашего гостя глаза были готовы выскочить из орбит, а голова задергалась как у эпилептика. И теперь уже я оказался тем человеком, у которого он вынужден был искать поддержки.
  - Ты посмотри на него! – закричал он, обращаясь ко мне. – Я, профессор  университета, говорю ему что он  б у д е т учиться у нас, более того, я уверен, что он станет отличным ученым, а этот нюня отвечает мне какой-то сомнительной мудростью о свиных рылах!
  Он  замолчал, обвел глазами наше неуютное жилье,  энергично и обреченно махнув рукой в сторону Вальки:
  - А-а-а!
  Его блуждающий взгляд остановился на мне, и он неожиданно спросил:
  - Ты откуда?
  Мой ответ ошеломил его не меньше, чем сомнительные Валькины мудрости, но результат был прямо противоположным.
  - Так мы земляки, слушай! – радостно закричал он. – В какой школе учился?
  - В шестой, - ответил я.
  Тут он вообще зашелся от восторга, оглушительно захлопав ладонями по коленкам. И, направив на меня указательный палец, задыхаясь, спросил:
  - К-к-капитолину Зелимхановну знаешь? Завучем она у вас, …  в шестой…
  Я едва успел кивнуть головой, как на меня обрушился гортанный шквал его речи:
  - Слушай, так я ее родной брат, понимаешь? Правда, фамилии у нас сейчас разные, да и перекрестили меня здесь в Сергея Захаровича, но ты ведь сходство видишь, а?!
  Конечно же, сходство нельзя было не заметить – тот же хищно-величавый профиль и внимательные глаза, быстро меняющие свое выражение с доброго на злое, и обратно.
  Тем временем Сергей Захарович все более воодушевлялся:
  - Слушай, скажи Капину любимую поговорку!
  Зараженный его громогласностью, я закричал ему в ответ, не раздумывая, ибо слышал эти слова почти каждый день:
  - «Ну, абреки – детский сад!»
  Я тут же получил крепкий толчок в плечо, и из профессора, как из вулкана, выплеснулась новая порция клокочущего смеха.
  Довольный, он хохотал так, что на столе звенели стаканы, а в дверь стали заглядывать встревоженные вахтерши.   
  - Вот, Шевцов, - торжествующе сказал Сергей Захарович, обернувшись к Вальке и наставив на него свой вездесущий указательный палец. – Вот, Шевцов, этот человек, никогда не предаст науку. Он будет астрономом, ты это увидишь.
  Его восторженный, даже несколько напыщенный тон и ничем не основанная уверенность, никак не вязались с моим душевным состоянием, но, странно, я почувствовал вдруг, как что-то оттаивает во мне и мечта моя как бы возвращается ко мне из далекого потустороннего мира.
  А Сергей Захарович, мечтательно прикрыв глаза, говорил, вновь обращаясь ко мне:
  - Хочешь, я скажу тебе, когда ты захотел стать астрономом? Это случилось вечером, на мосту у старой мечети. Что-то произошло в тот день в твоей жизни: то ли радость, то ли беда, а, может быть, ты просто влюбился, но ты пришел туда не равнодушным, я знаю. И тогда прямо перед тобой, над рекою, вспыхнула Венера. В ней было столько блеска и тайны, что ты просто не смог отвернуться от нее и забыть, что ты видел ее.  Тебе захотелось говорить о ней, спрашивать, спорить, но вокруг никого не было, один только старый Арам – тот, который чистит обувь у входа в парк, ты его должен знать -  дремал на своем месте. И ты спросил его: «Арам, что это за звезда?» - «Слушай, молодой юноша, - ответил тебе старый чистильщик, - мне стыдно за твоих родителей и даже за их предков, которые лежат на Сапицком кладбище. Последний босяк с Шалдона знает, что это – планета Венера. А я,  совсем темный человек, могу рассказать тебе, когда стемнеет, все это небо, как свою жизнь. Ты помоги только собрать мой ящик и примкнуть его к ограде парка. Сегодня никто не хочет дать мне работы, пусть их штиблеты будут грязны, как их души, валлаги!».
  Профессор  помолчал, вспоминая что-то, потом продолжил:
  - Ты пошел за старым Арамом и подумал: «Неужели все люди знают о звездах, а я жил в этой тесноте, не подозревая, что мир так широк?» - «Мир  б е с к о н е ч е н, - сказал  Арам, словно угадав твои мысли, - поэтому мы не знаем о  нем  н и ч е г о». И тогда ты решил….   
  Я понимал, что он рассказывает о себе, о далеких днях своей юности, но столько общего было в этом рассказе с некоторыми событиями моей короткой жизни, что мне стало даже страшновато. Я  часто бывал в тех местах, которые он так живописно описывал, и даже знал чистильщика Арама, который криками и шутками привлекал к себе внимание всех проходящих мимо людей, но не он просветил меня сведениями о планете Венере, и случилось это не на пешеходном мосту близ старой мечети, а на железнодорожном полотне за городом. Но это была именно Венера, именно с нее началось мое увлечение астрономией, и это совпадение поразило больше всего. 
  Но это было не самым главным, что я вынес из его рассказа. Мне почему-то  сразу же стало стыдно, что я так быстро и легко отказался от своей мечты, стоило мне столкнуться с первой трудностью.
  В комнате  стемнело, но света мы не зажгли. Профессорская тень то  металась среди кроватей, то неподвижно громоздилась у окна, а его негромкий, будто укрощенный голос все звучал и звучал в тишине.
  Сейчас я понимаю, что все его красноречие вольно или невольно было направленно на одно: убедить Валентина вернуться на Памир , заработать там стаж, необходимый для поступления в  университет вне конкурса, и предпринять еще одну попытку. Оказывается, у  Шевцова были феноменальные способности в области астрономии,  но проявить их в полной мере он не успел…
  Но тогда…. Тогда я был уверен, что профессор обращается только ко мне, и именно потому мне стало стыдно за свое малодушие, за предательство своих исканий, которые я так настойчиво и убежденно  защищал перед своими неискушенными родными и родственниками, а защитить от самого себя не смог.
  Мы проговорили далеко за полночь. Потом мы с Валькой пошли провожать Сергея Захаровича домой, куда-то за Горный институт, на набережную. А на следующий день он  пришел на Московский вокзал проводить нас. Я  возвращался к себе домой, Валентин ехал на Памир, но до Москвы мы были с ним попутчиками.
  Был сумрачный, промозглый ленинградский вечер. Под сводом вокзала было полутемно и зябко. Сергей Захарович поочередно толкал нас в плечи, рассовывал по нашим карманам свертки с едой.  Когда пришло время прощаться, он лишь грустно взглянул нам в глаза и погрозил пальцем:
  - Ну, абреки – детский сад…
  Потом мы с Валентином увидели его из окна тронувшегося вагона: он стоял на перроне – огромный, будто влитый в асфальт – и, сцепив поднятые руки, потрясал ими в воздухе.
  И тогда я уже твердо знал, что вернусь сюда еще раз, а понадобится, еще и еще, но  стану астрономом во что бы то не стало. 


                4

  Тот год я проработал на лесозаводе у деда бракером. Работа была трудная: за день мне приходилось перебрасывать с места на место, а затем складывать в штабель сотни тяжелых буковых секторов – заготовок для обувных колодок. При этом мне надо было определить, какие из них негодные, то есть брак, а от этого зависела зарплата распиловщиков, а работа у них была не подстать моей: они пилили ручными пилами огромные кряжи очень твердого бука, а потом кололи их на сектора. Рабочий день длился у них от темна и до темна, поэтому мне тоже надо было вставать очень рано.
   Поднимался я в половине шестого, когда бабушка шла доить корову. Одевался в полусне: телогрейка, высокие сапоги, длинный брезентовый плащ. Вешал на плечо холщовую сумку, в ней – хлеб, сало, бутылка молока и учебники: в свободные минуты я готовился к вступительным экзаменам. Отправлялся на делянку в шесть утра.
  Сразу за поселком лесозавода я выходил на большую поляну, определял направление по звездам и смело ступал в высокую, по пояс, росистую траву.
  Говорили, что когда-то на этом месте горские князья делили добытый в набегах скот. Часто при этом возникали споры, разрешавшиеся отнюдь не мирным путем, чем и объяснялось обилие на поляне больших и малых курганов.
  Рассвет заставал меня на середине пути. Я выбирал курган повыше, взбирался на него и оглядывался на пройденный путь. Передо мной открывалась прекрасная картина: через луг, серебряный от росы, пролегала прямая, как стрела, изумрудная тропа, проделанная мной.
  Именно эта картина встала передо моими глазами во время одного из самых яростных споров с дедом о сущности науки астрономии, и я сказал ему:
  - Звезды нужны людям, чтобы выбирать правильный и прямой путь!
  Дед уважительно согласился, ведь он тоже знал кое-что о навигации и Полярной звезде, но он не подозревал, какой смысл я вкладывал тогда в эти слова.
   … В июле следующего года я снова уехал в Ленинград и, сдав все экзамены на «отлично», был зачислен студентом физического факультета ЛГУ.

                5

  Я стал астрономом.
  Жизнь моя обрела смысл и направленность, ту высшую меру устремленности, когда все твои дела, мысли и мечты подчинены одной лишь цели. Я много работал, ездил в экспедиции,  читал, писал статьи в научные журналы, некоторые из  которых были переведены и напечатаны за рубежом. Меня ценили мои старшие коллеги, и я тонко чувствовал свое место в ученой иерархии, не умаляя своих достоинств и не возносясь слишком высоко.
  Личная моя жизнь тоже складывалась благополучно. Я женился спустя год после защиты кандидатской на аспирантке с филологического. Еще через год она тоже защитилась, и у нас родилась дочка Манечка. Росла она у деда, в лесу, как тот говорил: «на вольных хлебах и при чистом воздухе». Когда ее привозили к нам в Ленинград, она шарахалась от трамваев, боялась ездить в метро и отказывалась пить молоко из пакетов. Характер у нее был упрямый, как у деда, и добрый, как у бабушки.
  Потом у нас появился сын Валька, которому кавказский климат почему-то    не пошел впрок, и он стал ездить с двумя пересадками в детский садик на Петроградской стороне.
   Вскоре  меня перевели в Москву, работа моя стала более самостоятельной и интересной. Там же началась моя преподавательская работа, которая тоже приносила мне удовлетворение и достаток.
  Все было прекрасно, но не помню, когда и как  ушло от меня то незабываемое ощущение прямой, как стрела, дороги по серебристому лугу.
  Может быть это случилось после смерти Вальки Шевцова?
  Он был моим лучшим другом все эти годы.  Защитив докторскую диссертацию и возглавив одну из крупнейших обсерваторий в стране, он остался все тем же угловатым, молчаливым парнем из Вологды, проявляя красноречие и твердость характера лишь в научных спорах.
  Он погиб в горах  при сходе лавины.
  Когда я прочел телеграмму и осознал, что Вальки больше нет, я понял, кем он был для меня, и мне сразу припомнилась вторая встреча с ним…
   … Я приехал в Ленинград, чтобы предпринять вторую попытку поступления в университет, в начале июля, когда в городе еще  властвовали    белые ночи. Они будоражили меня, я не спал, бродил по Васильевскому острову.
  Однажды, проходя по длинному университетскому коридору, вспомнил про Вальку и заглянул в список абитуриентов. Там значилась его фамилия, но ни в одном из общежитий я его не нашел. На консультации он не являлся, а телефон Сергея Захаровича молчал: вероятно, он снова был в научной командировке.
  Совсем неожиданно я нашел  Валентина в Смольном, в общежитии института иностранных языков, который в том году объединили с университетом.
  Тогда, наверное, я впервые почувствовал, что такое радость при встрече с другом. Мы были рады оба: у него на лице сияла несвойственная ему широкая улыбка, а я без умолку говорил, стараясь посвятить его в подробности моей жизни за последний год.
  Из душной комнаты  мы ушли на Неву, где просидели на плотах до полуночи. Валька немногословно рассказывал мне о своей работе на Памире, о том, как весь коллектив обсерватории боролся с его безграмотностью, устраивая ему дважды в день диктовки.  Говорить о красоте Памира, о звездах он явно стеснялся. Зато я, помню,  начал свой рассказ с той зеленой тропы через росный луг. И я удивился, когда он снова улыбнулся  и сказал:
  - Хорошо!
  Это уже была явная роскошь для его скупого лексикона.
  Потом он пошел провожать меня через весь город, в Гавань.  Мы вышли к мосту лейтенанта Шмидта как раз в тот момент, когда его взметнувшиеся в небо пролеты вдруг вздрогнули и медленно поползли вниз.
  - Хороша примета, - серьезно сказал Валька и подтолкнул  меня в плечо. – Дорога к звездам открыта…
  … Я вспомнил эту встречу, когда спускаясь с похоронной процессией к крошечному  аульскому кладбищу, мы вышли к шаткому подвесному мостику через горную речку. Два человека не могли пройти по нему рядом, и тогда рабочие-таджики, подняли гроб на вытянутых руках и пошли, мягко ступая по раскачивающемуся над пропастью настилу. Мне не было их видно из-за спин  идущих впереди меня  людей, я видел лишь гроб,  словно плывущий в вышине, черный в темно-синем небе. И будто вновь ощутив несильный толчок в плечо, я вступил на этот шаткий мост.

                6
   На следующий год я похоронил деда.
  Он  умер весной, когда все вокруг пробуждалось для жизни. 
  Вечером, как обычно, он сыграл на гармошке для Манечки ее любимую лезгинку, прошелся с ней в танце вокруг бабушки, топтавшейся  посреди комнаты с платочком в руке. Потом он выпил стакан «Вермута» в честь наступавшего международного женского дня, закусил салом  и лег спать. Утром он не проснулся.
  Когда его хоронили, пьяный машинист Хорьков, дежуривший в локомобильном цехе, вопреки указаниям высокого начальства, дернул за ручку гудка, и над поселком поплыл сиплый жалобный рев. Люди, поднимавшиеся к кладбищу, обернулись на этот зов и, будто впервые увидели и сам поселок и лесозавод, которые дед начинал строить сразу после войны.
     И я услышал, как кто-то за моей спиной тихо сказал:
  - Не зря пожил дед Гусак.
               
                7
  Именно тогда я ощутил, что иду где-то чуть сбоку той столбовой дороги, которая ведет к вершинам науки, а, значит, к моему полному самовыражению. Я понял, что надо оставить все мелкое и преходящее, избавится от суеты, угодничества, потребительских настроений.
  Но текучка заедала все больше и больше, руководство требовало новых жертв,  жена – новых благ. И я все реже вспоминал Вальку Шевцова, стал забывать и деда.
   И тогда произошла эта нежданная и немыслимая встреча с Димкой Хвалебниковым, которая все перевернула во мне и заставила жить по-новому.

                8
  В этот город я прилетел  в жаркий августовский полдень и сразу из аэропорта отправился по делам. Мне было поручено договориться с местным  автотранспортным  предприятием о перевозке зеркала огромного рефрактора на новую обсерваторию в горах. Я надеялся быстро закончить переговоры, подписать договор и успеть смотаться в свой родной город, который находился всего в ста километрах отсюда.      
  Я не ошибся в деловых качествах  наших партнеров, Изучив  бумаги и выслушав необходимые комментарии, директор,  энергичный молодой человек с манерами дипломата, собрал у себя в кабинете руководителей всех служб, представил меня и сообщил им о престижности и сложности задания. И своей заключительной фразой: «Прошу задавать вопросы» он кинул меня на растерзание своим деловитым и не в меру любознательным помощникам. Их интересовало все: параметры груза и перспективы развития астрономии в связи с установкой нового рефрактора, профиль дороги и расстояние до Марса в парсеках, сроки перевозки и факты из биографии Коперника. Шеф умело дирижировал этим хором, не давая превратиться деловому совещанию в научно-популярную лекцию, и в результате получасовой беседы были решены основные вопросы: о виде транспортного средства, способного перевезти груз по горным дорогам, о маршруте и сроках перевозки. Оставалось утвердить основной и запасной – как у космонавтов  - экипажи «Ураганов» и техсостав, который будет сопровождать колонну.
  Почтенный кадровик в джинсовом костюме аккуратно  раскрыл на столе  свой гроссбух, и началось обсуждение кандидатур. Оно проходило весьма бурно, и обо мне явно  забыли, хотя я старался следить за происходящим с деланной заинтересованностью.
  И вдруг я услышал:
  - Хвалебников Дмитрий Степанович.
  Вслед за этим последовала короткая реплика:
  - В отгулах  он. Только что из дальнего рейса.
  … Едва закончилось совещание, и были подписаны все бумаги, как я уже мчался по зеленым городским улицам с Димкиным адресом в руке.
  С Димкиным ли?
  Этот вопрос волновал меня больше всего.
  У меня не укладывалось в голове: как Димка, признанный в нашем классе «интеллектуалом» и «чистюлей», мог стать шофером – «большегрузом».
  Но, с другой стороны, сходилось все. Я хорошо помнил, что его отца, замначальника  железной дороги, звали Степан Евдокимович, год и место рождения, указанные в личном  деле Хвалебникова Д. С.,  были те же, что и у моего бывшего одноклассника. 
  Я нашел указанную в адресе улицу на самой окраине города. Нужный мне дом  оказался большим кирпичным особняком с щедро остекленной верандой и железными воротами, окрашенными в ядовито – зеленый цвет. Под таким же козырьком на кирпичном заборе чернела кнопка электрического звонка. Я нажал ее и от нетерпения держал ее, видимо,  слишком долго, потому что в доме торопливо захлопали двери, а затем чей-то глухой недовольный голос крикнул от порога:
  - Ну, кто там трезвонит? Иду!...
  Загремев засовами калитка отворилась, и я увидел перед собой… Димку Хвалебникова  - раздавшегося в плечах, располневшего и облысевшего, но все равно, это был он,  т о т    Димка из далекого послевоенного года,  потому что на меня в упор смотрели  е г о навсегда удивленные чуть раскосые глаза, окруженные беспощадной россыпью веснушек.
  При виде меня Димка качнулся назад, словно под порывом жестокого ветра, потом наклонился вперед, всматриваясь в мое лицо, и вновь его отшатнуло …
  Затем его сильные руки в одно мгновение сжали мои плечи, рванули к себе, и я услышал его прерывистый то ли крик, то шепот:
  - Вакса, ты?!...
  И именно то, что он назвал меня самым  обидным моим прозвищем,  из-за которого я в детстве терпел ни с чем несравнимые муки, именно это заставил меня уткнуться лицом в его плечо и крепко, до хруста сжать зубы. 
  … Мы сидели в беседке, со всех сторон  оплетенной виноградом, пили прохладное кислое вино, и разговор наш, неспешный и негромкий, будто подводил черту за чертой под двадцатью годами прожитой нами жизни. Прошла суета первых минут встречи и знакомства с большой   семьей Хвалебниковых.  Не знаю сам, почему, но  на Димкин вопрос о моем занятии, я ответил, что работаю инженером на одном из московских заводов. Димка при этом как-то неловко потупился,  словно он  ожидал от меня большего, а его надежды не сбылись.
  Когда стемнело, и на небе зажглись первые звезды, мы замолчали, но думали мы в это время об одном. Я понял это, когда Димка вдруг сказал, будто продолжая начатую фразу с середины:
  - Да, так уж получилось…  Разошлись тогда наши с тобой дороги…  Я ведь хорошо запомнил тот вечер, когда мы о звездах разговаривали.  В тот вечер отец от нас ушел. Его в Ростов  перевели, ты помнишь, тогда нашу железную дорогу объединили с Северо – Кавказской?   А у него, оказывается, любовница давно уже была. Ну, он ее под ручку и увез с  собой, в Ростов, а нам  - общий привет. Мать моя за ним была, как крепкой стеной, даже никакой специальности не получила. Пришлось ей санитаркой в больнице работать, а там, знаешь, какая зарплата.  И поступил я тогда в автодорожный техникум, хотя родители мои не мыслили, чтобы я остался без высшего образования. Ни учеба, ни новое житье-бытье мне сразу не понравились: избалован я был в богатой семье, где во мне души не чаяли, один я был у них. А искушение тут как тут: карты, девчата, вино. И все это – даром, потому что квартира нам после отца досталась просторная, вот мои новые знакомые, как я поначалу думал, сынки богатых родителей,  прознав про это, и стали заявляться ко мне с полным набором  соблазнов.   Мебель мы к тому времени почти всю пораспродали, три комнаты полупустые: танцуй – не хочу! И мать нам не мешает: она  сутки через двое на дежурстве. Дым у нас в квартире коромыслом стоит, разгул, как у купцов в прежние времена. А мне, дураку, все это в новинку, особенно за девчатами приударить: возраст у меня такой пошел. А они мне тоже внимание оказывают: как же – хозяин квартиры, да и парень я был ничего, видный. Стал я от этого к себе отношения наглеть, на мать покрикиваю, стипендию ей уже не отдаю, а, наоборот, требую покупать мне стильные туфли и прочие дорогие вещи.  А если она мне хоть слово в укор скажет, я угрожаю, что уйду к отцу. А ей это – как нож в сердце. И тут пришла беда. Мои новые дружки требуют с меня деньги, которые я  проиграл в карты, а потом и за  выпивку с закуской. «Ты знал, спрашивают, откуда все это берется?» А откуда я мог знать? А таких денег, какие они требуют,  у меня сроду не было. Тогда они предлагают мне идти с ними на грабеж, или, как они выразились на  «дело». И вот тут я сказал себе «стоп», потому что ума совсем не прогулял. Сначала мне стало страшно, потому одному нашему знакомому за такое  «дело» десять лет припаяли. И рядом – никого, кто бы мог помочь мне в этой беде, ни друзей, ни близких. Одни эти подонки ходят вокруг да финками играют: положь, говорят, деньги на стол, и катись на все четыре стороны.
  И тогда я сбежал от них. Аж на Братскую ГЭС…
  Димка горько рассмеялся, огонек его папиросы дважды ярко сверкнул, осветив лицо, и, прочертив в темноте дугу, исчез в зарослях цветов.
  - Работал я там уже шофером. И, ты знаешь, прикипел я к этому делу навсегда именно на этой стройке. Наверное, оттого, что я и горел там, и замерзал, и с машиной в проруби купался. Начальство мне прохода не давало: давай, учись. Глянут в личное дело, а там - два курса техникума, вот они наседают: заканчивай, нам специалисты нужны. Но честно сказать, не тянуло меня к учебе. Правда,  десять классов в вечерней школе закончил, а дальше не пошел…  Потом – армия… Повысил я там свою квалификацию, воинскую закалку  получил…. А когда демобилизовался, так вроде и возвращаться некуда. Как сдал перед уходом в армию коечку в общежитии, так как будто и дома своего лишился. Но тянет туда же, на старые места. Приехал в Братск. А там уже другой народ, другие порядки. Станция ток дает, по красивым улицам детишки ходят, за ручки держатся. А я вроде здесь как не причем, хотя и приложил руки ко всему этому. Короче, оказался я снова на строительстве гидроэлектростанции, теперь уже Красноярской. После нее предложили мне заграницу поехать, на Асуан. К тому времени я уже был не один. В Дивногорске женился на местной учительнице. Ты заметил, какие у меня старшие дети? Коренные сибиряки, крепкий народ.  А вот младшенькие сын и дочь – те уже и здоровьем и характером совершенно другие, они здесь родились. А края здешние, хоть и благодатные, но вроде как теплица: все в ней пышно цветет, а стойкости – никакой.
  Он замолчал, прикурив новую папиросу.
  Когда я слушал его, мне казалось, что это совсем другой человек, совсем на похожий на того Димку, которого я знал. Даже речь его стала как бы приземленней и проще, в ней не было тех слов, которые я впервые узнал от него. И, словно стараясь вернуть его в прежнее состояние, я спросил:
  - Ты в родных краях когда был?
  - Это где? – не понял он меня.
  - Ну, в городе нашем, где вместе учились.
  - А-а-а, - протянул он. – На втором году службы ездил мать хоронить, а больше не приходилось. Бывает, правда, рейс туда выпадет, но это, сам знаешь,  разгрузка – погрузка, и – назад.
  - Не тянет? – спросил я, еще на что-то надеясь. 
  Димка снова задумался и ответил, не торопясь, словно отгораживая себя  от тех далеких, памятных для меня лет и событий:
  - Если  честно – нет. Тяжелые воспоминания остались у меня о том городе.
  Еще на что-то надеясь, я задал ему вопрос, который, по моему мнению, должен был вернуть его  в наше детство, пусть и не совсем безоблачное, но полное незабываемых впечатлений и воздушных грез:
  - А помнишь, как мы с тобой на «собачью» ходили?
  Вопреки моим ожиданиям, что мой вопрос чуть ли не развеселит Димку,  его голос прозвучал в темноте глухо и печально:
  - Помню, как не помнить…
  И речь его полилась вдруг свободно и неспешно, и с каждым произнесенным им словом  у меня будто что-то вынимали из груди, и холод, беспощадный, тревожный холод заполнял пустоту в моей душе.
  - Ты не подумай ничего плохого, Стас. Мне с тобой было встретиться – как заново родиться. Ведь загубил я тогда своим беспутством самый   лучший кусок своей жизни, юность свою испоганил. А ты мне сегодня радость подарил: пришел из детства моего, из жизни, что до  т о г о  была. Спасибо тебе большое. Только вспомнил ты сейчас не то,  о чем нам надо   вспоминать. Ведь крепко ты тогда ударил меня, Стас, ты и сам не понимаешь, как крепко. Вот ты скажи мне, что ты сейчас обо мне  думаешь? Не торопись, я сам тебе отвечу, в самую точку. Живет, мол, Хвалебников в полном достатке и даже гордится этим, но нет у него уже прежней мечты или, как принято сейчас говорить, внутреннего содержания. Где же, думаешь ты, тот Димка,  который так  красиво о звездах говорил, смелые гипотезы строил?  Нету, решил ты, того Димки… А коли нету, так пожалею я нынешнего серого шоферюгу Хвалебникова, пусть  у него на душе будет спокойно. Пусть не знает он, что стал Стас Вараксин ученым и что гипотезы о всяких там галактиках теперь по его, Вараксина, части.  А я ведь читаю, Стас, твои статьи,  ни одной не пропускаю и радуюсь так, как будто сам их написал.  Я со многими нашими, да и не нашими астрономами не согласен по некоторым вопросам, спорить с ними готов вплоть до драки, а с тобою – нет, никогда не спорю, потому что сам с собою спорить не могу. 
  Он помолчал с минуту, а потом продолжил, все так же тихо и неторопливо:
  - Тот день начался у меня… Если сказать несчастливо, то это значит, не сказать ничего. Проснулся я утром, а отца в доме нет…  Мать говорит, что ушел отец от нас, насовсем. Сама  плачет, а меня просит не волноваться и все понять. Но не мог я тогда  этого понять, хоть убей! Ведь любил я его и верил, что он тоже любит меня, всех нас…  Но собрался я, пошел  в школу, а там… Беда говорят, одна не ходит:  вызываешь ты меня на эту дурацкую драку, а куда мне драться, если весь я разобранный… Но отказаться – гордость не позволяет…  Повезло нам с тобой тогда, не состоялось это мордобитие. И время мы с тобой провели отлично, а, главное, показалось мне тогда, что нашел я себе друга, который  поможет мне в трудную минуту. А получилось что-то не так…
  Небо  над нами полыхало звездами. Утихал вдали неспокойный город, с гор спускалась прохлада.
  И я понял все. Понял, что предал первого же человека, который нуждался в моей помощи, и мне ничего не стоило, чтобы поддержать его. Надо было просто идти с ним рядом и слушать его взволнованные слова об огромном мире, который он назвал Бесконечностью.
  Я вдруг осознал в этот момент,  как везло мне в жизни на хороших  людей.  Димка, Валька Шевцов, Сергей Захарович, дед – все они щедро дарили мне свои мечты и дела, человечность и силу, вывели меня на дорогу к звездам. Только вот, кто вытянет тебя из нынешнего болота, Стас Вараксин? Кто уймет теперь угрызения твоей совести?
  Я начал говорить. Я словно исповедовался перед Димкой и самим собой во всем, что не сделал и что сделал не так. Я рассказывал ему о Сергее Захаровиче, о старом чистильщике обуви Араме, который любил смотреть на звезды, о Вальке Шевцове, о жизни и смерти всех тех, кто были так щедры  со мной.
  Гасли звезды, разгоралась узкой ленточкой на горизонте заря. И когда при свете восходящего солнца я увидел Димкино лицо, оно показалось мне таким же юным, как двадцать лет тому назад.
  - Знаешь, Стас, - сказал он, глядя на горы, - я верю в то, что где-то там, в Бесконечности,  я обязательно  должен повториться, потому что мир, а, следовательно,  и жизнь бесконечны. Но когда я думаю об этом, мне становится грустно. Знаешь, почему?  Я буду точно такой же, как сейчас, до последнего атома… Но исчезнет память о том, что было со мной в нынешней жизни. Поэтому,  встретив тебя в том потустороннем мире, я не узнаю тебя…   
               


Рецензии