Яко печать.. Война для отрока-5
Приданный семейству Масуренковых дядька-возница, несмотря на озабоченность своими домашними проблемами и ожидающей всех неизвестностью, к ним был очень добрым и внимательным. Его дом находился где-то близко, в родных местах обитания Масуренковских предков. Может быть, это и делало его столь неравнодушным к их судьбе – как не говори, а земляки ведь! И всё-таки ему явно не терпелось довезти их до условленного места, определить там, чтобы скорее отправиться домой. Но эта спешка ни разу не была в ущерб его вниманию к ним и доброте. И остался он в воспоминаниях, этот совсем чужой им человек, дед Фёдор, безвестный житель Задонья и соучастник лихолетья, как светлое явление, данное им Господом для приязни и веры в человеческое.
Отец остался в Зерновом Городке с заданием подготовить его к подрыву при подходе немцев. Но взрыв так и не состоялся: его почему-то отменили.
Уезжали из пылающего Ростова, вернее, из Зерногородка, откуда открывалась горестная кар-тина горящего и беззащитного города. Страшно было и за себя и за папу: впервые расстаёмся, да еще в такой неподходящий момент. Но отец ехать с ними не мог, не мог и оставить их с собой. Надо ехать самим. Несколько успокаивала заботливая и молчаливая уверенность дядьки Федора.
И потекли опять степные дороги. На этот раз под жарким солнцем, в пыли и зное. Но степь была еще живой, не иссушенной, не омертвевшей. Поэтому интересной. Лошади то шли бодрым ша-гом, то поднимались на рысь – Федор не хотел затягивать эту операцию. Даже ветерок иногда освежал потную кожу. Ростов скрылся за увалами, не стало слышно и разрывов бомб, не видно стоящего над ним дыма. Мир обернулся естественной мирной своей стороной, и она овладела чувствами, мыслями, настроением. Как бы перевернулась страница, и всё обрело другой смысл и очертания. Вниманием завладели текущие детали походного быта, такие обыкновенные и умиротворяющие.
Ночевали в степи, перекусив всухомятку и запив водичкой из припасенных бутылок. Наутро отправились дальше и скоро достигли Зернограда. Остановились у станции Верблюд недалеко от элеватора. Дядька пошел туда по каким-то делам, а члены семьи, чтобы размяться, прохаживались вокруг своей брички. Расположенная слева станция была заставлена какими-то составами, справа метрах в 20 располагались бараки, впереди маячил элеватор. Была вполне тихая мирная картина сонного царства, неторопливо вершащего свои неторопливые насущные дела.
Но Юра услышал вдруг гул самолетов. Это внезапно напомнило ему Зимовники и тот осенний солнечный день, когда он так же был возле станции и элеватора.
Стало нехорошо, беспомощно, всё оборвалось внутри. Поднимает голову и видит над элева-тором кресты нескольких самолетов, летящих довольно высоко прямо в их сторону. Может быть, наши, подумал. Но нет, не наши – стало ясно оттого, что летящий впереди вдруг резко наклонился, нацелившись прямо на Юру и обратившись из креста в прямую линию с жирной точкой фюзеляжа посередине и двумя мелкими точечками моторов по бокам от него. И стал нарастать страшенный вой, и потом посыпались из него очереди черных черточек-бомб. За первым и второй самолет проделал тот же маневр - переход к пикированию и бомбометанию. Всё это произошло почти мгновенно, и дальше он уже не стал наблюдать небесные пертурбации, а с криком маме и бабе Варе, что это немцы, бросился на землю, подмяв под себя Игоря и накрыв его собою.
И начался такой рвущий перенки и душу треск и свист, и посыпалась земля комьями, и так всё вокруг вздыбилось, что впервые в его жизни в нём самом вдруг заговорило: Господи, спаси, Господи, спаси, Господи, спаси нас!
Ну, сколько могло продолжаться бомбометание пяти-шести самолетов?! Три-четыре минуты? Время не наблюдают не только счастливые! Когда всё, казалось, кончилось и они смогли оторваться от земли, ища глазами друг друга, в ушах сначала звенело от тишины, а потом снова стало всё грохотать. Это загорелся состав, который оказался начинённым снарядами и бомбами, боеприпасами для развалившегося нашего фронта. Взявшись за руки, они ринулись бежать от станции к бараку, решив почему-то, что он может их спасти от разлетающихся кусков вагонов и огромных осколков бомб.
Входы в барачные комнаты были с обратной от станции стороны, и им пришлось оббежать барак, чтобы попасть внутрь него. Они ворвались в первую попавшуюся дверь и оказались в комнате, где никого, кроме ошалевшего от ужаса ребенка лет трех-четырех, не было. Он сидел под висячей кухонной полкой с какой-то нехитрой посудой, прижавшись спиной к стенке и глядя на них вытаращенными белыми глазами. Тут раздался такой оглушительный взрыв, как будто взорвался сразу весь вагон боеприпасов или даже несколько вагонов. Барак содрогнулся и заколыхался, всё внутри пришло в движение, и посудная полка рухнула на ребенка. Казалось, это конец. Но он даже не пикнул, только упал на бок, придавленный полкой, и все таращил выпученные глаза, лишенные всякого смысла и содержания. Будто стеклянные или замерзшие. Наверное, его зашкалило, что-то в нём остановилось, но он всё же оставался живым. Бабушка схватила его в руки, прижала к себе и с криком: «Мы все здесь пропадем!» – бросилась бежать в степь. А Юра с мамой и Игорем замешкались, и новые взрывы с градом осколков остановили их посреди двора возле погреба, где они и спрятались.
Несколько часов, до самого вечера, отсиживались они в этом погребе при полной невозмож-ности выскочить из него, так как вокруг и мимо с каждым новым взрывом проносились и падали сотни осколков и обломков вагонов. Наконец, всё стихло, из степи вернулась баба Варя, ведя ребёночка с собой. Он оказался вполне живёхонек, но какой-то отсутствующий, будто нездешний. Откуда-то прибежала его мать, и бабушка сдала его с рук на руки. И Юра с нею и мамой пошли к своей телеге. Лошадей не было. Они порвали постромки и убежали. Все вещи были посечены осколками, которые, еще тёплые, лежали среди них. Появился дядя Федор. Поохали, поахали и стали думать, как двигаться дальше. Наконец, Федор привел с элеватора быков, запряженных в арбу, куда они перегрузили весь свой скарб, и медленно отправились дальше. От элеваторного начальства было предложено им остаться переночевать здесь, да разве казалось им это возможным?! Скорее, скорее бежать от этого проклятого места!
Мечётинскую проехали, не заезжая в станицу и на элеватор, страшась одного его вида (по-чему-то именно с ним связывая обязательность бомбардировки), полагая в нём приманчивую для немецких бомбардировщиков цель. На следующий день прибыли в Егорлыкскую, как всегда, минуя станицу и со страхом адресуясь к станции, где всегда располагается родное «Заготзерно». Станция Атаман, куда они прибыли, тоже была с элеватором, но миновать его здесь уже было нельзя, так как это было место их назначения.
Встретили беженцев очень радушно. Директор элеватора привел в домик, где женщины за-канчивали побелку и уборку, готовясь к их приезду. Они успокоили их, сообщив, что воздушных налетов у них не было, что здесь им будет очень хорошо и удобно, что жизнь у них спокойная и вполне обеспеченная, а люди добрые и хорошие. Словом, попали они будто на землю обетованную, отделённую и отстранённую от пережитых ужасов войны – такое спокойствие, благодушие и уверенность излучали не только люди, но, казалось, и стены предназначенного им домика и сам воздух. И изгнанники оттаивали, расслаблялись и готовы были уже отпустить своего дядьку Фёдора – он нетерпеливо переминался с ноги на ногу и ждал, когда ему будет дозволено отправиться к своим родным.
За разговорами и осмотром домика не услышали подлетающих самолетов, а вернулись на страшную грешную землю нашу только от новых взрывов и сотрясений и этого домика и всей этой злосчастной земли. Ужас обреченности охватил маму, и она потребовала увезти их подальше от станции, элеватора, домика и всех обещанных благ. Хозяева были и напуганы первым в их жизни налётом, и смущены так быстро и категорически опровергнутыми своими заверениями в безопасности их дома. А несчастные беглецы были окончательно подавлены свалившейся на них очередной бедой: видно, преследующее их проклятие навсегда теперь связано со станциями, железной дорогой, элеваторами и с ними самими.
Как ни уговаривали маму сотрудники, она осталась непреклонной, и Фёдор отвез их по-дальше от станции, за станицу, и выгрузил возле огромного стога сена, где они и решили остановиться в ожидании отца и мужа.
Попрощавшись с Федором и пожелав ему доброго пути, они принялись устраиваться. Надёргали сена из стога, уложили вещи, соорудив из них и сена кровати-лежанки и стол, достали одеяла и простыни. С элеватора привезли им бидон с водой, муку, крупы, масло, молоко. И остались они одни.
Недалеко пролегала железная дорога с переездом, за нею грунтовая дорога. Станция и стани-ца скрывались за стогом. Они разместились на обратной от элеватора и станции его стороне, чтобы видеть только открытую степь, небо, да уходящие на юго-восток телеграфные столбы, на проводах которых сидели ласточки, щуры, иногда в отчуждении от других – кобчики.
Наступила вселенская тишина, пронизанная и простроченная стрекотом кузнечиков, щебетом птиц, шелестом подсыхающих трав.
На следующий день к ним присоединилась пара стариков Захаровых, папиного сослуживца с женой. Они, как и Масуренковы, бежали из Ростова и искали покоя вдали от людей.
В эту ночь Юре приснился сон, будто маленькая очень милая птичка влетела в комнату и, ве-село позванивая, перелетая с предмета на предмет, приблизилась к нему и села прямо на протянутую им ладонь. Он близко рассмотрел ее черненькие смышлёные глазки, серые с разными радужными отливами пёрышки, всю её стройную изящную фигурку и быстрые забавные движения головки, которую она поворачивала и трогательно наклоняла набок, чтобы лучше рассмотреть его то одним, то другим глазом.
А потом он медленно сжал ладонь, и она уютно устроилась в ней, как в гнездышке, и он ощу-тил ее мягкое тёплое тельце и быстрый стук сердечка. Это было так приятно и умилительно, что мальчик проснулся со светлым ощущением счастья.
Наступило утро. Возвращение из сна в реальность не разрушило его праздничного состояния. И глубокое небо над ними, и влажное от росы покрывало, под которым они спали, и оставшаяся на импровизированном столе после ужина посуда, и солнечные лучи, вспыхивающие в гранях стаканов – всё словно приветствовало его пробуждение и приглашало в новый, что-то сулящий день их жизни. Юра рассказал своим об этом сне и мама, помолчав минуту, ответила:
- Значит, приедет папа.
И он приехал часа через два. Сначала они услышали стук и тарахтение линейки по колдоби-нам просёлочной дороги, не укатанной после дождей из-за редкой по ней езды. Потом взмыленный жеребец вынес её из-за стога прямо на открытое место перед ними. Линейка описала полукруг и резко остановилась. С неё соскочил заросший щетиной, запылённый до неузнаваемости папа. Голова и лицо его были обожжены солнцем так, что с них свисали лохмотья кожи, опухшие губы потрескались и кровоточили, ноги были босы и сплошь в кровоподтеках, одежда грязна и изорвана. Совершенно ясно было, что он вернулся из чужого мира, где не было ни доброты, ни покоя, ни благоденствия и вообще никаких возможностей жить по-человечески. Но это был он, его папа, и теперь всё, всё будет совсем по-другому и теперь всё нам нипочем. Ура, мы победим!
Весь этот и следующий день папа и мужчины их лагеря (к ним присоединилась еще одна се-мья), и всё его население были заняты оборудованием транспорта для дальнейшего путешествия. С элеватора были доставлены три пароконные брички, доски и брезенты. Над бричкой, выделенной Масуренковым, был сооружен из досок жесткий каркас, заметно превышающий её по площади. Каркас обтянули огромным возовым брезентом. Обладатели двух других телег отказались от такой конструкции, так как детей у них не было, а сами они при необходимости решили просто накрываться брезентом.
Кибитка Масуренковых получилась очень вместительной и необыкновенно уютной. Они раз-местились в ней, как цыгане, и чувствовали себя путешественниками-переселенцами. Как Юрий теперь предполагал, числа 28 июля с утра пораньше они отправились в путь.
Куда они ехали? Легче сказать, откуда. Бежали, почти, куда глаза глядят, бежали от войны, от немцев, приход которых, они знали, ничего хорошего им не сулил. А они должны были не сегодня-завтра появиться и здесь. Отец едва успел выскочить из Ростова 24 июля в день, когда в него вошли фашисты. Он ничего не рассказывал о своих мытарствах, по-видимому, оберегая семью от лишних страхов, но вид его свидетельствовал сам за себя.
В конце июля 1942 года здесь, на юге, совершилась и долго продолжалась катастрофа. 25 июля немцы форсировали Дон почти на всём протяжении от Ростова до станицы Раздорской и хлынули в южные степи в направлении к Сальску как раз по родным местам, где веками жили Юрины предки, по землям, в которых они лежали. Вот что пишет об этих днях маршал А.А.Гречко.
«Располагая большим количеством танковых и моторизованных соединений, немецко-фашистские войска превосходили наши войска в маневренности. Поэтому дивизии Южного фронта не сумели оторваться от противника и организованно отойти на указанные им рубежи. Кроме того, во время отхода нарушилось управление. Штабы фронта и некоторых армий часто теряли связь со своими войсками и не всегда имели точные данные о действиях подчиненных частей. Отступая, войска иногда оставляли населенные пункты без серьезного сопротивления.
К концу дня 28 июля между армиями образовались большие разрывы. Фронт обороны был нарушен. Войска оказались уже неспособными сдержать натиск превосходящих сил врага и продолжали откатываться на юг».
Это горькое признание, однако, несколько приукрашивает действительную ситуацию. По су-ществу с 25 июля началось хаотическое совершенно неуправляемое, полностью дезорганизованное массовое бегство остатков наших войск пешком и кому на чём придется от танков и механизированных частей немцев.
В эти дни был подписан знаменитый сталинский указ № 227, констатирующий отступление наших войск, в частности, на Дону. В нём говорилось: «Отступать дальше – значит загубить себя и вместе с тем нашу Родину…Ни шагу назад без приказа высшего командования». А в обоснование и гарантию исполнения указа формировались заградительные отряды, в задачу которых ставилось уничтожение самовольно отступающих частей. Однако на Дону и Северном Кавказе в лето 42 года это не было осуществлено – некому и не из кого было делать заградительные отряды – все бежали.
И сразу же наши беженцы оказались в гуще и окружении этих бегущих солдат, ведь в день их выезда из Егорлыкской-Атамана немцы были от них уже в 20 километрах, то есть менее чем в получасе автомобильной езды. Отец этого если и не знал, то определенно чувствовал спиной, оберегая их от этого ненужного им и невесёлого знания. Однако идущие мимо солдаты всем своим видом свидетельствовали о несчастном нашем положении. Они брели понурые, мрачные, озлобленные, некоторые открыто, не жалея бранных слов, высказывали свое хлёсткое мнение о руководстве страны и военачальниках. Юрий навсегда запомнил слова одного пожилого или казавшегося таким солдата с широченными опущенными плечами, черным лицом, висячими усами и светлыми леденящими глазами. Котелок у пояса сзади, винтовка стволом вниз, белая от высохших потоков пота спина, мокрые темные круги подмышек и гневная фраза в воздух, всему миру:
- Просрали Россию сволочи! – как сфотографировал он и записал навсегда мозговым видео-магнитофоном.
Но были высказывания и похуже и пожёстче. Проезжали через опустевший Средний Егорлык. Конец дня близок. На дороге горячая пыль лежит толстым слоем, запорошены ею сады,
головы и ресницы беженцев тоже белые от пыли. Хочется пить. У крайней хаты стоит пожилая женщина казачка. Отец спрашивает:
- Не дадите попить, хозяюшка?
А в ответ неожиданное, несправедливое и грубое:
- Бежите, жиды-коммуняки поганые! Чтоб вам пусто было, проклятые. Нет вам здесь воды, ничего вам здесь нет, чтоб вы пропали, окаянные!
Это ожгло до боли, вконец испортило настроение, даже напугало. Юре казалось, что им должны все сочувствовать за пережитое ими, любить их, помогать им, как это делали до сих пор люди из папиных знакомых и незнакомых сослуживцев, а вот, оказывается, как ещё может быть! И главное, непонятно, за что, почему они, такие, в общем-то, хорошие и несчастные люди, вызывают такую злобу и ярость. И непонятно и обидно.
Но прекрасная дорога по прекрасной степи и полям среди созревших хлебов, стоящих поодаль ветряных мельниц, напоминавших своим металлически-ажурным видом каких-то пришельцев из будущего, мимо обильных фруктовых садов, неглубоких балок с редким кустарником или без него, мимо ленивых увалов. Ежедневное движение, новые виды, вечерние костры из сухих трав и кизяков, походная таборная жизнь, полная новых случайностей и ожиданий – всё это быстро стёрло в мальчике неприятный осадок от крика злобной казачки. Он, в конце концов, представился как бы неуместным, выпадающим из законов нашей жизни, а потому недостойным внимания: поболело, поболело и отмерло, засунулось в память, как картинка, не окрашенная никакими личными чувствами.
Впечатления походной жизни были сильнее и ярче. В Юрины обязанности входило участие в погрузо-разгрузочных работах при остановках на ночевки и утренних сборах, в уходе за лошадьми (запрячь, распрячь, напоить, подвесить торбу с ячменем, стреножить) и сборе топлива для костра. Самим костром очень ловко занималась баба Варя. Обычно она сооружала печурку, где экономно расходовалось топливо и быстрее, чем на открытом костре, приготавливалась пища. Чаще всего это была узкая неглубокая щель в земле с отвесными стенками, в которой разводился огонь, а посуда ставилась на плечи щели. Вырывалась она в направлении дующего ветра. Если были камни, то печка делалась из них по тому же принципу.
Огонь печурки или костра очень привлекал Юру, но поскольку вокруг сразу же начинали господствовать женщины, готовящие еду, ему там почти не оставалось места. И всё его увлечение переключалось на лошадей. К сожалению, поездить верхом совсем не представлялось возможности: переходы делали большие, лошади уставали, надо было давать им хороший отдых.
Лошади были очень разного нрава. Один жеребец очень не любил Юрины ухаживания. Это было молодое самодовольное и крайне независимое существо, озабоченное только присмотром за своими кобылами. А мальчику страшно хотелось всех их потрогать, погладить, привить им такую же привязанность к себе, какую он испытывал сам к ним. Почти во всех случаях ему это вполне удавалось, кроме строптивого жеребца и индифферентного мерина. Однажды он подошел к строптивцу со следующей попыткой снискать его расположение, но тот настроен был в этот момент особенно недоброжелательно, и когда Юра протянул руку, чтобы погладить его чёлку, он, резко вскинув голову, грызанул его за грудь, почти оторвав карман рубахи. Надо сказать, что рубаха была пошита из почти брезентовой ткани, страшно жесткой и прочной, а в кармане была зашита крупная денежная купюра на тот случай, если он потеряется. Так вот, этот негодяй куснул подлизу с такой силой, что, оставив огромные кровоподтеки на груди, изрядно изуродовал купюру вместе с полуоторванным нагрудным карманом.
Отец увидел эту сцену и пришел в жуткую ярость. Попрочнее привязав обидчика, он взял кнут и устроил ему отменную порку. Жалости в пострадавшем мальчишке не было, и наказание обидчика казалось вполне заслуженным. Дружба их с этим жеребцом так и не состоялась. Как и встречу со злобной казачкой, не давшей им напиться, парнишка отнёс этот случай к досадным, но неизбежным издержкам их прекрасного путешествия. Стоило ли придавать им большое значение, если путешествие всё равно оставалось прекрасным!
Были, однако, и другие встречи. Вот обгоняет их грузовик, ГАЗ-5, полный командиров, оста-навливается впереди. С него спрыгивает веселый молодой лейтенант в красивой с алым верхом кубанке. Наверное, кавалерист, лишившийся своей кавалерии и везомый попуткой в тыл для реорганизации во что-то боеспособное. Подбегает к ним, вскакивает на подножку брички, сдергивает с Юриной головы пилотку, невесть, как и когда появившуюся у него на голове, и вместо неё водружает свою замечательную кубанку.
- Тебе так лучше будет, казак, носи на здоровье и зависть врагам!
И убежал на свой грузовик к своим гогочущим товарищам. А Юра щупает на голове велико-лепный, но не по сезону, головной убор и радуется ему, и радуется веселым командирам, которые обязательно, ну, просто обязательно там, в тылу организуют и настоящую оборону и подготовят нашу непременную победу! И погонят проклятых немцев с нашей земли, и снова мы заживем в своём доме, в сказочном нашем Ростове. Обязательно! Обязательно!
В первой половине их путешествия, до Ставрополя, всё ещё было мальчишке внове, всё чрез-вычайно интересно, ко всему хотелось приобщиться. Впрочем, не всегда бескорыстно, а по-детски лихо, как подобает настоящим пиратам. Например, у железнодорожного переезда возле Песчанокопской соблазнили его дремучие заросли кукурузы с огромными вполне уже спелыми початками. Страшно захотелось полакомиться варёной кукурузой – это ведь такое дивное лакомство! Кто не знает, какая это волшебная еда, особенно в новинку из первых молочно-восковых початков. На домик обходчика у переезда он не обратил никакого внимания. Да и вообще, о принадлежности огорода какому-нибудь хозяину даже не приходила мысль в голову: раз стоит у дороги и никого нет вокруг, и к тому же идёт такая страшная война, значит для всех – подходи и бери! Что он и сделал, когда возле этой кукурузы остановилась их бричка – отцу что-то в ней надо было осмотреть и проверить. Юра быстро сошмыгнул с неё и юркнул в кукурузу. Сочно хрустя обламываемыми початками, он не услышал, как к нему подошёл человек, будто ни из чего, из ниоткуда. Мальчишку поразил его вид: худой, бледный, заросший рыжей щетиной, глаза большие, в них страдание и боль, голос дрожит оби-дой, и во всём облике было такое абсолютное неприятие этого нежеланного гостя-ворюги, отрицание как чего-то враждебного, скверного и постыдного. Он, задыхаясь, говорил тихо:
- Разве это твоё, зачем берёшь, нехорошо это. Ты пришел и ушел, а мне здесь жить.
Початки посыпались из-за пазухи, и наивно-стихийный экспроприатор, униженный и сго-рающий от стыда, ретировался, унося с собой облик обиженного судьбой и обворованного им убогого человека. Наверное, это раненный, вернувшийся с войны, или больной, думал он. Желание полакомиться кукурузой представлялось теперь ему ничтожным и постыдным.
И всё-таки они были ещё один раз уличены в подобном злодействе. Где-то в районе Красно-гвардейской, проезжая мимо огромного километрового яблоневого сада, не удержались от соблазна. Подумали, что это ведь колхозный, а колхозное в наших обстоятельствах - можно. Да и охраны никакой нет, значит действительно можно. И с этими самоуспокаивающими мыслями забрались в сад с мамой. Только Юра полез на дерево, как раздался крик:
- Держи их, держи, вот щас я вас дробью согрею!
И вдали между деревьями замелькала быстро приближающаяся фигура. Юра мгновенно съехал с яблони, в кровь ободрав бок и живот о жесткую кору и сучья, и бросился бежать, схватив маму за руку. И опять было стыдно, но не столько за себя, сколько за маму – а вот ей-то и вовсе не надо было ходить со мной в сад!
Уже 1 августа они приблизились к Ставрополю. Почему-то с этим городом связывались какие-то надежды и ожидания. Впрочем, кое-что было всё-таки ясно – ведь там жил Вовка Чурилов. Это было ожидание встречи с ним. Но это странное ощущение предстоящей встречи с городом, конечно, не исчерпывалось Вовкой Чуриловым. Здесь присутствовало ещё что-то, неизвестное и таинственное. Может быть, после степных и деревенских пейзажей просто хотелось увидеть настоящий город и этим утолить тоску по родному Ростову? А может быть, это была потребность в познании нового, ведь кроме Ростова и забытого Новочеркасска, мальчик не знал ни одного настоящего города? Или это была потребность в ощущении городской цивилизации, её уюта и комфорта? Бог знает.
А вот путешественники не знали, что двигающиеся за их спиной немецкие войска справа уже догнали и даже опередили их, следуя параллельно в 20-30 километрах от них вдоль железнодорожной линии Ростов – Минеральные Воды, поставив тем самым ожидаемый ими отдых и отдохновение под серьёзную угрозу.
В город въезжали к вечеру. Это была суббота. Надо было спуститься с высокого бугра вниз к речке Ташле, а потом подняться в город, раскинувшийся на высоких горах-холмах. Он весь утопал в зелени, среди которой были рассыпаны белые домики, красные и зелёные крыши. Простучав колесами по железнодорожному пути и переехав речку, свернули налево и стали полого подниматься по мощёной улице к рынку и центру. Прохожие с любопытством рассматривали запылённый караван, особенно живописную кибитку. Всё это, наверное, выглядело чужеродно среди города, который, впрочем, тоже не поражал воображения своей монументальностью и цивилизованностью. Весь он скорее напоминал ростовскую окраину, и только центральная улица очень понравилась своим бульваром и обрамлением из двух-трехэтажных домов. Она была чиста, нарядна и приятна глазу. Повернув направо и проехав по ней вверх, караван добрался до конторы Заготзерно, то ли ещё какой-то родственной организации. В её дворе они и остановились. Для ночлега им выделили конторскую комнату со столами, вполне подходящими для использования их в качестве кроватей.
Этот вечер был посвящен приведению себя в порядок. Они устроили баню в тазиках и вёдрах и, хоть немного, всё же насладились горячей водой с мылом и мочалкой. Прошло ровно две недели после их отъезда из Ростова, и это было более чем своевременно.
На следующий день, приодевшись в чистое, прогуливались по городу. На бульваре было до-вольно много народа. Люди были какие-то довоенные, с другим выражением лиц, с другим содержанием глаз. И вообще веяло неторопливой праздничной жизнью и спокойствием.
Однако перед вечером откуда-то пришел торопливый и взволнованный папа и велел быстро собираться. Пока он запрягал лошадей, все таскали и укладывали снятые с бричек вещи. Собрались быстро, подгоняемые охватившей всех тревогой, и выехали уже в начавшихся сумерках. Юра жалел о покинутой праздничности города, о несостоявшейся встрече с Вовкой Чуриловым, с чём-то ещё, непонятном ему самому. И где-то в глубине души даже осуждал папу за неоправданную, как ему казалось, поспешность.
Ехали не очень долго. Ночь наступила тёмная-претёмная. Затаборились у дороги, не утруждая себя поисками более удобного места. Юра походил вокруг, пособирал кизячных лепешек, в придорожном углублении обнаружил улежавшиеся запасы трав - курая, перекати-поле, набившегося в одеревеневшие заросли чертополоха. Разложили костёр, согрели чай и скоро улеглись, глядя в чёрное, всё в звёздах небо. С востока тянул жарковатый полынный дух. Звёзды шевелились, мигали, поблескивая то синим, то красным, то зелёным. Думалось, страша и тревожа, обо всех нас, о нашем таинственном и неведомом будущем, о жителях оставленного города, которые не знают, что скоро их жизнь изменится внезапно и плохо.
Проснулись на рассвете от грома, но небо было невинно чистым, ясным, всё в торжествующей голубизне и в солнечных лучах, и это оказался вовсе не гром. Это гремело в городе. Серые и черные клубы дыма уже поднимались над ним высоко-высоко, и он уже был не похож на самого себя.
Если бы Юре тогда сказали, что сейчас в городе мечется, организуя отступление городских властей и их семей человек, являющийся отцом его будущей жены, а эта его будущая жена маленькой девочкой вместе со своей мамой и братиком отправлены из города вчера в то самое время, когда и они покидали его, поверил ли бы он всему этому? Едва ли. Это было бы воспринято как странная беспочвенная фантазия, коим несть числа и кои никогда не сбываются. А чувствовал он тогда сам что-либо как намек на откровение, как перекрестие судеб или как волнующее предвестие будущего? Тогда, наверное, за тревогой и опасностью совершающихся на глазах событий эти сигналы услышаны не были. Но сегодня, поднимая картины прошлого, мог ли он счесть случайным то, что ставропольский эпизод окрашен каким-то особым романтическим флёром, а тогдашние его ночные размышления и ощущения были уже чем-то более значительным, чем просто детские серийные мечтания. И ведь среди бесчисленной череды подобных же переживаний именно эти остались в памяти чётко, ясно и навсегда. Нет, это не было случайностью, это был знак NOTA BENE – заметь хорошо – здесь будущее открывает тебе своё сокровенное, но только лишь невнятным намёком, мягким толч-ком в сердце.
Как жалко было этот брошенный в пекло войны город, как страшно и горестно было наблюдать его сокрушение, как радостно было ощущать свою невовлеченность в его муки и вместе с тем что-то смущало в этом факте – как будто в торопливом их бегстве содержалось предательство неразделенности беды с оставшимися. Прощай, Ставрополь, несбывшаяся надежда моя, я вернусь еще.…Ночевали они, как оказалось, возле его пригородной деревни под названием Надежда.
Здесь беженцы оказались почти настигнутыми немцами, поэтому дальнейшее их движение в первые несколько дней было довольно стремительным. Хотелось оторваться от преследования. И им это вполне удалось, потому что основное направление удара немцев после взятия Ставрополя, а это произошло 3 августа, было вдоль железной дороги Невинномысск – Минеральные Воды. Там они продвигались быстрее, даже опережая наших беглецов. И лишь 8 августа около Минеральных Вод начались бои 40-го танкового корпуса немцев с курсантами Новочеркасского кавалерийского училища. Вместе с ними сражались курсанты Ростовского артиллерийского училища, Орджоникидзевского пехотного училища, курсы «Выстрел», 12-й учебный мотострелковый полк и другие подразделения. Трое суток они сдерживали натиск врага и, будучи окруженными, успешно вышли из окружения.
А.А.Гречко пишет, что наши войска оборонялись вдоль реки Кума от Минеральных Вод до Буденновска. Как непосредственный свидетель и очевидец, бывший в этих местах, утверждаю, что на среднем участке этого рубежа никаких оборонительных сооружений и никаких наших войск в середине августа не было. По-видимому, только действия войск в районе Минеральных Вод и Пятигорска на какое-то время задержали продвижение немцев на юго-восток, что и дало нашим путешественникам возможность проскочить раньше их в этом направлении. Не приостанови курсанты фашистов у Минеральных Вод – не прорваться бы им далее, и оказались бы они в немецком плену, и вся их жизнь потекла бы по иному или вообще прервалась бы.
Как раз в разгар этих боев (8 – 14 августа) они, двигаясь по большой Александровской дороге и подошли к г. Георгиевску (то ли 8, то ли 9 августа). По-видимому, папа и мужчины каравана рассчитывали через Георгиевск, Прохладный и Орджоникидзе двигаться к Главному Кавказскому хребту и в Закавказье. Однако они наткнулись на грохот канонады и столбы дыма над городом. Либо его бомбили, либо там шли бои. Им ничего не оставалось делать, как резко повернуть в сторону, на восток, даже на северо-восток, чтобы обойти опасную зону и пробраться вглубь малонаселенных степей. Думалось, там мало, что может привлечь немцев.
Это было правильное решение. Продвинувшись от Георгиевска на северо-восток вдоль р. Кумы километров 40 – 50 в течение 10 – 11 августа, они перебрались на правый берег Кумы и снова двинулись в юго-восточном направлении, существенно оторвавшись от немцев, предпринявших новое наступление на этот рубеж лишь 18 августа. Начались дни относительно спокойной жизни.
Караван ростовчан двигался по уже прожженной степи. Пылища была несусветная. Дни каза-лись огромными-преогромными, и было довольно трудно усидеть на бричке в течение долгих часов пути. Юра развлекал себя, как мог: разглядывал окрестности, обгоняемые и обгоняющие другие повозки и караваны, табуны, отары, стада. Здесь уже было довольно много отступающих подобно им, чаще стали попадаться и военные, движущиеся не только в одном с ними направлении. Помахивал прутиком или хворостинкою, хлопал ею по оводам, присаживающимся на лошадиные крупы – много ли придумаешь развлечений, сидя в одной и той же позиции на монотонно движущейся повозке.
Однажды, развлекаясь таким образом, Юра потянулся вперед к проплывающей в воздухе пу-шинке и, не рассчитав, грохнулся с брички прямо под задние ноги лошадей. Это было почти неминуемое увечье или того хуже, так как перед ним был именно тот самый строптивый жеребец, который не преминул от неожиданности и испуга лягнуть задними ногами так сильно, что раздробил доску передней стенки брички, куда он угодил копытами. Но Юру, видно, хранил Бог. Он успел рухнуть на землю раньше, чем смертоносные копыта просвистели сквозь траекторию его полета, и при этом ещё непостижимым образом умудрился откатиться в сторону от наезжающего колеса брички. Папа резко натянул вожжи, и телега стала, как вкопанная.
Все бросились к мальчишке на помощь, страшась увидеть изувеченное бездыханное тело, а он вскочил на ноги, как болванчик, и, отряхиваясь от пыли, растягивал белые непослушные губы в нелепую и, наверное, жалкую улыбку. Он не помнил, чтобы его ругали на этот раз за непоседливость. Увидев его живым и вполне здоровым, родители обессилено обмякли и, по-видимому, не были способны на это. А он, взгромоздившись на своё сидение возле отца (женщины с Игорем почти всегда помещались внутри кибитки), теперь уже осторожно и опасливо содержал себя на таком, казалось бы, ничем не грозящим ему месте.
Через день-два их караван разделился. Масуренковы двинулись в сторону станиц Курской и Червлёной с тем, чтобы далее заехать в Хасавюрт, где были тетя Лиза с Вовкой, а другие, не рискуя более приближаться к железным дорогам, направились через Ногайские степи и пески к Кизляру. Разъехались, дружески и трогательно попрощавшись, так как никто уже не мог принимать даже ближайшее будущее как сколько-нибудь надежную основу для планов и прогнозов. Всё могло кончиться в любой день, в любой момент.
Закумские степи в середине августа - уже выжженные степи. Сухо, знойно, пыльно. Здесь они продвигались в окружении подобных им беженцев, в сопровождении перегоняемых на юг в Закавказье стад крупного рогатого скота и лошадей. Всюду попадались отбившиеся и затерявшиеся лошади, коровы, бычки. Они одиноко или небольшими группками бродили по степи, пощипывая иссохшие травы. Пыль висела весь день, не спадая, не только над дорогами, но и над всей степью. Местами из-за неё не видно было едущих сзади и спереди. Нечем было дышать, не только видеть. Глаза воспалились, болели, горло пересохло и першило. Но непосредственная угроза захвата немцами отодвинулась. И это снова переключило на заботы о непосредственном быте: где удобнее стать на ночевку, какую из многочисленных степных дорог избрать на дальнейший путь, не выбраться ли вперёд из попавшегося медленного обоза или стада, обогнав, переждав или пропустив его и т.д.
Сильно скрашивали дорогу речки и нередко проложенные здесь каналы. Где-то, то ли в рай-оне Горькой Балки, то ли Сухой Падины, подобрали отбившуюся от табуна лошадь, Огромную рыжую кобылу со светлой гривой и белой звездой во лбу. Время от времени подпрягали её вместо одной из своих для облегчения утомительной их работы. Кобыла была хорошая, работящая, но всё время норовила убежать и проявить самостоятельность.
На одной из стоянок, не дождавшись, когда отведут на водопой, самостоятельно пропрыгала к крутостенному каналу и стала спускаться к воде. Зацепившись задней ногой за путы передних, не ус-тояла и упала боком в воду. Пока заметили, подбежали, разрезали путы, вода набралась в уши. А это, со слов отца, гибель для лошади. И действительно, скоро заскучала, захирела и через два дня околела. Вот же было горе! К ней так привыкли за несколько дней и полюбили её.
По приближении к Тереку пошли тяжелые пески, местами пришлось сходить с брички для её облегчения, даже помогать лошадям вытаскивать её. В тяжких трудах и хлопотах горести быстро забылись. Близ Червлённой выехали к Тереку. Там и решили переезжать через него.
Потрясла первая встреча с аборигенами. Они сидели на корточках вдоль дороги и на мосту и нараспев гнусавыми голосами жалобно, но настойчиво вопрошали:
- Лёщить пардаещь?
Это означало, не продаешь ли ты лошадь.
И хоть вид их был смиренным и казался вполне мирным, но доверия это не вызывало. Очень смуглые сухие лица под длинными усами и бородами, нависающие брови, странные одежды и огромные грязно-белые папахи, необычные позы на необычном месте – всё было другим, не нашим, каким-то нищенски воровским или даже скрытно бандитским. А их смиренные вопросы воспринимались как вынужденная декорация – здесь уже в изобилии присутствовали воинские части, и красноармеец с винтовкой виделся везде, куда глаз не кинь. И всё же было здесь неуютно, сразу ощущалась не своя, а чужая жизнь, чем-то враждебная, несоединимая с ними.
Переправляясь по мосту через Терек, словно входили в новый неведомый им мир, а Терек – как естественная граница, разделяющая наши миры. После степных усыхающих водотоков он казался большущим, преисполненным какой-то грозной и мутной силы. За перилами моста он туго и живо ворочался, напрягался и извивался, словно тесно ему было в голых земляных берегах, и он скорее спешил к морскому простору Каспия. Несомненно, сильный, но нет в нём того спокойного и уверенного величия, как в нашем родном Дону.
Далее, двигаясь на восток по дорогам вдоль правого берега Терека, пилигримы постоянно ви-дели этих сидящих по обочинам стариков с постоянным и неизменным вопросом:
- Лёщить пардаещь?
Будто вся их жизнь, всё предназначение их на этой земле состояло в том, чтобы купить, наконец, эту вожделенную лошадь и куда-то уехать, а, может быть, никуда и не ехать, а просто купить, чтобы была она у него – мечта, страсть, томление и надежда – лошадь.
В Хасавюрт приехали числа, наверное, 20-25 августа. Адрес тёти Лизы знали, так как получили от неё письмо в Ростове до отъезда (почта-то всё же работала!). Сообщили и ей с дороги телеграммой о своём скором приезде.
Домик, где они снимали комнату, нашли быстро. Это был обычный чеченский дом, выложенный из камня и обмазанный глиной. Двор был огорожен забором, тоже сложенным из камней и тоже обмазанный. Тетя Лиза работала в госпитале, Вовка в колхозе. О своем житии в Хасавюрте вспоминает тётя Лиза:
«Наступило лето 1942 года. Немцы приближались. Каждый вечер я ходила на вокзал встречать ростовский поезд. Расспрашивала пассажиров. Сведения были печальными, говорили, что Рос-тов бомбят ежедневно, от Береговой улицы ничего не осталось. Придя в свою конуру, предавалась горю. В Ростове были все мои родные, и я от них ничего не имела и считала их погибшими. Хозяин мой был довольно свирепого вида, через всё лицо шрам от сабельного ранения, через плечо всегда носил винтовку, ничего не делал, сидя за воротами на большом камне. Сидел, как изваяние. Он был «кровник» - или он или его родные кого-то убили, и он боялся мести. Семья у него была большая: две женщины, жена и, кажется, ее сестра, куча детей, все красноголовые, крашенные хной. Женщины занимались тем, что пропускали через свой сепаратор молоко, приносимое жителями городка, чем и зарабатывали на жизнь. Похоже, что сепаратор был единственным на весь поселок. Были у них ещё овцы. Двор был обнесён высоким до крыши дома забором – настоящая крепость.
Когда я приходила домой, на веранде меня ждала карта. Тыча пальцем в неё, хозяин просил показать, где сегодня немцы, придвинулись ли к Хасавюрту. Немцев ждали с нетерпением. Хозяин просил меня никуда не уезжать. Я, говорил он, увезу тебя в горы со своей семьей, там у нас сакля, будешь с нами жить. Я боялась его страшно. А сын его, подросток, был в приятельских отношениях с Володей, и однажды доверительно ему сказал: «наши ещё не знают, кого надо раньше резать – русских или евреев, когда придут немцы». Здесь ходили слухи, что в 1918 году в Хасавюрте вырезали много русских. Народ этот был дикий, один наш хозяин чего стоил – как будто явился из средневековья.
Дойдя до Моздока, немцы остановились. Госпиталь наш всё же собирался эвакуироваться, так же, как и в Ростове, нам объявили, что всех сотрудников взять не могут, а я была вольнонаемная и не рассчитывала, что меня возьмут. Жили, как обречённые на смерть не от немцев, так от местных жителей.
И вдруг я получаю телеграмму от своих родных: «Все живы едем». От полного отчаяния до такой радости, о которой я уже и не мечтала, можно было помешаться. Когда я прибежала домой с телеграммой вся в слезах, Володя побледнел и только прокричал:
- Что, что?! – Узнав, что едут наши, что все живы, он подосадовал на меня, что я плачу, но такая уж я слезливая – и от горя и от радости всегда плачу. Через несколько дней они приехали всё на тех же подводах, как и осенью 41-го».
Встреча была радостной до потока слез, женских, конечно. Дети были по-мужски сдержанны и немногословны.
Хозяин, мрачный черный человек в неизменной никогда не снимаемой папахе, также не рас-ставался и с двустволкой, висевшей у него на плече, где бы он ни находился и чем бы ни занимался. Правда, мы не заметили, чтобы он занимался чем-либо и сколько-нибудь всерьез. За его мрачностью угадывалась мелкое тщеславие и мальчишеское хвастовство, делавшее его, несмотря на почти старческий возраст, равным даже им, мальчишкам. Как-то, будучи затронутым Юрой по поводу вечного ружья на плече, он, выкатывая глаза и делая жуткие гримасы и без того страшного лица, сообщил, что должен быть готов отразить в любой момент нападение врагов, которым сильно не поздоровится, если они решатся на это. В подтверждение он вскинул ружье и ловким выстрелом пробил на дымовой трубе дома, изготовленной из ведра, круглую дырку прямо посередине. Мальчишки, конечно, были сильно восхищены этим выстрелом, на что хозяин торжественно заметил:
- Эта не самая главная, главная будит сичас.
С этими словами он выстрелил из второго ствола и, ликуя, заметил:
- Видищь, папал в тот же дырка!
Ребята ещё более усилили накал восхищения, но у них возникло подозрение, что дырка вовсе не была потревожена следующей пулей, ведь выстрели он мимо трубы, они увидели бы то же самое, что видели: крышу, трубу, дырку в ее середине – всё как было, так и осталось!
Запомнился хозяин ещё и тем, что всё время восторженно смотрел на бабу Варю и цокал язы-ком. А потом к их всеобщему веселью предложил ей:
- Ты с ними не ехай, оставайся у меня, жиной будищь, хазяйкай будищь.
Бабе Варе было тогда почти 58 лет, но она была легкой, гибкой и стройной. Всё в руках у неё кипело, а обликом она походила на горянку: тонкие черты лица, черноглазая, горбоносая. Но в отличие от горянок с вечно опущенными глазами и смиренно склоненной головой она открыто смотрела в глаза собеседнику, а в облике слегка откинутой назад головы был гордый вызов судьбе и обстоятельствам.
Дня через два теперь уже все вместе покинули Хасавюрт. Тётю Лизу отпустили из госпиталя, Володя ушел из колхоза сам, где он никому и не был нужен и где он ничего не получал за свой труд возницы. Как Юра понимает теперь, дальше к Каспию они направились не по основной дороге, по которой двигались нескончаемые потоки беженцев, а какими-то окольными путями. По-видимому, папа избрал этот вариант в опасении бомбежек – слишком уж много скопилось здесь народа и транспорта, и это могло привлечь внимание стервятников. Однако движение по глухим проселкам породило другие страхи – перед непредсказуемостью поведения аборигенов. Их очень неприветливый вид и легкая вызывающая грубость давали для этого достаточные основания.
До моря добирались, наверное, дня три-четыре. Помнил, что двигались однажды даже ночью по какому-то бесконечному болоту, иногда подталкивая завязающую в грязи бричку. Выбравшись на сухое, повалились обессиленные на землю, кое-как прикрытую брезентом и одеялами. А тётя Лиза описала этот эпизод так: «Вначале дорога была хорошая, деревья, кустарники, потом на нашем пути оказалось болото, и не было ему, казалось, ни конца, ни края. Петя шёл впереди, шестом прощупывая дорогу, дети сидели в повозке, болото было довольно глубокое, брели чуть не всю ночь. Местность незнакомая таинственная, комары, дождик, выбились из сил совершенно. Наконец выехали на сухое место, вздохнули свободно».
Последняя перед Махачкалой стоянка была у моря в виду города. Шумел ветер, шелестя пе-реносимым песком, на прибрежных дюнах трепетали подсохшие травы, пахло солью и водорослями, утонув в песке, в забытьи молчали полурассохшиеся баркасы. Было всё внове. Здесь кончалась земля, по которой они проехали сотни километров, и дальше ехать было уже некуда, дальше простирались воды. Это был конец их романтического путешествия, а впереди ожидало что-то совсем уже неизвестное, и представить его было никак невозможно.
АБИССАЛЬ
Делая свои текущие дела, пребывая в своих будничных заботах, он, как, наверное, и все люди на земле, нет, нет, да и задумывался над тем, а что же за всеми этими делами и заботами находится, зачем всё это совершается, и есть ли какой-либо смысл в его существовании и во всём этом коловращении. Как скоро он догадался, думы эти, скорее всего, бесплодны. Задолго до него люди, мучимые ими, либо тоже пришли к подобному же выводу, либо определились в своём предназначении, полагая, что этим самым решили проблему. Последнее, в первую очередь, касалось людей истинно религиозных. К ним примыкали и просто совестливые и целеустремлённые люди. Одни из них находили смысл своего существования в служении Богу, другие в служении людям, некоторые в достижении своих частных целей: богатство, власть, дети, научные открытия, искусство, путешествия, радости жизни и т.д.
Довольно скоро и как-то само собой он тоже определился в своих стремлениях и целях, но быстро понял, что их достижение вовсе не снимает «проклятый» вопрос, а лишь вуалирует его и как бы задвигает в дальний ящик. Если заглянуть туда, вдаль, то он непременно снова возникает перед ним как птица Феникс или навязчивый фантом. Только служение людям и Богу казалось ему самым достойным ответом на вопрос, хотя тоже всё-таки не достаточно исчерпывающим, потому что в них не содержалось ничего личного, индивидуального. Действуя по религиозным прописям или отдавая себя заботам о бедных и уходу за больными, мы все уподобляемся друг другу, данные нам от рождения Господом столь разные свойства и таланты не находят здесь своего полного раскрытия и проявления. И в этом, ему казалось, содержится опасность пренебрежения Божественными предначертаниями, явленным именно в индивидуальных особенностях личности. Следовательно, делал он вывод, у каждого должен быть свой ответ на вопрос о смысле его существования. Ведь нельзя удовлетворить потребности и определить предназначение каждого советом: служи Богу или людям, как это делали святые отшельники и радетели, вроде Серафима Саровского или матери Терезы. Это не всем дано. Не было дано и ему. И он даже, впадая в грех дерзости, полагал, что такого и не надо – можно ли себе представить гармоничным мир, где все были бы подобны этим избранным!
И посему он следовал самой распространённой и общепринятой схеме – как можно лучше де-лать то дело, куда определили его обстоятельства, стараясь как можно меньше «наступать на мозоли» окружающим и не занимать не принадлежащее ему место.
Сказать, что это сняло проблему, нельзя. Внутри всё равно что-то ныло, томилось, беспо-коило. Вопрос оставался открытым. Уже в зрелом возрасте он обнаружил, что родился в високосный год, год активного солнца, в самый его пик, и в год «Дракона», под знаком зодиака «Рак», под планетой Меркурий (среда), в месяц «Льва» в его изначальном положении (июль). В те годы вся эта отвергаемая воинствующим материализмом и коммунистическим сознанием атрибутика стала настойчиво входить в обиход, порой принимая действительно, как он думал, чрезмерные масштабы и занимая слишком уж большое место в жизни не только обывателей, но и средств массовой информации. Увлечение принимало характер массового психоза. Как это всегда и происходило в смутные времена.
И, тем не менее, он не считал все эти знаки и символы вовсе уж беспочвенной ерундой. Твердолобым он не был. Относясь с уважением к науке и её требованиям, он не считал правильным безоговорочно отрицать всё то, что было (пока?) за её пределами. Если что-то в течение тысячелетий занимает людей, прочно заселяет их сознание и души, значит, это - сила, явление, сущность. Он не считал возможным пренебрежительно относиться к бесчисленным предшествующим поколениям, их знаниям и их верованиям. Поэтому в каждой сказке, мифе, предании и в так называемом суеверии он предполагал наличие чего-то рационального, способного действовать не только на воображение человека, на его духовный мир, но и на его судьбу. Что и как – абсолютно не ясно. Но ради Бога, не выбрасывайте это в своём научно-материалистическом снобизме из сокровищницы человеческого опыта.
Но, а коль скоро всё это «потустороннее» является загадкой, тут же возникает и неодоли-мая потребность разгадать её! И потому он совсем не безразлично отнёсся, прежде всего, к наиболее достоверному – своему рождению в год активного солнца. Хорошо это или плохо? Для выяснения этого он проделал некоторые выкладки: разместил все свои недуги, неудачи, успехи и прочие события своей жизни на кривой солнечной активности – ничего вразумительного и определённого не получилось.
Но ведь солнечно-земные связи факт общеизвестный, строго научно доказанный и столь эффектно показанный А.Л. Чижевским («Земное эхо солнечных бурь»,1976). То, что он со своими жизненными коллизиями будто бы выпадал из установленных закономерностей, настораживало, но не обескураживало: здесь либо вмешиваются какие-то другие более сильные законы, либо он – случайное отклонение. Скорее же всего здесь сказалась самая элементарная банальность – крайне незначительный, статистически недостоверный объём наблюдений. Очень захотелось продолжить его, для чего было необходимо прожить ещё хотя бы лет сто-двести.
С «Раком», «Львом» и Меркурием ещё хуже - тьма тьмущая! Пожалуй, всё-таки только «Дракон» внёс вполне реальные свои черты в особенности его характера. Не без удовольствия он на-ходил в себе «драконские» таланты: некую незаурядность, незавалящие способности к творчеству, силу и яркость образных переживаний, способность быть лидером и привлекать к себе людей. И так далее. Но «Дракон-то» был всё же картонным, как бы ненастоящими, и вот с горечью он находил в себе элементы и следы этой ненатуральности, мелкоты, как бы картинности, избавляющей его от истинно глубоких переживаний и потрясений. Уклоняться от драматичного и трагического, избегать риска, уйти от возможной и реальной неприятности – эти черты он находил в себе с неудовольствием и порицанием. Правда, действительно трагические события в его жизни – болезнь и смерть родителей, особенно мамы, потрясли и повергли его в такие глубины страданий, что о ненатуральности и лёгкости мировосприятия тут не могло быть и речи. Но это он отнёс к «издержкам» драконовской натуры или возобладанию в нём в этот период других черт какого-то другого более чувствительного «зверя».
Размышления на эту тему всё же возвращали его к основному вопросу: зачем он на этой Земле? И некоторые успехи и достижения его на жизненном пути совсем не являлись для него ответом. Как не было для него достаточным утешением то, что кое-что полезное он всё же оставит потомкам и, быть может, не только своим непосредственным (разумеется, вне материальной сферы)действием. По-видимому, абсолютная невозможность получить (найти) ответ на этот вопрос всё же делал его бессмысленным. Но почему же, почему он не отторгался как отработанный хлам, почему он будоражит, вносит беспокойство и озабоченность, толкает к следующим поискам ответа, хотя осознание безнадёжности этой затеи обретено прочно и без сомнений? Может быть, это признак глупости или продолжающейся в нём жизни? Боже праведный, помоги!
Свидетельство о публикации №212111801695