Евангелие от поэта. Изда-во Ривера 2012

Многое другое сотворил Иисус:
но если бы писать о том подробно,
думаю, и самому миру не вместить бы
написанных книг.

 Эзотерический роман

зачатком литературной выкройки которого являются «обрезки тканей»  документально-художественных материалов А.С. Пушкина, его современников и современных писателей, а также отдельных трудов евангелистов — «сочинителей» образа Иисуса Христа.
 
«Евангелие от Поэта» — новый роман Александра Шатрабаева. Уральский поэт и прозаик, уже выпустивший немало книг, посвященных истории родного края и судьбе известных исторических деятелей, на этот раз выступил в новом для себя жанре. Это мистический роман, действие которого происходит в загробном мире, а главным героем является Александр Сергеевич Пушкин. Поэт и после своей смерти занят духовными поисками, и больше всего его интересуют вымыслы и правда о личности Христа.
Книга адресована прежде всего любителям мистики, эзотерики, а также тем, кому интересен сравнительный анализ Священного писания с другими подлинными историческими документами той эпохи.





ОТ АВТОРА

Мое «Евангелие от Поэта» по мере наполнения его информационным содержанием и в процессе работы над формой становилось сродни Евангелиям от Марка, Матвея, Иоанна и даже Луки, ведь все упомянутые авторы, подобно мне, «не были очевидцами описываемых им событий». А посему, как писал в своей книге «Сказание евангелистов», подвергшей критическому анализу канонические тексты Нового Завета, польский писатель Зенон Косидовский: «Это были компиляторы, черпавшие сведения из фольклорной традиции христианских общин, где уже тогда путем сочетания фактов с легендами создавался некий стереотип биографии Иисуса…»
Более того, автор «Сказаний…» берет на себя смелость утверждать, что «Евангелия написаны не Матфеем, не Марком, не Иоанном и, быть может, даже не Лукой. Их создали или скомпилировали из разных письменных источников и устных преданий другие, неизвестные нам авторы, чьи подлинные имена мы, должно быть, так никогда и не узнаем. Даже католическая церковь вынуждена была признать, что вопрос об авторстве Евангелий отнюдь не закрыт, и нельзя возражать против дальнейшего научного исследования этой проблемы».
В отличие от вышеперечисленных евангелистов мои компилирования зачастую граничат если не с плагиатом как таковым, то с заимствованием, честно «пережеванным», пропущенным через призму жизненного опыта автора и его видения мира.
И если этот факт не есть ниспосланная свыше неизбежность, я всегда готов признать свой грех, который совершен был не корысти ради, а во имя неподвластной авторской воле задачи религиозного просвещения народа моего. Что на самом-то деле далеко не равносильно вознесению в человеческое сознание нетленного Слова Господнего, автор которого, хотелось бы верить, поймет и простит меня. Как если б пред самим Создателем, я представляю теперь на читательский суд свое повествование, как некую «подать во искупление» всех моих запоздало осознанных или непреднамеренных, совершенных по недомыслию грехов.
И пусть эта книга будет одним из самых главных моих поступков или проступков: книга, которая «открылась» для меня, как само по себе сотворившееся Евангелие, и одним из основных ее соавторов является главный герой этого эзотерического романа — безоговорочный Поэт — Александр Сергеевич Пушкин.
автор
Александр Шатрабаев







П Р О Л О Г

Жизнь земная то уходила, то, словно б чего позабыв, возвращалась к находящемуся на смертном одре Пушкину. И, силясь вспомнить забытое, некоторое время стояла у изголовья Поэта рядом с его убитыми горем друзьями и родственниками, склоняла колени вместе с Россиею...
В последние минуты существования в этом мире, когда Пушкин, хватаясь за руку Жуковского, пытался разглядеть потерявшее очертания лицо его, над ним склонилось видение, несущее тепло и свет.
— Мой приход сюда, — сообщало Оно, — связан с тем, дабы напомнить душе твоей, что Я всегда и на всяком месте с тобою и везде, где пролилась твоя кровь, тут же пролита и Моя кровь вместе с твоею… Да только этим, Поэт, не стоит обольщаться, надеясь на Мою безответную милость. А потому знай и помни всегда, что тебе еще предстоит доказать свое право на Царство Мое, убедить и Меня, и собственное сознание, что ты чист своим сердцем и душою. А это случится лишь только тогда, когда ты сумеешь, очистив себя, как одежды земные от пыли, оставить все наносное и грешное у входа в Мой дом. И это касается всех. Иначе Вселенная станет представлять собой вместилище отходов и сплошной кромешный Ад.
Еще немного, Поэт, и пробьет твой час... И Я уже различаю его в пространстве. И пусть он будет для тебя желанным, когда пред тобою явится свет, которого не победит тьма. И ты свергнешь с себя удручающее тебя в последнюю пору состояние тоски и нужды... А вместе с тем придет и то время, когда Я буду готов благословить тебя на новую вечную жизнь в царстве света, добра и правды, где слово Мое — всегда истина…
Голос еще о чем-то вещал, то, наплывая, как туман, то, отдаляясь, да только сердце Александра Сергеевича его уже больше не слышало.




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НА НЕБЕСИ


Глава 1

в которой говорится о перемещении А.С. Пушкина в тот еще никем и никогда правдиво не описанный край, поскольку от него на Землю — нет обратного пути.

1

Когда перед глазами российского гения поплыли разноцветные, перетекающие друг в друга, меняющие свои очертания круги, ощущение неминуемо приближающейся смерти, ее еще никогда ранее полноценно не прочувствованное дыхание заставило Поэта приподнять теперь уже избавленную от каких-либо мыслей, а потому навсегда просветленную до младенческого состояния голову.
После того как обессилено соскользнувшая c постели рука умирающего Пушкина успела ухватиться за край провисшей до пола материи, он всем своим бывшим, а теперь безвозвратно уплывающим от него телом почувствовал, как какая-то все пеленающая волна обволакивает и поднимает его, отрывая от Земли.
Поэт, как если б в момент своего рождения, но уже в последний раз в этой жизни содрогнулся, потрясая земной мир своим присутствием в нем, и… почувствовал облегчение. С той поры он уже ничего не ощущал, кроме чувства полета внутри подсвеченного внеземным сиянием прозрачного, словно бы стеклянного, пустотелого воздушного столба.
Только сейчас, после второй или уже третьей ступени своего необычного подъема по спирали, Пушкин понял, что летит не в одиночестве. Он сидел на крыльях некоего существа, судорожно вцепившись в его вытянутую, как у парящего лебедя, но совсем не лебединую, а достаточно толстую белую шею, источающую благоуханный аромат.
Пушкин хотел, было спросить, кто его напарник, взявший на себя нелегкую роль вьючной птицы: его едва различимой в дымчатых сумерках фигуре приходилось постоянно барахтаться в воздухе, волнообразные потоки которого явно мешали движению крыльев и затрудняли подъем выше и выше…
Словно б услышав молчаливое пожелание своего седока узнать его имя, летучее существо, которое словно кто-то чем-то ограничил для общения, позволило сухо вымолвить несколько слов:
— Не пугайтесь, я миролюбив… Я вестник Господа нашего и послан, чтобы доставить вас, Александр Сергеевич к Четвертому небу Семейства Отца, — тому самому уровню, расположенному на высоте Солнца‚ предназначенному для Мудрецов. Оно отныне будет являться местом вашего первоначального пребывания у порога Господнего Царства.
Но прежде чем там приземлиться, я обязан ознакомить вас с предстоящим вам до момента преодоления Чистилища маршрутом по загробному миру, верхняя точка которого — Девятое (кристальное) небо, порогом же, как для вас, так и для многих грешников, является праведный суд, — сказав это, архангел после паузы повернул свою человеческую голову в сторону Поэта и добавил с усмешкой: — А имя мое вам известно давно, особенно с той самой поры, когда я оказался в компании ваших многочисленных литературных героев. Узнаете? Я архангел Гавриил.
— Тот самый!.. Ангел «предстоящий перед Богом»! — воскликнул обрадованный было Пушкин, да тут же и сник, не без сожаления вспоминая о той самой поре, когда ему довелось в едином порыве, изложить на бумаге злополучную «Гавриилиаду» — стихотворную поэму, по всей вероятности, написанную под негласным «присмотром» самого Сатаны.


2

Прежде чем навсегда лишить Пушкина созерцания постоянно притягивающей своею таинственностью и в то же время совершенно обыденной для землянина россыпи звезд, а также их сгустка на Млечном Пути, небосклон засиял вдруг загадочным матовым светом и задрожал. Уже вскоре свет загустел настолько, чтоб из матового стать ярко-красным, режущим глаза. А еще через некоторое время и вовсе принял причудливую форму цветка, похожего на позолоченную бабочку. Только был он теперь совсем не желтым, а наполненным огнем. Его огромные широко распахнутые и приспущенные до краев горизонта оконечности крылатых лепестков были похожи на перевернутый и постоянно колыхающийся факел с никогда не обжигающим священным огнем. Кружась в неведомо кем управляемом вихре, это пламя разливалось теперь по небесному своду, куда словно бы привязанный к лучу света летел сейчас раб божий Александр.
Когда архангел проник в пределы Седьмого неба, Пушкин сумел разглядеть, что помимо их свиты из пары десятков херувимов, летящая под ними стая ангелов тащит за собою дракона, заполнившее собою огромное пространство скопище многоголовых паразитов, у которых каждая голова, поворачиваясь в разные стороны, дробилась на бесчисленное количество лиц, а на каждом лице из пронзенного насквозь подбородка выходили едва слышно позванивающие цепи. Вот за них-то цеплялись невидимые канаты и тянули эту сатанинскую связку внеземных существ.
Уже вскоре эскортирующая архангела свита отделились от него и полетела вниз, чтобы приветствовать своих братьев и сестер, тянущих тяжелую ношу. На что медлительный Гавриил, выражая свое недовольство их своевольным поведением, резко обернувшись и бросив взгляд в широко распахнутые, но уже не имеющие земного отражения глаза Пушкина, сказал:
 — Да будет вам известно, Поэт, что все то, что теперь проплывает под нами, не что иное, как одно из олицетворений многоликого изображения Ада!..
И только он так сказал, как управляемое ангелами скопище многоголовых существ превратилось в огнедышащего змия, свернувшегося в девять колец — по числу кругов Ада, со своими внешними и внутренними атрибутами сатанинского мира…


 Глава 2

в которой говорится о дальнейшем перемещении Пушкина по загробному миру и его общении с Гавриилом.


1

 Когда над живой и летучей символикой Ада в момент ее обращения к Пушкину оборотной стороной преломился верхний свет, он сумел, пусть только в общих чертах, разглядеть ее сатанинские, сплошь объятые пламенем потроха. После низвержения Сатаны и его приспешников в глубь земли они представляют собой воронкообразный провал, заканчивающий в центре, на мой взгляд, не только нашей, но и любой иной населенной планеты Царства Господнего. Поскольку создателем Ада является Бог! А Господь наш, как известно, всемогущ и вездесущ и может не ограничиваться единственным на всю Вселенную Адом… Что, впрочем, не давало Ему возможности проникать во все владения Князя Тьмы и повелителя всей преисподней — Сатаны, которого за борьбу с Богом Создатель отправил на самое дно Ада, в девятый круг, вморозив его в заболоченную стоячую реку. Оттуда он, будучи не в силах передвигаться самостоятельно, руководит казнями, которые вершат демоны и прочая нечисть.
В пробитой Сатаной гигантской воронке расположены девять кругов Ада, в каждом из которых совершается казнь над особой категорией грешников.
В увиденном Пушкиным переносном и летучем Аде, в отличие от Ада настоящего, не имелось больших ворот, попав через которые можно было б увидеть огромную равнину, где носятся души тех, кто не грешил особо, но и праведных дел не совершил. Не потому ли им было положено самое легкое наказание: их постоянно преследовали тучи крупных ос — шершней. И место это Бог нарек первым кругом Ада, обитатели которого — души некрещеных младенцев и праведных язычников, избавленных от мучений.
В отличие от Ада настоящего, у Ада символического не было окружающей его реки Ахерон, зато имелось река Стикс, переправившись через которую можно было угодить в пределы четырех нижних кругов Ада, где обитают самые ужасные грешники.
Увидев, как среди пылающих могильников вечно горят еретики, а в кипящие кровавые потоки и наполненные клокочущею смолою емкости подгоняемые кнутами и металлическими прутьями окунаются насильники и убийцы, а также обманщики и мошенники всех сортов, Александр Сергеевич попытался было склониться к голове архангела, дабы выказать ему свое удивление… Да только в этот самый момент, его намерение прервали глухие раскаты грома.
Их сила нарастала, звук повышался. Они приближались, переходя из низких тонов в средние. Вскоре они стали резкими, заставляя с быстротой качающегося маятника вибрировать воздушные волны. А еще через некоторое время все пространство вокруг летящих архангела и Поэта устрашающе пылало всепожирающей бездной. И среди этого полыхающего огня невозможно было определить, какая именно электрическая искра вызывает эти раскаты грома, которые, прорываясь из постоянно распахнутых внутренностей Ада, перекатывались теперь по Седьмому небу.
Непрерывно сверкавшие молнии принимали самые разнообразные формы. Так, если одна из них, падая перпендикулярно летящим в стороне от Пушкина и Гавриила многоголовым существам, нацеленно и методично ударяла в самый центр похожего на бабочку цветка, олицетворяющего небо, то две другие достигали краев горизонта. И это продолжалось до той поры, когда взбесившиеся молнии, похожие на трезубые вилы в руках Сатаны, как если б салютуя Поэту, стали рассыпаться коралловыми завитками, создавая на враз потемневшем небесном экране причудливые световые эффекты. Еще через некоторое время по этой ограждающей внутренний мир Седьмого неба незримой оболочке фосфорической дорожкой протянулась ярко светящаяся полоса, приглашающая куда-то в небытие…
Когда наконец-таки все вокруг утихло, до обостренного слуха Поэта донеслись хаотично смешавшиеся звуки, исходящие из нижних ступеней Ада. Где-то на одном из его пределов исступленно кричали грешники и постоянно шипела и вулканизировала расплавленная смола, а сделанные из неведомого металла прутья — крюки, потерянные бесами во время утопления и вылавливания грешников, теперь раскаленные добела свирепо трещали. И от этого исходящего жаром соседства Пушкин уже вскоре стал задыхаться, боясь потерять сознание и свалиться с архангелом прямо в пекло летящего Ада.
Проследив за растерянным взглядом Поэта, Гавриил, указав крылом в сторону адских купелей, сказал:
 — Все то, что испытывают здесь грешники, страшно представить даже мне, повидавшему на бесконечном веку своей жизни уже шесть концов света от сотворения мира...

 2

  Это, казалось бы, совершенно обыденное для архангела уточнение о былых вселенских катаклизмах не могло не смутить Поэта, и он, немного поразмыслив, сказал: 
— Но ведь все то, что вы только что изложили здесь, больше всего подходит для иного, чем христианство, вероисповедания. И вы, уважаемый архангел, уже однажды доставившие к господним вратам Иисуса, или, как его называют мусульмане, Ису, здесь явно ошибаетесь, и не столько в количестве концов света, предсказание которых стало любимым занятием всех наших земных шарлатанов, а в самой сути религиозных изложений, путая Библию с Кораном...
Ничего не сказав в ответ, но словно подтверждая правоту своего высказывания, Гавриил махнул правым крылом в сторону неожиданно открывшейся картины…
Из вселенских глубин вдруг возник и прочертился божественным светом на затемненном небесном экрана величественный престол Аллаха. Он, в отличие от христианского Господнего трона, выполненного просто и прочно, был весь в каких-то причудливых узорчатых орнаментах, выполненных из нанизанного на золотую нить зеленого жемчуга. Кроме того, у престола была высокая и хрупкая крученая хрустальная спинка и тонкие, обутые в туфельки с острыми, высоко загнутыми носами, ножки, которые, едва не утопая среди белого облака, тем не менее прочно удерживали один из символов религиозной мусульманской власти в пределах Седьмого неба.
Когда Пушкин присмотрелся, то с сожалением отметил для себя, что престол пуст…
Возможно, Поэту просто не посчастливилось в данный момент или было не позволено за грехи земные увидеть Сидящего на нем — будь то Аллах или перепутавший свое место Господь Бог.
Но когда архангел взмахнул левым крылом  и перед Александром Сергеевичем появился трон христианского Создателя, на память тот час же пришло «Откровение» Иоанна Богослова, сообщающее о видении им стоящего на небе престола и о расположившихся вокруг него двадцати четырех старцах и четырех животных.
Надо сказать, что текст этого Откровения был досконально изучен Поэтом еще в пору написания им поэмы «Гавриилиада», в частности  некоторые из пунктов четвертой главы:
«1. После сего я взглянул, и вот, дверь отверста на небе, и прежний голос, который я слышал как бы звук трубы, говоривший со мною, сказал: взойди сюда, и покажу тебе, чему надлежит быть после сего…
2. И тотчас я был в духе; и вот, престол стоял на небе, и на престоле был Сидящий;
3. И сей Сидящий видом был подобен камню яспису и сардису; и радуга вокруг престола, видом подобная смарагду.
...5. И от престола исходили молнии и громы и гласы, и семь светильников огненных горели пред престолом, которые суть семи духов Божиих.
6. И пред престолом море стеклянное, подобное кристаллу…»
Здесь же, в открывшейся перед Пушкиным картине, он от обилия «молнии и грома» не смог разглядеть ни старцев и животных, ни определенного числа светильников и стеклянного моря, и лишь в тот момент, когда утихла сухая гроза, до него донеслись «гласы» грешников.
За то время, пока Пушкин прислушивался к душераздирающим воплям, Ад доставили поближе и остановили слева от христианского трона, где он и повис, словно б зацепившись за его спинку. После чего выполняющие тягловую работу ангелы, отцепив канаты от цепей, не мешкая расселись прямо на олицетворяющих Преисподнюю многочисленных головах дракона, как стражники.
С этого момента исходящие откуда-то из самого пекла Ада звучания поменяли свою тональность. Это был визг, больше напоминающий поросячий. Истошный звук вызывал ощущение, будто животное проткнули каленым железом. А еще можно было расслышать, как женщины просили, надрываясь во всю глотку: «Спасите меня от бесчестия! Не открывайте моей наготы!» А ставшие когда-то обезьянами мужчины выли молодыми и старческими голосами: «О, где мои гусарские усы!.. А зачем мне теперь опаленная борода!.. Что с нею стало?!»
— С Адом все ясно, — скучным и, казалось бы, совершенно обыденным голосом едва слышно пробурчал Гавриил.
Уже вскоре главный христианский Ангел своими неожиданными пространными речами и вправду стал напоминать Пушкину кого-то из мусульманских пророков…
— Наличествующие здесь обезьяны, — продолжил свой монолог Гавриил, — в бытность людьми клеветали и соблазняли. Те, кто превращены в день Суда в свиней, присваивали чужое. Как и прежде, в пекле, в огненном вихре здесь продолжают носиться слепые — те, кто, боясь правды, судил неправедно. Немые, из постоянно распахнутого рта у которых льются нечистоты, бывшие ученые мужи, в своих речах выдававшие ложь за истину, и они, совершенно утратив свое красноречие, монотонно просят теперь о своем спасении. О бесчестии кричат распутницы. О гусарских усах и бородах своих, опаленных огнем, жалеют сладострастные молодые и старые донжуаны…
  Скучно! Одни и те же восклицания прожигателей жизни, проводивших ее в пьянстве, азартных играх и блуде. Одни и те же перепевы раскаяний — ничего нового не могут придумать эти люди, хотя и попадают уже в шестой раз по счету в Ад, после каждого очередного конца света. И этот Ад, едва пройдет по осыпанному звездной пылью и упирающемуся в два конца Вселенной космическому мосту Сират последний человек, снова опустится в глубины каменные Царства мертвых Аида до нового, седьмого, но уже последнего Ада. А потом все — тишина! Не будет ни Ада, ни Рая! И тогда я, которому с каждым очередным возвращением из Преисподней все труднее выполнять свои обязанности по доставке к Господнему порогу знаменитых землян и не менее знатных представителей иных планет и галактик, при этом никогда не забывая заниматься адвокатской деятельностью при переправе грешников через реку Ахерон, уйду на заслуженный покой. Но теперь, когда нынешний Ад поднялся для суда над грешниками аж на Седьмое небо, мне приходится выполнять порученные Господом святые обязанности Главного Архангела Царства небесного!
— Если я не ошибаюсь, — попытался вступить в разговор Пушкин, — может причиной того, что суд праведный над кандидатами в Ад поднялся отныне на такую высокую ступень небесной иерархии, как Седьмое небо, стали дни, единственного, в отличие от концов света, всемирного потопа?
— Да только какой от него прок? Грешных людей с той поры на Земле стало не меньше прежнего… — удрученно махнул крылом Гавриил. — Тогда, как известно, спасся в своем плавающем ковчеге лишь пророк Нух, он же библейский Ной, вместе с четвероногими, пернатыми и насекомыми.
…Ах, как жаль! Лично я, не в пример Создателю нашему, не оставил бы в живых никого. И сейчас бы я преспокойно валялся где-нибудь справа от Господнего трона — в Раю, на одной из его облачных перин, отдыхая от забот.
Но ничего… Скоро, уже совсем скоро ожидается седьмой и последний Ад. А вслед за ним, что, конечно, не может печалить, исчезнет и Рай, в ныне существующие пределы, которого тебе, Поэт, еще непозволительно рано устремлять и помыслы свои, и даже взгляд, и от которого я, чего бы мне это ни стоило, еще успею-таки отхватить себе теплое местечко…
 
 *  *  *
Вослед за последним высказыванием Гавриила уже больше никто из летящих по маршруту от Первого до Девятого неба не обмолвился и словом. А весь дальнейший путь в небытие оказался для «очарованного странника», которым стал теперь Пушкин, одним мимолетным видением, больше похожим на восхитительный сон.
 


 Глава 3

в которой сообщается о переселении Пушкина в загробный мир и его знакомстве с новым местом для жизни.

 1

Многое мог бы простить Господь обитавшему на литературном олимпе Поэту: его порочные связи с женщинами, поругание божьего помазанника на Земле — российского царя, и даже такие святотатственные стихотворные вольности, как карикатурное высмеивание апостольских сочинений, но только не пародийно-порнографическое изображение непорочности Матери Иисуса, Пресвятой Богородицы.
Когда же себялюбивый и могучий своим талантом раб божий Александр вздумал соперничать с Господом славою, Его терпению пришел конец. И тогда Создатель решил раньше срока, как это зачастую Он делает с гениальными людьми, призвать его душу к Себе — на праведный суд.
Избрав местом завершения земного пути российского гения ранее ничем не примечательную местность на Черной речке, Господь без раздумий отправил Пушкина на гибельную дуэль…
Настал час, и вот уже для Александра Сергеевича разверзлись небеса, и на сороковой день после насильственной смерти душа его оказалась у Господнего порога.
Перемещение это было настолько скоротечным и по большей части весьма приятным, когда Пространство и вневременье ублажает теплом и светом, а больше всего — неописуемой легкостью душевного состояния, что у новоиспеченного новосела загробного мира не сразу открылись глаза на окружающую его действительность и проявился дар речи…

Умом, искусством, нужным словом все то, что предстало перед взором ошеломленного Александра Сергеевича, было невозможно описать — ни простому смертному, ни даже ему, Поэту, как бы мастерски он ни пытался воспеть эти внеземные, непостижимые творения Бога.
А это случилось уже в тот самый момент, когда душа Поэта вновь обрела свою плоть, а в руках ее нового хозяина оказалась его многозвучная лира.
— Наслышан я, как хвалишься ты песнями своими, — коснулся пушкинского уха долетевший из бездонных вселенских глубин неведомый глас. — И вот твое время настало: удивлять нас своим талантом, доказать свою прыть...
Еще раз оглядевшись и не сразу рискнув пройти между расступившимися перед ним цветами на середину зеленой лужайки, Пушкин ударил по струнам…
И полилась тогда музыка торжественная и радостная, как восход солнца, прославляющая гармонию небесных сфер…
Когда звучание лиры достигло высоких пределов, даже неусидчивые и в то же время всегда незримые и безымянные ангелы, держатели четырех ветров, перестали перекликаться и шушукаться. А вещие струны Поэзии все продолжали звенеть, словно ручей, пронизанный солнечными бликами. Они пели о радостях и горестях любви, обо всей былой жизни земного человека и окружавшей его природы.
И пока Пушкин играл, вокруг него собралась большая пестрая стая серафимов и херувимов, а также столпилось стадо священных животных.
Когда музыка прекратилась, а ее сочинитель отправился в сторону указанного ангелами одного из Господних храмов — Дворца правосудия, все вокруг еще долго молчали, завороженные великим талантом Поэта.


 2
 
Долог ли или короток был поднебесный путь Пушкина по Четвертому небу, но однажды, среди бархатной ночи, перед ним заблистало величественное сооружение, на гребне крыши которого всегда сияли попеременно лучезарный бог Солнца Гелиос и всегда одетая в длинные белые одежды, с серпом на головном уборе величественная богиня Луны — Селена.
 Не мешкая отправился Александр Сергеевич в сторону лунного излучения. И уже вскоре был подле воссиявшего золотом, серебром и драгоценными камнями величественного сооружения. Дворец искрился всеми цветами радуги, отчего Поэт не сразу заметил на одной из его стен узорчатые воздушные врата, размеченные вселенскими звездами, словно бы их отчеканил искусный ювелир.
Оказавшись сразу же среди блеска одного из пределов Четвертого отряда Семейства Отца, Пушкин проникся ликующими голосами, сопутствующими приближению к нему светозарных венцов.
В лучезарном голубом фойе Дворца правосудия, где между огромными окнами из цветного стекла возвышались статуи апостолов, а в самом центре отполированного пола возносилась фигура Христа, их было ослепительное самоцветье, которое то и дело, рассыпаясь руладами, составляло собой молитвенное песнопение. То был хор уже когда-то обласканных Богом переселенцев из разных концов Вселенной.
Когда перед Пушкиным распахнулись крылатые створки расписанных ажурной резьбою дверей и он вошел в величественный и похожий на амфитеатр зал заседаний, ему тотчас же пришлось прикрыть глаза от обилия божественного света…
Это было то самое место, где в соответствии с рангом в златотканых одеждах и с венцами на головах располагались на поднимающихся до прозрачного потолка ступенях заседатели расширенного Апостольского совета.
В центре зала и ближе всех к знаменитому на всю Вселенную мраморному столу, такому длинному, широкому и массивному, но всегда воздушному от света священных лиц, располагались апостолы, христианские писатели и прославившиеся своим преданным служением Господу нашему еще при жизни на Земле и других обитаемых планетах святые отцы.

 3

Как правило, с появлением в пределах загробного мира кого-либо из числа представителей наиболее талантливых земных временщиков, в одном из величественных Домов Бога, каковым был и Дворец правосудия, собирался расширенный Апостольский совет. Помимо двенадцати апостолов в него входили всегда пребывающие вокруг Господнего престола облаченные в белые одежды, с золотыми венцами на убеленных головах, двадцать четыре старца, а также пестрое сообщество причисленных к лику святых.
Работа заседания Совета начиналась с представления Верховным Ангелом очередной кандидатуры, которой, по воле Господа, надлежало пройти первоначальную, до Чистилища, стадию праведного суда.
В первых рядах зала заседания, за уже упомянутым столом, самые дальние края которого едва можно было различить, находились апостолы: Симон, он же Петр, Андрей, Иаков, Иоанн, Филипп, Варфоломей, Матфей, Фома, Иаков Алфеев, Симон Зилот, Иуда Иаковлев и давно заменивший Иуду Искариотского Павел — основные небожители, наделенные решающим голосом, а также причисленные к союзу христианских писателей евангелисты.
Расположившись в пустующем пространстве в самом центре стола, раб божий Александр сразу же почувствовал себя обнаженным под прозорливыми взглядами своих судей, обвиняемым, которому еще предстояло доказать свое право на достойную вечную жизнь.
Заседание вел апостол и евангелист, мытарь Левий, прозванный Матфеем — личность незаурядная в кругу учеников Иисуса, чья искренность и религиозное рвение — пример для подражания; кто без колебания отказался от спокойной жизни сборщика податей и пошел «за голосом господним».
Будучи одним из первых писателей-евангелистов, он с нескрываемым интересом и, в отличие от других членов Совета, с потаенной доброжелательностью приступил к рассмотрению земных деяний российского гения.
Время от времени вращаемый неведомой силою в противоположную от круглого крутящегося стола и часовой стрелки сторону, Пушкин, пусть не сразу и с трудом, стал различать знакомые ему еще по церковным росписям лики святых. И даже тех, кому случилось быть одними из его земных современников, еще при его жизни приобщенных к лику святых. Их присутствие здесь несколько ободрило Поэта, и уже через некоторое время он почувствовал себя раскованно и даже повел себя несколько агрессивно.
Врожденное и порой неуправляемое противостояние критике, всегда приводящее Поэта в резко возбужденное состояние, стало особенно заметно в тот самый момент, когда его принялись обвинять в безмерной гордыне и непозволительно дерзких литературных выходках, к коим в первую очередь была причислена написанная Поэтом и ставшая скандально известной еще на Земле поэма «Гавриилиада».



Глава 4

в которой сообщается о земных перипетиях в личной жизни Поэта и написанной им поэмы «Гавриилиада».

 1
От автора:
В 1828 году, через семь лет после написания «Гавриилиады», пародийно переосмысляющей евангельский рассказ о «благовещении» девы Марии, Пушкину пришлось пережить большие неприятности из-за этой поэмы.
Все началось с того, что один из экземпляров этого скандального произведения российского гения, надо думать, не без помощи его недоброжелателей, попал на глаза митрополиту Санкт-Петербургскому и Новгородскому Исиодору (Никольскому).
Столичный владыка, с лицом слегка продолговатым и худым, был суров и упрям. Большой сластолюбец в молодые годы, а в зрелые годы быстро ослабевший телом, он видел корень ереси и смуты в женщинах. И потому писал в поучениях: «Искони бес прельстил жену, она же мужа своего; волхвуют жены чародейством, и отравою, и иными бесовскими кознями…»
Однако все это не помешало митрополиту после ознакомления с «Гавриилиадой» едва справиться с захлестнувшей дыхание ненавистью и вознести свои проклятия в адрес ее автора. При упоминании имени поэта Исиодору показалось, что обрушит на него сейчас Господь свой гнев за то, что раскрыл он сии уже много раз переписанные и ходящие средь народа в списках страницы поэмы. По мнению Исиодора, еще никто на его памяти не замахивался так явно и сатирически на беспрекословность веры.
Однажды возомнивший себя пророком петербургский митрополит готов был за то, что Пушкин-еретик «злословил Богоматери», отрезать ему язык и правую руку, дабы он впредь не осмелился писать и читать подобные «Гавриилиаде» сочинения.
Уже вскоре после доноса на Пушкина не скрывающий своего бешенства Исиодор поспешил передать поэму, как весьма важный в государственном отношении документ, в Верховную комиссию, которая на время пребывания императора Николая Первого на турецком фронте решала все важнейшие государственные дела.
Дополняя «Гавриилиаду» сопроводительным письмом, митрополит, вспомнивший вдруг о своем сане и, насколько возможно, обуздавший свою ярость от этого «крамольного» сочинения, попытался изложить свое отношение к Поэту более сдержанным слогом:
 «Для производства достойного суда сообщаю уважаемой Комиссии о том, что, Пушкин, не ограничившись и без того недопустимо вольнолюбивыми виршами, вздумал поднять руку на христианские устои религии, опустившись до откровенной ереси по отношению к Матери Богородице, этой непорочной Пресвятой Деве, благодетельнице, херувимов святейшей и серафимов честнейшей, воспетой, непрестанно пред вседержителем обо всех девах молящейся...»
Возглавлявший Верховную комиссию князь А.И. Голицын удивился устно изложенному при встрече и с особым вниманием прочитал «Гавриилиаду». Но, усомнившись, в том, что поэма действительно написана «рукою самого Пушкина», не сразу дал ей дальнейший ход...
А потому сочинение это еще долго валялась на виду не только у членов комиссии, но и у их многочисленных посетителей, как если б нарочно предназначенное для дальнейшего распространения уже в новых списках.
Неоднократно замечая, как «зловредная» рукопись перемещается с одних подоконников приемной на другие, Голицын сделал вывод: коль она, поэма эта, столь интересна для общества, то следовало бы не мешкая вызвать к себе Поэта и попытаться прояснить ситуацию. Узнать из первых уст, кем была написана «Гавриилиада», и раздобыть ее оригинал.
Для Пушкина, всего лишь два года назад вернувшегося из ссылки, за это время «Гаврилиада» утратила свою политическую актуальность. Он попробовал было отречься, заявив, что опус написан не им, а список он сделал себе еще в лицее в 1815 или 1816 году и затем потерял его.
Услышав это «признание», Голицын было облегченно вздохнул. Но вспомнил о ждущем ответа митрополите, истребовал от Поэта письменного изложения своей непричастности к этому произведению.
В доказательство своей непогрешимой правоты, чтобы незамедлительно удовлетворить митрополита, Пушкин написал тогда:
«...Рукопись ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой список сжег я, вероятно, в 1820 году…»
Находясь под негласным надзором царской охранки и зная, что все его письма читаются полицией, Пушкин, с прямым расчетом на это, пытаясь отвести от себя обвинение в авторстве «Гавриилиады», пишет Вяземскому (у которого на ту пору хранился посланный ему Пушкиным еще в 1822 году автограф поэмы!):
«До правительства дошла…«Гавриилиада»; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность».
В этом письме, написанном 1 сентября 1828 года, Пушкин без зазрения совести перекладывает собственную вину на достаточно известного в свое время великосветской общественности, но уже успевшего умереть и потому недосягаемого для любых репрессий сатирика князя Д.П. Горчакова.




 2

Митрополит не удовлетворился письменным ответом Пушкина, представленным членам Комиссии. Не доверяя более никому, сразу же после приезда Императора из действующей армии поспешил он ко Двору — записаться на прием...
Теперь уже и Николай вынужден был тщательнейшим образом ознакомиться с предполагаемым творением российского гения. Не без труда, лишь прибегнув к помощи одного из своих советников-«пушкинистов» той поры, он был вынужден признать «руку поэта». А потому, не обращая внимания на двукратное отречение Пушкина от своего авторства, как и митрополит, не поверил ему. Зная о непогрешимых до сих пор нравственных устоях Александра Сергеевича, об его особо болезненном отношении ко всякой критике, Николай решил сыграть на его чувствах чести. И уже во время третьего допроса Поэта приказал членам Верховной комиссии прочесть Пушкину его императорское мнение:
«...сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Давно уставший от угрызений совести за этот столь несвойственный для его характера обман, Поэт решил-таки... исповедаться, но совсем не митрополиту…
После раздумий Александр Сергеевич попросил у Голицына разрешения написать ответ самому Императору, минуя Комиссию. И, получив согласие, принялся за составление письма.


 3

 «ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕМУ ГОСУДАРЮ
ИМПЕРАТОРУ, САМОДЕРЖЦУ
РОССИЙСКОМУ

...Ваше Величество, Николай Павлович, вспомните, что всякое слово вольное, всякое сочинение противозаконное приписывается мне, как когда-то всякие остроумные вымыслы князю Горчакову. От дурных стихов не отказываюсь, надеюсь на добрую славу своего имени и на Ваше уважительное расположение ко мне, которое можно заметить в Вашем наставлении для Следственной комиссии.
Выслушав оное обращение из уст Голицына, я, признаться, был взят за живое, что уже не давало мне больше возможностей поступаться собственной совестью и приблизить себя к подрыву своих еще вчера, казалось бы, незыблемых нравственных устоев.
…Поэма эта, грозящая стать предметом всевозможных домыслов и нелицеприятных торгов, преследование за нее, вымотала меня окончательно и добавила седых волос.
...Я склонен думать, что признание мое в своей принадлежности к написанию «Гавриилиады» после моих предварительных пояснений убедит Вас, что я, как и всякий истинный Поэт не лишен избыточности тех самых фантазий ума, запредельно уносящих автора от действительности в момент описания, казалось бы, порой совершенно безобидных видений…
Хочется верить, что письмо это, вовсе не похожее на исповедь безутешного грешника, если не принесет кому-то из нас двоих облегчение, то определенно внесет ясность, как для Вас, так и до растревоженного моим опусом митрополита.
...Если же вновь обратиться к этой наделавшей мне больших хлопот «Гавриилиаде», хотелось бы высказаться, и не столько в защиту собственной персоны, а за ту обоснованность поднятой темы, которая послужила написанию этой поэмы.
Во-первых: будучи русским писателем, я всегда почитал долгом знакомиться и с вниманием литературных критиков, и с обывательскими взглядами на мою окололитературную жизнь лиц, подобных многоуважаемому митрополиту. А посему смею заметить, что, несмотря на всю их неприязненность отношений ко мне, всегда старался войти в образ мыслей моего критика и следовать за его суждениями, не опровергая оных с самолюбивым нетерпением, но желая с ними согласиться со всевозможным авторским себя отвержением.
 Во-вторых: стоить отметить, что многие из моих оппонентов, особенно те, для кого «Гавриилиада» — как изречение самого Сатаны, уходят от прямого со мной разговора.
Вот и у его святейшества, всегда и везде — одно желание — оскорбить меня. Еще до «Гавриилиады» у нас с митрополитом имелись разные взгляды на некоторые вопросы религии, и если бы у него проснулось желание поговорить со мной на эту «щекотливую» тему, я был бы терпелив в нашей с ним беседе, где в первую очередь моя речь зашла бы о массе разночтений, которые имеют место быть в трудах евангелистов, занятых сочинением образа Иисуса Христа.
Но и в третьих: следовало бы спросить у Вашего Величества, как можно судить человека за эту, можно сказать, школьную шутку, взвешивать ее как преступление, а некоторые пародийные картины поэмы «Гавриилиада» сравнивать с всенародной антихристианской проповедью?
Я всегда почитал и почитаю Вас как лучшего из европейских нынешних властителей. И не побоюсь, пусть это будет даже несколько оскорбительно для Вас, высказаться о том, что Вы явно пошли на поводу у митрополита, который позволят себе ставить свое личное мнение выше Вашего, и происходит все это, по моему разумению, во вред как государственным, так и церковным интересам. А посему от Вашего будущего поступка со мною во многом зависит, быть или нет мне в очередной ссылке...
И мне хочется верить — смело, ссылаясь на собственное Ваше сердце, что мнение уже давно невзлюбившего меня столичного митрополита, противоречит вашим правилам и просвещенному образу мыслей...
 
Имею честь быть, Государь,
Вашим нижайшим и покорнейшим слугой
Александр Пушкин
1829 год»
 

*  *  *
Получив настоящее письмо от Поэта, Николай Первый наложил на послание митрополита, а стало быть, и на все хлопоты Верховной комиссии следующую резолюцию:
«Мне это дело подробно известно и совершенно кончено…»
Царь, не заинтересованный в том, чтобы новой ссылкой наказывать Александра Сергеевича за давние «грехи» (что стало бы известно всей просвещенной Европе), предпочел прекратить это дело…
Компрометирующим письмом Поэта и этим «прощением» своим Государь, впоследствии неприкрыто волочившийся за женою Пушкина, окончательно связал его автора по рукам и ногам, тем самым приблизив финальную развязку земной жизни Поэта — дуэль…




Глава 5

в которой сообщается о первых слушаниях расширенного Совета апостолов по «делу» А.С. Пушкина и полемические выступления на нем Поэта.
 
 1

После того как в своем дополнительном выступлении Верховный Ангел ознакомил Апостольский совет с биографией и земными деяниями Поэта, а несколько его членов обратились к Пушкину с частными вопросами, имеющими окололитературную направленность, слово вновь перешло к председательствующему на этой постоянно выходящей из рамок семейной дружеской встречи вечере, апостолу и евангелисту Матфею:
— Раб Божий, Александр... Все мы теперь знаем о том, что за вами достаточно много добрых дел, которые способствовали замаливанию некоторых из ваших вольностей... Так солнца свет почти всегда рождает тени, чтобы, однажды достигнув зенита, изжить их под собою. Но здесь, где Бог, мы все, кто в грехе пришел к порогу Его, вскрыв все свои нарывы, ждем очищения под Ним.
Одним из особо броских и болезненных для Семейства Отца святотатств, который вы продолжаете носить в своем литературном багаже, является «Гавриилиада». И мы все здесь удовлетворимся оправданием, если услышим от вас, каким образом ваш исключительный гений породил эту сатанинскую заразу. В этой совершенно бездарной поэме нет ничего, что оправдало бы вас и ваш затраченный на ее сочинение труд. Здесь нет ничего того, что было в иных ваших вольных стихах, где душу вашу озаряет новый свет, если в ней рождается мечта о великой работе на благо ваших собратьев, если вы надеетесь облегчить бремя усталых и угнетенных, что всегда и везде соответствовало самому драгоценному дару Господню. Когда вы не уставали осознавать, что все блага — дело Его рук. И теперешнее рождение ваше в новую и вечную жизнь — от него же.
Если вы обрели путь к жертве, нашли дорогу, которая ведет к миру, если вы соединились с любимыми товарищами, чтобы принести освобождение тем, кто втайне льет слезы и скорбит, то постарайтесь, чтобы ваша душа была свободна от зависти и страстей, а ваше сердце было алтарем, где неугасимо горит священный огонь. Помните, что это — святое и великое дело, и сердце, которое проникнется им, должно быть очищено от себялюбия.
Даже в этих выше упомянутых и близких к святотатству вольных творениях вашего ума, вы осознаете, что это и есть ваше призвание, равное призванию служителя церкви. Ибо оно во имя Бога и народа, ныне и во веки веков.

2

Внимательно выслушав председательствующего, Пушкин, быть может, только теперь, если не считать его первых внеземных песнопений по поводу увиденных райских картин, как приманка, на короткое время представленных Поэту в пределах Четвертого Неба Семейства Отца, вновь расслышал собственную речь.
Поблагодарив автора первого в Новом завете Евангелия, одного из самых прилежных учеников Христа, за «доброе слово» в свой адрес, Пушкин, избегая ответа о той поре, когда его вместо вдохновения посетил бес, решил возложить на себя адвокатский труд по защите собственной персоны. И в первом же слове, обращенном к председательствующему, позволил себе указать на тот факт, что считает Матфея не более чем начинающим, но талантливым христианским литератором, последователем первого евангелиста Марка. А его «Евангелия от Матфея» — тщательно продуманным трактатом, написанным человеком, знакомым с тайнами писательского ремесла. О чем, по словам Поэта, свидетельствует не только композиция всего произведения, но и столь блестяще задуманные и мастерски изложенные им на бумаге сцены, к одной из которых следовало бы отнести Нагорную проповедь.
Вместе с тем в тексте Евангелия опытный в своем деле Пушкин сумел без труда разглядеть немало доказательств того, что автор, в ущерб изложению фактов земной жизни Иисуса, всячески старается сделать акцент на литературной стороне своего труда. Он не преминул указать апостолу на тщательный подбор слов и частые обращения к диалогам и монологам, а также использование таких стилистических приемов, как параллелизм, контрасты, повторы. Одним словом, на все то, что называется «беллетризацией».
— Будучи обвиняемым вами за написание «Гавриилиады», — продолжил свое выступление Поэт, — где я попытался отразить в новой форме одну из злобно обозначенных — на фоне благих рассуждений святого семейства — граней своего времени, я позволю обратиться к вам, как литератор к литератору, и подчеркнуть, что и вы, и я «страдаем» от одной болезни, название которой — неприкрытое авторское самолюбие. И если я «перегибаю палку» в своем желании приникнуть к «неприкосновенному», то вы, мытарь Левий или просто Матфей, своим неуемным желанием выказать себя писателем высокого слога, возможно, сами того не замечая, ставите под сомнение саму вашу близость с Христом, затушевывая ее своим глянцевым чистописанием. После чего, если прочитать вместе с вашим трудом и другие Евангелия, в голове у меня, теперь уже как у рядового читателя, занозой поселяется одна мысль: а что если вся эта апокрифическая литература — плод наивной религиозности и буйной фантазии народа вокруг Иисуса, подслушанной и записанной однажды безвестным компилятором?
Так, различного рода бродячие проповедники и учителя из лучших побуждений, стремясь возвеличить талантливого проповедника из Назарета, бесцеремонно приписывали ему краткие изречения, отражающие, скорее, их собственные религиозные и нравственные взгляды. Иногда они придают им форму притчи или какой-нибудь истории, якобы случившейся с Иисусом в его земной жизни…


3

Пройдет еще некоторое время, и обстановка на вечере раскалится до предела, когда большинство заседателей примутся обвинять Поэта в предумышленной голословности, рассчитанной на их эмоциональное воздействие посредством талантливых словоизлияний…
Не обращая внимания на всевозрастающий шум и гневные выкрики представителей расширенного Апостольского совета, Пушкин, ни на минуту не прерываясь, продолжал свое выступление:
— Количество приписанных Иисусу нравоучительных изречений свидетельствуют о том, насколько они были популярны в эпоху, когда создавались Евангелия. Тогда они представляли собою достаточно существенный компонент устной традиции, и было бы просто странно, если бы вы, присутствующие здесь и уважаемые мною Матфей и Лука, их не использовали, создавая свой рассказ об Иисусе…
Здесь стоило бы заметить, что в ту пору, когда жил и действовал пасынок плотника из Назарета, включая сюда временные периоды до его рождения и после его смерти в Палестине, если верить результатам научных исследований наших земных историков, насчитывалось, по меньшей мере, двенадцать пророков и мессий, более популярных, чем Иисус. И одним из таких пророков был ныне состоящий в расширенном Апостольском совете всеми уважаемый Иоанн Креститель, которого за активную пропаганду христианства и угрозу престолу, царь Ирод приговорил к смертной казни…
Когда голос Пушкина стал теряться в хоре негодующих членов Совета, он скрепя сердце убедил себя завершить эту затянувшуюся отповедь Святому семейству Отца:
— Да будет вам известно, что из двадцати семи книг Нового завета, по мнению все тех же земных ученых мужей, девятнадцать не признаются сочинениями тех авторов, которым они приписываются!..
— Да он еретик!.. — завопило святое собрание.
— …И да видит Бог! я говорю правду и только правду! — попытался было защититься Поэт, давно уже поднявшийся со своего места, стараясь перекричать своих оппонентов. — И в этом будет нетрудно убедиться, если уважаемый Совет наконец-таки возьмется за доскональное изучение этих «святых писаний» евангелистов. Эти совершенно не имеющие биографического описания жизни Иисуса литературные произведения представляют собой беспорядочную смесь противоречий, недомолвок и расхождений, поскольку все Евангелия были написаны разными людьми, по-разному смотревшими на события и вещи…
Здесь надо отметить тот факт, что все сказанное мною в свое время тревожило даже некоторых основоположников христианства; тому подтверждением служит одно из высказываний блаженного Августина. «Я бы тоже не верил Евангелиям, — сказал он, — если бы мне не повелевал авторитет церкви…»
Закончив говорить, Поэт поднял взгляд на Матфея и, к своему удивлению, заметил едва теплящийся над его головою, заметно потускневший нимб. Он отметил для себя, что затуманившееся от оцепенения лицо председательствующего теперь стало похоже на зеркальное отражение всего Апостольского совета.
Собравшийся было вновь присесть на свое место российский гений застыл от леденящего крика толпы:
— В Преисподнюю его! Ату!.. Ату!


 Глава 6

в которой рассказывается о земной жизни Поэта на момент его ссылки в село Михайловском, а также о необычном сне.


 1

«Все повторяется… вот только теперь уже и здесь, в загробном мире. — размышлял Поэт, покидая очередное заседание Апостольского совета. — Если не сегодня, так завтра непременно отправят в очередную ссылку».
Когда за спиною Пушкина затихли отдаляющиеся вместе с Дворцом Правосудия негодующие голоса святых отцов, ему вдруг вспомнилось земное, а именно то самое время, когда было сообщено о высылке его в Псковскую губернию, к родителям. Объявлен маршрут: через Николаев, Елисаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск, и наконец выданы деньги: по числу верст — 1621, на три лошади — 389 рублей 4 копейки.
Еще будучи в Одессе, Поэт знал, что его письмецо об «афеизме» (атеизме, безбожии. — А.Ш.) перехвачено было в Москве и послужило предлогом к высылке. В послании этом одному из своих близких друзей было неосторожно написано: «Читаю Шекспира и Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь знать, что я делаю: пишу пестрые строфы романтической поэмы — и беру уроки чистого афеизма».
Все решено: и его самого вслед увозящей очередное послание почте пересылают, как бандероль, сначала на юг — с севера, а затем — с юга на север.

И вот уже лошади тронулись в ту сторону, где, ничего не обещая взамен твоему вчерашнему дню, тебя готова поглотить ни с чем не сравнимая российская дорога, когда верстовые столбы — словно вехи истории твоего народа, а думы — они все больше о будущем, чем о былом.
Как и во всякой дальней поездке, после долгого отсутствия в родных краях, человек преодолевает незримый, но очень чувствительный ностальгический перевал — на стыке настоящего и прошлого, на котором погода внутри нас меняется — двоится. Одна половина — это отъезд, расставания и какая-то неухоженность в мыслях, когда еще долго, словно поднимаясь в гору, ерзаешь на своем месте, постоянно оглядываясь назад. Одолевающие тебя воспоминания живы и жгут, недавние, будто бы завуалированные обыденностью образы открываются то с нежностью, то с болью. Но вот — перевал, а за ним на достаточно продолжительном спуске, начинает проступать твое юное прошлое, вставать во весь рост и мерцать, как недоступные созвездия.
Воспоминания о былом, откуда ты уезжаешь, и о былом очень дальнем — до источника, к которому ты сейчас направляешься, не бегут по следам, догоняя, — ими веет навстречу, они и миротворят, и освежают; пожалуй, что даже и молодят.
Зная о том, что отец и мать его, как всегда, находятся в Михайловском, Александр Сергеевич уже видел эту встречу: не холодную, но и не особо радостную, разве что в первые минуты пребывания. Не потому ли свидания этого он особо не жаждал? Быть может, отвык или застудил свое сердце жестоко пожирающей некогда девственные мысли и повадки столичною жизнью. Там, где и думать и принимать какие-либо решения приходится на бегу, состояние души твоей становится понятно как-то само собою, без дальних рассуждений и ощущение отдаленности от родителей уже не тяготит. Может, так и должно быть? Он очень ценил предков и род, невзирая на то, что там было достаточно мрачно. Ощущение своей причастности к роду Ганнибалов, Пушкин не без гордости носил в крови. Но то были прадеды, и были они фигуры в той отдаленной, но никуда не девшейся и, возможно, обновившейся стране! Родителей же вспоминал, зная о том, что они живы, как-то не отчетливо ярко. И чем больше он напрягал память, силясь разглядеть их состарившиеся лица, тем дальше они отходили от него. Ярким было, пожалуй, одно раздражение: не столько от скрытной скупости отца, очень, однако, чувствительной, а по большей мере от пустоты его бытия, столь же неумело прикрывающейся праздничным блеском. Мать он любил, но и эта любовь происходила по большей мере из воспоминаний детства и юности. Их то и дело пытались затушевать с годами все шире расползающиеся чернильные кляксы настороженности и холодности. Что особенно печалило Поэта — так это нахождение матери в стане отца…
Другое дело — осознание собственной страны, ее непроходящее родство, которое никогда не убывает, а даже усиливается; особенно в ту пору, когда на ее словно дремлющем пространстве вспыхивало время от времени открытое недовольство — в деревне, в казармах, — и где-то шел по верхам ветерок, подувавший на трон. Это, конечно, были лишь разговоры — за стаканом вина, с длинной трубкою:
Насчет глупца, вельможи злого,
Насчет холопа записного,
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.

Поэт ехал и думал то о Пскове, то о Михайловском, метался, куда бы направить свой путь. Чувство тревоги усиливалось, грозя чем-то неведомым… И в конце концов решив,будь что будет, Пушкин повернул на дорогу, идущую до родных палестин. А это было уже ослушанием…
Быть может, от пережитых размышлений и вины за незаслуженную на его взгляд, ссылку, встреча с домашними, как-то непривычно, по-особому взволновала его и дала повод расслабиться. Да ненадолго…

  2

Когда Пушкин прибыл в Михайловское, первыми его встретили цветы. Они ведь в Михайловском повсюду — в лесах, полях, парках, садах! И всюду они разные, впитавшие в себя голубизну здешнего неба, зелень деревьев и трав… И, видимо, не случайно уже в первую ночь пребывания на родной стороне Александру Сергеевичу явился густо наполненный разнообразием красок и переживаний, заставляющий задуматься сон.
Лето. Цветут луга, колосятся поля, плещется рыба в пруду, в тени, под навесом, на небольшом крестьянском дворе поднимая пыль, копошатся куры.
Оглядевшись, Пушкин замечает на крыше сарая лохматого черного кота, да еще и одноглазого. Откуда он взялся? Поэт поднимает с земли камень. Кот, почувствовав недоброе, бросается наутек. Пытаясь догнать его, Пушкин через кусты выбирается к пруду. А когда наклоняется, чтобы умыть вспотевший лоб, замечает почти у самого берега жирного карпа, глядящего на него из воды. Он тоже одноглазый.
Александру Сергеевичу не по себе. И пока дрожащие руки его отыскивают очередной камень, карп уходит в зеленую глубину.
Пушкин бредет вдоль пруда к неведомому поселению. Минует старое кладбище. Задерживается на мгновение подле одной из могил. Ему чудится: это могила его. Над головою хрипло каркает ворон. Он сидит на верхушке сосны, словно застыл, взгляд его устремлен на Поэта. У черной, как смоль птицы тоже всего один глаз. Пушкин начинает ощупывать свое лицо и, о, ужас! на месте второго глаза находит лишь гладкую поверхность…
В панике Александр Сергеевич решает бежать в обратном направлении. Теперь уже мимо леса, по полям и лугам, через вросшие в землю деревни и деревеньки. С легкостью перепрыгивает через ручьи, пробирается по болоту. Без остановки, без отдыха, не обращая внимания  ни на котов, ни на кур, ни на рыб, ни на ворон! Пусть хоть двуглазые, хоть одноглазые, теперь его уже ничем не удивишь и не запутаешь. Но увы…
Пушкин уже вскоре спотыкается и попадает в канаву с водой. А еще через мгновение начинает чувствовать под ногами непрочную, тонкую почву…
Тем временем спускается туман… и вот уже ничего не видно. Неужто он потерял дорогу?
К себе, в село Михайловское, и только туда, направляет свое движение Поэт. В его теле уже нет той прежней легкости, когда оно готово было летать…
Пушкин пытается выбраться из болота. Но с каждым заметно укорачивающимся шагом проваливается все глубже и глубже: по щиколотку, почти по колено… Да, он угодил в трясину. И чем больше старается выбраться из нее, тем глубже его засасывает.
Болото словно бы втягивает Александра Сергеевича в свою бездонность. Густая, цепкая, черная масса хватает за колени, за бедра. Вот уже ему по поясницу. Скоро она сомкнется над его головой. Остается только кричать. И он кричит изо всех сил, зовет на помощь, но совершенно не слышит собственного голоса. И уже начинает понимать, что все его потуги бессмысленны. Кто услышит его?
Туман сгущается. Неожиданно Пушкин видит вблизи два неясных, заметно горбящихся силуэта, похожих на его родителей.
— Стойте! — кричит он им. — Не подходите! Здесь трясина!
Фигуры сливаются в одну, а когда расходятся вновь, Александр Сергеевич начинает узнавать в них то мать и отца, то Иисуса Христа и Мать его, Марию.
Остановившись по команде Поэта, они, попеременно меняясь парами, начинают хохотать над ним, уже захлебывающимся вонючей болотною слизью…








Глава 7

в которой продолжается рассказ о пребывании Пушкина в родном селе Михайловском и посещении Пскова и его старинного Кремля.

 1
 
Проснувшись в поту и с головной болью, Поэт еще долго не может понять, где он и что с ним произошло в эту благодатную летнюю пору, да еще и на родной стороне.
Окно оставалось на ночь открытым, и утренний ветер колыхал занавеску. Простыни были свежи, пахло отеческим домом.
Пушкин чуть приподнялся и глянул в окно. Деревья качнулись навстречу влажной листвой, блеснула полоска знакомой воды. До боли знакомые окрестности села Михайловского! Кругом была истинная благодать. Крепкий запах сытой земли, дым людского жилья, запах трав и цветов и антоновских яблок, которыми на всю округу гордятся его михайловские дворовые… Кончились степи, леса. Кончилась тряская скачка по российским дорогам. Кончилось это кошмарное сновидение!
«К чему бы это?» — подумал было Пушкин, потянувшись, да тут же и забыл…
Поэт не торопился ехать в Псков, и строгое предписание явиться к властям выполнил лишь через несколько дней после приезда к родителям.
Уставшему от столичной крысиной возни вокруг своего имени, а теперь словно б оказавшемуся в другом измерении Поэту этот старый северный город очень понравился, и он решил в нем задержаться...
Старая псковская Русь поразила Пушкина своим патриархальным укладом, размеренной жизнью, которые свойственны лишь малым городам большой страны.
В постоянно наполненном яркими образами воображении гениального Поэта, как на большом экране, прорисовывались воспоминания раннего детства, связанные с посещением церкви в Больших Вяземах. Оно очень подробно запомнилось древними фресками на потемневших стенах.
Эти воспоминания, непосредственно связанные с Божьим Храмом, вновь было вернули Александра Сергеевича на Четвертое небо, да ненадолго…
Подобное случается всякий раз, когда незримо расположенные на двух огромных чашах вселенских весов отдельно взятые из прошлой жизни картины, несмотря на их отдаленность от Царства небесного, перевешивают своею глубинною памятью время настоящее или, скорее, безвременье…

 2

В Михайловском обедали поздно. До этого времени Пушкин писал (чаще всего записки свои, которые его очень увлекали), после обеда ездил верхом, а вечером, когда не хотелось оставаться в Тригорском, куда наезжал очень часто, чтобы не скучать с родителями, перебегал прямо к няне и стучал ей в окно.
Это был маленький флигелек для приезжих, но за последнее время в нем никто не останавливался, и няня в этот год еще с лета осела там прочно, живя как бы своим малым домком. Давно уже осень, скоро зима, а она все еще там, благо есть небольшой очаг и дров для него надо очень немного. В маленьком двухкомнатном домике, в отличие от барского, было тепло. Пушкин взбирался на лежанку в углу, подальше от завывающей за окном вьюги. Ветер потряхивал ставни, шуршал соломой кровли. Иногда, чтобы разбавить вечернее однообразие, выпивали оба по рюмочке: Арина Родионовна сама угощала милого гостя.
Они много болтали, но и не стеснялись помолчать. Как если б прислушиваясь к самим себе, к одиночеству и покою.
Вот и теперь увязнувшему в воспоминаниях Пушкину до самозабвения захотелось раствориться в тишине, подолгу внимая едва приметному в прорези печной дверцы огню, убаюкивающему потрескиванию дров.
Здесь, на просторе деревни, в отличие от города все было иное, и только в этой едва колеблющейся обстановке покоя, которая наконец-то обещала сделаться полной, могли отстояться и созреть новые творческие задумки Поэта.
Иногда тянуло в столицу, связь с которой в здешних краях осуществлялось лишь через письма…
Почта имела для Пушкина значение чрезвычайное. Он выписывал книги, получал альманахи, газеты, и каждый почтовый день или неожиданная оказия, выделялись среди других, непочтовых, как если бы веяло ветром из дальнего мира в лесную и озерную глушь. Даже одна типографская краска или вид свежего почтового штемпеля на письме уже сами по себе возбуждали его. Так он и сам вступал в происходящие в столицах разговоры и литературные распри, будто бы чудесным образом перемещаясь то в Петербург, то в Москву. И тем самым как бы удлиняя ту невидимую, но ощутимую цепь, которая, на самом-то деле привязывала его к дубу у михайловского Лукоморья.
С некоторых пор он уже больше не стеснялся писать, не боясь теперь, из-за ослабления цензуры своих писем, компрометировать далеких друзей перепиской. Нечто подобное можно было проследить в его действиях, когда он, обращаясь к одному из одесских товарищей, сообщал ему: «Буря, кажется, успокоилась, осмеливаюсь выглянуть из моего гнезда и подать вам голос…»
Писал он, писали и ему. Рылеев сообщал: «Петербург тошен для меня: он студит вдохновение; душа рвется в степи». Пушкин отвечал ему в тон: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?..»
Пушкину не сиделось в родительском гнезде.
«На днях, увидев в окошке осень, сел я в тележку и прискакал во Псков» — так писал он Жуковскому, давая отчет о своей недавней поездке.
…Псков на ту пору был, как всегда мирен и тих. Только шаги опального гостя звучали одиноко и глухо. Ко всенощной Пушкин побывал на территории Кремля. Когда вступил под широкую арку, пахнуло простором и вместе с тем теснотою…
Поэт бывал уже здесь. Но в этот приезд, свободный еще от людей, и от карт, и от разговоров с лекарями, и от официальных визитов, наступающим вечером он особенно полно дышал этим живым для него городом. Он не жалел, что приехал сюда, в Кремль. Прохлада и тишина пребывали сейчас в этих полуразрушенных стенах, которые строго хранили богатство событий, некогда здесь протекавших, движение толп и кипение страстей: так точно и книга в малом объеме своем заключает целый законченный мир.
Служба в соборе не начиналась, но двери были открыты, и Пушкин вошел. Дымная полумгла поднималась ввысь, располагаясь на лепнине огромных колонн. Пахло воском и пылью, маслом и старинными тканями. Пушкин был рад, что он здесь один. Старый меч итальянской работы, именуемый мечом князя Всеволода, меч над гробницей Довмонта, икона, изображающая помощь, пришедшую от Богородицы Пскову, осажденному Стефаном Баторием, — все это говорило о временах, исполненных дыханием легенд, гула истории.
Это очередное упоминание о Богородице, причастность которой к рождению Христа до сих пор ставилась Пушкиным под сомнение, вновь вернуло его на небеса, к Господнему порогу, к тому самому месту, которое еще так и не стало для его неприкаянной души новым расцветом и вечным праздником.
 
 

Глава 8

в которой рассказывается о начале очередного заседания Апостольского совета и авторском размышлении о пушкинских «романах» из земной поры его жизни.
 


Очередное заседание Апостольского совета по «делу Пушкина» началось с того, что, прежде чем войти в центр круга, Поэт взял курительную трубку и потянулся за огоньком к одной из многочисленных расставленных на столе священных лампад. Закуривая, он, вращаясь на своем необычном сидении, с нескрываемой неприязнью просквозил взглядом всех присутствующих здесь заседателей.
От табачного дыма все вокруг стало как в тумане.
Закинув ногу за ногу и приняв удобную позу, Александр Сергеевич уперся взглядом в грудь председательствующего.
— Милый друг мой, «братец божий» Матфей! Все вы здесь давно за мной наблюдаете, справки собираете... Я ведь все знаю. Встревожились моим здесь появлением? Извините, дорогие. Да, у меня все не так, как вы хотите. Все не так... Ах, как мне тошно от всех ваших родственных поучений, от всех этих «веди себя как следует, веди себя как следует…»
Так вот, слушайте меня хорошенько, божье семейство еще не признанных мною собратьев по перу, писателей-евангелистов, и вся находящаяся здесь апостольская рать. Запомните раз и навсегда! Преображение мое свершилось. И совсем не здесь, в пределах едва обозначенного Рая, а там, на Земле моей грешной... И я воскрес душой! Несмотря на это, в вашем понимании между мной и всеми вами теперь лежит великая пропасть. Вы — и те, и те, и те — на том, а я на другом берегу. Вы на этом, а я, выходит, все еще на другом свете. Это вы так считаете. Не правда ли?..
 — Остановись, Поэт, что ж ты здесь проповедуешь!.. — воскликнул Матфей, торопливо поднимаясь с председательствующего места.
— Не бойся, хуже не будет и не может быть! — почти выкрикнул Пушкин, зло отталкиваясь от неведомой ему еще со времен появления в загробном мире почвы.
И уже вновь, медленно вращаясь на сиденье, пристально всматривался он в лица заседателей Апостольского совета, еще надеясь отыскать среди их представителей поддержку…
— И не судите, пожалуйста, мои поступки вашим небесным аршином. Я порвал со всеми моими идолами, так же, как однажды и, казалось бы, навсегда расстался с любящими меня женщинами, которых я бросил, испугавшись за свое будущее... Мне теперь стыдно за себя. За мое литературное творчество, где имели место — может быть, и по праву — такие вещи, как озлобившая вас всех «Гавриилиада». Святое провидение открыло предо мной путь к свету. Теперь я знаю — что я, где я, зачем я, для чего я!..

 2 

От автора:
Пушкин не хотел никого учить и ничего никому проповедовать, но от суда над собою не убегал. Он никуда его не выносил, доверяя лишь одним стихам, и ни перед кем не каялся. Это было бы, может быть, легче, но не свойственно натуре его.
А покаяться было за что. И в первую очередь это относится к его любовным романам, которые, не хотелось бы думать о плохом, возможно, являлись для Пушкина не более чем очередным литературным произведением, которое можно прочитать и, перевернув последнюю страницу, закинуть куда-нибудь пылиться.
Во всех этих любовных романах Поэт был жесток со своими героями, то непростительно ограничивая место действия ради обильных красочных переживаний и смены декораций сюжета, то делая непомерно трагичным его финал. Впрочем, его может оправдать одно: не каждый писатель знает наперед, чем завершится его повествование. Тому пример — отношение Пушкина к Анне Керн во время его ссылки в Михайловском, когда ради желания повидаться с нею он хотел выехать в Петербург (впрочем, так и не случилось). В ту пору, быть может, толчком, послужившим началу задуманного действия, стала встреча Поэта с семейством Керн.
Тогда Пушкину хватило лишь беглого взгляда на «храброго вояку и обольстительного мужа» своей возлюбленной, образ которого столь фальшиво воплощал на ту пору господин Керн. При виде его самодовольного лица у Поэта вместо ревности вспыхнуло острое чувство жалости к Анне Петровне, выданной замуж насильно, совершенной девочкой, да еще за такое «сокровище»!
При первой тригорской встрече генерал Керн, быть может, еще не знавший о любовных увлечениях своей жены, обошелся с Поэтом со всей вежливостью, на какую был только способен, и долго тряс его руку своей дряблой, волосатой и почему-то всегда потной рукой. Пушкину приходилось скрывать брезгливость, как будто от прикосновения к слизи — не только физической, но и словно исходящей от самих повадок Керна. Ему всегда хотелось при этом помыть руки, или, учтиво раскланявшись, поменять собеседника, или, придумав что-нибудь, отойти в сторонку. И при этом не дать генералу повода усомниться в своей добропорядочности.
«Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились…», — наступая на горло собственной песне, напишет Пушкин одному из тогдашних знакомых по Тригорскому, Алексею Вульфу, тому самому Вульфу, которому будут посвящены вот эти строки:

 Здравствуй, Вульф, приятель мой!
 Приезжай сюда (в Михайловское. — А. Ш.), зимой…

Тогда, в момент их первого знакомства с генералом, Поэта радовало одно: что в эти минуты не было подле них Анны Петровны. И в то же время ему было странно, что вот сейчас он увидит Керн, но прежнего волнения, восторга, раздражения, злости или мольбы, которыми полны были его одинокие письма к ней, — сейчас ничего этого не ощущал. А между тем Александр Сергеевич был искренне рад новой встрече, пусть даже в этой «стесненной» обстановке. Быть может, так было и оттого, что отвращение к мужу и жалость к жене теснили в нем другие, более яркие и в то же время уравновешивающие чувства. И немудрено, поскольку носителем их был уже пресытившийся очередным проходным «романом» творческий человек, — чья зажигательная кровь, спокойно и размеренно мыслящий и способный непринужденно и с чувством такта заполнять страницы черновика, еще ни к чему не обязывающего: пусть будет что будет!










 Глава 9

в которой речь идет о романе Пушкина с Керн, о их  встрече в Тригорском, а также о последующем увлечении Поэта…

 1

Когда Анна Петровна Керн появилась в гостиной, на ней было легкое голубое платье, изящные туфельки. Парящие руки были полуоткрыты. Шла она быстро, а войдя, легко остановилась. Невыразимым очарованием снова повеяло на Пушкина, словно какая-то милая родная сторона опять открывалась перед ним.
«И как ее можно было теперь жалеть, — подумалось Пушкину, — когда она носит в себе эту полную и легкую радость влюбленного человека!»
Завидев Поэта, она улыбалась ему еще издали, при этом, намеренно покосила милым смеющимся глазом на склоненную спину своего почтенного, уже давно заметно горбящегося и наполовину облысевшего мужа.
Этот безмолвный и краткий их разговор заключал в себе все: и радость свидания, и призыв к осторожности, и, тем самым, признание, что у них есть что скрывать от общества…
 В эти быстротечные дни, пока супруги Керн и одинокий Пушкин гостили у их общей знакомой Осиповой в Тригорском, им, страстным любовникам, лишь изредка удавалось повидаться наедине. Поэт знал теперь ее планы уехать из Риги, где она жила, в Петербург, а поэтому строил свои — непременно «удрать» из места ссылки, Михаловского, в столицу. Оба они жаждали впредь видеться только на свободе…
Одни лишь взгляды не могли их удовлетворить. Их свидание все-таки состоялось во время отсутствия мужа, уехавшего играть в вист в один из псковских карточных клубов.

2

Весь этот день было тепло и ясно, предвечерняя мягкость лежала над озером. доживающая последние дни дождливая северная погода сменилась на радость предвкушающим встречу коротким отрезком благоуханного бабьего лета. В такую пору сердцу хочется безмятежности, а мыслям — ожидания благодати.
Плывущая средь вечерней дымки тумана фигура госпожи Керн показалась вдали, и Пушкин едва не кинулся к ней, но порыв свой сдержал. Она же приближалась быстро, легко, точно гонимая попутным ветром.
Когда озаренное предзакатным светом лицо Анны можно было различить во всех его мельчайших и милых чертах, Поэт уже не мог устоять...
Он летел к ней навстречу, как гонимый жаждою в сторону источника чистой воды… Летел, чтобы объять ее своими еще трепетными крыльями.
За все время свидания, короткого, страстного, они почти ни о чем не говорили. Все творили их уже неуправляемые руки и переплетенные страстью тела, распластанные и расплавленные от жаркого дыхания милых уст, которые Пушкин целовал, целовал — как давно поселившийся в грезах, а теперь вот и сбывшийся сон.
Это достаточно продолжительное, а для кого-то скоротечное свидание прошло в стороне от посторонних глаз. Но оно не стало поводом для их объединения и дальнейшей совместной жизни.
Этому не суждено было случиться даже после того, как Анна Керн порвала со своим мужем и уехала вместо Михайловского в Петербург.
Могла ль она разлюбить Пушкина? О, никогда! Эта по-своему непредсказуемая любовь все глубже и глубже оплетала своими корнями ее верное женское сердце. А он, кто, по ее словам, «…не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренне, и был неописуемо хорош, когда что-нибудь приятное волновало его…», ничего этого как бы вовсе и не замечал, одаривая ее насмешливыми строчками, вроде этих:

Ты приближаешься к сомнительной поре,
Как меньше женихов толпится на дворе…

или

Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!

А после декабрьских событий 1825 года на Сенатской площади Пушкину на какое-то время было совсем не до ухаживаний за девицами, будь это даже легкий флирт.
 Поэт пережил свое бурное чувство к еще вчера, казалось бы, навек горячо любимой Керн, а потом раз и навсегда отрезал его нежные корешки, как ножом. И здесь нельзя, покривив душой, «закрыть глаза» на действительность, утверждая, что все это было жестоко… Просто в области чувств Пушкин оказался правдив до конца, и Анну Петровну, так его ждавшую, отдавшую ему сердце и думы, мечты, — взял и оставил и без любви, и без настоящих стихов. Да и зачем ему это, когда впереди уже маячит новый сюжет, пусть для менее «закрученного» романа.
2

Его сближение с крепостной дворовой девкой Оленькой давало ему очередное забвение и покой. Но недолго...
Послушная до раболепства любовница его вскоре забеременеет. Да только радости Поэту эта весть не прибавит; волнения от предстоящего отцовства не будет тоже, навалится лишь еще одна забота: как это дело исправить без последствий для дальнейшей свободной жизни холостяка.
Пушкин теперь мысленно озирал этот непредвиденно свалившийся на него пусть даже весьма спелый фрукт заброшенного сада — легко согласившаяся на связь крепостная девка Оленька.
Однако этот «роман» оказался чем-то непохож на другие его «произведения». Здесь не было со стороны Поэта ни борьбы, ни домогательств, он не встречал ни в чем отказа, не воспламенялся от страстных порывов, которым всегда сопутствуют устремления к запретному плоду. Знать, поэтому Пушкин не испытывал каких-либо упоительных ощущений на каждом новом этапе сближения. Разве испытывал он муки отчаяния или томления разуверения, или ревности? Нет, ничего этого не было, и все произошло само собою, бездумно, естественно и продолжалось спокойно, ровно, и, казалось бы, прочно.
Поэт уже по мере продолжения этой истории становится все более бесстрастным, не раз думает о скорой развязке. Да только эти мысли его были поверхностны: как он будет ее вспоминать, как тяжело будет ей расставаться. Так же мало думала, верно, и Оленька, исполняя как должное прихоти барина своего.
Но, несмотря ни на что, после осознания своего отцовства жизнь у «барина» Пушкина круто изменилось! Теперь возникла ответственность и… тысяча всяческих неудобств.
 До сей поры в жизни его так еще не бывало. Была беспорядочность в юности, но легкая и ни к чему не обязывающая; были романы со светскими дамами, но все это было не то…
Быть может, нечто похожее случилось с Поэтом в ту пору, когда он, не особо задумываясь о последствиях, писал «Гавриилиаду, считая, что все само собой образуется. Теперь тоже случилось с бесправной дворовой девкой, так легко отправленной куда подальше. А он, восхищающийся своим донжуанским талантом, мог оглядеться по сторонам и наедине с собой, без посторонних, воскликнуть: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!».
И не было б забот, но они пришли позже и надолго, чтобы уже более не покидать Пушкина — ни на Земле, ни на небесах.
Глава 10

в которой речь идет об очередном заседании Апостольского совета и выступлении на нем Пушкина.


 1
 
Во второй половине солнечного бдения, когда Апостольский совет вновь коснулся написания поэмы «Гавриилиада» и в адрес ее автора посыпались многочисленные обвинения в сатанизме, не искупив которые не то что простые смертные, но даже земные гении не попадут в Царство Божье, Пушкин, вновь попросив слова, разразился очередным монологом:
— «Гавриилиада» наделала мне много хлопот. Многие, как там, — на Земле, так, я вижу, и здесь,  на небесах, нашли ее непригодной для чтения. И в частности, за связь Марии, помимо Господа нашего, с Архангелом и, что самое непристойное, — с самим Сатаной в образе Змия. Того самого, склонившего к грехам несчастную неопытную Еву. Две женщины. Одна из них наказанная Богом, другая же есть Мать его сына, но... Быть может, грех совсем не однолик. Но все же это грех! А кто из нас безгрешен? Только Бог!.. А мне, за плод фантазии поэта, вопят в след: какой ужас! Как посмел писать такие гадости?! А гадость в том, скажу я вам, святые отцы, что вы, считая Марию непорочной Богородицей, всячески старались уберечь паству от того факта, что она, как подобает простой земной женщине, помимо Иисуса, нарожала, за свою более чем скромную земную жизнь, и совсем не от святого Духа, четверых сыновей и двоих дочерей…
Сделав паузу, чтобы дождаться, когда затихнут не прекращающиеся во время его выступления возгласы заседателей, Пушкин продолжил:
— И мне нисколько, не хочется верить в эту вашу ничем не прикрытую, совершенно неискреннюю стыдливость. Особенно в тот самый момент, когда ваша псевдопрокурорская речь заходит о безнравственности героев моей «Гавриилиады».
Не дайте разувериться в вашей просвещенности, святые отцы. Неужели вам отсюда, с высоты непостижимой, неизвестны творцы шутливых повестей Ариосто, Бокаччо, Лафонтен, Касти, Спенсер, Уаусер, Виланд, Байрон,  наконец! Ужели, по крайней мере, не читали вы земляков моих — Богдановича и Дмитриева? Какой несчастный педант осмелился укорить «Душеньку» в безнравственности и неблагопристойности? Какой угрюмый дурак станет важно осуждать «Модную жену», сей прелестный образец легкого и шутливого рассказа? А эротические стихотворения Державина, невинного, великого Державина? Не будем о неравенстве поэтических достоинств. «Гавриилиада» должна им уступить и в вольности, и в живости шуток.


2

Услышав столь миролюбиво изложенное сомнение Поэта, касающееся просвещенности заседателей, святые отцы успокоились и даже попытались взять примирительное слово… Но напустивший в их сторону облако табачного дыма Пушкин продолжил свою речь:
— Слушая и читая вас, господа писатели-евангелисты, поражаешься всей той напыщенной заботе о  благопристойности, которая заставляет вспомнить Тартюфа, стыдливо накидывающего платок на обнаженную грудь Дорины, и забавную реплику горничной, которая в переводе с французского языка это звучит примерно так:
Однако вы податливы на искушение,
И тело производит сильное впечатление на ваши чувства!
Не понимаю, право, что за пылкость вас одолела.
Я совсем не так быстра на плотские желания,
И когда б я увидела вас голым с головы до пят,
Вся ваша кожа меня бы не соблазнила.

Вы, святые отцы, совсем не задумываетесь над тем, что безнравственное сочинение есть то, коего целью или действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. И если бы я в стихотворных строках своей «Гавриилиады» ставил цель горячить воображение любострастными описаниями, коих не заметит даже самый прозорливый мой критик, все это унижало бы поэзию, превращая ее божественный нектар в ядовительный состав, а музу в отвратительную Кандию. Но шутка или просто на кого-то пародия, вдохновленная сердечной веселостью и минутной игрою воображения, может показаться безнравственною только тем, кто о нравственности имеет детское или темное понятие, смешивая с нравоучением, и видит в литературе одно педагогическое занятие. Ежели вы пожелаете дополнительно узнать мое мнение о Марии, извольте закрыть бранящиеся рты: ваша Богородица была увлечена тщеславием, а не любовью к Змию, Богу или Гавриилу: велика честь — не то жены, не то содержанки посредственного плотника из Назарета — стать, пусть на время, любовницей небесных посланников.


Глава 11

в которой сообщается о завершении полемического выступления Пушкина перед заседателями Апостольского совета.

1

Постучав краем трубки о каблук и вытряхнув из нее пепел, Пушкин, то и дело, меняя тональность и характер речи, но уже не стремясь хоть в чем-то угодить постоянно усмиряющему заседателей Матфею, обратил свой взор в сторону разрозненно сидящих евангелистов.
— Что же касается Иисуса, чей живой образ, несмотря на многотрудную работу нескольких поколений земных исследователей, до сих пор не удалось создать для всеобщего восприятия, то он для меня даже на пестром фоне трудов евангелистов, является не более чем исторической личностью своего времени, одним из талантливейших иудейских пророков и фокусников. Не потому ли, в период его земной жизни большинство людей проявляли интерес к Нему в основном только как к прекрасному рассказчику проповедей и притч и расчетливому чудотворцу, а не потому, что они хотят служить Ему как Господу и быть Его бескорыстными последователями. Они не хотели изменять ни своих взглядов, ни своего образа жизни. Они не хотели, чтобы Его вести повлияли на них.
Несмотря на большое число сотворенных Иисусом чудес, — среди которых, помимо излечения больных и парализованных, есть и те, когда Он, как утверждают легенды, открывал глаза слепым, исцелял прокаженных и даже воскрешал мертвых; не менее впечатляет хождение по воде, усмирение чересчур разгулявшихся ветров и разбушевавшихся морей, а также насыщения тысячи людей небольшим количеством хлеба, — большинство этого самого иудейского народа не видели в нем Мессию, задавая при встрече с Ним один и тот же вопрос: «Какое же Ты нам, наконец-таки, дашь знамение, чтобы мы увидели и поверили Тебе?».
На первый взгляд, это кажется невероятным! Неужели целый народ — это неверующий Фома?
Но все проясняется в тот самый момент, когда жители Иерусалима объясняют, почему они не верят, что Иисус есть Христос: «Но мы знаем Его (Иисуса — А.Ш.), откуда он (из Назарета —  А.Ш.); Христос же когда придет, никто не будет знать, откуда Он…»
Вот и я, дабы не прослыть неверующим Фомой, буду вам весьма, признателен, ежели у вас хватит способностей и доказательств переубедить меня… А это сможет произойти лишь только тогда, когда вы предоставите мне возможность встретиться воочию с Христом и исповедаться перед ним.
А пока мне приходится лишь констатировать, что на фоне ваших «произведений», коллеги — писатели-евангелисты, мои вольности словно агнцы перед стаей волков, когда и тех и других вы постоянно пугаете неминуемым и, как утверждает архангел Гавриил, очередным концом света. Но о каком конце света вы говорите? Его просто не будет по той простой причине, что все, по крайней мере, земные здравомыслящие существа, не готовы к всеобщей гибели. Каждое из них, как и прежде, и всегда, будет умирать в одиночестве, ибо землянин наш эгоистичен, живет собой и думает о себе.
Ненадолго замолчав и с нескрываемым сожалением взглянув на бессменно председательствующего Матфея и напиравших на него заседателей, Пушкин продолжил говорить:
— Так, однажды извращенные идеологией барыша мои соотечественники-земляне, уподобившиеся волкам, не боятся конца света, поскольку их мысль, ничтожная душа не может прочувствовать весь трагизм данной ситуации. Они в лучшем случае боятся за свое личное благополучие, которому может грозить соседнее государство, просто сосед по квартире, сослуживец и даже родственник. И пока люди таковы, конца света не будет, ибо эта жизнь наша земная сама дана им, как кара небесная. Эта жизнь, возможно, будет тянуться еще не одну тысячу лет. А конец света для многих из них — это вовсе не кара, а избавление…
Однако не будем растекаться в суждениях, дабы вернуться к обозначенной мною теме…

2

— Вот вы, Иоанн, будьте столь добры ответствовать перед уважаемым собранием, почему в вашем Евангелии мы встречаемся с совершенно другим Иисусом, который, не имеет ничего общего с Иисусом ваших собратьев по перу. И если в вашем изложении Иисус применительно к себе лишь только шесть раз позволяет называть себя Сыном Божьим, то в Евангелиях ваших собратьев по перу это высокое изречение не упоминается вовсе.
Как итог: у большинства из ваших православных читателей не могло не сложиться впечатления, что Иисус лишь через Свое воскрешение стал Сыном Божиим. И еще, если обратиться к некоторым отрывкам Евангелия от Петра, то мы увидим, что акцент в них сделан на не реальном, а на мифологизированном воскрешении Христа.
Различия у сочинителей жизнеописания Христа настолько существенны, что у меня есть все основания спросить, кто же в конце концов говорит правду. Если правду говорят Марк, Матфей и Лука, то выходит, что вы, святой Иоанн, будучи двоюродным братом Иисуса, не можете говорить правду? Но разве это возможно? А если возможно, то зачем? Лично я склонен доверять тому, что написано в вашем труде. И вместе с тем всем вам, евангелистам, я бы посоветовал сесть рядком да не забыть взять с собою счеты, как это сделал я, чтобы внимательнейшим образом, неоднократно изучить тексты всех четырех Евангелий.
После скрупулезных арифметических действий, к моему удивлению, выяснилось, что вы, святой Иоанн, сходитесь с товарищами по перу только в восьми процентах текста, а остальные девяносто два процента — исключительно ваш личный вклад в рассказ об Иисусе, из которого выходит, что родственник ваш, да простит меня Господь, никогда ни страдал от излишка скромности. А насколько это правда — не грех бы спросить у присутствующего здесь вашего тезки Иоанна Крестителя.
Сказав это, Пушкин не замедлил обратить свой взгляд к некогда обезглавленному в тюрьме, а теперь тихо сидящему за спиною апостолов на первый взгляд ничем не приметному человеку.
— Не вы ли, святой отец, уже не в первый раз после крещения увидев идущего к вам навстречу Иисуса, сказали однажды, не то от собственного лица, или, как я, доверяясь Евангелию от Иоанна: «Вот Агнец Божий, который берет на Себя грех мира…»
— А вы, Нафанаил, — здесь Пушкин резко обернулся к одному из первых учеников Иисуса, — не вы ли обратились со словами к «спасителю»: «Равви! Ты сын божий, ты царь Израилев». И тогда, как в первом, так и во втором случае, пасынок никудышного плотника из Назарета отнюдь не отказался от этих публично приписываемых ему слов, которые возносили его над смертными.
Немного поразмыслив и бросив взгляд на Иоанна Крестителя, Пушкин сказал:
— Даже при описании крещения Иисуса у вас, евангелистов, имеются большие расхождения. И кто здесь, среди представителей высокого собрания способен прояснить мне тот факт, что во время священного действа на реке Иордан, если верить Евангелию от Луки, вы, Иоанн, не могли совершить над Иисусом этот святой обряд, как и не могли видеть сходящего на него с неба Святого Духа. И все потому, что в то самое время вы уже сидели в тюрьме, заточенный туда по приказу «приснопамятного» Ирода. Тому подтверждением служит вот этот текст из Евангелия от Луки.
Быстро склонившись, Пушкин поднял все это время лежащее подле его ног святое писание, нашел заранее помеченную страницу и принялся читать:
— «Ирод же четвертовластник, обличаемый от него за Иродиаду, жену брата своего, и за все, что сделал Ирод худого, прибавил ко всему прочему и то, что заключил Иоанна в темницу. Когда же крестился весь народ, и Иисус, крестившись, молился: отверзлось небо, и Дух Святой нисшел на него в телесном виде, как голубь, и был глас с небес, глаголющий: ты сын мой возлюбленный; к тебе мое благословение! (3:19-22)».

Тихо поднявшийся со своего места Иоанн Креститель хотел было что-то сказать, но совершенно намеренно устроенный в зале шум заседателей и незамедлительно предложенный председательствующим перерыв не позволили ему внести ясность в поставленный вопрос.


Глава 12

в которой говорится о взаимоотношениях Иоанна Крестителя и Иисуса, а также об их оценках друг друга.


1

От автора

В главе 14 «Первые ученики Иисуса» из широко известной книги «Самый великий Человек», если сделать ее сжатый пересказ, можно узнать, что: «после того как Иисус провел в пустыне 40 дней, Он возвратился к Иоанну, который крестил Его». А далее в ней речь идет о том, что когда Иисус подходит к Иоанну Крестителю, тот, «видимо, указывает на Него и, обращаясь к присутствующим, восклицает: «Вот Агнец Божий, который берет на Себя грех мира; Сей есть, о котором я сказал: «за мною идет Муж, Который стал впереди меня, потому что Он был прежде меня».
Для невнимательных читателей, в числе которых случилось побывать и автору этих строк, дабы не путаться: кто есть Иоанн Креститель и Иоанн — автор Евангелия, в упомянутой выше главе, найдется следующий текст: «Хотя Иоанн (Креститель — А.Ш.) и старше своего двоюродного брата Иисуса, но он знает, что Иисус существовал как духовное лицо на небе уже до него».
Однако несколько недель раньше, когда Иисус пришел креститься, Иоанн, очевидно, не знал точно, что Иисус должен быть Мессией. «Я не знал Его, — признается Иоанн, — но для того пришел крестить в воде, чтобы Он явлен был Израилю».
Далее Иоанн объясняет нам, читателям, что случилось, когда он крестил Иисуса: «Я видел Духа, сходящего с неба, как голубя, и пребывающего на Нем; я не знал Его; но Пославший меня крестить в воде сказал мне: «на кого увидишь Духа сходящего и пребывающего на Нем, Тот есть крестящий Духом Святым». И я видел, подтверждает Креститель, что «Сей есть Сын божий».
Теперь… кто таков, Иоанн — автор Евангелия?
Из главы 14, мы узнаем, что во время святого действа на реке Иордан при Иоанне Крестителе находилось два его ученика, которые в дальнейшем последуют за Иисусом. Одного из них звали Андреем, а другого Иоанном (автор Евангелия — А.Ш.) «Этот Иоанн, — сообщается в той же самой главе 14. — под названием «Первые ученики Иисуса», — является также двоюродным братом Иисуса, а именно сыном сестры Марии, Саломии».

2

Для того чтоб нам вместе с моим читателем стали более понятны взаимоотношения Иоанна Крестителя и Иисуса, мы откроем в упомянутой мной книге главу 38 под названием: «Не было ли у Иоанна достаточно веры?» Вот ее краткий пересказ.
Иоанну Крестителю, который уже год находится в тюрьме, сообщают о воскресении сына вдовы из Наина. Так как Иоанн хочет узнать о значении этого лично от Иисуса, он посылает к Нему двоих из своих учеников, чтобы спросить Его: «Ты ли Тот, который должен придти, или ожидать нам другого?»
Этот вопрос, уважаемый мой читатель, кажется странным уже потому, что Иоанн около двух лет тому назад сам видел, как дух Бога сошел на Иисуса и слышал Божьи слова одобрения, когда крестил Иисуса.
Может быть, за период пребывания Иоанна в тюрьме его вера в Иисуса поколебалась. Но это не так, потому что если бы Креститель начал сомневаться, Иисус не хвалил бы его так и не ставил бы его наравне с пророками, как Он делал это: «Истинно говорю вам: из рожденных женами не восставал больший Иоанна Крестителя; но меньший в Царстве Небесном больше его. От дней же Иоанна Крестителя доныне Царство Небесное силою берется».
Из всего выше сказанного следует, что Иоанн просто хочет получить от Иисуса подтверждение, что Он Мессия. «Действительно ли Ты Тот, Который установит Царство Бога в видимой силе, или существует еще другой, преемник, которого нам следует ожидать и который исполнит все замечательные пророчества о слове Мессии?»
Что же касается Иисуса, то Он показывает, что Иоанн не войдет в небесное Царство, так как «меньший там больше его». Хотя Иоанн и подготовил путь Иисусу, но он умирает, прежде чем Иисус закрепляет со своими учениками союз или соглашение о том, чтобы они были сопроводителями с Ним в Его Царстве. Поэтому, по словам Иисуса, Иоанн не будет в небесном Царстве. Вместо этого он будет земным подданным Царства Бога.

3

После непредвиденно разорванного надвое заседания Апостольского совета Пушкин, усевшись, как можно удобней в своем вращающемся кресле, раскурил трубку и, разгоняя облако дыма, обратился к Иоанну — автору Евангелия:
— Вы, святой отец, в своем творении на каждом шагу подчеркиваете, что Иисус есть Сын Божий, и не оставляете никаких сомнений относительно того, кто и зачем послал его на Землю. И в то же время вы совсем не интересуетесь историческими фактами; с фанатичным упорством стремясь доказать божественное происхождение Иисуса, защищая эту свою точку зрения от нападок маловеров и выражая радость по поводу того, что Бог через посредничество своего Сына дарует человечеству вечную жизнь. В результате вашего неприкрытого восхищения Иисус в вашем сочинении имеет мало общего с историческим Иисусом. В результате вашей трактовки, святой отец, этот образ почти нематериальный, скрытый таинственной завесой мистики, созданный с единственной целью: проповедовать определенные богословские доктрины; этот образ рожденного на Земле человека, выполненный в одном измерении, напрочь лишен человеческих черт.
Немного поразмыслив, Пушкин попытался подвести черту своему явно загодя подготовленному докладу.
— Здесь следовало бы сказать, что в учении небезызвестного вам Спинозы Иисус — всего лишь человек, хотя и величайший из людей, познавший Божественную Истину. Ч-Е-Л-О-В-Е-К, который воскрес не телесно, а духовно, достигнув благодаря своей жизни и смерти высочайшей святости, и потому может стать вождем не только иудеев или христиан, но и всего человечества, всех людей, следующих его учению.
«Иисус, — по мнению все того же Спинозы, — образец морального человека!» ЧЕЛОВЕКА — понимаете ли вы это?..
Вот и иудаизм никогда не подвергал сомнению факт исторического существования Иисуса, однако отрицал Его Божественное происхождение.
 Если говорить об исламе, то согласно Корану Иса (Иисус) был не Сыном Божиим и не Спасителем мира, а слугой Божиим, то есть «истинным мусульманином», а также одним из великих пророков, в котором исполнилась воля Аллаха.
А вообще-то, бог должен быть О Д И Н, иначе это не Бог. И я был бы несказанно удовлетворен, если б во Вселенной существовала лишь одна-единственная религия. Только это способно привести внутреннее состояние всех здравомыслящих верующих существ к единому знаменателю. Я даже готов закрыть глаза на то, что религия, на самом-то деле — это всего лишь один из методов контроля над человеческим (как нас привыкли обзывать) «стадом», если, конечно, речь идет о планете Земля.




Глава 13

в которой говорится о встрече Пушкина с евангелистом Лукой и состоявшейся между ними беседе.

1

На одной из прилегающих к Дворцу правосудия вечнозеленых зон отдыха, в самом центре обширного сада, которым служила выполненная в форме шестиугольной иудейской звезды пестрая клумба с аккуратно подстриженными кустами розмарина и лаванды и от которой веером разбегались густо заросшие аллеи, вблизи от того места, где поднималась ветвистая магнолия с темной листвой, окропленной брызгами молочно-белых цветов, на увитой лианами узорчатой скамье, коих вокруг клумбы-звезды было настоящее ожерелье, во время достаточно продолжительного перерыва между вечерними заседаниями Апостольского совета у раба Божьего Александра состоялась давно ожидаемая встреча с евангелистом Лукой.
Когда Пушкин наткнулся на святого отца под ветвями цветущей магнолии, уже начинали сгущаться медвяные сумерки; и все, что попадало под их ниспадающую из безмерности накидку принимало неясные очертания, поглощалось… И если бы не исходящее от нимба евангелиста мерцающее свечение, Поэту вряд ли бы удалось разглядеть на его осунувшемся от череды продолжительных заседаний лице словно б нанесенную цветочной пыльцою бледность.
Лука сидел, низко опустив седовласую серебрящуюся голову и ухватившись правой рукою за край скамьи.
Пушкин подошел к евангелисту мягкими неслышными шагами и столь же тихо присел слева от него.
Переглянувшись и несомненно признав друг друга, они еще долго хранили молчание.
Первым не выдержал Пушкин и, представившись для порядка, спросил:
— Многие до сих пор спорят о вашей национальности: одни утверждают, что вы грек, другие считают вас евреем. Так кто же вы есть на самом деле?
Лука не сразу подняв отяжеленную думами голову, произнес:
— Здесь, на крыльце у Господнего Храма, число которых, да будет вам известно, равно количеству существующих небес, не принято различать друг друга по роду и званию, поскольку перед Богом все равны… Но ежели для вас это столь важно, судите сами, кто я, если настоящее имя мое Лукиос.
— Интересно… А как бы на самом деле звучало имя мое, родись я не в России, а где-либо в африканском племени?
— Вы, Александр Сергеевич, Поэт! И этим все сказано. Поскольку, Поэт — это имя для всех сословий и наций едино, а следовательно не требует дополнительных разъяснений… Однако не каждый профессиональный исследователь вашего творчества поймет, что поэт такого уровня, как Пушкин, это Вселенная с большой буквы, в которой властителем является безусловный Талант; а все это вместе — состояние авторской души…
Вам подражать — напрасное занятие… Не рискну распространяться о вашем влиянии на русскую поэзию сейчас, но при вашей земной жизни трудно было указать на кого-либо из ваших современников, кроме, пожалуй, Лермонтова, которые бы, как Михаил Юрьевич были вами заражены; поскольку постичь вас — это уже нужно иметь талант…
— Я вижу, вы прекрасно осведомлены, чтобы ненароком не заплутать в дебрях нашей земной литературной жизни.
— Приходится держать себя в форме, — скупо улыбнулся Лука.
Вот так, примерно, начинался представленный мною ниже разговор запоздалых посетителей дворцового сада.

2

Взглянув на все так же сидящего с опущенной головою Луку, Пушкин решился на откровенный разговор:
— Внимательнейшим образом изучив все четыре Евангелия ваших коллег — христианских писателей, я убедился в том, что и вы — будучи талантливейшим рассказчиком, чьи описания сцен из жизни Иисуса полны драматического напряжения, динамичны и пластичны, а все ваши герои обрисованы столь выразительно, что навсегда остаются в памяти, — не избежали компиляции. И если при ее использовании у Марка, Матфея и Иоанна теряется собственное «лицо» и даже право на утверждение Евангелия под собственным именем, то у вас, надо признать, компиляции приобретают характер свойственных только Иисусу черт, являясь дополнением его биографии.
Внимательный читатель Библии непременно заметит то странное обстоятельство, что евангелисты Иоанн, Марк или Матфей дружно обходят молчанием детские, юные и зрелые годы жизни Иисуса. Все они, по большей части, сосредотачивают читательское внимание на его миссионерской деятельности, закончившейся столь трагическими событиями в Иерусалиме, то есть освещают события одного года или, если верить Евангелию от Иоанна, максимум трех лет. И вдруг в Евангелии от Луки, то есть в вашей работе, появляется рассказ о том, как Иисус, будучи двенадцатилетним отроком, во время пребывания в Иерусалиме ускользнул от родителей и, встретив в храме священников, поразил их своими познаниями и умом.
— Чрезвычайно странно, не правда ли, святой отец, что, помимо вас, остальные евангелисты ни словом не упоминают об этом столь интересном эпизоде из жизни Иисуса. А поскольку невозможно предположить, что они решили почему-то умышленно умолчать об этом, то напрашивается единственный вывод: это приключение двенадцатилетнего Иисуса было им не известно.
— Разбирая выше обозначенный момент, я, как литератор, не могу не обратиться к вам с вопросом, где тот источник, откуда вы смогли почерпнуть основу для написания этой главы, читая которую, я лишний раз убедился в наличии у вас, настоящего писателя, высокой культуры слова и литературного мастерства? Можно только позавидовать вашему стилю письма, исполненного такта и достоинства, когда использованный вами словарный запас очень богат, построение фразы неизменно правильно, грамматические формы тщательно подобраны, а синтаксис ритмичен и естественен.
— Спасибо на добром слове, — сказал, зачем-то быстро покинувший увитую зеленью скамью святой Лука. — Слышать подобное от вас, словно б получить благословение от самого Господа Бога. Приятно! Что ни говори… А что касается «источника», я, пожалуй, об этом могу рассказать, чего никогда не сделал бы даже на исповеди, когда б моим духовником был сам Иисус Христос!
Растроганный старец вновь присев на свое прежнее место и, выдержав недолгую паузу, продолжил говорить:
— Корни этой истории следует искать в произведениях Иосифа Флавия. Читая их, вы, Александр Сергеевич, непременно наткнулись бы на тот факт, гдев своем повествовании «Жизнь» иудейский историк похваляется тем, что уже четырнадцатилетним мальчиком он отличался выдающимся умом и эрудицией.
«Когда мне было четырнадцать лет, — читаем мы в этом интереснейшем эпистолярном произведении, — я пользовался всеобщим уважением. Это достигло такой степени, что самые почтенные священники и ученые города Иерусалима приходили ко мне, чтобы посоветоваться по различным правовым проблемам».
Процитированный для вас отрывок из автобиографии Иосифа Флавия навел меня на мысль, что и Иисус был таким же чудо-ребенком, поражающим своими познаниями и умом. Я настолько поверил в это, что не видел ничего предосудительного в том, чтобы относящееся к Флавию применить к Иисусу и таким образом частично восполнить недостаток сведений о его земной жизни.
— Все изложенное мною не иначе как типичная для ваших, Александр Сергеевич, времен  беллетризация, — попытался было закончить свой краткий монолог Лука.
— Не скажите… — живо отреагировал Пушкин. — Ваша «беллетризация» особого рода. Может, я и повторяюсь, но в ее основе не столько желание литератора блеснуть интересным эпизодом, сколько глубинное убеждение, что такой случай действительно имел место в жизни Христа, а вернее, Иисуса, поскольку для меня эти два наречения, причем человека, а не Бога, несовместимы…
Если признаться честно, мне ваш Иисус, его поэтично выписанный образ, время его жизнедеятельности всегда импонируют, как с точки зрения литератора, так и просто рядового читателя.
О том, насколько сочен и многокрасочен ваш язык, я могу говорить часами. Чего стоит лишь одно описанное вами рождения младенца Иисуса; с этой сказочной палитрой всевозможных чудес, появление которой, если я не ошибаюсь, напрямую связано с настигшей вас в пору написания Евангелия мифологизацией личности Иисуса, которой не было во времена Марка и Матфея.
— И это действительно так! — кивнул головою Лука затем, чтоб предложить Пушкину пройтись не спеша вокруг клумбы, как если бы изучая саму Вселенную, с ее разнообразием пестрых галактик — в виде разносортных цветов…

3

Когда над дальнею кромкою здания Дворца правосудия появилась Луна, а в саду утихло щебетание птиц и не стало заметно вольно разгуливающих от аллеи к аллее хищных животных и маленьких зверьков — от тигров с пантерами до белок и лис, оба посетителя заторопились на очередное заседание Апостольского совета.
А чтобы не тратить времени понапрасну, попытались завершить начатый разговор.
— Уже упоминавшаяся здесь мифологизация в любое время и при любой ее величине, всегда ретуширует реальность, не правда ли, Александр Сергеевич? — сказал торопливо идущий Лука.
И, как если бы совсем не собираясь дожидаться ответа, продолжил, казалось бы, уже многие годы никогда не прерывавшийся разговор.
— Тому подтверждением служит Евангелие  от Иоанна, в котором автор, нимало не интересуясь историческими фактами, с фанатичным упорством стремится доказать божественное происхождение Иисуса. И пусть это действительно так… Но в данном случае это совершенный перебор. Его текст, буквально нашпигован самоопределениями такого рода: «Я свет миру!», «Я дверь овцам», «Я есть пастырь добрый», «Я не от мира Сего», «Я хлеб жизни» и так далее…
— Вот и я говорю о том же… — живо откликнулся Пушкин, приятно удивленный столь поразительным откровением святого отца. — Потому как от перенасыщенности самовосхвалений Иисуса в Евангелии от Иоанна вяжет во рту, а в голове читателя слипаются мысли.
Ваш Иисус, как и в Евангелиях Матвея и Марка, это добрый учитель, врач и чудотворец, который исцеляет и лечит, руководствуясь чувством милосердия и любви к ближнему, при этом оставаясь типичным еврейским пророком, живущим в самой гуще своего народа, хорошо знающий его обычаи и привычки. А вот в Евангелии от Иоанна это уже образ святого, далекого от мирских дел и почти полностью лишенного человеческих черт. Если он говорит, то сентенциями, полными красочных метафор, и тема его высказываний — только великие, вечные истины. Пытаясь убедить нас в божественном происхождении Иисуса, Иоанн лишает его земных черт и создает ходячий символ, а не человека из плоти и крови, каким Иисус, как по моему, так и, надеюсь, по вашему мнению, является на самом деле.
Вместо ответа Лука, лишь указав на увеличенную до огромных размеров, выполненную из белого камня и установленную в фойе Дворца правосудия фигуру распятого человека, сказал:
— А все-таки ОН существует…
Проводив затуманившимся взглядом уходящего от него старца, Пушкин, не без удовлетворения подумал: «И это был тот самый христианский писатель, святой Лука, никогда не забывающий о главной апологической цели своего Евангелия, в трактовке которого предсказанное царствие Божие — не царство в буквальном смысле, а духовное возрождение человечества». Это его Иисус говорит: «Не придет царство Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там, ибо вот, царство Божие внутри вас есть».


Глава 14

в которой автор настоящего повествования пытается в очередной раз «примазаться» со своими куцыми суждениями к научно обоснованным выводам земных ученых мужей об истинном жизнеописании Иисуса.




1

От автора

Возможно, желая вытравить из Иисуса все черты и манеры человеческого образа, большая часть христианских писателей оказалась на удивление скупа на описание его внешности.
Если задаться целью узнать, как действительно выглядел первенец Марии из Назарета, мы, к своему изумлению, обнаружим, что во всех Евангелиях не сказано по этому поводу ни слова. А ведь галилейский пророк, по сообщению тех же самых Евангелий, буквально вездесущ, он центральная фигура всех притч и сказаний, составляющих их содержание. И хотя он там возвышается над окружающими своей особой, на его взгляд, неземной сущностью, но в остальном он такой же человек, как и другие, со всеми человеческими изъянами и недостатками.
Странствуя по дорогам Галилеи и Иудеи, он охотно пускался в разговоры со случайно встреченными людьми, гостил в домах друзей и знакомых и даже, если верить св. Иоанну, не гнушался участвовать в шумных пирушках. Как любой смертный, он страдал, падал духом, терзался и закончил свою жизнь мученической смертью.
Даже если предположить, что евангелисты не намеревались воссоздать биографию Иисуса, нельзя не удивляться тому, что им совершенно нечего сказать о его наружности. Они даже намеками не сообщают, был ли Иисус высок или мал ростом, красив или уродлив, какого цвета были у него волосы и глаза, как он одевался. Иисус в их рассказах лишен материальных черт и не виден, будто прикрыт шапкой-невидимкой.
Этот факт непреднамеренного отсутствия описания внешности подтверждает уже высказанное ранее предположение, что авторы Евангелий не были очевидцами описываемых событий и не имели никаких сведений о том, как выглядит Иисус. И это тем удивительней, что многие жители тех мест, где провел жизнь Иисус, знали его лично.
И все же отдельные детали в наружности Иисуса мы можем установить по некоторым фразам, не имеющим. на первый взгляд, никакого отношения к этой проблеме.
Иисус, как мы знаем, отнюдь не был аскетом, любил общество. И конечно же, не был одет в лохмотья, если римские солдаты, стоявшие в карауле перед местом его казни, распятием, бросали жребий, чтобы решить, кому достанется его одежда.
В поисках описания внешности Иисуса уже упоминавшийся мною польский писатель Косидовский, делая ссылку на книгу «Истории мира» своего коллеги, английского писателя Герберта Уэллса, сообщает читателям, что Иисус умер на кресте намного быстрее, чем обычно умирали другие. Так быстро, что когда об этом сообщили Пилату, тот усомнился, в самом ли деле Иисус умер. Уэллс делает из этого правильный вывод, что Иисус был, по всей видимости, человеком хилым и тщедушным.
Еще в одной ссылке автора «Сказаний евангелистов», теперь уже на полемический трактат «Против Целса», принадлежащей христианскому философу Оригену, мы можем прочесть: «Если бы дух божий действительно поселился в нем (Иисусе), то он должен был бы отличаться от других красотою облика, великолепием тела, а также красноречием. Ибо невозможно поверить, что тот, в чьем теле было нечто божественное, ничем не отличается от других. Между тем люди рассказывают, будто Иисус был мизерного роста и с таким некрасивым лицом, что оно вызывало отвращение». 
«В самом ли деле ранние христиане представляли себе Иисуса таким, каким его изображает Цельс в изложении Оригена? — задается вопросом Косидовский, и сам же отвечает на него: — Оказывается, да. Это полностью подтверждает, например, христианский писатель Тертуллиан. В своих полемических диалогах со сторонником Павла и противником Ветхого Завета Маркионом он следующим образом описывает Иисуса: «Облик его был лишен какой-либо красоты и обаяния. Поистине, неужели нашелся бы смельчак, который бы нанес малейший вред телу, если бы оно отличалось необычайной красотой и было озарено небесным сиянием? Кто бы крыл плевками лицо, если бы уродство, которое наложил на себя Иисус и которое сделало его презренным в глазах людей, не представляло заслуживающим одних лишь плевков?»
И еще одна ссылка на Тертуллиана, сделанная польским писателем, когда описывается облик Иисуса, взятый из пророчества Исаии: «Ибо он взошел перед ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в нем ни вида, ни величия; и мы видели его, и не было в нем вида, который привлекал бы нас к нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы ни во что ставили его. Но он взял на себя наши немощи и понес наши болезни; а мы думали, что он был поражен, наказуем и унижен Богом (гл. 530)».
Все выше названные авторы жили во второй половине второго века, а значит, они отражали взгляды поколения, отделенного от момента распятия Иисуса более чем ста годами.
А вот в «Послании Лентулла», представляющем собою будто бы отчет проконсула Палестины римскому сенату, его автор, владея иными, я бы сказал, радужными красками, «рисует» в угоду своему начальству совершенно иной портрет небожителя Иисуса:
«Человек он среднего роста. С хорошей осанкой и великолепным благородным лицом. Его вид внушает и любовь, и страх одновременно. Волосы цвета спелого ореха ниспадают гладко до ушей, а дальше до самых плеч вьются колечки. Чуть более светлые и блестящие; посередине головы они разделены пробором, как это принято у назареев; лоб ясен и чист, лицо без морщин и пятен дышит силой и спокойствием; линии носа и рта безукоризненны, борода густая, того же цвета, что и волосы, не очень длинная, разделенная посередине. Взгляд прямой, проницательный, глаза сине-зеленые, яркие и живые. В гневе он страшен, а поучает дружески и нежно, с радостной серьезностью. Иной раз плачет, но не смеется никогда. Держится гордо и прямо, руки и плечи его полны изящества, в разговоре он серьезен, скромен, сдержан, и к нему по праву можно отнести слова пророка: «Вот самый прекрасный обликом из всех сынов человеческих».

2

Своеобразной фотографией Иисуса или ее негативом могла бы стать оставленная после казни галилейского пророка всем известная плащаница, но, увы…
На дворе уже двадцать первый век. Но до сих пор, несмотря на все самые изощренные научные экспертизы с привлечением самой передовой технологии и аппаратуры, продолжаются споры об истинном предназначении этой покрытой тайной материи. И все это потому, что подлинность плащаницы, вопреки отчаянным усилиям церковников, доказать так и не удалось. Пока в истории данной реликвии этот громадный пробел не будет заполнен, ни один здравомыслящий человек не сможет поверить в ее подлинность. Тем более что библеисты выдвигают один очень серьезный довод против ее подлинности. Дело в том, что по тогдашним погребальным обрядам иудеев обертывание тела усопшего в холст не практиковалось. Согласно строго соблюдаемому ритуалу, тело при захоронении намащивали благовониями и обвивали узкими полосками ткани, а голову перевязывали платком, как это описано, например, в сказании о воскрешении Лазаря (Иоанн, 11:44).

* * *
Итак, что же нам удалось узнать о внешнем облике Иисуса? Ответ однозначный: ровным счетом ничего. Все, что я процитировал здесь на эту тему, представляет собою плод фантазии и благие пожелания, одним словом, чистейшей воды вымысел. По сравнению с Евангелиями христианских писателей, там этой воды было значительно меньше. Отсюда вывод: даже на заре христианства ничего достоверного об основоположнике этой религии известно не было. Уже тогда Христос был загадкой.


Глава 15

в которой рассказывается о первой встрече двух российских поэтов, Пушкина и Лермонтова, которые, в разное время став жертвой дуэлей, встретились на небесах.


1

Встреча эта состоялась в момент возращения Пушкина из Дворца правосудия.
После очередного заседания Апостольского совета, на котором Поэту вновь и весьма успешно удалось указать евангелистам на их достаточно крупные разночтения, касающиеся некоторых деяний сочиненного ими Иисуса Христа, он, будучи в хорошем расположении духа, шел в сторону своего теперешнего и надо думать временного места проживания. Место это, не имея ни зримых, ни каких-либо временных границ, находилось, можно сказать, на нейтральной полосе — промежутке между Адом и Раем. Вот здесь-то, по дороге к своей одинокой и словно бы затаившейся среди вечнозеленых садов окраины поднебесного города «келье», ему и повстречался земной вчерашний временщик великого российского масштаба, о появлении которого уже давно говорилось в пределах Четвертого Неба Семейства Отца.
При виде своего собрата по перу Пушкин воскликнул:
— Лермонтов?
— Пушкин!
Они обнялись, еще незнакомые, но дружные сразу.
Пушкин, который за все последнее время так и не встретил родственную себе душу, был рад предстоящему общению. Более того: он счастлив был видеть истинного Поэта!
Александр Сергеевич смеялся, болтал да приглядывался: кто таков этот самый главный сочинитель поэтического некролога на его смерть?
Это не был товарищ ни по детству, ни по Лицею. В нем было все ново и как-то свежо резало глаз.
Вот и Лермонтов, опираясь на имеющую у него еще земную информацию о Пушкине, продолжал изучать его, не скрывая своего любопытства. Вместе с тем со стороны могло показаться, что обоих литераторов давно уже связывала самая тесная дружба.
Если в былом общественном положении оба они состояли под присмотром властей, когда и печататься было обоим, пожалуй, не так легко, то и здесь — между Раем и Адом — они пребывали в одинаковом положении: в меру испачканных душ, еще, казалось бы, невинных и не нуждающихся в Чистилище.

2

Их первый разговор, как костер на сушняке, «загорелся» почти только одними вопросами. И первый из них последовал со стороны Пушкина, попытавшегося узнать, что говорилось о нем, там, на Земле, после его гибельной дуэли. И когда он спросил у Лермонтова: «Вы, сударь мой, отбыли в сей мир значительно позднее меня, а посему, надеюсь, сумеете насытить любопытствующего поэта рассказами о том, каковы теперь перемены средь светского общества российских столиц, и повлияла ли на них моя смерть?..
Немного поразмыслив, Лермонтов счел нужным произнести краткую, но весьма цельную речь, смысл которой сводился к тому, что Пушкин напрасно мечтает о каком-то своем политическом значении. И что вряд ли уж царь действительно так напуган его вызывающими революционное брожение сочинениями, но что стихи его, и это точно, «приобрели народность во всей России».
«Да он, я вижу, еще и ершист…», — только и подумал тогда Пушкин, успевший на ту пору прочесть роман Лермонтова «Герой нашего времени», который в числе иных литературных новинок землян уже имелся на ту пору в одной из библиотек Дворца правосудия.
Быть может, впервые, столь пристально взглянув на своего собеседника, Пушкин, не без удивления заметил, что после обретения лермонтовской душой новой оболочки в ней было легко отыскать печеринские черты.
Лермонтов был среднего роста, стройный, тонкий стан его и достаточно широкие плечи доказывали крепкое сложение фигуры поэта. Его походка была небрежна и ленива: при ходьбе он, познавший военную муштру, никогда не размахивал руками — верный признак некоторой скрытности характера. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое, наполненное сумрачной и недоброй силой; задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением нежных и едва очерченных, будто растекающихся от своей притягательной откровенности губ. Не потому ли, когда он улыбался, в нем было что-то от наивного и беспомощного ребенка. Зато глаза его, казалось, не смеялись совсем.
В отличие от Пушкина, Лермонтов вырастал и становился личностью и Поэтом, как если б из совершенно другого угла их когда-то совместного российского дома. Казалось бы, его угловатость и немногословность, крепко сидевшие в нем, не хотели сдаваться Но если огонь вырывался, то он бушевал в нем с невиданной силой. Не случайно почти все, что появлялось из-под его пера, было схоже с его душевным порывом.
Тому пример — стихотворение «Дума». Вот что писал о нем Белинский:
«Эти стихи, — с волнением говорил великий критик, — писаны кровью; они вышли из глубины оскорбленного духа: это вопль, это стон человека, для которого отсутствие внутренней жизни есть зло, в тысячу раз ужаснейшее физической смерти!»
Лермонтов не выбирал и не взвешивал слов и выражений, он как бы заново их вырезал по свежему месту. Он не хотел приручения, и он не терпел никакого над собою господства. К тому же Лермонтов, наверное, как никто другой из российских поэтов умел управлять собой. И уже в последующих разговорах с Александром Сергеевичем о нынешнем состоянии литературы или государственном обустройстве, когда тот «заводился с полуоборота», успокаивал его своим похожим на поспешный выдох монологом.
— Страсти, господин Пушкин, не что иное как идеи при первом своем развитии… Они — принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь, а кому-то и вечность ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого океана. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытной силы. Полнота и глубина чувств и мыслей не допускают бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждает в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается всей своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самосознания человек может оценить правосудие Божие.
Внимательно взглянув на невесть о чем задумавшегося Пушкина, Лермонтов добавил к уже сказанному:
— Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение.
— Все, что вы сказали, — поднял голову Поэт, — имело место в нашей с вами вчерашней действительности, но только не здесь, когда сознание управляется и находится под особо прочным и прозрачным для созерцания Вседержателя колпаком. Однако это не мешает, пока мы еще здесь, у Его высокого порога, вступить со мною в дискуссию.




Глава 16

в которой продолжается рассказ об общении двух великих русских Поэтов в загробном мире.

1

Во время одной из последних встреч Поэтов, состоявшихся накануне их вынужденного прощания, их разговор не мог обойти стороною некоторых особо острых углов теперешнего состояния российской литературы.
Когда речь зашла о лермонтовской прозе, Пушкин заметил:
— В обширной и постоянно обновляемой библиотеке местного Дворца правосудия, чьи сотрудники, херувимы, неустанно следят за всеми происходящими новостями Вселенского Царства Господнего, мне удалось познакомиться с некоторыми из высказываний критиков о вашем «Герое…»
Особо хотелось бы отметить мнение Белинского, который написал: «Никто и никогда не помешает его книги ходу и расходу, пока не разойдется она до последнего экземпляра; тогда она выйдет четвертым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком».
Эти слова, господин Лермонтов, дорогого стоят… И я рад, что вы со своим романом далеко продвинули уровень российской прозы, которая, надо отметить, всегда страдала и продолжает страдать от изысканности тонких выражений, когда вместо глубокой и оригинальной мысли, простоты и ясности фразы, проступает манерность и напыщенность слога, утяжеленная преобладанием описательного стиля.
Кивнув в знак согласия головою, Лермонтов продолжил заранее оговоренную тему:
— Российской прозе еще долго придется изживать из своей среды засилье профессионалов — эпигонов, поставщиков литературного чтива. Что касается моего творчества, то я многому научился у вас, раз за разом перечитывая «Капитанскую дочку». Я учился сочности русского языка, его чистоте, правильности и гармоничности. И, быть может, совершенно непроизвольно подражая вашим «Повестям Белкина», я выстроил «героя настоящего времени». Который, по словам упомянутого вами Белинского, стал: «не собранием повестей и рассказов, а романом, в котором один герой и одна основная идея, художнически развитая…»
— В наши с тобой времена и ранее, — встрепенулся задумавшийся было Пушкин, — под словом роман разумели лишь только историческую эпоху, развитую в вымышленном состоянии. Плохо это или хорошо, судить читателю, скажу одно: рассвету романа в русской литературе предшествовало развитие повести. Не буду скромничать, сказав, что в этом есть и моя немалая заслуга. Тому подтверждением служат и упомянутые вами повести: «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», «Выстрел», «Метель», составившие целый именной цикл. И если кто спросит: «Кто этот Белкин?», отвечу: «Кто бы он там не был, а писать повести надо вот так: просто, коротко и ясно. Ну, совсем как у вас в «Герое нашего времени».

2

От автора

В ходе всего нескольких, но продолжительных по времени встреч Поэтов Пушкин сумел-таки покорить «ершистого» Лермонтова. И покорил больше всего именно тем, что совсем не хотел покорять. Пушкин любил людей не под собою, а рядом с собой и страстно ценил всяческую их своеобычность. Лермонтов глядел все еще мрачно и думал: вот он каков, Пушкин! А Пушкин смеялся и говорил, говорил, широко обнажая два ряда своих ослепительно белых зубов. И мысли его не одевались в одежды учености или парадного глубокомыслия, они выражались с такою же ясною простотой, каков сейчас был он и сам: да, это Пушкин — простой и гениальный! И которому можно указать на его недостатки и выслушать от него очередной беззлобный упрек, на вроде этого: «Вы, сударь мой, Лермонтов, говорите как настоящий надворный судья! Забыв поменять на мантию мундир российского офицера лейб-гвардии гусарского полка…» А тот по своей давней привычке открыто высказываться возражает: «А что же, разве не дворянское это дело? В службе на благо народа своего и отечества — всякая должность хороша…» А когда Поэт начнет «закипать», просит его прочесть что-либо из его предсмертных творений.
В такие незабываемые минуты, когда приходилось впервые слушать авторское исполнение Пушкина, Лермонтов превращался в слух, полностью сосредоточившись и отдаляясь от всего наносного. Как это часто бывает, знакомые стихи звучали для него совсем неожиданно и образы, бывшие в тени, вдруг выступали, как если бы освещенные Солнцем, коим на самом-то деле и являлся Александр Сергеевич Пушкин.

Глава 17

в которой речь идет о начале одного из будничных заседаний Апостольского совета, по «делу» раба Божьего Александра в связи с его деяниями на Земле.

1

Сегодня над постоянно перемещающимся по территории Четвертого Неба, и как если бы ни где не находящем достойной опоры, похожем на огромную перевернутую тарелку зданием Дворца правосудия колыхалась непривычная для Пушкина умиротворяющая вселенская голубизна.
Когда нога Поэта коснулась мозаичных, до зеркальности отполированных каменных плит фойе, его, вместе с ободряющею волною прохлады, накрыла непривычная для его слуха тишина.
Обходя стороною прорывающиеся сквозь оконные занавески, словно б кого выискивающие, похожие на хрустальные указки солнечные лучи, Пушкин ненадолго задержался перед огромными, плотно прикрытыми створками двери в зал заседаний, прислушиваясь. При полном отсутствии каких-либо звуков можно было подумать, что сегодня Дворец правосудия пуст или в нем тихо проповедует Сам Господь Бог!
Однако стоило Поэту шагнуть за порог, как на него покатилось со всех сторон этого на римский лад выстроенного зала заседаний полное собрание все нарастающих перешептываний и реплик святых отцов, как видно, давно уже заполнивших эти ступенчато расположенные скамьи.
Сегодня от имени всех обвиняемых Пушкиным в неискренности своих святых писаний евангелистов выступил преподобный Лука.
— Да будет вам известно, раб Божий Александр, — сказал сиплым голосом, едва откашлявшийся святой отец, — что все мы, ваши коллеги писатели, в работе над изложением ведомых рукою Господа нашего и Создателя благовествований строго придерживались церковных традиций Старого Завета, основанных на моисеевской религии, уверенно предсказавшей появление на Земле Мессии в облике Иисуса Назорея.
В своих писаниях мы, евангелисты, всегда опирались на авторитетное мнение последователей учений Христа — общину назареев в Иерусалиме, во главе которой стоял брат Иисуса, святой Иаков, а после его казни – двоюродный брат Иисуса — Симон, сын Клеофаса, который был братом побитого каменьями Иосифа, Иисусова отца.
Здесь, я думаю, уместно будет сообщить господину Пушкину о том, что в общине выше перечисленных мною «наследников» христианства имелось собственное Евангелие на арамейском языке, в котором было убедительно доказано происхождение Господа нашего Иисуса Христа от колена царя Давида. И еще мне хотелось указать вам, как Поэту с большой буквы, на тот факт, что все наши Евангелия достоверны, поскольку их тексты опираются на изложения братских мне апостолов — современников и учеников Христа.
Столь неожиданное заявление евангелиста Луки еще вчера рассуждавшего созвучно многим высказываниям Александра Сергеевича,   озадачило Пушкина.
— О чем теперь, Поэт, возможно, говорить? — спросил, не скрывающий своего удовлетворения председательствующий Матфей.
Немного поразмыслив и как если бы желая разом поразить всех присутствующих заседателей своей невозмутимостью, Пушкин, совершив привычное вращение в самом центре зала заседаний и круглого с внутренней пустотелостью стола, начал свой очередной монолог.
2

— Прежде всего, уважаемые святые отцы, мне хотелось бы обратить ваше внимание на сохранившиеся до нашего времени тексты нехристианских авторов, чья беспристрастность, на взгляд наших земных ученых мужей, не вызывает сомнения. Речь идет о трех римских писателях: Таците, Плинии Младшем и Светонии. Надо заметь, что от вас, господа евангелисты, возможно, за исключением только что выступившего здесь Луки, эти авторы отличались буквально всем: образованием, социальным происхождением, имущественным положением, культурой и религиозными представлениями. Все они принадлежали к высшей знати римской империи и вряд ли могли питать особую симпатию к обитателям бедных кварталов, склонным к христианской вере. И если такие писатели сочли необходимым упомянуть в своих сочинениях о Создателе столь чуждой им религии, то это служит лучшим для вас, господа заседатели, доказательством достоверности существования Иисуса Христа.
После столь благожелательных слов Поэта, по залу заседаний прокатилась волна одобрительных вздохов и даже восклицаний. Но… Пушкин продолжил свой монолог:
— Однако стоит заметить, что все выше сказанное имело бы силу лишь в том случае, если б удалось неопровержимо доказать подлинность этих упоминаний. Доказать, что они действительно принадлежат перу названых мною авторов.
С этими словами, Поэт продемонстрировал перед заседателями свой развернутый веером и убористо исписанный конспект, а по залу заседаний тотчас же прокатилась холодная волна неодобрительных реплик.
Не обращая внимания на то, как вновь закипает похожий на огромный котел зал заседаний, Пушкин продолжил говорить:
— Хотелось бы обратить ваше внимание на тот факт, что наши земные, столь часто упоминаемые мною ученые мужи немало потрудились, подвергнув тщательному изучению высказывания трех римских авторов. Но и этих затраченных ими сил, наверное, было мало, поскольку их выводы, которые были обнародованы с запозданием и не во всех деталях, не нашли единодушного одобрение коллег. Кое-какие вопросы так и не были выяснены окончательно и, я думаю, по настоящее время являются предметом ожесточенных споров, чем-то похожих на ваши со мной разбирательства.
Порывшись в карманах, Пушкин разложил на коленях еще одну стопку мелко исписанных бумаг, а уже затем, извинившись за вынужденную паузу, продолжил свое выступление:
— Один из уже упомянутых мною авторов, Тацит, крупнейший историк и писатель Древнего Рима, живший в 55–120 годах от рождения Иисуса, примерно, в 116 году представил главное свое сочинение — «Анналы». Так вот, в книге 15-й «Анналов», там, где автор описывает вспыхнувший в Риме знаменитый пожар, в котором все историки обвиняют императора Нерона, в 44-й главе, можно прочесть следующее высказывание.
Подняв с колен один из листов бумаги, Пушкин прочел:
— «Чтобы пресечь слухи, Нерон подставил виновных и подверг самым изощренным казням тех, кого чернь ненавидела за их постыдное поведение и называла христианами. Начало этому названию дал Христос, который был при Императоре Тиберии приговорен к смерти прокуратором Понтием Пилатом; временно подавленное пагубное суеверие вспыхнуло снова не только в Иудее, где это зло родилось, но также и в столице, куда отовсюду стекается и находит множество приверженцев всякая гадость и пакость. Вначале схватили тех, кто эту веру исповедовал публично, затем — на основании их показаний — великое множество других и признали их виновными не столько в поджоге, сколько в ненависти к роду человеческому. Казнили их с позором: одевали в шкуры диких зверей и бросали на растерзание собакам, распинали на крестах и ночью поджигали вместо факелов. Нерон отдал для этого свой парк и, кроме того, устроил представление в цирке, где он сам, переодевшись возницей, смешивался с толпой или вставал во весь рост на повозке. В итоге, хотя эти люди были виноваты и заслуживали строжайшего наказания, они вызывали сочувствие, ибо гибли не ради блага империи, а из-за жестокости одного человека».
Что можно сказать об этом отрывке?
О его несомненной подлинности свидетельствует тот факт, насколько враждебно было исполнено само описание жертв Нерона, расправа над ними, отношение к их вере, презрительно названной «пагубным суеверием».
И еще. Читая данный отрывок, невозможно предположить, что все это лишь более поздняя христианская вставка, поскольку авторство Тацита, несмотря на все потуги его противников, представляется неоспоримым.
— Я думаю, здесь будет совершенно уместно обратить ваше внимание, господа святые отцы, на эти самые «вставки». Откуда их корни?..
Задавшись вопросом и будто в поисках ответа пробежавшись взглядом по лицам заседателей, Пушкин, отложив свои конспекты, продолжил говорить:
— Так, навеянный рассказами христиан второго века, выше зачитанный мною текст «Анналов», который был найден лишь в 1429 году, вследствие дальнейшего произвольного обращения с подлинником средневековыми переписчиками мог являться предметом для этих самых «вставок». Отнюдь не исключено, что среди бесчисленных поколений переписчиков нашлись люди, которые считали нужным дополнить текст упомянутыми выше подробностями. Возможно, эти более поздние вставки были продиктованы бескорыстным желанием реабилитироваться в глазах римлян, перешедших в христианскую веру их далеких предков, показать, что они питали сочувствие к первым христианским мученикам и непричастны к преступлениям Императора Нерона.


Глава 18

в которой речь идет о заключительной части похожего на научный доклад выступления Александра Сергеевича Пушкина перед заседателями Апостольского совета, как никогда подробного, с бумажными источниками информации в руках.


1

После объявленного Апостольским советом дневного перерыва, Пушкин продолжил свое выступление.
— Вторым римским писателем, — сказал он, вновь перебирая заранее приготовленные черновики, — упоминавшим в своих сочинениях о последователях Иисуса, был Плиний Младший, друг Тацита. В одном из своих писем-отчетов императору Траяну из Вифонии и Понта, где он занимал в 111–113 годах пост римского наместника, можно прочитать: «Эта вера распространяется повсюду — не только в городах и деревнях, но и во всей стране. Храмы (язычников  — А.Ш.) пустеют, люди давно уже не совершают жертвоприношений». И далее: «у них есть обычай в определенные дни собираться перед восходом солнца и молиться Христу  как богу». По мнению ученых-землян, только что упомянутые мною тексты также вызывают не однозначную реакцию: их называют «вставками». О том насколько эти вставки были распространены, говорит хотя бы вот такой факт.
Пушкин, вновь долго перебирая бумаги, нашел необходимый ему текст и, уже не убирая его с глаз, продолжил говорить, при этом почему-то обращаясь к председательствующему Матфею:
— Единственной информацией о Христе, сохранившейся в еврейской литературе, является отрывок из «Иудейских древностей», известный также под названием «Флавиева свидетельства». Если вы мне позволите, я приведу его полностью…
Когда по залу заседаний вновь покатилась волна недовольств, Матфей высоко подняв руку, сказал:
— Читайте…
Пушкин, зачем-то встав со своего места, углубился в принадлежащий Иосифу Флавию текст.
— «В то же время жил Иисус, мудрый человек, если вообще можно назвать его человеком. Он совершал вещи необыкновенные и был учителем людей, которые с радостью воспринимали правду. За ним пошло много иудеев, равно как и язычников. Он и был Христом. А когда по доносам знаменитейших наших мужей Пилат приговорил его к распятию на кресте, его прежние приверженцы не отвернулись от него. Ибо на третий день он снова явился им живой, что предсказывали божьи пророки, так же как и многие другие поразительные вещи о нем. С тех пор и по сей день существует община христиан, получивших от него свое название».
Закончив читать, Пушкин вновь опустился в свое вращающее кресло и, обрывая собственную паузу, продолжил говорить:
— А между тем в ту далекую для меня, но похожую на «воробьиный скок» для Господа нашего пору второго века имя Христа, в переводе с греческого — «помазанный», то есть «кого натирают мазями», было очень распространено среди рабов и вольноотпущенных в иудейской стране…
Поэт еще не закончил говорить, когда заседатели Апостольского совета, не дожидаясь оглашения очередного перерыва, стали шумно покидать зал…

2

После демонстративного ухода святых отцов Поэт, как ни в чем не бывало, продолжил свою речь:
 — Я зачитал вам отрывок из «Иудейских древностей» — этой единственной на сегодняшний день еврейской информации об Иисусе, которая является, и это уже доказано земными историками, фальшивкой, сделанной каким-то христианским переписчиком.
В самом деле, Иосиф Флавий, фарисей и правоверный исследователь иудаизма, потомок Маккавеев, член известного рода первосвященников, якобы сообщает, что Иисус был мессией, богочеловеком, что, распятый, он воскрес на третий день. Велика наивность переписчика, вставившего в текст Флавия приведенный выше отрывок.
Ученые-земляне установили даже приблизительное время, когда была сделана эта вставка — это рубеж третьего-четвертого веков новой эры.
Это приведенное мною «свидетельство» совершенно неожиданно, не к месту, можно сказать, бесцеремонно разрывает связное повествование, а это значит, что оно насильно, вопреки логике, втиснуто в чужой текст не слишком искусным фальсификатором: приписывать авторство столь неумелой и неудачной вставки самому Иосифу Флавию было бы просто нелепо.
И так, единственное сообщение об Иисусе еврейского автора оказалось просто-напросто фальшивкой! Это и странно, и весьма любопытно. Не правда ли?! Поскольку на самом-то деле Иосиф Флавий, священник иерусалимского храма, который так глубоко интересовался религиозным движением своей страны, не упомянул ни единым словом об Иисусе и его драматичной судьбе.
Когда зал заседания вновь начал закипать: стучать ногами о пол и громко кричать, Пушкин, угрожающе посмотрев на председательствующего Матфея, продолжил свою размеренную и тихую речь:
— Следовало бы отметить тот факт, что с течением времени в Евангелиях моих коллег христианских писателей количество заимствованных у народа чудес и их сила растут. У Марка Земля утопает во мраке… у Матфея чудес уже прибавилось: задрожала Земля и потрескались скалы, то есть произошло землетрясение. Кроме того, случилось нечто чудовищное: покойники повыходили из могил, ворвались в города и деревни и стали пугать народ.
Народная фантазия не знает границ, словно эхо переселяясь на страницы литературных произведений евангелистов, и вот уже в апокрифическом Евангелии от Петра мы с вами, дорогие заседатели, можем прочесть о том, что когда после смерти Иисуса наступил такой мрак и люди стали ходить по город Иерусалиму с зажженными фонарями, «…тогда евреи, старейшины и священники, понимая, какую беду навлекли на себя, стали бить себя в грудь, говоря: горе нам за грехи наши! Грядет суд и погибель…»
Когда читаешь Новый Завет, создается впечатление, что кроме евангельских событий ничего на свете не происходило. Не оттого ли образ Иисуса, судя по вашим творениям, господа евангелисты, непроницаем и загадочен в своих недомолвках, а вместе с тем полон евангельской тишины и кротости, почти идилличен.
Между тем это было трагическое время для палестинских евреев, когда тысячи невинных жертв гибли распятыми на крестах, в пору невыносимого гнета римских захватчиков, произвола собственных царей и иноземных прокураторов, наглости и продажности священников.
С окончанием этих слов, Пушкин, намеренно сделав паузу, уже не в первый раз принялся, пристально вглядываясь в лица заседателей, изучать их, при этом тщетно пытаясь понять, о чем думают теперь их увенчанные обручами свечения головы; после чего, словно б очнувшись от медитации, продолжал разговор:
 — Тех, кто безоговорочно верит всему, о чем рассказывается в Евангелиях, я думаю, насторожит тот факт, что в еврейских летописях нет и слова о наступившем якобы в момент смерти Иисуса трехчасовом солнечном затмении. И что особо поражает меня, так это полное отсутствие какой-либо, пусть даже потусторонней информации о том, что драгоценный занавес, святая святых Иерусалимского храма, разорвался в этот миг пополам.
Трудно поверить, что ни один из еврейских или, на худой конец, европейских летописцев не счел эти явления — если б они действительно имели место — достойными упоминания. Что же касается солнечного затмения, то о нем не знает даже славившийся своей научной добросовестностью Плиний Старший, хотя он посвятил солнечным затмениям целую главу своей «Естественной истории».
Шум в зале заседаний вновь достиг апогея, председательствующий Матфей, торопливо и без объяснения причины прервав выступление Пушкина, был вынужден сделать внеочередной перерыв.

3

Когда заседание возобновилось, никто из присутствующих на нем не мог дать гарантии, что оно закончится благополучно, поскольку выступление Пушкина не поменяло своего напористого и все обнажающего течения. Тому подтверждением стало его обращение к евангелистам:
— В ваших творениях, господа христианские писатели, а именно во всем, что касается жизнеописания Христа, нет и доли того, о чем написано в известной монографии об Иисусе католического писателя Даниэля — Ропп, у которого можно прочесть: «Для среднего гражданина Рима времен императора Тиберия то, что произошло в Палестине, значило не больше, чем значило бы для нас появление какого-нибудь пророка на Мадагаскаре или на острове Реюньон».
Еще красноречивее звучит текст из книги «Павел из Тараса» польского ксендза Павла Штейнманна: «В тридцатом году нашей эры, — сообщает он вам, уважаемые евангелисты, — Иисус погибает, распятый, как раб, один из миллионов рабов, живших в Римской империи. Палестинские евреи едва заметили это событие. Если оно и произвело какое-нибудь впечатление, то разве в Италии, Греции, Малой Азии и Египте цивилизованных людей интересовали иудейские дела? Что стоит этот труп в государстве, где правил Тиберий, а предстояло править Калигуле, Клавдию и Нерону? Что значит гибель одного человека в мире, в котором все обагрено кровью?»
 — Все ваши информаторы, господин Пушкин, люди совершенно другой для нас веры, — сказал, быстро и зло, поднимаясь со своего председательствующего кресла, апостол Матфей.
Зал откликнулся на его реплику новой порцией бранных слов, после которых уже не выдержал и Пушкин.
— Довольно словесных плетей! Вы, я вижу, совсем распоясались, совершенно забыв о своей святости, принимая все высказанное мной Апостольскому совету так, как если бы автором приведенных здесь цитат являлся я — распятый вами за «Гавриилиаду» поэт. 
Жизнь земная, так же как и на иных вселенских планетах Царства Господнего не стоит на месте. И это происходит по той простой причине, что живущим на них здравомыслящим существам, хочется отыскать свою истину и в зависимости от появления новых координат внести в свои маршрутные планшеты, как и в сознание свое, новые коррективы; иначе — это не ЖИЗНЬ, а хождение по кругу…
Вот и новые библеисты, не желая мириться с полным отсутствием сведений об Иисусе у древних авторов, тешат себя предложениями, пытаются додумать то, что можно только предположить, из за что неизбежно подвергаются всевозможным гонениям церкви, и не только ее…
К одним из таких «гонителей» относится греко-римский философ Цельс, друг императора-философа Марка Аврелия. Его диалог «Правдивое слово», написанный в 177 году нашей эры, произвел якобы такое впечатление, что многие христиане отреклись от новой веры совсем. 
Цельс прежде всего упрекает христиан в том, что они создали столько противоречивых преданий об Иисусе и столько раз меняли тексты Евангелия, что сами вконец запутались.
Вместе с тем и сам Цельс, как и вы, евангелисты, часто пользовался устными высказываниями своих современников, а того хуже — пользовался откровенными слухами. Так, опираясь на один из них, он утверждает, что мать Иисуса была деревенской женщиной легкого поведения. Ее муж, плотник, выгнал ее из дому, узнав, что она изменяла ему с солдатом римской армии, неким Панферой, греком по национальности. Оставшись без крова, Мария скиталась по свету и, когда пришло время, в чужой конюшне родила внебрачного ребенка, Иисуса. А когда тот подрос, отправился в поиски заработка в Египет и там овладел искусством фокусника. Вернувшись в родную Галилею, он фокусами добывал пропитание. Его искусство пользовалось таким успехом, что Иисус возгордился и объявил себя сыном Божьим.
Моя «Гавриилиада», господа заседатели, по сравнению с описанием Цельса, просто детская невинная небылица.

* * *
Свое, пожалуй, одно из самых продолжительных выступлений Пушкин закончил под нескончаемый рев апостольских трибун, отчего похожее на летающую тарелку здание Дворца правосудия готово было сорваться с мест или надвое расколоть свою хрустальную скорлупу.
Не спеша собрав разбросанные по полу бумаги, Пушкин вышел в притиснутый к зданию сад, размышляя о том, что вся апокрифическая литература — плод наивной религиозности и буйной фантазии народа — является наглядным примером описанной выше практики использования знаменитых имен. Многочисленные Евангелия, послания и апокалипсисы, приписываемые св. Иакову, Матфею, Петру или Павлу, в действительности принадлежат перу безвестных компиляторов, которые бесстрастно и с удивительной некритичностью записывали все слухи и легенды, которые ходили в то время вокруг личности Иисуса по прозвищу Христос.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НА КРАЮ ПРЕИСПОДНЕЙ


Глава 1

в которой говорится об очередном сне или видении Поэта, когда во время перемещения к Преисподней у него происходит краткосрочная встреча с Иоанном Богословом.

1

Апостол Петр, незванно и тихо для раннего утра появившись на окраине поднебесного града и проникнув внутрь помещения пушкинской «кельи», молча, стоял теперь у изголовья спящего, время от времени посматривая через распахнутую дверь неброского жилища на просыпающуюся природу.
За невысокой каменной стенкой и за узкой межой, обрамленной карликовым ольшаником, росли кусты шиповника, осыпанные темно-розовыми цветами. Здесь же, в густо разросшейся метлице, в которой буйно цвели желтый коровяк и голубой цикорий, едва приметной змейкою вилась тропинка, то и дело, растворяясь там, где расстилался роскошный зеленый, красиво расшитый цветами ковер полей и лугов, между которыми, слово б оброненное еще молодой Богородицей зеркальце, серебрилось небольшое озерцо. А то место, где подле воды растекалась дубрава, носило название Соловьиный дворец. Сколько соловьев заливалось там каждую ночь, сколько отвечало им из окружающего «келью» ольшаника — не счесть! Соловьев старались перекричать лягушки, которых водилось здесь великое множество, лягушкам помогали чирки и водяные курочки, гнездившиеся в камышах по берегам всегда пребывающей в спокойном состоянии прозрачной воды.
Насквозь пропитанная благозвучием ночь уже начала растворяться в рассвете, когда Пушкин впервые открыл глаза…
Все это время терпеливо ожидавший пробуждения Поэта святой отец стал торопить его, дабы успеть, пока еще не отправилась на дневной отдых богиня Луна, выполнить наказ разгневанного «совета»: подготовить к дороге и отправить Пушкина в Преисподнюю, и как можно раньше и быстрее…
На небесах не принято было обсуждать высочайшие указы святого собрания. А потому еще не успевший окончательно возвратиться из очередного сновидения Александр Сергеевич, которому вновь посчастливилось переместиться в пределы его еще не затуманившейся от забвения земной жизни, ни в чем не перечить, а тихо и послушно собрал свою нехитрую дорожную поклажу.
На выходе из временного жилища Поэта Петр, указав рукою в противоположную от Дворца правосудия сторону, промолвил своим неизменно тихим, напутствующим молитвенным голосом:
— Не всем по силам одолеть дорогу, не всем дано найти обратный путь… — и зачем-то тяжело вздохнув, добавил к сказанному: — Коль найдешь ее, обратную дорогу, значит, так тому и быть... На все воля Божья!.. Поскольку лишь одному Ему ведомо, познаешь ли ты предстоящее испытание через созерцание или на самом деле пройдешь все круги Ада.
— Чему быть, тому не миновать, — с поклоном откликнулся Пушкин, чтобы уже больше не проронить и слова.
После непродолжительного совместного пути, когда пришла пора прощаться, апостол сказал:
— Где б тебе не довелось пребывать и какие бы испытания на тебя ни свалились, помни одно: коль останешься цел и будешь в здравом уме, здесь тебя будут ждать не иначе как подготовленную к ЧИСТИЛИЩУ плоть…
Ничего не ответив апостолу, Пушкин лишь по-дружески обнял его, и, не оглядываясь, шагнул за незримый порог...

2

Расставшись с апостолом, Пушкин всю вторую половину солнечного времени прошел в раздумьях и, не замечая дороги, ведущей в то самое пространство, где проходит отделяющая белую часть света от черной, только Богу известная граница.
На всем протяжении пути Поэт не обеспокоился о правильности указанного апостолом маршрута. Казалось, что ему было совершенно безразлично, в какое время и на каком отрезке дороги он преодолеет эту незримую черту, делящую этот загробный мир на две, если не равновеликие, то однозначно противоположные друг другу части, коими всегда являлись Ад и Рай.
За размышлениями о земной былой жизни, о том, что успел и что мечталось сделать, о печалях и радостях, посещавших его, о смысле своего первоначального существования, Пушкин не заметил того момента, когда взамен Солнцу наступил очередной период вселенского всевластия Луны. В отличие от земного ночного неба, где Луна имеет свойство, расти и стареть, это был никогда не меняющий своих размеров огромной золоченый диск с постоянно исходящей от него прохладой и причудливыми тенями всех оказавшихся в ее свете объектов.
Пришла пора готовиться ко сну. Но еще прежде следовало, раздобыв сушняка, запалить костер и устроить вечернюю трапезу...
Когда высокие огненные языки широко отогнали по сторонам уже изрядно сгустившуюся вечернюю мглу, а вселенские звезды потеряли свой первоначальный граненый свет, к уже давно обуглившимся «берегам» костра вышел укутанный в белые одежды седобородый пожилой человек.
Обернувшийся в сторону нежданного гостя  Поэт поспешил встать с уже приготовленной лежанки, сразу же узнав, словно сошедшего с церковной росписи, в пропитанных молитвами и ладаном одеждах, казалось бы, вечно таинственного Иоанна Богослова.
Молча уступив свое место спустившемуся невесть с какого по счету НЕБА запыленному звездами страннику, Пушкин, дабы внимательно разглядеть нежданного гостя, еще долго ворошил и без того хорошо горящий костер. И лишь затем, предложив расположившемуся рядом с кучей хвороста Богослову густого чаю, обратился к нему, совершенно обыденно, как к хорошему знакомому, с которым только что вел, да прервал ненадолго непринужденную богословскую беседу.
— Я думаю, Вы не будете отрицать того факта, что от многообразия земного вероисповедания, у идущего к своему Богу человеку, как и у меня, не может не возникнуть вызывающего обоснованное сомнение вопрос: почему же так сложилось во Вселенной, что при ней нет единого Хозяина?
Пушкин, ненадолго замолчав, взглянул на отвлеченно выводящего хворостинкою на песке не то слова или какие-то фигурки Богослова, но, не дождавшись пусть не ответа, а хоть какой-либо едва обозначенной заинтересованности к поддержанию разговора, продолжил свой монолог:
— А когда нет единства в вероисповедании, то есть единого Бога, все это не может не способствовать помутнению, казалось бы, самых что ни есть светлых человеческих чувств и мыслей, которыми нас пропитывают слова ВЕРЫ и ЛЮБВИ, исходящие из уст Господа нашего. Не потому ли у некоторых из нас, божьих тварей, складывается впечатление, что Вселенная сравнима с нашей Землей, где есть множество стран, а стало бы и правителей, причем всегда в единственном лице. Поскольку вряд ли можно представить наличие в нашей России двух царей, точно так же, как и двух королей и султанов в соседствующей с нею европейских и азиатских государствах.
Не отсюда ли у людей возникает подрывающее ВЕРУ предположение, что у каждого Бога  в пределах Вселенной есть лишь только сотворенная им однажды галактика — государство…
За односторонним разговором незаметно подкралась ночь. Она стала особенно заметна, когда в костре сгорели дрова и затихла человеческая речь.


* * *
Когда все время своего монолога ходивший как маятник Пушкин остановился и обратил взгляд в сторону Богослова, его там не оказалось…
А после того, как Поэт, обыскав все вокруг, в недоумении подошел к месту, где находился  столь неожиданно исчезнувший гость, и посмотрел себе под ноги, то прочитал на песке, следующее изречение:
«БОГ — ОН ВСЕГДА ЕДИН, ДАЖЕ НЕСМОТРЯ НА ЕГО РЕДКО ПРЕЛОМЛЯЮЩИЕСЯ СРЕДИ МНОЖЕСТВА ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ПЛЕМЕН И НАРОДНОСТЕЙ ЗЕРКАЛЬНЫЕ ОТРАЖЕНИЯ».



Глава 2

в которой говорится о дальнейшем продвижении Пушкина к Преисподней и о его очередной встрече с одним из основных героев его поэмы «Гавриилиада».



1

К завершению второго дня пути к Преисподней Пушкину случилось пережить еще одну незапланированную встречу.
Поэт уже спал… Но, как это зачастую бывает у одиноких путников, спал он достаточно чутко, чтобы расслышать или, скорее, ощутить едва слышимый шелест крыльев, а лишь затем приближающиеся шаги.
То был ни человек и ни зверь, а нечто близкое к огромной, времен динозавров, птице, которая, остановившись в десятке шагов от лежащего подле костра Александра Сергеевича, помедлив и словно не замечая того, что человек спит, не тратя времени на представление, бодрой скороговоркою окликнула его:
— Мир тебе, путник… Разреши подсесть к твоему костру. Правда, он уже почти погас... но это можно исправить. Было бы желание. У меня оно есть. Осталось только выяснить, есть ли оно у тебя, добрый человек.
Уже вскоре, бережно сложив свои огромные крылья, успевшие поднять над кострищем столб пепла и искр, незваный гость по-хозяйски разместился у неспешно и молчаливо разложенной разбуженным Пушкиным трапезы.
— Ты всегда так напористо многословен и даже нахален? — недовольно спросил Поэт, подбрасывая в затухающий костер сушняка и уже в который раз пытаясь разглядеть буквально свалившегося на него архангела.
— Что, опять не признал? — весело спросил раздувающий крыльями пламя пришелец. А приподнявшись от уже остывающего даже вблизи от костра степного песка, представился:
— Я же твой старый знакомый, Гавриил...
На что, уже отвыкший удивляться Пушкин, сказал:
— Теперь тебя и вправду не узнать… Или язык тебе новый подвесили? Или что поменяли в твоей голове?..
Во время недолгой паузы архангел, порывшись под левым крылом, извлек на свет свои дорожные припасы, разложил их у Пушкинских ног.
— Угощайся, путник, — уже по-свойски сказал Гавриил, медленно откупоривая кожаную емкость. — Твой костер — моя благодарность. Хочешь вина? У меня осталось немного вина. Попробуй, оно легкое, как крик ликующих ангелов любви, и сладкое, как дыхание пришедшей к твоей постели девушки. Оно теплое, золотое, мягкое...
— Ты дай мне, наконец, бурдюк, — сказал Поэт. — И я сам решу, что это за вино…
Когда костер разгорелся настолько, что можно было хоть сколь-либо разглядеть сидящего подле него архангела, началась то ли совсем поздняя, то ли достаточно ранняя трапеза.
— Слишком крепкое, да? — спросил Гавриил, глядя на откровенно скривившегося Поэта. — Главное, чтобы оно не ударило в голову. Когда вино ударяет в голову, обязательно жди беды. Во всяком случае, у меня это часто случается... стоит мне захмелеть, я обязательно становлюсь хуже Сатаны...
После непродолжительного и ничего не значащего разговора, когда Гавриил, возможно, захотел поделиться своими недавними плотскими «подвигами», посмаковать их, Пушкин резко осадил его:
— Ты можешь помолчать хоть... несколько минут?
— Конечно, конечно! Я, если хочешь знать...
— Нет, я ничего не хочу больше знать! Я хочу спать... Завтра мне предстоит еще один, столь же неведомый и, возможно, не менее трудный переход. Я хочу отдохнуть, а не слушать твою трескотню…

2

Да только уснуть Поэту так и не удалось. Всю ночь ворочался он, избавляясь от скопища дум…
Все ближе утро.
Богиня Луна, принакрывшись предрассветною дымкою, уже спешит покинуть небосклон. А вслед за нею, со стороны уже разгорающегося востока торопится легкий ветерок. Еще через некоторое время, в ярко-шафранной одежде, на розовых крыльях взлетает богиня утра Заря, чтобы, прогнав последние звезды с уже залитого розовым светом небосклона, пролететь с полной лейкой росы над безмерным пространство Четвертого неба, осыпая его вечно зеленые травы и всегда цветущие цветы сверкающими, как алмазы, каплями.
Восходит коронованное Солнце, и вот уже все вокруг начинает благоухать, истощая ароматы. 

Новый день лишь только начинался, а Пушкин уже был готов отправиться в дорогу…
Рядом, все еще продолжал храпеть ночной гость. Угли костра еле дымились.
Не завтракая, Поэт осторожно, чтоб не шуметь, собрал свою походную накидку и еду и скрытно удалился с места ночлега.
Пушкин отошел сосем недалеко, когда услышал за спиною сначала шелест крыльев, а уже затем и быстрые шаги. Он оглянулся. Его догонял Гавриил.
Поэт с досадой мотнул головой и пошел дальше. Ему вовсе не хотелось иметь такого болтливого попутчика. Вообще никого не хотелось…
За последние годы пребывания на Земле, когда вокруг Поэта и его жены змеились сплетни, порожденные откровенными ухаживаниями за Натали Императором и Дантесом, а литературные критики ощетинились испачканными кровавыми чернилами гусиными перьями, он старался жить уединенно и уже с трудом переносил общество людей.
— Уф, — едва отдышавшись, вновь обозначил себя Гавриил. — Куда ты идешь? И зачем?
— А тебе не все ли равно?
— Мне очень даже не все равно. Если бы ты шел в сторону Рая, я бы, пожалуй, оставил тебя. Но ведь ты идешь туда... — Здесь Гавриил запнулся на полуслове и попытался, обежав Поэта, заглянуть ему в лицо.
— На твою радость, я иду в Ад, — зло пробурчал Пушкин и, не замедляя хода, пошел в предполагаемый конец степи.
— Ты прав, значит, нам с тобой по пути. Идешь ли ты по собственной воле, или кто-то гонит тебя... Мне все равно! Главное, чтобы ты не прогнал меня, поскольку у нас с тобою впереди еще много интересующих меня разговоров...

Глава 3

в которой два собеседника, рассуждая о смысле жизни, идут по направлению к Аду.

1

Поэт уже не злился на своего спутника за то, что тот нарушил его одиночество. Но и разговаривать с ним больше не хотелось. Что толку от пустых разговоров? Пушкин всегда удивлялся тому, как люди могут часами разговаривать. Ведь никакого проку от такой болтовни нет. Они просто убивают время. Как будто его так много отпущено человеку... Наверное, они даже не задумываются об этом. Кажется, что впереди вечность... А есть ли она на самом деле?..
Остановившись и прекратив ненадолго ход своих мыслей, Пушкин вопрошающе посмотрел на тяжело волокущего по песку крылья архангела, но, ни о чем у него не спросив, лишь удрученно махнув рукой, вновь поспешил догонять горизонт. Следом заторопились и мысли.
«Жизнь наша земная невероятно коротка, — принялся размышлять Поэт. — Не успела ладья отплыть от одного берега, смотришь, а впереди уже показался другой...»
Незаметно для Пушкина, напоминающее тихий речной плес размеренное течение его мыслей наполнилось звуком, похожим на мелководный перекат.
— Если дней наших семьдесят лет, хотя многие не доживают до этого возраста, — шептал, занимаясь подсчетами, Александр Сергеевич, — то из них 23 года проводится во сне, 10 лет безрассудного детства и 10 лет на учение. Итого остается всего 27 лет самостоятельной, сознательной жизни, но и эти немногие годы мы проводим впустую — так, словно смерти никогда не будет. «А если она и случится, — рассуждают иные «философы», — то мы все, непременно, окажемся в Раю, где времени — целая Вечность! Еще не один раз устанешь от этой «сознательной жизни».
Поэт, замедлив ход, стал отыскивать место для отдыха и обеденной трапезы, не переставая при этом мысленно перебирать цифры, шевеля губами.
— Если верить нашим земным ученым мужам, каждый год смерть уносит в загробный мир около 60 миллионов человеческих жизней. Не успеет секундная стрелка обежать круг циферблата, как около 100 человек оставляют земную жизнь. Ежегодно в планету Земля кладется 1,5 миллиона тонн человеческого мяса, костей, крови, дабы вся эта масса, как ненужные отбросы, однажды разложилась на первоначальные элементы. Так неужели это все, что остается от человека — разумного, мыслящего существа, который когда-то был готов всегда поклоняться и любить в этом мире красоту, гениальность, богатство и власть. Но вот приходит смерть уравнивает всех: нищих и богатых, талантливых и бездарей. Человек рождается и умирает с пустыми руками. Как вышел нагим из утробы матери своей, таким и уходит. А ведь человек за время своей жизни получает колоссальные знания и опыт. Да только для чего это все ему там?..
— Ты это о чем? — спросил Гавриил, то с недоумением, то с нескрываемым любопытством все последнее время следящий за разговаривающим с самим собою Пушкиным. — Все шепчешь чего-то? Даже страшно становится...
— А? Что?! — вздрогнул от неожиданности Поэт. И уже оборотившись к архангелу, предложил:
— А не пора ли нам с тобой отдохнуть?.. Благо, вот и ручей показался. Слышишь, как звонко переливается...


2

Уже вскоре путники расположились под тенью неожиданно выросших у них на пути и поначалу принятых за мираж причудливых деревьев, каждая из крон которых напоминала коллаж, составленный из сплетения северных и южных сортов; где, к примеру, можно было увидеть «мирно уживающееся» сочетание пальмовых и пихтовых ветвей. Этот чудесный фантастический уголок между запущенным, а затем и заброшенным подле покинутого жилища старинным садом и выветренной степною травой, был недалеко от прячущегося средь мелких кустарников ручейка. Лишь только над ним, занавешенным зарослями огромных лопухов, царила прохлада и зеленый полумрак.
Когда после трапезы путники улеглись спиною друг к другу, Пушкин продолжил свои, казалось бы, нескончаемые размышления...
— …Вот я и спрашиваю себя, для чего человеку были нужны все эти жизненные знания, если не сегодня, так завтра его настигнет смерть. Для чего? Если Бог, Существо бессмертное, не передал бессмертия своей твари, созданной по Его подобию, то зачем Ему было тогда вообще создавать человека? Зачем нужно было одаривать меня способностями, талантом, мудростью? Чтобы однажды подыскать для меня пулю на Черной речке? И вообще, может ли земной отец, возрастивший сына, воспитавший его, давший ему образование, сам вырыть могилу и закопать его? Как ты думаешь, Гавриил? А?..
С этими словами, Пушкин обернулся, было, к задремавшему архангелу, но, не дождавшись ответа, продолжил свой монолог:
— И воистину блажен лишь только тот, кто способен верить в то, что человеческая душа бессмертна, никогда не умирает и вечно может быть молодой. При этом, не забывая утверждать, что не всем это, правда, дано... А почему она не умирает? И на это у него есть ответ… Да только откуда он у него? Вот в чем вопрос…
Взглянув во Вселенную, как на огромный круглый сруб бездонного колодца, Пушкин продолжил разговаривать сам с собою время от времени совершенно забывая о своем неожиданно замолчавшем попутчике.
— По непоколебимым понятиям этого в высшей степени счастливого и даже кажущегося глуповатым от веры в свое бессмертие индивидуума, душа человеческая не материальна, а духовна. А посему, братец ты мой, Гавриил, мне тоже очень хочется надеяться, что все приобретенное человеком за время его земной жизни перейдет вместе с ним и в этот окружающий теперь нас с тобою мир, поскольку это его багаж, приобретенный жизненным опытом. И еще хочется верить в то, что гроб мой — все-таки однажды станет дверью в будущую вечную жизнь: когда схороненное в Землю тело со временем рассыплется в прах, а душа не умрет. И дай-то Бог каждому, чтоб жила она вечно…
— Если тебя послушать, Поэт, ты весь из сомнений и неверия, — решился-таки нарушить пушкинский монолог все это время чутко дремавший Гавриил. — Но уже одно то, что ты пока еще здесь, в пределах Четвертого Неба Семейства Отца, а не в Преисподней, говорит о том, что, устремясь за душою, даже тело твое, если ему не случится стать приправою для сатанинских, вечно варящихся в адовых котлах супов, никогда не будет навозом для будущих поколений, которые, в свою очередь, верят в то, что ты был создан для вечной радости, для вечного блаженства? А ты, даже будучи в загробном мире, не признаешь свое право на вечную жизнь. А если и пытаешься поверить в ее существование, то боишься, что однажды она тебе надоест…
Выслушав архангела, Пушкин, повернувшись на спину, уже как-то по-особому, словно б кого выискивая, еще долго бороздил взглядом поднебесную гладь, прежде чем продолжить свои размышления:
— Святые отцы утверждают, что Бог — чистейший Дух. А ведь никто из них его никогда не видел воочию. Более того, на него даже ни ты, ни твои собратья из семейства ангелов не смеют взирать. Не правда ли?
— И это действительно так, — отозвался Гавриил. — Бог лишь у вас, на Земле, похож на дедушку с бородой, который, как его рисуют дети, кажется совершенно доступным для всех, даже там, где он, сидя на облаках, управляет миром. Одно скажу я тебе, что Бог живет в неприступном Свете. Это особое Существо, которое, наподобие воздуха, смешивается с окружающей его природой. Бог действительно вечен и бессмертен. Не было вас, человеков, Земли вашей, всей Вселенной, а Бог был. Для Него нет времени, ни прошедшего, ни будущего, для Него всегда настоящее; тысячи лет для Него, как один день, и один день, как тысячи лет.
Архангел еще о чем-то говорил, однако Пушкин, занятый размышлениями о предстоящей встрече с Преисподней, его уже не слышал, в очередной раз забывшись, возможно, вещим сном.




Глава 4

в которой говорится о вещем сне или очередном видении Поэта, связанном с его перемещением в неведомые подземные лабиринты.

1

Черная одежда, похожая на монашескую рясу, в руках фонарь, и он, Пушкин, который сам же и наблюдает за собою словно со стороны.
Вот ОН — Я, уже приближается к глубокой шахте — пещере, вокруг которой, возможно, еще не так давно, всего лишь с десяток веков назад, можно было наблюдать поистине поражающую человеческое воображение картину.
Куда ни кинь взгляд — отвесные скалы подобие гигантских крепостных стен вздымаются к небу, громоздясь друг на друга и целясь в Черные дыры Вселенной. Стремительные потоки, бурлят и, пенясь, бегут по ущельям, с шумом низвергаются вниз, а в них отражаются то солнце и небо, то тучи, гонимые ветром, затмевающие лазурь и гасящие золотое сияние.
Дикий и грозный край, в котором жутко пробираться меж скал; там, где нет других дорог, кроме потоков, рокочущих по камням; там, где нет других звуков, кроме грохота лавин, летящих в пропасть; там, где нет песен, кроме клекота орлов, парящих в хмурой вышине; и повсюду, насколько хватает глаз, — одни скалы и вода.
С тех пор когда это место облюбовали отдыхающие средь ущелий демоны, здесь все приобрело еще более устрашающий вид. Кругом застывшие на века будто в момент шторма огромные волны — горы, горбатятся, царапая и словно бы гигантским плугом перепахивая бездонное небо. А еще на каменных вершинах, лишь иногда сливаясь с белоснежными облаками, далеко и расплывчато виден снег. Он, как огромный холст, на котором, по мере приближения к нему Поэта, начинают проступать, вперемежку с древнерусскими крепостными сооружениями, какие-то средневековые рыцарские замки, которые украшены нимфами, эльфами, дьяволятами и чертенятами, ведьмами и ведунами всех сортов и рангов. И все это проявляется на фоне гигантской галереи диких ущелий с застывшими в полете витыми колоннами водопадов. А там, где утесы с человеческими лицами склонились над остекленевшими блюдцами горных озер, превратившихся в зеркальное отражение хмурого серого цвета, маячит провал неподвижного и страшного неба.
Именно отсюда начинается нисхождение Пушкина в мир Сатаны.

 2

Проваливаясь все глубже и глубже в неведомое и становясь невесомым, Поэт, тем не менее, совершенно не удивится тому состоянию, когда все движения, совершаемые в подземном мире, покажутся ему замедленными. А Вечность, просквозив тебя, оставляет лишь пустоту, в которой Мир уже давно закончился, оставаясь лишь где-то там высоко и позади. Прошлого как если б и не было вовсе. И Настоящего нет, одни видения.

…Со стороны, даже в тусклом свете неведомых огней, было хорошо заметно, как у Пушкина расширяются зрачки. А воздуха, сколь ни хватай пространство губами, ему не хватает. Пройдет еще некоторое время, и во рту у Поэта начнет ощущаться вкус крови и потемнеет в глазах.
Неожиданно кто-то теплой и почти невесомой ладонью коснулся спины. Александр Сергеевич оглянулся вокруг — никого. Только неизъяснимое чувство все проникающего потока незримых частиц. Только легкий удар в сердце. После чего толчок, и кровь из головы через левый глаз, по щеке. А еще через мгновение стали ощущаться быстро капающие горячие капли. Вскоре от них уже становятся липкими ладони, а тело Поэта становится неуправляемым. Его несет куда-то и, кажется, уже нельзя остановится…
Когда у Пушкина один глаз совсем закрылся, он с трудом отыскал в кармане уже давно отсыревший от повышенной влажности платок. Надавил им на пораненное место. А откуда оно взялось? Неведомо… Вздохнул твердо и, уже больше не оборачиваясь, решил: «Кровью изойду, но дойду до конца».
А конца все нет и нет…




Глава 5
 
в которой продолжается рассказ о вещем сне, с его иногда очень резко контрастирующими картинами прошедшей и будущей жизни Поэта.

1

…А где-то наверху, вероятно, поет веселый соловей. Цветущие зеленые долины, ручьи и деревенский русоволосый пастух в пестрядинной рубахе и с длинным кнутом на плече играет на дудочке, совсем как сказочный герой. Какой восхитительный мир лежит вокруг него и как хороша жизнь! Розовые облака висят над псковской землею. Серебряные перистые тучки тонут за селом Михаловским в закатном свете.
Перед богатым на воображение Поэтом, уже успевшим соскучиться по прежней жизни на Земле, начинают проплывать времена года.
И первой идет Весна.
…Зеленеют луга и поля, на которые под веселые утренние песни вернувшихся из дальних странствий перелетных птиц осыпается живыми жемчугами роса. Цветы и луга расстилаются узорчатым ковром, а среди золотисто ощетинившихся остатков прошлогодней ржи, на подсыхающих пашнях, ярко сверкая на солнце серебристыми лемехами, отваливают черную землю иногда беззлобно окликающие ленивых волов бородатые пахари.
За Весной идет, торопится Лето.
…Красота! Вскинешь на плечо ружье — и айда на болото. Дикую утку подстрелишь, в ягдташ положишь, взглянешь на голубое небо, улыбнешься приятным мыслям. А вокруг поля шумят золотыми колосьями, лен цветет голубыми цветочками, ягоды краснеют, с лугов сеном пахнет, пчелы жужжат вокруг липы…
А вот уже и Осень пришла.
…Яблоки, груши и сливы так и гнутся под тяжестью плодов, в березовой роще рыжиками да боровиками пахнет, а в праздник урожая золотой колос сплетается в венке с цветами и орехами. Солнце еще не взошло, в полях туман, а по ним уже охотники скачут. Лес замер, слушает заливистый лай гончих; белки черными глазками на охотников с верхушек деревьев поглядывают…
«А где же Зима? Нет Зимы и не надо…» — думает Поэт. Ему светло и радостно, как никогда прежде…
Что за диво, что за чудо этот мир, эта жизнь, эта Земля! Стоило ли менять ее ради неведомого… И, быть может, отдавать свое единственное счастье ради жуткой и строгой тайны, которая, преследуя все последнее время, не давала Пушкину покоя, требуя своей разгадки, и в конце концов привела в это печальное место сатанинских нор.
От благостных воспоминаний земной жизни Поэт, потеряв ориентацию, угодил в холодный и осклизлый каменный провал…


2

Когда сердце Александра Сергеевича вдруг упало, как в бездонный колодец, ему, с трудом преодолевающему страх, подумалось о том, что вот она, настоящая смерть. А все, что случилось после Черной речки, лишь только прелюдия к ней. Впереди тебя ждет Вознесение… И где первою мыслью будет, в какую из оболочек оденется твоя душа?
«Сейчас я все узнаю, — всколыхнулось еще, казалось бы, живое сердце Поэта. — Сейчас и непременно здесь, в темной пещере, мне будет сказано то, что из простого куска еще неорганизованной в новом мире материи я превращусь в исполнителя великой воли Господа нашего, и уже это одно может наполнить мою душу счастьем. Муки и казни самоедства, серая жизнь,  все это будет ничто. Когда счастливый посвященный верит в свое вечное путешествие среди не имеющего временных граней Пространства, его и страшная мука не испугает после того, как человек узнал свое назначение. Что может быть лучше, что может быть счастливее!»
Пушкин выпрямился и стал всматриваться.
Вход в широкую освященную подземную залу открылся за внезапным поворотом. Гигантские сталактиты свисали сверху, сталагмиты поднимались с полу, десятки, сотни и тысячи свечей освещали помещение. Огромный черный аналой стоял посредине. Воины в шлемах и кольчугах стояли по стенам. Широкие мечи от пола до пояса были воткнуты между камней. Забрала были подняты. Молодые, сверкающие жизнью и отвагой лица, старики — голубоглазые, высокие, рослые, с длинными и окладистыми бородами — стояли кругом. Поэт не ожидал увидеть подобного зрелища на пороге Преисподней. Оно поразило его как громом.
«И не уж то здесь… только русский народ! Его народ — слуга Сатаны?!». Горькая мысль, промелькнув, успела больно ударить в виски и ознобить до пят.
Пушкин выпрямился. Физически усталый и задыхающийся, он теперь чувствовал себя в одинаковой силе с собравшимися здесь воинами земли русской.
Мгновения спустя Александр Сергеевич уже и сам был одет в шлем и кольчугу, и опирался  на меч. А еще через минуту-другую он уже подходил к удерживающему российский штандарт седовласому старцу, чтобы, услышав, как раздуваются ноздри его орлиного носа, взглянув в его темные орлиные глаза, упасть перед ним на колени…

* * *
Когда очередной сон или видение закончились, Пушкин еще долго, не открывая глаз, просил кого-то о заступничестве родной русской земли.


Глава 6

в которой говорится о посещении Пушкиным и Гавриилом Мертвого города, где словоохотливый архангел поведал Поэту о его населении, а также рассказал Иисусову притчу о трех овечьих дворах.

1

Ближе к полудню второго совместного дня пути с архангелом Пушкин, первым поднявшийся на вершину выжженного жаркими полынными ветрами холма, вдруг остановился, будто угодил в сыпучие пески. То, что он увидел, вывело его из оцепенения. Поэт даже провел рукой по лицу, как если б прогоняя очередное наваждение. Но картина, которая открылась с безжизненного холма, не исчезла. Наоборот, стала еще отчетливее…
Перед Поэтом лежала выложенная белыми мраморными плитами и местами засыпанная до основания порушенными строениями равнина с едва приметными очертаниями улиц и площадей некогда большого и, по всей видимости, богатого города. О его благополучии можно было судить по многочисленным останкам колонн и арок былых дворцов, городских площадях. Там же и частично среди былых улиц особенно бросалось в глаза великое множество гипсовых частей человеческого тела, невесть кем и за какие провинности некогда сброшенных с постаментов скульптур, изображающих самовлюбленных обитателей города.
Мрамор и осколки от беспорядочно разбросанных белоснежных изваяний так ярко блестели на солнце, что на них было больно смотреть.
Замешательство Поэта длилось недолго. В конце концов он пожал плечами и, обернувшись на пребывающего все это время в невозмутимом состоянии архангела, продолжил свой путь.
Успокоившись, Пушкин шел теперь все так же неторопливо, покорно опустив словно б зажатую запыленными бакенбардами кучерявую голову и не оглядываясь по сторонам.
Перед тем как вступить на территорию необъятного для глаза небесного мегаполиса, путники остановились на отдых.
Загодя смастерив из накрытых плащом наиболее уцелевших скульптур нечто похожее на тент и сделав лежанки, они, усердно помолясь и плотно пообедав, разместились в тени.

2

Собравшемуся было подремать Поэту помешал словоохотливый Гавриил.
— Поражаюсь я вами, Александр Сергеевич! — бесцеремонно воскликнул он. — Пребывая здесь, вы, будучи поэтом, для которого всяческие развалины — находка! даже не поинтересовались историей этого, возможно, единственного на всю Вселенную прибежища этих самодовольных и обожествляющих себя людишек, которые еще до появления, как и вы, на Четвертом небе, пытались утверждать, что они являются Мессией или даже самим Христом, а потому Господь Бог, считали они, обязан услужливо открыть перед ними дверь к овечьему стаду из первого двора.
Зная о том, с каким негодованием относитесь вы к причислению земного народа, даже к чисто символическому названию «овца», я попытаюсь, взамен истории Мертвого города, поведать вам одну из многочисленных притч Иисуса, которого, надо признать, вы столь же настойчиво не желаете видеть в роли Христа.
Поэт, едва приподнявшись с лежанки, захотел, было, что-то сказать, недовольный упреками и болтовней Гавриила, да только тот, перебив его, поспешил изложить упрощенный для пушкинского уха перевод-пересказ, одной из образных форм поучений Иисуса — художественной притчи.
— Так вот: первый овечий, простите, человеческий двор, о котором говорил добрый Пастырь Христос, наглядно изображает все его действия по соблюдению Закона Моисеева, согласно которому двор этот служит оградой, отделяющей находящихся в особом союзе с Богом иудеев от пагубного влияния образа действия всех иных людей, к которым, между прочим, относят и отдельных представителей вашего, господин Пушкин сословия.
Между тем Иисус продолжает объяснять: «Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овчий, но пролазит инде, тот вор и разбойник; а входящий дверью есть пастырь овцам».
По всей видимости, к упомянутым пророком «разбойникам» можно смело отнести и бывших жителей этого Мертвого города, которым еще загодя было обещано разрушить их жилища и славящие их изваяния и о которых, в лице их представителя, не способного быть истинным пастырем, Иисус говорит во второй части этого предложения: «Ему придверник отворяет, и овцы слушаются голоса его, и он зовет своих овец по имени и выводит их… за чужим же не идут, но бегут от него, потому что не знают чужого голоса».
Сделав небольшую паузу, дабы прислушаться — не спит ли все это время молчавший Поэт, архангел продолжил рассказ:
— А «придверником», да будет вам известно, самого первого человеческого двора был не кто иной, как Иоанн Креститель. И первым, кому он отворил дверь, был Иисус, чем обозначил Его перед символическими овцами как того, кто выводит их на пастбище. Овцы, которых Иисус зовет по имени и выводит, будут, как показывает Он, в конце концов приведены в другой двор: «Истинно, истинно говорю вам, что Я дверь овцам», то есть — дверь в новый двор.
Когда все это время молчаливо лежавший перед Гавриилом Пушкин встал и заново принялся рассматривать Мертвый город, архангел повел своей рассказ к его окончанию:
— Тогда, в праздник Обновления Иерусалимского храма, Иисус, поясняя собравшимся паломникам свою роль, говорил: «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет… Я пришел для того, чтобы имели жизнь и имели с избытком…» Это значит — жизнь вечную, — пояснил Гавриил, не забывая при этом менять страницы используемого при разговоре святого писания; и вновь продолжая цитировать высказывание Иисуса:
— «Я есмь пастырь добрый, и знаю Моих, и Мои знают Меня: как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца, и жизнь Мою полагаю за овец».
Здесь следовало бы сказать о том, что незадолго до изложения своей притчи, Иисус ободрил своих последователей словами: «Не бойся, малое стадо! Ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство». Это «малое стадо», состоящее всего из 144000 человек, входит в этот новый, или второй овечий, или, если вам угодно, господин-товарищ Пушкин, — человеческий двор. Но Иисус дальше объясняет: «Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привесть: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь»,
Поскольку «другие овцы» «не сего двора», они должны быть из другого двора, третьего. Оба последних двора имеют различные направления. «Малое стадо» одного двора будет царствовать вместе с Христом на небе, а «другие овцы» другого двора будут жить на райской земле. Однако хотя овцы и находятся в разных дворах, им незнакома ревность, и они не чувствуют себя разделенными, так как они, как говорит Иисус, будут «одно стадо и один Пастырь».
Казалось бы, совершенно не слушавший архангела Пушкин, вдруг резко обернувшись к нему, сказал:
— Ваш «добрый Пастырь», Иисус Христос, добровольно отдающий Свою жизнь за овец в обоих овечьих дворах, говорит: «Я Сам отдаю ее, имею власть отдать ее и власть имею опять принять ее; сию заповедь получил Я от Отца Моего».
Не лишнее будет напомнить, уважаемый Гавриил, что от этих слов Иисуса между иудеями возникают постоянные распри, поскольку желающих быть среди 144000 избранных Богом великое множество...
Не потому ли многие из представителей иудейской национальности говорили тогда и, я уверяю вас, будут всегда говорить: «Он одержим бесом и безумствует; что слушаете его?» Другие возражали им тогда и будут еще возражать: «Это слова не бесноватого…»

* * *
После этой весьма продолжительной реплики Пушкина, явно смутившей архангела своим столь подробным знанием святых писаний, собеседники вновь отправились в путь, во время которого, в один из ночлегов, так же незаметно, как и появился однажды, исчез Гавриил.

Глава 7

в которой рассказывается о посещении Пушкиным порушенного города и обнаруженном там входе в неведомый мир.


1

Прошло уже пять лун с того момента, как Пушкин остался без своего словоохотливого спутника Гавриила, а перед глазами все еще продолжала проплывать густо засыпанная осколками мраморных изваяний, выложенная огромными каменными плитами равнина.
Глядя на длинные и таинственные тени от наполовину уцелевших постаментов и дворцовых колоннад однажды порушенного города, Пушкин не без раздражения подумал о том: как же много их, этих самых возвеличивших себя до уровня Бога вселенских временщиков, еще блуждает в потемках безверия среди галактик, оставаясь нелегкою ношей для нашего милостивого Создателя. Сей непреложный факт, не мог не навеять на Поэта грустных мыслей о несбывшихся мечтах беспечного к слову молитвы, а стало быть, всегда подверженного греховным соблазнам христианина.
В эти безрадостные минуты угнетающих сознание размышлений Пушкин, уже не в первый раз прокручивая в голове своей высказывание Гавриила о бывших жителях Мертвого города, наконец-то вспомнил церковнославянскую вязь библейских изречений, однажды прочитанных им в главе 26, Третьей книги богоугодных посланий Моисею:
«30. Разорю высоты ваши, и разрушу столбы ваши…
31. Города ваши сделаю пустынею, и опустошу святилища ваши, и не буду обонять приятного благоухания жертв ваших».



2

В момент промежуточного стояния Солнца в зените, когда хаотично разбросанные мраморные осколки раскалялись до желтого цвета Луны, Пушкину, чтобы сберечь свои ноги, приходилось лишь только бежать. Бежать, как можно быстрее, дабы не обжечь своих ног в давно изношенной обуви.
Со временем Поэту стало казаться, что это не жар, исходящий от плит, а какая-то неведомая сила торопит его как можно быстрее оставить позади себя эти еще приметные мраморные аллеи однажды запечатлевших себя в мраморных изваяниях Божьих рабов, большинство из которых, изображающих людской род, превратилось теперь в бесформенные груды обезглавленных и лишенных конечностей статуй.
Еще через некоторое время бег Пушкина стал легким, незнающим усталости и существования вокруг безвременья и Пространства. Этот бег был похож на полет. Свободное парение орла в безразмерном небе.
В этот самый момент Поэту вдруг захотелось, чтобы это волнообразное парение не имело конца, всякий раз, во время душевного подъема и ощущения невесомости, завлекая его, как и всех жителей иудейской национальности к месту будущего обитания 144 000 «запечатленных» Создателем душ. Тех самых, что однажды «в белых одеждах с пальмовыми ветвями в руках своих» были собраны у престола Его, дабы денно и нощно служить Агнцу, который, как утверждал в своем «Откровении» Иоанн Богослов: «…будет пасти их и водить их на живые источники вод, и отрет Бог всякую слезу с очей их». И тогда, купаясь среди безмерности благ, каждый из занесенных Сыном Божьим в КНИГУ ЖИЗНИ будет, имея способности ангелов, парить в пределах Вселенной, дабы повсюду, там, где найдется площадка для бескрылого, но так просто и уверено совершающего полет индивидуума, расцветало добро и главенствовала истина.

Пройдет еще немного времени, когда розовые грезы Пушкина иссушит полдневное Солнце, и он вновь ощутит под ногами обжигающую твердь.

3
 
Когда время бдения бога Солнца стало клониться к закату, Поэт увидел чуть в стороне от закончившейся аллеи из статуй и постаментов неожиданно открывшийся среди мраморных осколков и серых каменных плит темный провал.
Этот вход в неизвестное страшил и в то же время был неизъяснимо притягательным, что позволило Пушкину, преодолев невидимую преграду, ринуться в его узкую горловину…
Ровные ступени уходили в темноту.
Лестница была прямой, как стрела, и уводила все глубже и глубже в неведомый мир.
Спускался Поэт очень долго, еще не задыхаясь, но уже и не чувствуя воздуха. За его спиной давно погас дневной свет, а он все продолжал, убыстряя движение, проваливаться в небытие. Пушкин бежал в кромешной темноте, не видя даже собственных ног и рук.
Внезапно лестница закончилась, и стал едва заметен длинный коридор. Крупные каменные своды. Влага на шероховатых стенах. Неверный свет редких факелов. Причудливые и устрашающие тени умерших людей роились и двигались вокруг него. Запах плесени и трупной гнили проникал в глотку, то и дело, прерывая торопливые молитвы Поэта.
Оставив позади себя длинный и мрачный от слизи и страшных теней коридор, Пушкин оказался в огромном чертоге, где черные скалы стояли словно колонны и при дымном багровом свете подземных огней восседали на каменных престолах владыка подземного мира и Царства мертвых Аид в тяжелом золотом венце и его жена Персефона.
Прислушавшись, Поэт не сразу различил, среди потрескивающих, как хворост, костей от брошенных на растопку огромного камина грешников, разнотонный и никогда не прекращающийся гул. Сложившийся из проклятий, стонов и воплей людских, он, то утихал, то разрастался с новой силою, исходя из глубин отгороженного частоколом каменных столбов с огромными воротами между ними пространства по имени Ад.
Когда Пушкин огляделся, то услышал сквозь мерный шум жирно коптящего пламени размещенных на стенах огней, учтивую и глуховатую речь, казалось бы, всегда неподвижного, как каменное изваяние, хозяина царства мертвых:
— Привет тебе, неуживчивый гений, — любезно сказал грозный Аид. — Что привело тебя к нам?.. По собственной ли воле или постороннею силою подвигло тебя очиститься от грехов своих в вулканизирующих купелях Ада из серных озер или прибыл ты сюда лишь только, чтоб лицезреть деяния Сатаны? Воочию повидать, как мучаются по соседству с моим владением ничтожные от грехов своих неисцелимых ничтожные людишки, которыми бесы время от времени снабжают меня, дабы камин мой горел постоянно…
Не сразу пришедший в себя Поэт, ответил Аиду:
— О могучий владыка Аид, всех нас, смертных, принимаешь ты в свое царство, когда кончаются дни нашей жизни, да только смерть моя была насильственной, знать потому-то я и не оказался под твоею властью. Это Господу было угодно призвать меня на небеса. А здесь я оказался по воле моих теперешних судей и скорее всего в назидание…
Ненадолго задумавшись и повернув взгляд в сторону вечно нахмуренной жены своей, Аид сказал:
— Да пусть будет так, как и должно быть… А посему проводи его, Персефона, до места… не мешкая и не гневя Создателя!
И уже вновь обращая свой вечно холодный взор в сторону уже на все готового Пушкина, добавил к сказанному:
— Возьми ее за руку, Поэт, и следуй за нею без лишних вопросов и оглядок… Отныне лишь только она одна заменит тебе глаза и уши, станет твоим проводником.




Глава 8

в которой говорится о посещении Пушкиным подземного храма и устроенной в нем Персефоной «экскурсии».

1
 
Торопливо поклонившись зачем-то хитро усмехнувшемуся своими вечно хранящими тайну и, казалось бы, насквозь просвечивающими своей пронзительной синевою глазами хозяину Царства мертвых Аиду, Пушкин послушно последовал вслед за Персефоной.
Через непродолжительное время, после того как за спешно покинувшими каменные чертоги и доселе неведомыми друг для друга путниками захлопнулись огромные медные двери, они оказались среди паутины всевозможных лабиринтов и связующих их переходов. И чем дальше и глубже они уходили в подземное царство, тем меньше ощущалось сырости вокруг, а среди стен уже не стало заметно пятен плесени; зато туннели каменные все больше наполнялись светом. С обеих сторон, а так же над головами идущих начали появляться мерцающие таинственным светом сталактиты, прорисовываться прожилки изумрудов и яшмы.
Уже вскоре от скопления всевозможных дорогих самоцветов стали собираться воедино радужные сплетения живительного блеска и огней. А еще через некоторое время Поэт и Персефона очутились в великолепном подземном храме, который, в отличие от мрачных хором Аида, был больше всего похож на один из Господних дворцов, с которыми Пушкин успел познакомиться и привыкнуть к их роскоши в пределах Четвертого неба Семейства Отца.
За все это время, проведенное в томительном преодолении подземных переходов, молчаливо показывающая дорогу Персефона, впервые замедлив движение, столь же медленно обернулась к Александру Сергеевичу. Словно подсвеченным изнутри лицом и сообщила смутившемуся Поэту о том, что несколько сотен веков назад здесь проживала их единственная и несравненная дочь Дианица, а в мужьях у нее был ни кто-нибудь, а сам владелец здешних мест Сатана, на ту пору еще не примороженный ко дну Ада, а скитающийся по его кругам.. Да что-то не сложилось у них, при совместном «делопроизводстве»…
И вот однажды, после столь короткого для здешних мест многовекового совместного проживания, окончательно разгневавшийся на Бога властитель Преисподней отослал супругу свою на вечное поселение в царство землян, дабы она плодила среди людского рода как можно больше грешников, соблазняя их своей телесной красотой и заразительными дурманами.
С тех пор минуло еще немереное количество столетий, прежде чем она, Персефона, стала бывать здесь, среди обрамленного драгоценными самоцветами дворца. Поначалу гостьей, любезно интересующейся дальнейшей судьбой своей дочери уже вскоре, через пару-другую веков, и не без молчаливого согласия своего повенчанного самим Господом Богом Аида, сделаться любовницей… Сатаны.

2
 
Больше всего в этом подземном сооружении Пушкина поразил его широко разбегающийся в разные стороны пол. С ним не могло сравниться ни одно из ранее созерцаемых Поэтом произведений искусств. Весь он был мозаичной работы и состоял из плиточных, драгоценных изделий неравноугольной формы, чем-то напоминающих части осыпающихся скалистых ребер.
И вот теперь эти хорошо подогнанные друг к другу мозаичные осколки были настолько гладко отполированы, что каждый из них сиял своим собственным светом. И все они по отдельности имели свои замысловатые, но все же земные имена. Один был красный яшмовый, другой — из пестрого мрамора, третий — из порфира, тот — из волчьего глаза, усеянный мелкими золотыми искорками… Были здесь и агатовые осколки с бликами молочного оттенка, а также  из очень светлого халцедона, и зеленой яшмы  с красными и желтыми прожилками.
И так чудно они были подобраны друг к другу, что, глядя на эти самоцветы, казалось, будто на пол высыпали в беспорядке огромную охапку зеленых и уже золотящихся от времени листьев. В их узорчатых очертаниях то там, то тут виднелись маленькие улитки, а в других, более затемненных местах, ярко вырисовывались ящерицы. Среди этого пестрого разнообразия особо выделялись, как только что насыпанные, кучи прекрасных плодов и ягод. И все это было так живо изображено, что Пушкин невольно поднимал ноги повыше, чтобы не наступить на увенчанную золотой короною ящерицу, не запутаться в хитросплетении ветвей и не растоптать ненароком спелых фруктов, которые на самом деле были только рисунком — гладким и полированным.
Стены и своды храма были покрыты почти воздушными мозаичными картинами, изображающими веселые пляски всевозможных вселенских народностей, где самое большое место было отдано празднествам землян и их земным триумфальным процессиям.
Большинство из этих картин были поразительно схожи между собою, возможно, благодаря своей яростной и в то же время несколько утяжеленной для восприятия экспрессии. Кроме всего прочего, на них можно было увидеть похожие на безоружные, эротичные битвы, весьма и весьма откровенные фрагменты занимающихся любовью в различных позах, обнаженных мужских и женских тел.

3

Все это время тихо стоящая за спиной Поэта и наблюдающая за его поведением Персефона вдруг резко вышла вперед и повелительно, взмахнув правой рукою, разломила пополам одну из наблюдаемых Пушкиным картин. А еще через мгновение в левой руке царицы появилась большая связка ключей. Она подошла к открывшейся за скальным проломом железной решетке и, открыв на ней шестьдесят шесть замков и задвижек, увлекла за собою Поэта…
В небольшом каменном мешке, где они уже вскоре оказались, висела алая атласная занавесь. Когда Персефона развела ее в разные стороны, за этой почти театральной занавесью, над гладко отполированной каменной ступенью неожиданно вспыхнул священный огонь.
Когда на мгновенье прикрывшийся от света Пушкин открыл глаза, то увидел прислоненный к скалистому постаменту портрет священнослужителя, весьма плохо написанный.
— Чье, по-вашему, это изображение? — спросила, не оборачиваясь к Поэту и уже более не допуская его близко к распахнутой занавеси Персефона.
— Мне кажется, что это портрет земного Римского папы, — сказал несколько смущенный странным поведением царицы и лишь краем глаза успевший увидеть столь скоро спрятанное изображение Пушкин. — Я узнаю его по имеющей вид тройной короны высокой шапке и прочему одеянию.
— Вы говорите правильно — сказала Персефона — это изображение вашего земного бога, которого вы, Александр Сергеевич, наверное, еще при жизни мечтали увидеть воочию… Утверждают, что стоит только посмотреть на один его портрет, как получишь полное отпущение всех грехов, которые помнишь сам, и одну треть тех, которые запамятовал. Но я вам этого не позволю сделать даже здесь, где нет еще Ада и тем более Рая. Поскольку все это стало бы для вас легкой тропой к очищению…
Когда перед Пушкиным вновь задвинулся занавес, и утихло бряцание шестидесяти шести замков и задвижек, ему уже больше не хотелось слышать нравоучительных слов Персефоны. 
Намеренно отстав от царицы, Поэт еще долго размышлял над целью устроенной ею «экскурсии», попутно продолжая исследование подземного дворца.




Глава 9

в которой продолжается рассказ об уединении Поэта с Персефоной и о его очередном перемещении в пределах подземного царства.


1

Несмотря на то что храм был подземный и окон в нем не было, все расположенные в нем картины и статуэтки были ярко освещены. Свет, яркий и приятный, шел от чудесной люстры, которая висела посреди храма.
Устройство этой причудливой по форме люстры поразило Пушкина еще больше, чем храмовый пол.
Под высоким сводом этого величественного сооружения было укреплено кольцо из массивного золота, толщиной с кулак. С этого кольца на трех золотых цепях свешивались круглая золотая пластина. В этой пластине были вырезаны четыре отверстия, и в каждое отверстие был вставлен полый шар, выдолбленный внутри и открытый сверху, — нечто вроде маленькой лампы. Каждая из этих лам была сделана из драгоценного камня: одна — из аметиста, другая — из малахита, третья — опаловая, четвертая — топазовая. И все они были наполнены ярко пылающей, но никогда несгораемой жидкостью.
С золотой пластины на трех других цепях в свою очередь свешивались похожие на односторонне открытые хрустальные гороховые стручки светильники, в каждом из которых было несколько горошин-ламп в виде раскрывшихся цветочных ваз, наполненных той же горящей жидкостью. Свет проходил через хрусталь, и вся эта огромная люстра так пылала, что на нее невозможно было смотреть.




За то время, пока Пушкин любовался светильниками, то и дело, прикрывая глаза от их яркого света, Персефона успела скрыться за волнистыми рядами голубых шелковых занавесок. И уже оттуда, успев наполовину раздеться, стала звать к себе то и дело озирающегося по сторонам спутника.
Когда Поэт, едва не заблудившийся в шелковых материях похожей на белоснежное облако спальни, отодвинул последнюю занавесь, перед ним открылась увитая гирляндами из цветов и с ниспадающим кружевом высокая и пышная перина. А на ее воздушной возвышенности, раскинувшись и содрогаясь всем телом от нетерпения, уже ожидала его успевшая превратиться из ветхой старухи в русалку Персефона. Возможно, в эту пору она походила на затерявшуюся где-то в земных рассадниках сатанизма собственную дочь.
Пушкин, ни чуть не удивившись преображению царевны Царства мертвых, по обыкновению привычно засмотрелся на ее игриво и чудно округлые, соблазнительные плечи, полные, белые, как молочная кипень, при этом, не сразу сообразив, что находится не где-нибудь в привычной земной обстановке, а в совершенной близи от Преисподней…
— Ступай же сюда, Поэт, и, возможно, я стану тебе загробною Музой, – живо заговорила любовница Сатаны и поманила изящною ручкой. — Или тебе по душе лишь земные объятия грудастых и широкобедрых развратниц? Одно твое слово, и всего лишь через мгновение я приму их обличие… Но для начала припади к моим коленям.
В эти минуты Поэт стал похож на непозволительно робкого для своего любвеобильного характера застенчивого юношу. Он еще пребывал в неведении, когда Персефона, резко отбросив прозрачные покрывала, обнажила свои игривые ножки. И, продолжая дрожать от нетерпения, почти прокричала:
— На колени, Поэт! На колени!.. Отчего же ты не хочешь припасть к моих голеням?!
А затем озлобясь окончательно и покинув перину, принялась медленно наплывать в сторону Пушкина, раскинув неимоверно костлявые и длинные пальцы рук.
Отступая и отстраняясь, Пушкин ненадолго закрыл глаза. А когда вновь увидел свет, перед ним уже стояла совершенно седая, с острым и горбатым носом между провалившихся щек незнакомая ведьма!
Пройдет еще мгновение, и жена царя Царства мертвых Аида в мгновение ока, взгромоздится на спину Поэта. И он, потеряв ощущение почвы и собственных ног, воспарит и, как по спирали, поднимаясь все выше и выше, примется кружить… уже подле люстры, а затем подле самого каменного потолка, из которого будут видны зависшие на паутине тенет, похожие на огромных пауков, живые и мертвые человеческие скелеты. А за паутиной, среди каменных выступов — мешков, будут заметны угрожающе гримасничающие свиные рожи чертей и вурдалаков и прочей мрази…
И сколько это кружение будет продолжаться, неведомо…

Глава 10

в которой продолжается рассказ о перемещении Пушкина в пределах подземного царства и его новой встрече с архангелом Гавриилом.


1

Когда Пушкин очнулся, тело и лицо его было покрыто липкой паутиной и дурно пахло, а вокруг простирался мрак. Лишь где-то вдали, в конце пещеры, колыхался матовый свет и слышался утробный гул Преисподней.
С трудом передвигая получившие многочисленные ссадины и ушибы ноги, Поэт отправился в сторону тускло мерцающих и постоянно отступающих во тьму факельных огней.
Предчувствуя приближение Ада, Пушкин вдруг отчетливо вспомнил ядовитую усмешку Аида. Ее не сразу разгаданный, смысл заключался в том, что если бы плотская утеха между Поэтом и Персефоною состоялась, то она стала бы для Александра Сергеевича его испытанием на сатанинский соблазн, со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Постоянно использующий царевну в столь неординарных для мужа корыстных целях, хозяин Царства мертвых был готов на все, дабы обратить Пушкина, созерцателя, в одного из надежных кандидатов для вечного поселения среди мучеников Ада.

После окончания этого неудачного «эксперимента» вокруг Пушкина уже не было ни Персефоны, ни чудного дворца, только мрак и сырые скалистые ребра, зажимающие его со всех сторон…
Когда же больно режущие бока и руки остроконечные кромки наконец-таки разомкнулись, разрывая каменный мешок и осыпаясь пыльною крошкою, перед Поэтом открылось пространство луга, поросшего бледно-желтыми дикими тюльпанами.
«Это именно в этом месте, — подумалось на тот момент Пушкину, — должны обитать души умерших людей…»
Уже вскоре в лицо Поэта, то и дело меняя направление, стало дуть — то лютым холодом, то нестерпимым зноем. Но чем ближе подходил Поэт к реке Ахерон, тем короче и мягче становились порывы. Теперь вместо ветра стал усиливаться идущий вдоль берега шум. Он шел со стороны удушающей газами серной реки, откуда, сливаясь в нескончаемый стон, неслись вопли тех, кто был причислен к казни в самых нижних кругах Ада и, как писал в «Божественной комедии» Данте, «кто разума лишился навсегда». И от этого плача и исступленного крика, уносящегося в беззвездную темную пропасть, Пушкин и сам готов был лишиться рассудка.
Здесь же, но другой дорогой, тянулась к Ахерону в вихрях пыли вереница однажды погрязших в плотском разврате, причисленных к первому кругу Ада людей. Веселые и беззаботные в своей прошлой жизни, они теперь были настолько ничтожны, что «их не брал к себе ни Бог, ни супостаты божьей воли». И они, стуча зубами, бледные от тоски выкрикивали Господу проклятия…
За весь отпущенный на их долю век никогда не работавшие во благо других, а лишь калечащие им судьбы, этот жалкий люд бежал, кусаемый огромными осами, роившимися вокруг этой нескончаемой череды людей, с лиц которых вперемешку со слезами стекала кровь, а под ногами их кишело скопище червей.
И все это обреченное на вечные страдания человеческое стадо тащилось теперь к печальному берегу. А там их ждали хозяин переправы перевозчик Харон и числящийся при нем адвокат для всех грешников, архангел Гавриил, отстаивающий справедливость наказания всех тех, кого зачастую и не следовало бы переправлять через эту реку, где всех несчастных ожидала сырая непроницаемая тьма, холод и огнедышащая купель.
Когда Пушкин появился у реки Ахерон, над нею тяжело завис довольно плотный туман. Часть паров, насыщенных серою, покрыла густым облаком поверхность кипящих вод.
Время от времени не только река, но и вся окружающая ее местность кипела и клокотала, словно колоссальный котел, подвешенный над подземным огнем. И, когда температура кипения достигала отведенного ей предела, эта неведомая землянам земля начинала дрожать, и кора ее, словно корка перестоявшего в печи пирога, во многих местах трескалась, выпуская наружу серные пары.
Когда через некоторое время туман рассеялся, на реке показалась в несколько раз уменьшенная копия пироги на двух-четырех гребцов и рулевого. На данный момент в пироге было двое, один из них — кормчий, сидящий на корме и управляющий лопатообразным веслом. Это был похожий на туземца великан, широкогрудый, мускулистый, с мощными руками и ногами. Выпуклый лоб, изборожденный глубокими морщинами, свирепый взгляд, мрачное выражение лица придавало ему и без того грозный вид.
А вторым на этом неповоротливом судне был уже упомянутый архангел Гавриил!
Дабы как можно быстрее рассадить очередную партию грешников в широкую лодку — пирогу, Харон, не обращая внимания на увещевания Первого полномочного представителя Бога, нещадно бил их веслом.

2
 
Вновь не сразу признав одного из своих основных героев «Гавриилиады», Поэт попытался окликнуть архангела, желая вступить с ним в разговор: все же близкое для здешних мест существо…
Но тщетно, нескончаемый завывающий гул из стонов и ругани поглощал, неразборчивые оклики Пушкина.
Однако уже вскоре и сам Гавриил, завидев своего литературного «создателя», принялся махать ему руками. И уже собрался выскочить на берег, но Харон, поспешно отчалив в сторону дымящего парами серного плеса, злым окриком прервал его стремление.
Однако Пушкину все ж удалось расслышать знакомый голос Гавриила, знать, совершенно намеренно принявшегося напевать отрывок из «Божественной комедии» — широко известного произведения итальянского поэта.
Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета.
Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда.

— Знаю и помню!.. — прокричал вослед уплывающей к противоположному берегу лодки Поэт.
И уже обессилено опустившись на выжженный серными кислотами песок, Пушкин и сам машинально продолжил начатое Гавриилом чтение «комедии» этого, по его мнению, «сурового Данта».

И если я сойду в страну теней,
Боюсь, безумен буду я, не боле…
Я ухожу к отверженным селеньям,
Я ухожу сквозь вековечный стон,
Я ухожу к погибшим поколеньям…
Там вздохи, плачь и иступленный крик
Во тьме беззвездной были так велики,
Что понемногу я в слезах поник.
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев и страх,
Плесканье рук, и жалобы, и вскрики
Сливаясь в гул, без времени в веках,
Кружащийся во мгле не озаренной,
Как бурным вихрем возмущенный прах.

Когда губы Поэта закончили шептать строфу, он, в последний раз взглянув на неутихающее течение грешников и исходящий газами речной плес, пошел вдоль берега Ахерона — подальше от собственных грехов…
Блуждания Александра Сергеевича по краю Преисподней закончилось в тот самый миг, когда за спиной его послышался знакомый шелест крыльев.
— Что делать мне теперь? — обыденно и просто, как читая белый стих, спросил он спустившегося с неба Гавриила. — Все то, что я увидел здесь, пусть самую незначимую малость, зовет меня продолжить диалог, не с чертом, так с Апостольским советом…
А недолго помолчав, будто сожалея о былых размолвках со святым собранием, продолжил:
— Коль в силах ты, рискнувший быть в пределах Преисподней, открой мне путь обратный,  к святым отцам, что ждут меня с повинной головою…
На что архангел, как бы и слов иных не зная, под мотив своего собеседника, продолжил говорить стихом талантливого флорентийского поэта:

Но если поборотель всех грехов
Ко мне был благ, то рассудив о славе
Он на своем пути, тобой воспетом
Был вдохновлен свершить победный труд…

И вот так, под чтение «Божественной комедии», как если бы молитвы, архангел, усадив Поэта между крыл, поднялся в неизвестность…


Глава 11 

в которой говорится о непокидающих Поэта даже в период его ссылки в Преисподнюю воспоминаниях о жизни на Земле.

1

Чем дольше пребывал Александр Сергеевич в пределах Господних владений, тем больше ему хотелось назад, в прошлое, пусть даже связанное с каким-либо жестоким потрясением ума и томительными сердечными переживаниями. В такие моменты от перенапряжения памяти, Пушкину зачастую случалось вновь и вновь видеть себя со стороны…

«Увидеть свет и умереть…» — с грустной улыбкой подумалось Пушкину, и он, сев в карету, отправился в театр.
Его настроение после ссылки было настороженным. И вместе с тем хотелось и себя показать, и общество увидеть.
Поэт ждал перемен и боялся их.
Уже в фойе театра Пушкину пришлось расточать себя на поспешные поклоны и надуманные улыбки. Сколько разнообразных рук он пожал, а взгляды у всех были такие, как будто в глубине зала, куда он поспешно проникал, готовилась неожиданная западня.
За время отсутствия в свете взгляд Пушкина на действительность стал обостренней и разборчивей.
Вот удостоил Поэта поклоном давно списанный со счетов литератор, но еще годящийся для чиновничьих дел, который, отрабатывая деньги очередного графомана, пытался напечатать его очередной «шедевр», при этом распоряжаясь им, как своей собственностью, не забывая глумиться над бездарностью, будучи в компании журнальных собутыльников.
Отныне Пушкину была ненавистна любая литературная самолюбивая сволочь. Из-за этого неприметно для себя, он начинал испытывать отвращение к литературе, поскольку она все больше прилипала к чужим рукам, в которых никогда не было места для высоких идеалов искусства, опирающегося на нравственные устои.
Все шло теперь боком, делали не то, что нужно.
Не поэтому ли Поэту было не по себе, когда литературные мальчики, захлебываясь, читали его новые стихи и с завистью оспаривали друг перед другом первенство в сплетнях и мелочах.
Он знал, что его теперь с еще большим ожесточением, чем прежде называют «непомерным выскочкой и временщиком поэтов». А некоторые испитые писаришки, воспевшие свою дружбу к нему, теперь зарабатывали на ней и смеялись над этим. Так зарабатывал свой хлеб Дельвиг, сгоняя друзей к себе в альманах, как на оброк.
Вспоминая все это, теперь уже здесь, на небесах, Александр Сергеевич отныне все чаще и выпуклее видел себя со стороны.
 
2

Вот он, умытый, затянутый в свежее белье, в узких панталонах в обтяжку, с высоко поднятой кучерявой головой, несущей бакенбарды, как если бы скинув с себя тысячу лет, входил в знакомый зал.
В театре был парадный спектакль.
Черный фрак Поэта, как ярко лоснящийся осколок от траурной процессии, легкими поступательными движениями прорезал разношерстную светскую толпу.
За время его ссылки, здесь все изменилось. Зал был заново выкрашен, а потолок лазурного цвета, казалось, парил над головою, лишь по углам его воздушность отягощала какая-то замысловатая лепка.
Непривычно громкая музыка мешала оглядеться, сосредоточиться…
Пушкин всем своим существом ощущал, что здесь теперь недоставало чего-то родного и давно устоявшегося…
И лишь только память возвращала в ту самую пору, когда можно было любить и лелеять эту строгую пустыню старого театра, где сцена была эшафотом, ложи — судьями, партер — толпой, а матерчатые декорации и занавеси, опускаемые театральными машинами, — напоминали гильотину.
Среди всех перемен…  следовало бы отметить тот факт, что отныне здесь уже не было и того самого Пушкина, всегда поражающего своим остроумием и в то же время несколько упрощенными репликами на французском первые от него зрительские ряды и вносившего в театр глубокий дух искусно создаваемой парижской улицы. Но и теперь, быть может, обостренней, чем до его продолжительного отлучения от светской жизни, толпа следила за ним. А дамы, чьи плечи и руки стали до неприличия обнаженными, а юбки выше, удивительно обнаглели: не пряча за веером глаз, подходили, смотрели в упор и шли прочь со смехом. Отчего даже привычный к этому сословию Пушкин смущался, и тем самым еще более распалял любителей бесплатного, задолго до появления настоящих актеров представления.
Между тем балет все откладывался…
Зрители уже неоднократно принимались рукоплескать, призывая к началу постановочного акта. Но тщетно. Занавес продолжал висеть неподвижно и все более загадочно.
Уныло взглянув в сторону императорской ложи, Пушкин отметил для себя: «Государь теперь неизгладимо честен и бодр, прямо того и гляди, вернет всех каторжников на Сенатскую площадь. И я, как это ни противно, кажется, с ним помирился, предав часть своих убеждений… да и с кем тягаться»
А казалось бы, еще только вчера, во время аудиенции, он явственно мог представлять, насколько двусмысленно само существование Николая. Для него Император был как постоянно меняющий маски человек. Холод его взгляда был необычен. От солдатского, но совсем не грубого на вид сукна шел запах пудры, белые лосины были сладкого, вяжущего цвета. И вот это ему теперь Пушкин писал стансы. А зачем?! Когда нестерпимо хочется, отбросив бумагу, удалиться в умывальню и очень долго мыть свои перепачканные руки; от всех тех мест, где пребывала его светлость..
Однако Николай покорял его, потому что, он, Пушкин был человеком другой породы. Он и сам, пожалуй, еще не знал до конца, какой он теперь, после ссылки… но все же не способный на то, чтобы стать придворным поэтом, опустившимся до уровня писателей гостиного двора и лакейских передних.


 Глава 12

в которой говорится об аудиенции Пушкина у Императора Николая Первого и об их разговоре, касающемся декабрьских событий на Сенатской площади.

1

Не только положительные события и моменты, но также все их негативные стороны теперь были дороги своим ненавязчивым назиданием ожидающего своей участи Поэту. И он, как если бы то и дело натыкаясь на вяжущие движение занавеси между теперешним подвешенным загробным сосуществованием и прошлой жизнью, упорно пытался возвратиться на Землю, где уже от ее петербургской брусчатки, проникать все дальше и выше в знакомые места…
И вот его уже вновь метнуло на ту самую выстуженную декабрьскими событиями 1925 года и еще более чуждую после ссылки, как всегда опустошающую Поэта величественными залами и наличием в них однообразных чиновничьих лиц — аудиенцию с императором.
О чем можно говорить на подобной аудиенции с известным лицом? Обо всем, что спросят. Не более того. Если же лицо, совершенно не пряча своего елейного лицемерия, скажет: «Говори откровенно, так, как ты бы сказал родному отцу», — нужно понимать это буквально, потому что с родным отцом полной доверенности и откровенности у человека может и не быть, даже если он на всем протяжении, от младенческих лет и до отрочества, оставался твоим единственным воспитателем и кормильцем. Слава Богу, у Пушкина на ту пору были и отец и мать, однако оба они держали себя за сложившейся с годами, неприметной и всегда холодящей распахнутую душу чертой отчуждения. Когда о какой-либо «полной доверчивости» не может быть и речи…
«Как себя вести и как говорить?» — не без ложной тревоги размышлял идущий на встречу с Императором Александр Сергеевич.
Не иначе как учтиво и весело, даже если у тебя на душе кошки скребут. При этом всегда помнить, что повелитель седьмой части планеты имеет полное право намеренно укоротить, в прямом, а то и в переносном смысле, расстояние между собой и «грешником», даже если тот таковым себя не считает.
Например, они оба могут сидеть на софе, когда между ними уже не одна седьмая часть мира и требующая субординации высокая должность, а всего-то лишь цветной штоф. А все это театральное представление называется разговоры тет-а-тет.
И что же? они сидели на софе.
— Говорить со мной следует откровенно… — теперь уже холодно и ничуть не медля предупредил Император.
После достаточно продолжительной, но, казалось бы, ничего не значащей беседы, быстро подвинувшись к Поэту, Николай попытался оглушить его, по-солдафонски, прямолинейным, не дающим собраться с мыслями вопросом:
— И на какой из противоборствующих сторон, господин Пушкин, довелось бы мне лицезреть вас, будь вы в ту пору на Сенатской площади?..
Николай Павлович был безусый, безбородый и всего лишь на три года старше Пушкина. Его слегка впалая грудь была обложена ватой, отчего он был еще более строен, однако фигуру его весьма портили его слишком длинные руки  с большими кистями, которые всегда висели, как картонные. И еще, он слегка горбился.
Еще раз окинув безропотным взглядом царя, Поэт задумался: «…но и на самом деле, какие враждебные чувства мог питать я к этому человеку лично, когда даже не предполагал, что в руки этого заурядного офицера попадет судьба многомиллионного населения отечества нашего».
— Был ли я участником событий 14 декабря? Нет. А если бы я был тогда в Петербурге?.. — сделал паузу Пушкин, — тогда этих событий или не было бы, или бы…
— Что значит это, или бы?! — почти закричал Николай, быстро поднимаясь с софы и будто увеличиваясь в размерах и зависая над жертвою, механически прервав слишком укоротившееся, на взгляд Государя, расстояние между собеседниками.
Поэт, тоже поспешил подняться, чтобы не без усилия воли и долготерпения ответить, скорее самому себе, чем Императору:
— Или бы они имели другой исход…

2
 
О том, как закончилась тогда аудиенция, Пушкин вспомнит лишь только раз, да и то как сквозь туман. И не потому, что все происходящее случилось в густо прокуренной московской квартире одного из своих единомышленников.
Тогда их собралось человек пятнадцать. Одни сидели за столом, другие и третьи — на подоконниках и на постели. Это был полный содом. По полу катались порожние бутылки. Волнистый табачный дым висел в воздухе. Молодой человек с бакенбардами и кучерявыми волосами, в красной рубашке и плисовых шароварах, с поднятым стаканом в руке, в который раз рассказывал хмельной компании:
— …Так и спросил: чтобы со мной, было, будь я тогда в Петербурге? «Был бы с ними», — ответил я. Да, да, друзья, был бы с ними! Да, да!!!
— Хорош бы ты был… — отозвался кто-то, едва управляя заплетающимся языком.
— Да уж нечего говорить,  хорош, — отвечал ему в тон захмелевший рассказчик, при этом не преминув блеснуть стишком:

Эх, был бы я такой же шут,
И я б тогда болтался тут.

Говоривший начертил тогда в воздухе петлю, а кто-то крикнул:
— Пушкин, это же полнейшее безобразие с твоей стороны!
Тут Поэт побледнел, разъярился и стал неузнаваем. Принялся крепко браниться по-русски, по-французски, всяко…
— Безобразие! Да как вы смеете мне это говорить! Обжора и пьянь! Быть рядом с Кюхельбекером, Пущиным… И никого не спасти!… Хуже всего, что теперь и меня хотят сделать ручным домашним животным… Привезли меня прямо из Михайловского! Умыться с дороги не дали! Прийти в себя от удивления не дали! А когда я, уставши, облокотился на стол, государь повернулся на каблуках и, сделав два шага к окну, сказал, не то самому себе, а возможно, всему Петербургу:
— Нет, с этим человеком нельзя быть милосердным…
Ну, довольно об этом! Я возвращен из ссылки, я на свободе, я живу и дышу! Но бедный Пущин! Не могу без него жить!
Между тем московская квартира все больше погружалась в содом…
Кто-то, тыча пальцем в сторону Пушкина, шептал соседу по столу:
— Жаль, что наш талантливый поэт предстал перед нами в столь развратном виде. Это все свинья Соболевский делает. Пушкин у него на квартире сопьется…


Глава 13

в которой говорится о невольном посещении Пушкиным музея Сатаны, где собраны злодеи всех времен со всех вселенских наполненных жизнью планет. А еще сообщается в ней о месте хранения похищенного у Моисея первого после каменных скрижалей рукописного изложения Божественных заповедей.


1

Неведомо где и сколь долго длился полет Гавриила, несущего на своем загривке Поэта…
«Вот здесь я тебя и оставляю... может быть навсегда, — сообщил, едва коснувшись неведомой почвы, архангел. — Лишь одно хотелось бы сказать на прощание: еще не пришло то время, которое бы оградило тебя от поселения в стране теней. А это значит, что и сам Бог, и супостаты его еще не раз уготовят тебе испытания. А что это будет — неведомо даже мне…
Когда Пушкин огляделся, впереди него оказалась лишь непроглядная мгла, а под ногами — теплая шершавая поверхность. Больше ничего не было. Поэт стал соображать, сопоставляя накопившиеся факты и собственные предположения, и в конце концов пришел к заключению, что находится где-то перед очередным подземным переходом, ведущим в пределы Четвертого неба Семейства Отца.
Уже через некоторое время Пушкин стал сползать куда-то вниз.
Как это ни странно, но он больше не испытывал ни страха, ни волнения, ни даже прежнего всепоглощающего любопытства — только нетерпеливое и ни с чем не сравнимое желание поскорее встретиться с кем-нибудь живым. Тут ноги его соскользнули в пустоту, и он упал, больно ударившись головой…
Когда пришел в сознание, то увидел впереди от себя свет. Он был слабым, едва заметным, но сердце Поэта охватило чувство надежды на какой-либо благополучный исход…
Дальше он стал идти ощупью, чтобы не провалиться в еще какую-либо яму. К счастью, в этом неведомом месте, почва оказалась ровной и не скользкой. Вскоре Пушкин пробирался вдоль высокой, слегка наклонной, но постоянно виляющей стены. За ее очередным поворотом уже стало возможным определить, что свет лился из высокого узкого прохода, прорезающего стену. Поэт втиснулся в него и остановился в недоумении…
Прямо перед ним был просторный туннель, освещенный довольно ярко, но необычно для здешних подземельных мест. В первую минуту ему показалось, что вдоль стены непрерывными рядами тянутся разноцветные витрины торговых лавок и ресторанов, цирюльней и часовых мастерских — все, как на уменьшенной копии вечернего Невского проспекта в российской столице…
Всепоглощающая глубина таинственного тоннеля тонула в туманной фосфорической дымке, исходящей от светильников, наполненных горящей, но никогда не сгораемой жидкостью. В больших каменных углублениях в стене, поделенных между собою массивными металлическими решетками, располагались камеры размером в семь аршин каждая, а в этих камерах находились живые и мертвые экспонаты.
Это был музей Сатаны.
Угнетающий всем своим отвратительным разнообразием доселе неведомый зверинец, где душегубы и насильники, кровопийцы из породы людей были приравнены к хищным животным, встретил Поэта возбужденной возней, яростным шипением и надрывными голосами.
И первое, что увидел Пушкин, в одной из камер музея, была наполовину погруженная в зеленовато-розовую слизь, прильнувшая к решетчатому ограждению, кошмарная тварь человека-людоеда. Это было так омерзительно, что Поэта затошнило. Правда, потом он уже смотрел на подобных выродков без прежнего отвращения, только из любопытства.
Все эти нелюди, некогда проживавшие не только на Земле, но и на других планетах Вселенной, были из семейства Сатаны, а потому и оказались представленными здесь, в музее. Не менее «прелестными» тварями выглядели расположившиеся на противоположной стороне коридора, в подобных же камерах, всевозможные обитатели межпланетного животного мира и их гибриды. Один из представителей, нечто огромное и черное — и, казалось бы, вообще не поддающееся разумному описанию — заполнил собою всю камеру. Это мерзкое существо, скорее всего, похожее на пульсирующий и меняющий свои оттенки студень, было размечено шевелящимися отростками, заменяющими волосяное покрытие. И вся эта сырая и слизистая, постоянно колеблющаяся масса плавала в густой и плотной атмосфере стеклянного шара — сосуда, который, то вспыхивал неоднородным сиреневым светом, то гас. Когда за спиною Поэта осталось умерщвленное и заспиртованное семейство вампиров, его глазам открылась еще одна причисленная к экспонатам, но в отличие от всех упомянутых выше весьма благопристойная для созерцания тварь.
Это было живое воплощение приготовленного к войне крылатого коня, на голове у которого было подобие венцов, тогда как морда коня чем-то напоминало человеческое лицо. А ниспадающие с его шеи волосы — грива — были похожи на белесые женские локоны. Зубы у коня были, как у льва. Его постоянно встающее на дыбы туловище было закрыто железными латами. Шум от его крыльев был похож на стук устремленной на неприятеля колесницы.
У коня, судя по описаниям уже упоминавшегося Иоанна Богослова, было с десяток хвостов, напоминающих живых скорпионов.
Несмотря на то, что имя этого коня было Апполион (губитель), он произвел на Пушкина весьма благостное впечатление, которое, надо признать, уже вскоре улетучилось из его уже изрядно покрытой плесенью и паутиной кучерявой и любопытной головы, по велению которой, Пушкин пытался исследовать каждую из камер этого удивительного музея — людозверинца, где постоянно копошилось, ползло, жевало, пульсировало, металось или таращилось на тебя какое-либо доселе невообразимое, существо.
В некоторых камерах было постоянно темно. Там лишь время от времени, напоминая глубоко утонувший в ночи засыпающий город, вспыхивали перемещающиеся разноцветные огоньки. И трудно было вообразить, кто там находится и что из себя представляет.

2

В один из моментов, когда Александру Сергеевичу уже изрядно надоело преисполненное неожиданностей блуждание по извилистым подземным туннелям и среди музейных камер, он предпринял попытку найти здесь следы если не подобного себе человека, то хотя бы хозяина этого необычного зверинца, коим являлся Сатана.
После непродолжительного отдыха у одного из подземных водоемов Поэт решил действовать планомерно и стал обходить туннели, коридоры и проходы по правилу правой руки. Этот метод хорош для преодоления пещерных лабиринтов на Земле, но он оказался никуда не годным для хитросплетений Преисподней: поскольку все окраинны хозяйства Сатаны оказались на редкость подвижными. То и дело, то ту, то там, на месте уже знакомых Пушкину переходов появлялись глухие стены и новые лабиринты. А еще можно было увидеть, как длинный ряд камер, без каких-либо причин вдруг мягко и беззвучно начинал отъезжать в сторону, открывая проход, где постоянно мелькали причудливые тени.
«А не черти ли это, плетут мне дорогу? — не без тревоги и раздражения подумалось Поэту. — И на самом деле: вблизи к Преисподней, да без чертей — это, как в океане… да без рыбы».
— Эй вы там, впереди, а быть может, и сзади уже? Черт вас разберет! И не надоело ли вам в прятки играть?.. — не то позвал кого, не то выругался Пушкин. А когда услышал возвратившееся к нему эхо, испугался собственного голоса; давно уже забытого и ставшего чужим.
И пока Поэт приходил в себя, выбираясь из узкого лабиринта, до него докатился вопрошающий рык неведомого, но, по всей видимости, человекообразного и доселе невидимого существа:
— Прочь! Прочь! Прочь! — пугающей скороговоркою завопило оно. — Здесь не велено не то чтобы быть рядом, а даже глядеть на достояние Сатаны.
— Кто ты? — спросил было Пушкин, задержав дыхание, чтобы прислушаться. Да только вновь содрогнулся от еще более пугающего:
— Прочь! Прочь! Прочь!..
После продолжительной паузы, Поэт, решив, что трем смертям не бывать, и осенив себя крестным знамением, продолжил движение на дальний зауженный, как в цилиндрической трубе дальний свет.
Когда лабиринт закончился, перед Александром Сергеевичем предстала ярко освещенная шарообразная комната, под куполом которой за массивной решетчатой клеткой можно было увидеть большую позолоченную книгу, покрытую редкими и драгоценными камнями: рубинами, изумрудами, жемчугами, брильянтами. Книга эта с изложением похищенного у Моисея святого писания, его первый бумажный оригинал, висела в воздухе на двух толстых золотых цепях, выходящих наверх, сквозь решетку, и закрепленных к полукруглому каменному потолку.
— Не смей подходить сюда! — вновь истошно закричал размножающий эхо неведомый голос, отчего уже вскоре перед испуганно отшатнувшимся Пушкиным обрушился обильный камнепад…
Едва уцелевшему Поэту ничего не оставалось, как в облаках въедливой пыли ретироваться в музей Сатаны, дабы заняться поисками иного, более подходящего для передвижения человеческого тела выхода из окрестностей Преисподней.

Глава 14

в которой рассказывается об философских размышлениях и неожиданных открытиях Поэта.
 
1

Земной временщик и гений Александр Сергеевич Пушкин никогда ранее не причислял себя к истово верующим, которые в отличие от него не позволяли себе даже толики мысли, подталкивающей к тому, чтобы засевать свои извилины чертополохом сомнений об истинном предназначении и божественном происхождении Матери Богородицы и Христа; был всегда уверен в том, что ожидающие его после смерти перемены, которые он встретит, пусть даже под неведомо какой оболочкой, но всегда во благо как для сознания, так и для души, не принесут ему каких-либо непредсказуемых потрясений. При этом Поэт никогда не терял своих убеждений, основанных на том, что В Е Р А человеческая в Бога имеет с Богом связь, являясь оплотом и в то же время примером незыблемости всего того, что находилось и поддерживало пороги его земного и Господнего дома; всего того, что однажды и навсегда было создано Всевышним, включая и то, что значилось в не менее беспокойном, чем у Создателя, хозяйстве Сатаны.
И каково же было удивление Поэта, когда первоначально открывшийся ему загробный мир Четвертого неба — эта нейтральная полоса между Раем и Адом — оказался столь неустойчивым, и не только в своем физическом воплощении…
Неожиданно обострившимся чувством, словно только здесь, среди каменных лабиринтов хозяйства Сатаны, освобожденным из-под непроницательного колпака земного индивидуума, Пушкин стал ощущать свое движение в Пространстве и безвремении. Но это, поначалу несказанно приятное ощущение, вдруг подверглось весьма неуютному приступу невесомости, когда каменный пол стал уходить из-под ног, а тело понесло в сторону и бросило на стену…
В такие минуты Поэту казалось, что еще немного, и он повиснет в воздухе в перевернутом состоянии. И от этого неподдающегося контролю расположения его начало преследовать выворачивающее наизнанку чувство тошноты.
Возможно, подобное состояние донимало и обитателей подземного музея. И тогда можно было наблюдать среди камер с животными смешные и жуткие картины, обусловленные приступами растерянности и страха.
С каждым наплывом ощущения невесомости, даже столь частом на территории музея, зверинец приходил в бешенство…
В один из таких моментов Поэт наблюдал бунт огромной змееподобной твари. Она сворачивалась тугим клубком и, распрямясь, с силой била покрытым роговой оболочкой хвостом в стену соседней камеры. Грохот ударов был слышен Пушкину даже тогда, когда он спешно удалился в конец соседнего коридора, чтобы уже через некоторое время, подчиняясь любопытству, вновь наблюдать за происходящим. Это было до жути красиво: в глубоком фосфорическом мерцании тумана, исходящего от ламп, разворачивался и свивался гигантский дракон. От его ударов подпрыгивал даже каменный пол под ногами, а соседние от чудища стенки пещеры покрывались длинными извилистыми трещинами. И лишь только когда за спиною у Пушкина, в камере бунтовщика, от тяжелых ударов погас свет, змеевидное чудовище успокоилось.


2

Помещения камер музея уже давно закончились, а коридорам и лабиринтам окраины Преисподней, казалось, не будет конца.
Пушкина уже давно одолевал голод, но еще больше хотелось пить. Жажда становилась невыносимой…
В своих бесплодных поисках хозяина здешних владений и источников воды Поэт забрел в  безмерный вестибюль и остановился, возможно, перед одной из приемных комнат былого, еще не примороженного к заболоченной реке Сатаны. Над дверью, выполненной из опускаемых откуда-то сверху стрелообразных, металлических прутьев, находилась продольная мраморная плита, с изображением знакомого Пушкину еще со времен работы на «Гаврилиадой» распластавшегося Змия — одного из авторских символов хозяина Преисподней.
Размер этой приемной комнаты, судя по отраженному эху, был достаточно велик. Кроме того, здесь было темно и жарко.
Двигаясь, на ощупь, Поэт почувствовал под ногою провал и во избежание дальнейших неприятностей разжег висевший на его поясе факел. Провал оказался колодцем. Держа в одной руке еле тлеющий светильник Пушкин, опустившись на колени, начал всматриваться в эту бездонную пропасть, из которой поднимались волны горячего смрада. Ему даже показалось на миг, что внизу колодца двигаются огоньки, вспыхивают яркие белые искры.
Негодуя о том, что и здесь ему не добыть воды, Поэт обессилено лег на живот в надежде остудить о каменное покрытие свое словно расплавленное тело. Попытавшись поудобней устроиться на полу предполагаемого вестибюля, раздвинув локти и положив подбородок на скользкий от пота кулак, он вдруг ощутил, что его согнутая рука уткнулась во что-то мягкое. Пушкин, с трудом поднявшись с коленей, повел вокруг себя тускло мерцающим факелом. Рядом лежал труп. Почти мумия — иссохшее черное тело человека. Оно лежало на самом краю колодца, сжавшись в комок, подтянув колени к голове. Маленький, высохший, обугленный представитель, возможно, родной для Пушкина планеты.
Первая мысль у Поэта была о том, что он, возможно, и сам теперь находится вновь на родной Земле, а не в одном из живых символов Преисподней, поскольку видит подле себя следы человеческой смерти, которых здесь, при вечной жизни и мучениях, он встретить был не должен, — это факт.
Пушкин еще долго и отрешенно смотрел на мумию, даже не пытаясь понять, бред это или действительность. Потом решил дотронуться дрожащей от слабости рукой до руки мертвеца. От этого прикосновения мумия тут же рассыпалась в пыль, а под кучкой черного праха блеснул металл. Это был необычный амулет в форме маленькой, но достаточно тяжелой платиновой статуэтки. Фигурка была одета в широкую, закрывающую руки и ноги одежду; на голову ее был надет шарообразный сосуд, имеющий округлую и покрытую слюдою прорезь для лица. После того, как предполагаемый амулет, который, по всей видимости, в день смерти человекообразного существа находился в одной из его ладоней, был аккуратно очищен; от него, как от маяка, вдруг широко и нестерпимо для глаз, стал волнообразно истекать пульсирующий свет; возможно так же, как и немереное количество времени назад, впервые осветив этот, казалось бы, безмерный каменный мешок — теперешнее месторасположения Пушкина.
Еще даже не успев подняться с коленей и протирая глаза, Поэт неожиданно ощутил за своею спиною ни с чем не сравнимый в этих каменных джунглях человеческий взгляд.


Глава 15

в которой сообщается о встрече Пушкина с двуглавым человеком, олицетворяющим собою одного из реформаторов древнеиранской религии Заратустру и немецкого философа Фридриха Ницше.


1

Когда Пушкин обернулся в сторону предполагаемой им приемной Сатаны, то увидел стоящего за решетчатой дверью двуглавого человека. Одна из его ног была прикована на тонкую, но, по всей видимости, очень прочную длинную цепь, соединенную с загнанным в каменную стену петлеобразным металлическим штырем.
— Пожалуйте сюда, Александр Сергеевич, — сказала одна из голов и поманила к себе просунутою сквозь металлические прутья рукою.
— Подходите и ничему не удивляйтесь, — в согласии с первой, кивнула вторая голова, зацепившись взглядом за обутые на босую ногу, так, что видны были потрепанные еще земные туфли Поэта.
Продолжительное молчание Пушкина, его удивление и растерянность, испугало одну из голов. И она, виновато взглянув на свою соседку, попыталась объясниться перед неожиданным и дорогим гостем за их столь необычное для человека обличие и место обитания.
— Мы с товарищем представляем не одного человека, но по большей части односторонне направленное движение наших, как правило, философских, но иногда и просто мещанских взглядов на былое наше земное обитание, которое, как это ни прискорбно, отныне ограничено не только теперешним безвременьем, но и нашим пребыванием, по всей видимости, на какой-то доселе неведомой нам нейтральной полосе.
Заметив, что Поэт до сих пор сомневается: реальность ли это перед ним или очередное видение, двуглавое существо поспешило приблизиться к прочно замуровавшей их, не имеющей даже какой-либо двери или иного к ним доступа металлической решетке.
— Ну что же вы медлите, Пушкин, — разом заговорили обе головы.
— Мы давно уже устали от своих зачастую перерастающих в ссоры и даже обыкновенную ругань диалогов, соскучились по общению, и не то чтобы с равным себе по интеллекту, а просто с земным индивидуумом. А потому после некоторой растерянности, вызванной вашим столь неожиданным появлением, и не где нибудь, а здесь, в подземелье, мы признаем, что несказанно рады этой совершенно непредсказуемой встрече!..
— И дайте же, наконец, вашу руку! Пора познакомиться…
— Смелее, дорогой вы наш человек!
— Мы, здесь, не фантомы, а реальность…

2
 
Пройдет совсем немного времени, и разграниченная решеткою приемная Сатаны наполнится живым разговором, какие случаются лишь у родственных душ. Однако все это будет чуть позже, за порогом взаимно восторженного знакомства людей, никогда ранее не встречавшихся, но знавших друг друга по литературным трудам.
И первой в разговор вступила голова, представляющая сторону Фридриха Ницше:
— Никто не задал мне вопроса, а его следовало бы задать: что означает имя моего теперешнего коллеги по телу и духу, Заратустры, именно в моих устах, в устах первого имморалиста: ибо как раз то, благодаря чему этот перс занимает столь исключительное положение в истории, прямо противоположно моим воззрениям. Заратустра первым увидел в борьбе Добра и Зла главный рычаг, управляющий движением вещей. Это он переработал моральные понятия в метафизические, каковыми являются сила, причина, цель в себе. Но такой вопрос, если бы он мне был задан, уже содержит в себе ответ.
Здесь речь своего товарища, обещающую быть продолжительной, привычно, как это случается с часто дискутирующими друг с другом людьми, перебил Заратустра, сказав:
— В отличие от моего товарища Ницше, прожившего на земном поселении с 1844 по 1900 годы, что значительно позже вашего, Александр Сергеевич, рождения, но более длительного, чем у вас, срока пребывания на Земле, я, Заратустра, представляю здесь вообще далекий для ваших особ седьмой век и поныне существующего летоисчисления землян. Несмотря на столь значительную разницу во времени, Фридрих набрался смелости и позволил себе назвать моим именем свои философские трактаты.
Обернувшись в сторону Ницше, Заратустра ненадолго задумался, а затем, дружелюбно улыбнувшись своему товарищу, продолжил разговор, вспоминая:
— Когда мне исполнилось тридцать лет, я покинул отечество и родное озеро и удалился в горы, чтобы, наслаждаясь духом своим и одиночеством, не утомляться счастьем этим аж целые десять лет. А когда настала пора почувствовать, как преобразилось сердце мое, я однажды утром, поднявшись с зарею, встал перед взошедшим Солнцем и обратился к нему: «Великое светило! В чем было бы счастье твое, не будь у тебя тех, кому ты светишь?… Взгляни! Я пресытился мудростью своей, словно пчела, собравшая слишком много меда; и вот нуждаюсь я в руках, простертых ко мне. Я хочу одарять и наделять, пока мудрейшие из людей не возрадуются вновь безумию своему, а бедные — своему богатству».
Однажды по дороге к Моему горному пристанищу, пещере, я встретил одного святого, который, будто читая мои мысли, сказал: «Не давай им, людям, ничего… Лучше возьми у них часть их ноши и неси вместе с ними. Это будет для них лучше всего, если только это будет по вкусу и тебе самому».
И тогда я решился обратиться к народу с такими словами: Я говорю с вами о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что следует преодолеть. Что сделали вы, дабы преодолеть его?
Сверхчеловек — смысл земли. Пусть даже и воля ваша скажет: да будет сверхчеловек смыслом земли!
Заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны Земле и не верьте тем, кто говорит вам о неземных надеждах! Они — отравители; неважно, знают ли они сами об этом.
Они презирают жизнь; эти умирающие и сами отравившие, это те, от которых устала Земля: да сгинут они!
Прежде величайшим преступлением была хула на Бога, но Бог умер, и эти преступления умерли вместе с ним. Теперь же самое ужасное преступление — хулить Землю и чтить непостижимое выше смысла Земли!
Не грехи ваши — то самодовольство ваше вопит к небу!
Где же та молния, что лизнет вас языком своим? Где то безумие, которое должно внушить вам?
Внемлите, я учу вас о сверхчеловеке: он — та молния, он — то безумие!
Я люблю того, кто работает и изобретает, чтобы выстроить жилище для сверхчеловека и для него приготовить землю, животных и растения. Я люблю того, кто из добродетели своей делает влечение и судьбу: только ради добродетели своей еще хочет жить.



3

Внимая Заратустре, Пушкин никак не мог избавиться от ощущения, что нечто подобное он уже знает из проповедей Иисуса — эти надменные обращения к народу, особо заметные в момент неуправляемости еще казалось бы мгновение назад безраздельно доверяющей проповеднику из Назарета толпы.
«Вот стоят они и смеются, — говорил Заратустра, — они не понимают меня: не для их слуха речи мои.
Неужели надо сначала лишить их ушей, чтобы они научились слушать глазами? Неужели надо греметь, подобно литаврам, и трещать, словно проповедники покаяния? Или, быть может, верят они только заикающемуся?»
Поэт продолжал слушать Заратустру, а на ум приходило высказыванье Иисуса, произнесенное однажды к собравшимся вокруг него иудеям, которые обратились к нему с вопросом: «Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты Христос, скажи нам прямо…»
«Я сказал вам, — отвечает Иисус, — и не верите… Дела, которые творю я во имя Отца Моего, свидетельствуют обо Мне; но вы не верите».
А когда Заратустра произнес: « Нет пастыря, есть одно лишь стадо! У всех одинаковые желания, все равны; тот, кто мыслит иначе, добровольно идет в сумасшедший дом», Пушкину пришло на память обращение Иисуса; «Вы не из овец Моих… овцы Мои слушаются голоса Моего, и Я знаю их, и они идут за Мною…»
Словно прочитав мысли Поэта, разговор продолжил все это время почтительно молчавший Ницше:
— Только слезную еврейскую тоску познал еврей Иисус вкупе с ненавистью добрых и праведных, и тогда объяла его жажда смерти. Зачем не остался он в пустыне? Быть может, он научился бы жить, и любить землю, и даже смеяться!
Верьте мне, и вы, находящийся здесь Пушкин, и все мои оставшиеся на Земле братья! Слишком рано он умер; он бы сам отрекся от учения своего, доживи он до моих лет. В нем было еще достаточно благородства, чтобы отречься…
— Все его высокие нравственные устои, о которых вы только что упомянули, — поспешил объявить свое мнение Поэт, — вопреки всем библейским описаниям его кроткой и добродетельной души, совершенно беззащитно начинают терять свои радужные знамена, как только я начинаю думать о том, насколько же зол и безапелляционен был по отношению ко всем неверным Иисус; совершенно забывая о том, что когда бьют по одной щеке, нужно поставить другую… И это не он ли вместо неусыпного назидания всегда проявлял нетерпимость «никогда не смеющегося человека».
Иисус даже в описаниях евангелистов, никогда не признавал компромиссов в принципиальных вопросах и требовал твердых решений (см. Мф10, стр. 34-39), а с теми, кто противился Его миссии, Он обходился сурово, прибегая к резким словам (см. Мф10, стр.14). При этом Иисус был особо строг к фарисеям с характерной для них набожностью (см. Мф23, стр. 4-16)
А насколько безжалостен его излагающийся голосом Господа нашего язык, который он использует при описании Апокалипсиса, — этой самой таинственной библейской главы, при чтении которой обжигается язык, а сердце не умеет дышать; в тот самый момент, когда его ровное повествовательное течение начинает сообщать нам о том, как умирает весь состав человеческий, умирает и вновь воскресает… Изложение этой главы с ее самых первых строк открывается безжалостным судом над церквами Христовыми. После чего уже нет никакого сомнения, что «Апокалипсис» — не христианская книга, а противохристианская, где Христос, изображенный «с мечом, исходящим из уст его», и с ногами, «как из камня сардиса и халцедона», ничего не имеет общего с Христом, о котором повествуется в Евангелиях, а к ним у меня нет никакого доверия.
В то время как Ницше собрался было продолжить обнародованную Поэтом тему, Заратустра, остановив их на полуслове, предложил прерваться для трапезы. На что Пушкин, давно уже испытывающий голод и жажду, согласился без дальнейших уговоров.
Несмотря на жестоко и жестко разделяющую их решетку, новые знакомые из удаленного от центра Преисподней подземелья смогли расположиться так, что никто из них не остался без пищи и воды, при этом они совершено не ощущали между собою ни физического, ни морального противоречия.


Глава 16

в которой рассказывается о поучительном разговоре ранее никогда и нигде не встречавших друг друга людей.

1

Во время отдыха в приемной комнате Сатаны никто из ее посетителей и заключенных в лице Заратустры, Ницше и Пушкина даже не вспомнил о том, что вся эта возникшая между ними дружелюбная атмосфера, порожденная непринужденной беседой, может измениться в любой миг по воле хозяина Преисподней.
Чтобы оттянуть хоть ненадолго обсуждение «похождений» Иисуса, воспользовавшиеся присутствием гениального писателя собеседники Пушкина предложили поговорить о поэтах и творческой «кухне».
Первым поспешил высказаться по этому поводу Заратустра:
— Я устал от поэтов, старых и новых: слишком поверхностны для меня все эти мелкие моря. Недостаточно глубоко проникла их мысль, оттого и чувство их не достигло самых основ. Немножко похоти, немножко скуки — таковы лучшие мысли их.
— Ах! Часто забрасывал я сеть в море их в надежде на хороший улов, а вытаскивал всегда лишь голову какого-нибудь древнего божества. Конечно, и среди них попадаются жемчужины, но это придает им еще больше сходства с твердыми раковинами. И часто вместо души находил я в них одну соленую слизь.
— А я бы хотел спросить вас, Александр Сергеевич вот о чем, — поспешил приобщиться к высказыванию своего коллеги Ницше. — Как будет восприниматься ваше творчество спустя века? И не приведут ли их то и дело меняющие свое направление школьные эксперименты с литературою к ее обезвоживанию, а еще более усердная, чем в былые времена, и совершенно тупая зубрежка ваших стихов, окончательно отобьет охоту их читать. И тогда, возможно, при всем уважении к вашему гению, творчество ваше останется в закупоренном состоянии.
— М-н-да… — ненадолго задумался Пушкин, опустив голову и будто пытаясь найти нечто оброненное у себя под ногами, устало поддержал их диалог:
— Хочется верить, что у чиновников всех мастей при их переменном успехе в деле извращения родной русской речи не хватит ни средств, ни ума заболтать все лучше, что было создано нашими совместными с Богом трудами — при написании я всегда чувствовал руку Всевышнего. Поскольку это незримое, быть может, осязаемое лишь только для меня, присутствие Его даже в самой незначительной вещи — неоспоримо!
Не потому ли иное «незначительное» произведение при оценке его самым важным критиком, в роли которого всегда выступает читатель, раскрывает в себе источник той самой божественной, генерирующей развитие человеческого сознания гениальности.
— И это правильно, — одобряя сказанное Александром Сергеевичем, закивал головою Ницше, — мне нравится ваш оптимизм, даже здесь — не то еще в Преисподней или уже при выходе их нее, когда от окружающей нас неопределенности начинают сдавать нервы...
— Я, надо сразу признать, имею на этот счет схожие с вашим образом мысли суждения…
Даже несмотря на то, что свою книгу «Антихрист. Проклятие христианству», я написал совсем не для многих. Возможно, ни одного из моих истинных читателей еще нет на свете. Мой день — послезавтрашний; некоторые люди рождаются на свет «посмертно».
Условия, при которых меня можно понять,  а тогда уж понимать с неизбежностью, мне известны досконально, доподлинно. Необходима в делах духа честность и неподкупность и необходимо закалиться в них, иначе не выдержишь суровый накал моей страсти. Нужно свыкнуться с жизнью на вершинах гор, чтобы глубоко под тобой разносилась жалкая болтовня о политике, об эгоизме народов… Нужно сделаться равнодушным и не задаваться вопросом о том, есть ли польза от истины, не окажется ли она роковой для тебя… Нужно, как то свойственно сильному, отдавать предпочтение вопросам, которые в наши дни никто не осмеливается ставить; необходимо мужество, чтобы вступать в область запретного; необходима предопределенность к тому, чтобы существовать в лабиринте, возможно, чем-то напоминающем лабиринты Преисподней. При этом не забывая как учитывать, так и использовать по назначению и семикратный опыт усталого одиночества, и новые уши для новой музыки, и новые глаза, способные разглядеть наиотдаленнейшее. Необходима новая совесть, чтобы расслышать истины, прежде молчавшие. А также готовность вести свое дело в монументальном стиле — держать в узде энергию вдохновения… Почитать себя самого; быть безусловно свободным в отношении себя самого.
Вот кто мои читатели, читатели настоящие, читатели согласно предопределению; что проку от остальных?

2

Внимательно выслушав Ницше, Пушкин не мог не спросить об его отношении к трудам евангелистов и другим святым писаниям, как основе христианства.
Переглянувшись с Заратустрой, Фридрих попытался в сжатой форме изложить свой ответ.
— Прежде всего, стоило бы сказать, что понятие Бога становится орудием в руках жрецов-агитаторов, которые толкуют теперь удачу как вознаграждение, несчастье — как кару за непослушание Богу. Эти жрецы сотворили чудо фальсификации, и добрая часть Библии — документальное свидетельство содеянного ими: глумясь над преданием, издеваясь над исторической реальностью, они перевели прошлое своего собственного народа на язык религии, то есть изготовили из него тупой механизм спасения, состоящий из вины (перед Яхве) и наказание…
Не понимаю, против чего было направлено восстание, зачинщиком которого, верно или нет, сочли Иисуса, если не против иудейской церкви — церкви в том самом смысле слова, в каком пользовались однажды и мы с вами, расположившиеся отныне… да не в приемной Бога, а самого Сатаны. То было восстание против «благих и праведных», против «святых Израилевых»…
Святой анархист, призывавший подлый люд, отверженных и «грешников» к протесту против господствующего порядка,  этот анархист с его речами, за которые и сегодня упекут в Сибирь, как некогда ваших товарищей декабристов, был политическим преступником. Это и привело его на крест: на котором его противниками была оставлена высмеивающая высокомерие распятого надпись «Царь Иудейский». Он умер по своей вине, и нет оснований, полагать, как это часто утверждают, будто он умер, чтобы искупить вину других.
Признаюсь, мало что дается мне с таким трудом, как чтение Евангелий. В странный, нездоровый мир вводит оно нас — мир, как в русском романе, где, будто сговорившись, встречаются отбросы общества, неврозы и «наивно-ребяческое» идиотство…
При известной терпимости к собственной манере выражаться мы могли бы назвать Иисуса «вольнодумцем»: ведь для него все прочное, устойчивое — ничто; слово убивает, и все твердое убивает. «Жизнь» как понятие, нет, как опыт — ничего иного он не знает — противится в нем любым словам, формулам, законам, догмам, символам веры. Он говорит лишь о самом глубоком, внутреннем…
Нет ничего менее христианского, чем огрубление — лично Бог, «Царство Божье», которое грядет, «Царство Небесное» по ту сторону, «Сын Божий» в качестве второй ипостаси Троицы. Все это — всемирно-историческое или уже Вселенское глумление над символом…
А догмат о «непорочном зачатии»?.. Да ведь им опорочено зачатие… Им, но никак не вашей, Александр Сергеевич, «Гавриилиадой». Если у вас найдется и время, и желание, можно поговорить и о помянутой мной поэме, которая еще так мало известна рядовому читателю…

* * *
Разговоры в момент даже самых длинных сновидений или видений, что не всегда одно и то же, не бывают продолжительными, а если и случаются, то не имеют ни начала ни конца.
Когда Пушкин проснулся, то еще долго ничего не мог сообразить. Вокруг него, как и прежде, играли наполненные мелодичными звуками и соцветиями божественным пределы Четвертого неба Семейства Отца.
Заметив подле своего изголовья, терпеливо поджидающего апостола Петра, Пушкин поторопился подняться с постели и уже было распростер свои руки для приветствия святого отца, как вдруг ощутил и увидел в одной из своих ладоней крепко зажатый меж пальцами амулет.
















ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПЕРЕМЕЩЕНИЕ В РАЙ


 Глава 1

в которой рассказывается о философских размышлениях и воспоминаниях Поэта, большинство из которых были навеяны его возвращением из Преисподней и состоявшейся встречей с апостолом Петром.


1

Бережно спрятав в одном из нагрудных карманов доказательство своего пребывания в Преисподней — платиновый амулет, и лишний раз убедившись в том, что все произошедшее с ним накануне, это был вовсе не сон, а нечто близкое к реальности, Пушкин не сразу решился посвятить Петра в свои давно уже теснящиеся в голове догадки и размышления о былой и настоящей жизни.
— Иногда мне кажется, — негромко повел разговор Поэт, — что все мое существование — от рождения до смерти, с моим последующим присутствием здесь, на пороге еще даже не осязаемого мною Царства Небесного — сшито из обрывков сновидений, где все происходящее вокруг тебя непостоянно, недолговечно и обманчиво. Где мы то и дело продолжаем, придумываем себе идолов, дабы молиться на них и быть им послушны. Может быть, и ты, Петр, будучи рядом со мною — не более чем очередной сон? А еcли этот так, подскажи, сотвори милость, и когда же я проснусь, наконец?!
— На все воля божья, — уклончиво и едва слышно откликнулся апостол. — Скажу лишь одно, что все это происходит с нами до определенной поры, когда душа человека, однажды покинувшая его, найдет себе успокоение.
— А что же тогда должно происходить со мною? — спросил Пушкин. — И не думаешь ли ты, Петр, что данная мне новая оболочка должна сохранять меня словно бы в вакууме? Когда, все содержимое под нею, по всей видимости, нужно всей вашей святой братии и лишь только для того, чтобы вывести меня на суд уже опостылевшего мне Апостольского совета. А посему, дабы оградить представителей верховной духовной власти от моих очередных разоблачительных проповедей, будет лучше меня разбудить…
— На самом-то деле, — удрученно промолвил Петр, — все это уже случилось с тобою. Ты проснулся, да только сознание твое еще продолжает дремать. И вопреки твоей воле, тебе это даже временами нравится, поскольку в памяти у тебя сохранились все плюсы и минусы сна. И ты веришь в то, что, пребывая во сне, ты застрахован от любых потерь, потому что не сможешь иметь или взять то, что тебе не принадлежит. Тебе нравится, растворяясь в мире грез, избегать наказаний и присутствия физической боли. И я больше чем уверен, что тебе совсем не хочется проснуться и предстать перед судьями Апостольского совета, дабы пережить эту пусть не физическую, а лишь моральную боль; когда тебе представят полный реестр обвинений, за все содеянное тобою, там, на грешной Земле. А здесь, пред высоким, но в то же время всегда доступным для верных рабов своих порогом Господнего Дома, я готов тебя разочаровать, сообщив о том, что твое настоящее и, казалось бы, безмятежное состояние дремоты прервется раз и навсегда уже в ближайшее время…
В тот самый момент, когда Пушкин попытался вникнуть в суть распадающихся на многократное эхо, почти молитвенных словосочетаний Петра, он вдруг проникся осознанием того, что и все его земное вдохновенное литературное творчество было не чем иным, как навеянное Богом, иногда раздираемое страстями, но, в большинстве своем пленительное до самоотречения сновидение.
— Выходит, что я был просто глуп! — удивленно спросил себя Пушкин. — И все это происходило в тот самый период, когда все мысли мои были преисполнены веры в покаянную силу моих творений. Когда в тайне от всех, словно озаренный неведомым светом, я вынашивал мысль предначертать для грядущих поколений маршруты духовного обогащения истинного человека и общества; дабы и на Земле нашей можно было собственными силами выстроить Рай…
А ведь подспудно, в глубине души своей, я прекрасно понимал, что рано или поздно счастью вдохновенных трудов твоих, Пушкин, как и продолжительной жизни с любимой женщиной придет конец... И это свое драгоценное состояние души придется отдать другому, как если бы вернуть ему долги; понимал, но гнал от себя эту мысль. Вернее, сам бежал от нее. И что же? Выходит, что я и от мысли своей не убежал, и от настигнувшего меня пробуждения…
 — Именно так, — удовлетворенно произнес апостол, быть может, совсем не задумываясь над тем, как все это жестоко для настоящего Пушкина, теперь, на глазах святого отца, превращающегося из земного всеми почитаемого гения в маленького Божьего человечка.

2

Поэту вдруг вспомнилось детство, деревня. А еще пасха и малиновый колокольный звон. После чего наплыло издалека — голубою дымкою и теплом. Навеяло тем самым радостным состоянием души, когда няня водила его в церковь.
В ту незабываемую пору, Пушкин любил стоять рядом с ней, смотреть на горящие потрескивающие свечи, на крестящихся и усердно кланяющихся старушек. Нравились ему и запах ладана, и темные серьезные лики икон, и священник в блестящей ризе, который всегда гладил его по голове, когда он подходил к кресту или подолгу смотрел на икону с запечатленным на ней ангелом-хранителем.
Сей ангел воистину был что-то неописуемое!
Лик у него самый что ни на есть лучезарный, божественный, источающий благодать; взор — само умиление; одеяние его — в виде расписанной золотыми нитями небольшой рясы — горело. На ней же, меж складок материи, заметен младенческий лик Эммануилов. В правой руке крест. В левой руке огнем пылающий меч. Смотришь на ангела… Диво дивное! Волосы на головке его кудреваты и русы, крылья же пространны и белы как снег, перо к перу, а между перьев, если приглядеться, светлая лазурь…
Завидев, как отрок упивается ликом «хранителя», священник молвит ему на ушко: «Ангел тих, ангел кроток… несмотря на то, что в руках у него карающий меч. Что ему Господь повелит, то он и наденет, то он и сотворит... И проживает сей ангел в душе человечьей, дабы оберечь рабов божьих от греха…»
Потом Пушкин вырос и стал царскосельским студентом. А там… Когда оглянулся на затянутое сизой дымкой забвения отрочество, показалось, что вместе с ним уже все отошло и забылось…
Но нет, что-то отложилось в душе и сейчас всплыло, откликнулось, защемило… и вместе с тем вызвало колебания души.

3

— И все же, зачем мне пробуждение это? — будто не замечая апостола, спросил себя Пушкин, при этом вновь погружаясь в пучину воспоминаний. — И зачем мне этот Рай, когда он на самом-то деле лишь неоправданно удаленная от действительности приманка для убогих…
— Сомнения твои от грехов земных, за тобой всегда волокущихся… — послышался прорастающий из Вечности поучающий голос апостола. — Одна надежда: оставить их за пределом Дворца правосудия. А посему смирись, раб божий, Александр, и готовь себя для преодоления Чистилища, в надежде однажды предстать, словно агнец у порога Отца нашего Господа!
…Во благо будет тебе лишний раз осветить себя крестным знамением да мысленно возвратиться назад. Вспомнить свои былые студенческие годы, когда тебе приходилось немало читать об ученых, которые твердо верили в то, что мир создал Бог и поклонялись Творцу.
И действительно, Пушкину почему-то особо запомнилось прочитанное им в одной из книг богатой на художественные и научные труды лицейской библиотеке высказывание о том, как английский ученый Флеминг, открывший пенициллин, на торжественном собрании, где в его адрес было сказано много похвальных слов, заявил: «Вы говорите, что я что-то изобрел — это неверно. На самом деле я только увидел. Увидел то, что создано Богом для человека и что мне было открыто. Честь и слава принадлежит Богу, а не мне».

4

Разговор с апостолом и нахлынувшие на Пушкина воспоминания вернули его из того самого места, где он долго блуждал, а вот теперь отыскав дорогу к себе, захотел спросить:
— Ответь мне, святой отец, почему народ мой, его немалая часть, до сих пор еще не вышел на поиски Бога?..
Апостол ответил не сразу, а подобно своему собеседнику, постоянно собирающемуся с мыслями, прежде чем что-то сказать, выдержал многозначительную паузу…
— Причин тут много, и, я думаю, главная из них та, что не все еще имеют возможность узнать правду о святых писаниях. Некоторые из-за душевной лени отмахиваются от серьезных вопросов, вместо того чтобы задуматься над ними. Иногда обида на верующих, быть может, за то, что они живут пусть не сытнее тебя, но зато в семье у них согласие и благодать, мешают обращению к Богу, ведь многие не умеют отделить личных обид от истины. Немало таких, кому в детстве внушили, что все верующие — темные люди, и, вырастая, они не хотят проверить, правильно ли то, чему их учили. Живут, не осознавая того, что не люди Бога выдумали, вера в него была с самого начала мира и всегда будет в душе человеческой. Как в семени дерева все уже есть: и ствол, и корень, и ветки, и плоды, так и в душе человека заложены Богом и чувства, и вера. Но дерево может вырасти кривым, больным, бесплодным — смотря на какой почве, оно произрастает, каков климат, уход. Так и человек часто вырастает душою уродливым, больным, — если не признает Бога, живет в беззаконии, а это зависит от его воспитания, больше же от его воли. Потому что Бог дал человеку разум и свободную волю, и он может выбирать сам доброе или дурное.
В любом человеке заложено чувство благоговения перед чем-то высшим, и потому неверующие в Бога ставят на его место какого-либо идола и поклоняются ему, будь то наука, искусство…
— А что в том плохого? — возразил Пушкин. — И наука, и в частности, искусство, к одной из граней которого я в той или иной мере себя соотношу посредством поэзии и прозы, украшают человека, делают его добрее. Не всем же в качестве идола видеть Иисуса из Назарета?..
На мой взгляд, неверие в Бога стало корениться еще с тех самых пор, когда однажды под храмовой колоннадой Соломона иудеи с полными карманами камней, повстречав «самозванного» Сына Отца Иисуса, возбужденные, окружили Его, требуя ответить: «Долго ли тебе держать нас в недоумении? Если ты Христос, скажи нам прямо…».
И даже тогда, когда иудеи готовы были побить его камнями, Иисус не сказал им прямо, что Он Христос, Он просто в очередной раз поведал им, что сошел с неба и существует еще до Авраама.
Что само по себе вызывает вопрос: время физической смерти одного и время рождения другого…

Глава 2

в которой речь идет о причинах «религиозных шатаний» в православной среде, где, как и прежде, все обоснования автора «выплывают» к читателю посредством разношерстных цитат.


1

От автора

Если кто-то скажет, что ваш автор является зеркальным отражением переселенного в загробный мир Пушкина, я, не лукавя, соглашусь. Потому как, несмотря на свой «заэкваторный» возраст, до сих пор не имею устоявшихся взглядов на целый ряд богословских учений. Но, как и мой литературный, но не придуманный герой, открыто критикую евангелистов за их приукрашенное, а то и просто надуманное освещение земной деятельности Иисуса, потому как знаю, что, ни Александр Сергеевич, ни я в этом деле не одиноки…
Если же речь вести об имеющих место «религиозных шатаниях» в православной среде, их первопричиной, на мой взгляд, является людское неверие, которое, словно сорное семя всегда прорастает на пустом или оскверненном сатанинской наживою месте.
Не стал таковым, как в прямом, так и в переносном смысле, один из иерусалимских храмов, из пределов которого Иисус прогнал продающих и покупающих в нем, опрокидывая столы меновщиков и скамейки торговцев голубями и сопровождая их бегство осуждающими словами: «Не написано ли: «дом Мой домом молитвы наречется для всех народов»? а вы сделали его вертепом разбойников».
Они разбойники, потому что требуют непомерных цен от тех, кому нужны животные для жертвоприношения и у кого едва ли есть выбор. Поэтому Иисус считал эту торговлю видом вымогательства или разбоя.
Именно после того случая, когда пережив религиозное запустение один из иерусалимских Домов Бога вновь стал местом для верующих, в нем состоялся примечательный для иудеев разговор охваченного большим беспокойством о своей предстоящей смерти пророка из Назарета с прихожанами.
А причиной тому будет мощный голос, исходящий из самых небес для всех собравшихся на тот момент в помещении храма.
И последует он сразу же, как только во время разговора с прихожанами Иисус обратится к Иегова: «Отче! Прославь имя Твое», то есть, откликнись.
И голос Ему сообщит: «И прославил, и еще прославлю…»
Народ, окружающий Иисуса, в замешательстве: «Ангел говорил Ему», — шепчутся меж собою одни. Другие же утверждают, что прогремел гром. И лишь третьи, пытаясь помирить первых со вторыми, поддерживают Иисуса, абсолютно уверенного в том, что это был голос Иегова.
Когда страсти улеглись, Иисус поспешил объяснить сомневающимся: «Не для Меня был, глас сей, но для народа».
Затем Иисус, указывая на то, чему будет способствовать Его предстоящая смерть, говорит: «Когда Я вознесен буду от Земли, всех привлеку к Себе».
Это значит, что вознесенные вслед за Ним будут наслаждаться вечной жизнью.
Но народ возражает: «Мы слышали из закона, что Христос пребывает вовек; как же Ты говоришь, что должно вознесену быть Сыну Человеческому? кто этот Сын Человеческий?»
Несмотря на все доказательства, включая и то, что они слышали голос Бога, большинство прихожан не верит, что Иисус является истинным Сыном Человеческим, обетованным Мессией.
Памятуя слова Исаии, что «народ ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, так что не обращаются, чтобы исцелиться», Иисус продолжает утверждать:
«Верующий в Меня не в Меня верит, но в Пославшего Меня; и видящий Меня видит Пославшего Меня… И если кто услышит Мои слова и не поверит, Я не сужу его: ибо Я пришел не судить мир, но спасти мир… слово, которое Я говорил, оно будет судить его в последний день».

2

Тщательное изучение библейских пророчеств, включая собственные пророчества Иисуса о «последних днях», показывает, что «день Господа» начался в исторический 1914 год, уже во времена моих дедов и бабок!
Если верить святым сказаниям, 1914 год стал возвращением Иисуса в царственной власти, которое происходит невидимо, без широкой огласки, и только Его верные служители осознали Его возвращение. В тот год Иегова повелел Иисусу господствовать среди своих врагов.
«Повинуясь приказу Своего Отца, — сообщается в уже не раз упомянутой мною книге «Самый великий Человек», — Иисус очистил небо, низвергая Сатану и его демонов на Землю».
И уж не это ли явилось причиной начала Первой мировой войны, которая, вопреки всем святым писаниям, стала самой громкой «оглаской», и не только для избранных небом, но и для всех православных и иной веры землян.
А что будет дальше?..
А дальше будет 2014 год — конец тысячелетнего правления Христа и Армагеддон?! Поголовное истребление злых людей, когда в живых останутся лишь те, которые верно служили Иегове. А что дальше?
В поисках ответа, листаю святое писание, и узнаю: Иисус по велению Отца Своего возглавивший небесные армии, после того, как положит конец всему злу на Земле, позаботится о том, чтобы оставленные в живых… жили в вечном раю на своих прежних, обустроенных на манер Эдемского сада местах. Земля в эту пору превратится в прекрасный (может ли он быть каким-то другим! — А. Ш.) рай. Не будет больше войн (читаем мы дальше. — А. Ш.), преступлений, болезней и даже смерти. И все это (убеждают нас многоцветные святые издания. — А. Ш.) будет во время тысячелетнего царствования Иисуса.
«Это как же понимать?! — возможно, спросят меня удивленные читатели. — Вы уверяли нас, с цитатами наперевес, что тысячелетнее царство Христа повело свой отчет аж с 1914 года, а теперь выходит, что нам его ждать (если кому-то повезет остаться в живых) не раньше, чем после Судного дня? А коль все так и сложится, то это будет уже второе… правление Иисуса. И где? на Земле? или на небесах?».
Прижатый к стенке читательскими вопросами, я вновь начну лихорадочно листать уже не одно и не два, а несколько святых писаний и узнаю о том, что Иисус и некоторые избранные им люди будут править с неба.
Эти правители, уважаемые читатели, позаботятся о каждом жителе Земли и о том, чтобы все были счастливы. Так что не печальтесь… Пока в умах старых и новых христианских писателей царит неразбериха, есть надежда пожить, как до 2014 года, так и после него…

Размышлял ли на эту тему Зенон Косидовский, когда писал «Сказания евангелистов»? Верил ли он в Судный день? Ответ мы, возможно, отыщем в его полемичном труде…
«Многие читатели, — писал Косидовский, — должно быть, удивятся, узнав, что о возрасте Иисуса достоверно ничего не известно. Мы не знаем в точности, когда он родился  и сколько ему было лет в момент гибели на кресте. Нам могут сказать: как же так? Ведь Лука пишет, что Иисус начал свою проповедническую деятельность в возрасте около тридцати лет. (3:23)
 Верно, но вот св. Иоанн утверждает другое. В его Евангелии мы читаем: «…На это сказали ему иудеи: Тебе нет еще пятидесяти лет, — и ты видел Авраама?» (8:57) И Иисус отнюдь не возразил, напротив, своим молчанием он как бы подтверждал сказанное ими».
 Между Лукой и Иоанном, — пишет далее Косидовский, — тут явное расхождение, и, как обычно в подобных случаях, верующие библеисты пытались как-то его объяснить. Они выдвинули предположение, что Иисусу было лет тридцать, но на вид он казался старше. Увы, эти домыслы невозможно принимать всерьез. Одно лишь, пожалуй, не подлежит сомнению: св. Иоанн не выдумал эти пятьдесят лет. В описанном им эпизоде нашло отражение представление о возрасте Иисуса, распространенное в его время в некоторых кругах христиан. Примечательно, что и Лука указывает лишь приблизительный возраст Иисуса, значит, и у него не было точных данных», — констатирует польский писатель.
А буквально ниже отмеченных мною строк польский автор дополняет выше сказанное:
«…Нет ничего удивительного в том, что почитатели Иисуса, не имея никаких данных о его земной жизни (здесь Косидовский, возможно, имел в виду полное отсутствие какой-либо информации о том большом периоде жизнедеятельности пророка из Назарета — от рождения до начала его пророчества. — А. Ш.), применили к нему этот глубоко укоренившийся шаблон: Иисусу, так же как Иосифу и Давиду, к началу деятельности исполнилось тридцать лет».

3

Но вернемся к Пушкину, который, желая выказать свою откровенную раздражительность, перешел в разговоре с апостолом Петром на «вы»… меняя характер общения:
— Уверовав в вашу просвещенную голову, святой отец, хотелось бы все же напомнить, что Иисус, намеренно и неустанно возвышая себя над иудеями, предложил им самим прийти к заключению, что только Он, а никто другой  вправе носить имя Христа, сравнивая свою пророческую деятельность с тем, что должно говориться о Его действиях в Ветхом Завете. Но словно бы опасаясь за свое «самозванство», Он еще раньше повелел своим ученикам никому не говорить, что настоящее имя Его — Христос.
А при очередном разговоре с иудеями, который состоялся все там же, под Соломоновой колоннадой, услышав вновь их надоедливый вопрос — кто Он есть на самом деле? — ответил раздраженно: «Дела, которые я творю во имя Отца Моего, они свидетельствуют, о Мне; но вы не верите…».
Спрашивается, и зачем ему весь этот маскарад, где нет даже истинной маски, которая бы олицетворяла Иисуса как Сына Отца? И кто теперь из вас, представителей Апостольского совета, сумеет найти выше обозначенному поступку Иисуса какое-либо образное определение, которое могло бы послужить для меня вразумительным ответом…
Да и к лицу ли ученику, да еще такого посредственного плотника, как Иосиф, вот это, на мой взгляд, унижающее человеческое достоинство выражение: «Вы не из овец Моих… овцы мои слушаются голоса Моего, и Я знаю их, и они идут за Мною, и Я даю им жизнь вечную, и не погибнут вовек, и никто не похитит их из руки Моей; Отец Мой, Который дал Мне их, больше всех, и никто не может похитить их из руки Отца Моего».
И разве все это не похоже на его, Иисуса, голословность, в которой вы постоянно упрекаете меня? Поэта, который всегда дорожил свободой своих действий, совсем не испытывает желания быть «овцой», в стаде которых, зачастую, помимо баранов водятся еще и козлы. А это всегда чревато тем, что какой-либо «провидец» с помрачением рассудка не перепутает, давая тебе то или иное скотское «звание» еще до Судного дня.
Нечто подобное уже пытались сделать со мною, там, на Земле, когда царь Николай Первый, опускаясь до прямого шантажа по поводу «Гавриилиады», добивался моего рабского долготерпения, откровенно флиртуя с мой женой…
Похожего, по всей видимости, ждут от меня и здесь, на небесах…
Да и иудеям, судя по описаниям евангелистов, совсем не по душе житие под кнутом Пастуха, к устам которого относится вот это изречение: «Всякому имеющему дано будет, а у неимеющего отнимется и то, что имеет; врагов же моих тех, которые не хотели, чтобы я царствовал над ними, приведите сюда и избейте предо мною».
И не потому ли жители земли Израилевой, ничуть не убоявшись ни пророческого, ни колдовского таланта Иисуса, сказали ему: «Не за добрые дела хотим побить тебя камнями, но за богохульство и за то, что ты, будучи человеком, делаешь себя Богом».
И не этот ли факт и еще масса других порождают неверие в Господа нашего, лицом которого люди считают Иисуса из Назарета?


Глава 3

в которой говорится о двух поучительных примерах апостола Петра и его дальнейшем разговоре с Поэтом.

1

Терпеливый во всех отношениях апостол Петр, на этот раз возмутился, не желая более слышать озлобленной речи как всегда рассерженного Пушкина, прервав его монолог.
— А ты упрям, Поэт! И, я вижу, совсем не поменял своих взглядов, даже после посещения тобою Преисподней, — не без огорчения сказал святой отец.
Услышав о посещении им владений Сатаны, Поэт не удивился апостольским способностям знать о всех былых действиях своего собеседника, даже если его перемещения в Пространстве и безвремении происходили во время видений или снов.
— И что самое обидное, — нахмурился Петр, — так это то, что порой совершенно неоправданно доверяясь своим земным ученым мужам, ты сам еще плохо знаешь святые писания или выбираешь из них лишь те места, которые тебе по нраву… А свыкнувшись с ними, принимаешь их за чистую монету. При этом теряешь ориентацию собственной мысли и ломаешь устоявшиеся взгляды своих читателей.
А посему, не имея ни малейшего желания вступать с тобою в полемику, я, тем не менее, считаю своим долгом всего лишь на двух примерах доказать тебе твое заблуждение.
И в первом случае речь пойдет об очередной притче Иисуса, рассказанной Им при встрече с апостолами, на которой, да будет тебе известно, присутствовал и я.
Незадолго до своей гибели и вознесения, Иисус повелел нам и после Его прибытия к Отцу, на небеса, продолжать обрабатывать подготовленное Им поле, а это значит, проповедовать о Царстве Божьем до самых отдаленных частей Земли. А как это должно быть, Иисус поведал нам в новой притче, в которой все действия от имени Христа Он считал отражением своей будущей жизни на небесах.

2
 
Эту притчу в пересказе апостола Петра Иисус начинает следующими словами: «Одному дал Он (Христос — ученику. — А. Ш.) пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе…» Поясняя, при этом, что эти восемь талантов — имение Христа — разделяются согласно способностям или духовным возможностям рабов, коими нас, апостолов, называли в первом столетии новой эры.
По рассказу Иисуса, рабы, получившие из рук Христа пять и два таланта, удвоили их — принесли тем самым прибыль имению. Но раб, получивший один талант, закопал его в землю.
«По долгом времени, приходит Господин рабов тех и требует у них отчета», — рассказывал нам далее Иисус.
Это было действительно «долгое время», потому что Христос вернулся для расчета только в двадцатом веке, приблизительно через 1900 лет после своего появления на земле Израилевой.
Затем Иисус повторил нам, апостолам, что говорили меж собой Христос и Его ученики:
«Подошед получивший пять талантов принес другие пять талантов и говорит: «Господин! Пять талантов Ты дал мне; вот, другие пять талантов я приобрел на них». Господин его сказал ему: «хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость Господина твоего». Раб, получивший два таланта, тоже удвоил их, и Господин похвалил и наградил его подобным образом.
Иисус пояснил нам тогда, что значит «войти в радость». С Его слов, радость Господина твоего — Христа, заключается в том, чтобы получить Царство как имущество, когда Он отправится в далекую страну, то есть к своему Отцу на небеса.
«Но что сталось с третьим рабом?» — спрашивали мы Иисуса, и Он нам поведал, что сказал третий раб Христу.
 «Господин! я знал Тебя, что ты человек жестокий. И убоявшись пошел и скрыл талант Твой в земле; вот Тебе Твое». Раб сознательно отказался работать на подготовленном поле, то есть преподавать и готовить учеников. Поэтому, господин Пушкин, Христос, а не Иисус, вынес ему приговор: «Возьмите у него талант и отдайте первому рабу… А негодного раба выбросьте во тьму вешнюю: там будет плачь и скрежет зубов». А у тебя, Поэт, это читается так: «Всякому имеющему дано будет, а у неимеющего отнимется и то, что имеет; врагов же моих тех, которые не хотели, чтобы я царствовал над ними, приведите сюда и избейте предо мною».
А посему, мне до сих пор неведомо, кого ты смеешь, Поэт, обвинять?! Разве что за жестокость и того и другого — в едином лице? Но, а как же без нее? В какой бы жизни она ни происходила, временной или вечной, причиной ее всегда является человеческий грех. И если ты скажешь, что жестокость — это тоже грех, ты, господин-товарищ Пушкин будешь не прав.
Но не будет отвлекаться…
А посему, вот тебе мой второй пример.
Во время одной из дискуссий Иисуса с иудеями, когда Он упоминает Авраама, Ему оказали неверие, в том, что он мог видеть Авраама?» «Истинно, истинно говорю вам: прежде нежели был Авраам, Я есмь», — отвечал тогда Иисус.
И Он совершенно прав. Поскольку здесь Он, конечно, говорит о Своем дочеловеческом существовании как мощном духовном создании на небе.
А посему выходит, что и здесь ты, Поэт, допустил ошибку, доверившись одному из земных писателей — библеистов, который, если следовать твоему высказыванию, написал: «…На это сказали ему иудеи: Тебе нет еще пятидесяти лет, — и ты видел Авраама?» (8:57) И Иисус отнюдь не возразил, напротив, своим молчанием он как бы подтверждал сказанное ими».
Закончив с обнародованием поучительных примеров, Петр предложил Пушкину обсудить появление столь нелюбимых ему, «унижающих человеческое достоинство званий» к числу которых, на его взгляд, относятся столь существенные для религиозного обихода между священниками и паствой, но неприемлемые для светской жизни существительные: «раб» и «овца».





3

Неожиданная раздраженность апостола заставила Пушкина вспомнить о том, что, будучи одним из самых приближенных к Иисусу учеников, Петр был тем самый апостолом, который трижды отрекся от своего учителя в ту пору, когда над ним учинила суд подстрекаемая религиозными иудейскими вождями разгневанная толпа.
Упрек готов был вырваться наружу, но Поэт, пересилив себя, стал слушать святого отца.
— Мне понятно твое негодовании, Поэт… И повод для него… — вновь привычно тихо, будто  читая молитву, повел свое слово Петр. — Когда ты, с присущим лишь для твоего характера апломбом, начинаешь поголовно подозревать всех авторов святых писаний в том, что это от их постоянных изречений «раб Божий», всем земным царям, возомнивших себя наместниками Бога, тоже захотелось иметь собственных рабов. Этих униженных до бесчеловечности, подневольных людей, которые по цене своей всегда дешевле любой домашней скотины.
— И это именно так! — воскликнул в знак согласия Пушкин.
— Грех это, несомненно… — нахмурился Петр, чтобы выдержав паузу сказать то, что собрался на данный момент. — Если б ты, господин Поэт, внимательнейшим образом относился ко всем изречениям Иисуса, и к Нему не как к проповедующему пасынку «никудышного» плотника из Назарета, а как к Сыну Божьему, то нашел бы у Него и такое столь важное словосочетание: «Истинно, истинно говорю вам, — объяснял своим многочисленным слушателям Христос, — всякий, делающий грех, есть раб греха». И в дополнении к этому, еще один пример.
Так, опознавая Своих друзей, Иисус говорит: «Вы друзья Мои, если исполните то, что Я заповедую вам. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает Господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего».
— Но ведь я не апостол — следовательно, раб! Это, во-первых… А во-вторых… вас послушать, святые отцы, так мы все до единого перед Господом нашим в грехах?.. А жестокость к их носителям — благо!..
Поэт попытался было еще что-то сказать, объясниться, но Петр, совсем не желая растрачивать себя в рассуждениях, решил, упреждая любые возражения со стороны своего собеседника, рассказать ему еще одну притчу Иисуса, посвященную той самой поре «Когда придет Сын Человеческий во славе Своей и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет Он на престол славы Своей».



Глава 4

в которой, кроме авторского рассуждения над тем, чего ждать землянам по прошествии тысячелетнего правления Иисуса, сообщается продолжение разговора между апостолом и поэтом.

1

От автора

Иногдане грех лишний раз и повториться, будто пройти еще раз по уже проложенной тропке, чтобы дальше, пройдясь по нехоженому, выйти на большую дорогу. А потому, вновь обращая читательское внимание к уже упоминавшейся мною книге «Самый великий человек…», я не могу не вернуться к приведенному в ней факту, а именно, к началу царственной власти Христа на небесах.
«Люди не могут видеть ангелов в небесной славе. Следовательно, приход Сына Человеческого с ангелами на Землю должен быть невидимым для глаз человеческих, — сообщают безымянные авторы книги и как бы спрашивают у самих себя. — Прибытие происходит в 1914 году. Но для какой цели Он прибывает?»
И действительно: не для начала ли, на самом деле, Первой мировой войны?
 Если верить использованным в книге «библейским цитатам, взятым из перевода Синодального издания», а также объяснениям Иисуса, сообщающим: «Соберутся перед Ним (Сыном Божьим, Христом. — А. Ш.) все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов — по левую».
Восприняв эту новость, как давно произошедшую незримую реальность, хочется спросить себя: и на какую, все же, из сторон — левую, или правую — определил Христос моего литературного героя?
Одно известно: Поэт — далеко на небесах, а на дворе уже двадцать первый век…

2

А там, как нас уверяют святые писания, к концу тысячелетнего правления Иисуса и Судного дня для всех оставшихся в живых, ситуация будет точно такой же, когда Бог повелел первой человеческой паре Адаму и Еве размножаться и наполнить Землю… И, возможно, Земля будет наполнена праведным родом совершенных людей; потому что польза искупительной жертвы Иисуса будет применена ко всем. И не будет больше смерти, вызванной грехом Адама!
Так Иисус совершит все, о чем Иегова Его просил. Потому Он под конец Своего правления предаст Царство и приведенную к совершенству человеческую семью Своему Отцу. После чего Бог освободит Сатану и его демонов из бездны, которой для них станет время полной бездеятельности, подобной смерти. И зачем? — спросите вы, вновь задумавшись над нестыковками авторов религиозных книг. А там написано следующее…
«К концу тысячи лет большинство из живущих в раю людей будет состоять из числа воскрешенных, которые еще никогда не подвергались испытанию своей веры. Перед смертью они еще не знали обещаний Бога и потому не могли проявить веру в них. Потом, после воскресения и обучения библейской истине, им будет легко служить Богу в раю без всякого противодействия. Но если Сатане была бы дана возможность попытаться удержать их от дальнейшего служения Богу, оказались бы они лояльными в испытании? Для разрешения этого вопроса сатана будет освобожден».
И надо признать, судя по нашей теперешней жизни, ему удастся отклонить определенное число людей от служения Богу. «Но затем, когда последние испытания закончатся, Сатана, его демоны и все, которых он сможет сбить с пути, будут уничтожены навсегда. С другой стороны, оставшиеся в живых, полностью испытанные, лояльные люди будут дальше жить и вовеки веков пользоваться благословениями своего небесного Отца».
А между тем, какая же это хорошая весть для поклонников Иеговы на небесах, сообщающая о том, что: «Ныне настало спасение и сила и царство Бога нашего и власть Христа Его». К ним обращен призыв: «Веселитесь, небеса и обитающие на них!»
Но в каком положении окажутся живущие на Земле?
«Горе живущим на земле и на море, — принесет сообщение небо, — потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени!»
И мы, земляне, будем терпеть, и надеяться на свое спасение в Судный день, который станет похожим на заслуженный расчет за все деяния наши.
Ждать осталось недолго: не за горами — 2014 год!
 

3

Обращая внимание Пушкина на тот факт, что в дальнейшем произойдет с «поставленными на сторону предпочтения» овцами, апостол Петр вновь цитирует Иисуса:
«Тогда скажет Царь тем, которые по правую сторону Его: «…придите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира». Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне».
«Люди, сравненные с овцами, — продолжает далее пересказ притчи Иисуса святой отец, — не будут царствовать с Христом на небе, но наследуют Царство в том смысле, что будут его земными подданными…»
Затем Царь обращается к козлам. «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня».

4

После пересказанных притч Иисуса над головами собеседников зависла продолжительная пауза, в пределах которой, зачастую, теряется нить разговора.
Осознавая сей факт, Петр рискнул поменять тему беседы… Пытаясь «сгладить углы»… Да, похоже, напрасно…
— Следовало бы признать, — сказал апостол, — что в твоих, Пушкин, высказываниях о вероучении есть определенный смысл. Но не более того… Поскольку ты, даже защищая искусство, а точнее, одно из его дополняющих направлений, литературу, совершенно забываешь об интеллекте того или иного, пусть даже трижды талантливого человека, который будучи «отягощенный» этим троекратным грузом, может сочинить такое…» — здесь Петр, трижды осенив себя крестным знамением, вновь повел речь о развратности «Гариилиады».
— И что она вам всем далась! — едва сдерживая очередной приступ гнева, воскликнул Пушкин, перебивая Петра. — Чтобы потешиться унижением? Напрасная затея… Знайте, что я совсем не намерен исповедоваться перед Апостольским советом… И если мне не удастся сделать это перед самим Господом Богом, то я даже буду согласен повстречаться не с придуманными евангелистами, а с истинным Христом, если вы его мне сумеете представить наяву.
Я готов исповедоваться Ему и просить прощения за эту злосчастную поэму. И если Он отыщет во мне хоть частицу добра и веры в Отца Его, значит, не такой уж я пропащий человек… А господам из «совета», в особенности тем, кто представляет в нем сочинителей Евангелия, и которые, на манер наших земных писателей, совсем не читая друг друга, любят поупражняться в изготовлении и расстановке паучьих сетей критического словоблудия, готов предложить послушать «сию сатанинскую стряпню» — «Гавриилиаду» в авторском исполнении…
Если «совет» удостоит меня своим вниманием, я готов прочитать им эту поэму уже на сегодняшнем заседании. И не просто прочитать, а разложить, словно игральные карты, по всей площади круглого стола заседателей; да еще и каждую из них украсить авторским комментарием; при этом обязуясь в полном смирении выслушать все претензии противоположной стороны…
Я открыт для разговора. Дело за малым: найдется ли у представителей Апостольского совета желание согласиться с моим предложением? И как вы на это смотрите, святой отец?
— На все воля божья, — уже привычной для читателя фразой ответил уклончиво Петр, с каждым шагом отставая от решительно направившегося в сторону Дворца правосудия Поэта.



Глава 5

в которой речь идет об очередном перемещение Поэта по Царству Господнему, в результате которого он оказался в райском саду.


1

После очередного заседания Апостольского совета, на котором Поэт попытался читать «Гавриилиаду», да был безжалостно освистан почтенным обществом святых отцов, его душе было вновь угодно, не то во сне, а может, и наяву, совершить неподвластное его оболочке перемещение в пределы Седьмого неба Царства Господнего, где, если верить архангелу Гавриилу, имел место быть предпоследний — шестой по счету Рай.
На этот раз гидом Поэта и его живым путеводителем стала богоугодная Мария, Первая Богиня из Семейства Отца.
Неожиданно представ перед взором Поэта и убедившись в его безропотном и молчаливом согласии следовать за ней, она беззвучным светящимся образом, похожим на бестелесный полет парящей над душою вуали, повела его вглубь чудных виноградников райского сада, плодоносное изобилие которого было трудно придумать и описать.
Тут были кусты всевозможных сортов и пород: мускатный, анжуйский, корсиканский… а большинство и вовсе не имевших названия.
После продолжительного перемещения среди аллей, когда Мария остановившись у одного из виноградников, принялась с неподдельной любовью рассматривать и даже гладить лозу, «очарованному страннику» — Поэту на память пришел прочитанный в одном из Евангелий сюжет, где речь идет об очередной прощальной беседе Иисуса с апостолами накануне Его ареста и казни.
Тогда, прежде чем оставить своих бывших учеников, Иисус, побужденный любовью к ним, в завершение вечери приводит им ободряющую иллюстрацию.
«Я есмь истинная виноградная Лоза, а Отец Мой — Виноградарь», — едва слышно шепчут Его губы.
Но апостолам уже и без слов понятна его речь; о том, что Великий Виноградарь, Иегова, Бог, посадил эту символическую виноградную лозу, когда помазал Иисуса святым духом при Его крещении осенью 29 года новой эры.
Опуская ладони — с головы до колен, показывая таким образом, что Он — символическая лоза, Иисус говорит: «Всякую у Меня ветвь, не приносящую плода, Он (Господь Бог. — А. Ш.) отсекает; и всякую, приносящую плод, очищает, чтобы более принесла плода… Как ветвь не может принести плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне. Я есмь Лоза, а вы ветви».
Здесь следовало бы сказать, что в первый день после Пятидесятницы все апостолы и присутствовавшие подле них последователи… становятся ветвями лозы, когда на них изливается Святой Дух. А за ними вслед и 144 000 зачатых Духом христиан, из первого стада овец, тоже становятся ветвями символической виноградной лозы. Вместе с виноградным стволом, Иисусом Христом, они составляют символическую лозу, приносящую плоды Царства Бога.
Очнувшись после воспоминаний и оставив взглядом о чем-то шепчущую над виноградником Марию, Пушкин лишь только теперь замечает, что окружающие их деревья, птицы и животные имеют совершенно неведомые формы и размеры…

2

После молчаливой, но увлекательной прогулки среди похожих на живые лабиринты аллей Александр и Мария оказались под ажурной и увенчанной богом Солнца лучезарной аркой. За ее нерукотворною конфигурацией, поражая взгляд многоуровневыми сполохами радужного цвета, следовал безгранично высокий, но легкий на подъем свод хрустальных ступеней, ведущий в наиглавнейший Вселенский Храм. И Храм этот, судя по его внутреннему обустройству, служил Вседержателю резиденцией для приема высокопоставленных рабов своих.
Все вокруг было неописуемо чудно! Отчего очарованному Пушкину тут же пришло на ум неподражаемое словосочетание строк Данте из уже неоднократно упоминавшейся мной «Божественной комедии»:

О радость! О восторг невыразимый!
О жизнь, где все любовь и все покой!

Одним словом: это был Рай! Чье описание, даже у высочайших мастеров слова, к числу которых относятся Данте и Пушкин, зачастую ограничивалось лишь набором всевозможных поэтических восторгов!
И если бы не эта недоступная от неизъяснимого божества и уже никогда не стареющаяся Мария, Поэт, конечно же, заблудился бы в живых лабиринтах сада и спрятанных в его недрах дворцах. Сбился б с дороги и заплутал. Но притягательный образ Богини, ее светлая тень, которая, освещая собою дорогу, стелилась под ноги Пушкина, словно неоновая дорожка, позволял ему на удивление очень легко и просто ориентироваться среди бесконечных аллей, загадочных дворцовых хитросплетений парадных коридоров, вестибюлей, фойе и многочисленных межэтажных, возможно межпланетных лестниц.
Но прежде чем побывать среди этих ненадолго и словно в качестве приманки представленных Поэту светозарных пределов Царства Вечности и Блаженства, ему еще предстояло, ни на шаг не отставая за Богинею, достичь определенных высот этой, казалось бы, никогда не заканчивающейся лестницы.
После того как нога Пушкина коснулась ее семидесятой золоченой ступени, перед ним предстали высокие и легкие, как крылья бабочки, двери на первый взгляд, очень массивные, украшенные небольшими, но ярко прочерченными выпуклостями эмалевых изображений парящих ангелов. Ни замка, ни запоров на них не было. Только посредине, там, где сходились воздушные половинки дверей, висел брильянт величиною с грецкий орех, вделанный в серебряную оправу шестиугольной звезды.
На семидесятой ступени богоугодная проводница сказала Поэту, что дальше она не пойдет, так как с этой минуты он вступает под опеку недавно избранного в Меркурии любимца Господа архангела Гавриила. Сообщив это, Мария сняла брильянт с цепочки, вложила его в особую серебряную выемку, которая была устроена справа, и отошла в сторону.
Вслед за этим обе половины дверей открылись сами собой, хотя к ним никто не прикасался. Они распахнулись величественно и плавно, издавая нежный, мелодичный рокот, который пронесся по всему Храму и замер где-то вверху, между высокими сводами.


Глава 6

в которой речь идет о новой встрече Поэта со старым знакомым архангелом Гавриилом и состоявшемся между ними разговоре.

1

Искренне радуясь новой встрече с Гавриилом, Пушкин проследовал за ним в среднюю часть храма, где возвышался великолепный фонтан, выложенный прозрачным алебастром.
Усадив Поэта на одну из расположенных полукругом у льющейся воды беседок, архангел, обыденно, как экскурсовод, повел рукою вокруг себя.
— Да будет вам известно, Поэт, что перед вами открылись пределы обновленного Рая после шестого по счету Судного дня. За ним последует последний, седьмой Рай человечества. Он может оказаться совершенно иным, чем этот. Он и должен быть иным, ведь люди нового времени захотят видеть этот Рай самым лучшим, совершенным из всех. Посудите сами, Александр Сергеевич, разве предки нынешних людей грешили бы, если бы довольствовались Раем, который вы видите отсюда, с этой божественной высоты, если бы считали его самым совершенным за всю историю? Нет, конечно! Мне даже кажется, что отцы специально грешат, чтобы сыновья их были наследниками лучшего… Рая.
Так что знайте, Поэт, этот Рай должен быть и вправду самым лучшим, самым совершенным Раем, ибо он последний. Исправлять его и переделывать уже не будет возможности. А посему  надо думать, что и попасть в этот последний Рай будет труднее. Даже столь недоступный, постоянно грозящий опасностями мост Сират по сравнению с дорогами в этот Рай покажется прогулочной тропинкой.
И лишь только несколько земных дорог будут вести в этот Рай.
Какие-нибудь князья и полковники, богатые торгаши и прочая знать будут безраздельно хозяйничать со своими дружинниками на этих дорогах. Они будут собирать дань с желающих раствориться в пространстве вместе со всем этим благоуханием природы и нерукотворною красотой архитектуры храмовых строений. И будет эта плата ой как высока! Зато всем она будет под силу — и бедным и богатым, ибо речь идет о плате в Рай…
И каждый из числа высокопоставленных персон будет называть свою дорогу единственно верной, ведущей безошибочно в Рай. И поскольку Рай этот последний, то усердие их можно понять. Но можно будет понять и растерянность земных праведников, у которых глаза разбегутся от множества дорог в этот Рай. На какую из них ступить? За кем пойти? За князем? За полковником? А может быть, за торгашом? Вот тогда-то все они и придумают свое чистилище. И поместят они его, где б вы думали? Между Адом и Раем. Человека, заблудившегося в дороге и попавшего вместо Рая в Ад, они пообещают очистить от скверны, не забывая при этом хорошенько подчистить его карманы. Так и будет…
Главный Архангел еще продолжал иронизировать над будущим временем… Да только Пушкин уже больше не слышал его нравоучительных наставлений, сосредоточив свое внимание на окружавшей его божественной красоте.

2
 
Вокруг фонтана стояли семь колонн: первая была выполнена из небесно-голубого сапфира, вторая — из гиациана, третья — из брильянтов, четвертая — из ярко-красного рубина, пятая — из смарагда, шестая — из агата и седьмая — из прозрачного селенита.
Каждая самоцветная колонна была увенчана изображением одного из богов семи спутников Солнца — планет: Сатурна, Юпитера, Аполлона, Марса, Венеры, Меркурия и Луны, и соединены они были между собою красивыми арками. А уже на арках покоился великолепный хрустальный купол, который служил крышей для фонтана.
Купол был до такой степени чист и прозрачен, что Пушкин не заметил на нем ни одного бугорка, ни одной прожилки, ни одного пятнышка. Над его вершиной, на которой располагалась еще одна, но уже неохватная для глаза полусфера божественного храма, сияло живое кольцо из семи переливающихся цветами радуги звезд, олицетворяющих собою верховных Ангелов семи церквей.
Ниже звезд можно было заметить семь горящих золотых светильников, которым, по всей видимости, надлежало продемонстрировать суть семи церквей. Все светильники были закреплены на трех олицетворяющих Троицу грушевидных жемчужинах с ладонь величиной. А сами жемчужины были соединены вместе в виде цветка лилии.
Вода била из фонтана четырьмя струями — на все стороны света; в трех из них возвышались рядами многочисленные ложи выполненные в форме римских трибун, а на четвертой стороне располагался трон Вседержателя.
Не без восхищения разглядывая похожий на арену храмовый зал заседаний и приемов, Пушкин не мог не поразиться столь удачному сходству своей фантазии с оригиналом, вспоминая один из стихотворных отрывков своей «Гавриилиады»

Во глубине небес необозримой,
В сиянии и славе нестерпимой
Тьмы ангелов волнуются, кипят,
Бесчисленны летают серафимы,
Струнами арф бряцают херувимы,
Архангелы в безмолвии сидят,
Главы закрыв лазурными крылами, —
И, яркими одеян облаками,
Предвечного стоит пред ними трон…

— А где же Он? — обратился к Гавриилу Поэт.
— Господь не соизволил вас принять, — с холодной иронией в голосе ответил главный архангел. — Поскольку вы, господин-товарищ Пушкин, как и большинство землян, не сумели достойно познать Рай земной, данный вам Господом еще во времена Адама и Евы. Дабы после испытаний соблазном послать в Преисподнюю  всех тех, кто ел и пил досыта в прошлой жизни, блудил с красавицами, проявлял алчность и презрение к нищим и сиротам, всем им подобным и кому Господь милостиво предоставил возможность пройти сквозь Чистилище, да не прошедшим до срока, не видать даже Сына Его Христа. И еще запомни навсегда, в Рай одними из первых входят бедные и сироты, не сделавшие никому зла, голодные и обиженные. Господь иссушит их слезы! Если же богатый раздаст нищим свое богатство и придет в Рай нищим, то и он будет пребывать в вечном богатстве наравне с теми, кто в этой сирой жизни так ни разу и не наелся досыта, но был честен и почитал Господа своего милосердного…
— Пусть будет так, как ты говоришь, Гавриил… Я голову… склоню. Но только подскажи, а кем она, Богиня, будет здесь?.. — заинтересованно спросил Пушкин, указывая в сторону парадных дверей, с порога которых уже давно исчезла путеводная Мария.
— Неужто вы так слепы, что не узрели в ней знакомых черт «еврейки молодой»? — зло усмехнулся Гавриил. — И пусть в ней нет земных шестнадцати отметин, но приглядитесь… и вы прочтете в чертах ее лица, в фигуре, наконец, былых времен «невинное смиренье», припомните творение свое:

Бровь темная, двух девственных холмов
Под полотном упругое движенье,
Нога любви, жемчужный ряд зубов…

— Неужто здесь она?! — воскликнул Пушкин, а еще через мгновение, придав лицу невозмутимый вид, спросил у Гавриила сквозь усмешку: — А ты, небойсь (завидная судьбина), не престаешь являться к ней тайком? Считая, втайне даже от себя, что ты, как и твой соперник, Сатана и Бес — одновременно, уж если не отцы Иисусу, то непременно два «молочных» братца, да не кому-нибудь, а Богу самому.
— Что ты! Что т-ты!.. — испуганно замахал крылами Гавриил, оглядываясь вокруг себя. — Да разве можно так шутить в Господнем храме?.. Я думал вы с добром пришли, ан нет… У вас вместо добра, одна издевка и пошлость, развратника юных дев и жен чужих…
— То были годы молодые… Еще и Натали мне не была супругой… — начал было оправдываться Пушкин.
Но не на шутку озлобившийся архангел уже показывал ему на дверь крылом:
— А я-то думал посещение Преисподней образумит вас, и оградит от глупостей земных, — и, уже затворяя за Поэтом двери, посоветовал ему на прощание: — Одно прошу у вас, а может быть, молю… Коль посчастливится вновь встретиться с Марией, прощения просите у нее! А коль тому не быть… ищите черта. Возможно, он откроет вам пути…
— И все же это был не сон… — вслух подумал Пушкин, вспоминая свое еще до конца не осознанное посещение Ада и его теперешнее упоминание архангелом Гавриилом.


Глава 7

в которой рассказывается о заключительной встрече Пушкина с одним из основных персонажей «Гавриилиады» — Марией, явившейся ему в образе Великой Богини — Матери и Музы.


1

Напутствие архангела сбылось.
Великая Богиня — Мать и Муза, соединяющая в себе лики Мудрости, Любви и Вдохновения, на этот раз встретила Поэта, как старая знакомая.
— То, чему не дано было случиться на Земле, всегда возможно в Царстве Божием, — сказала она, приглашая Пушкина в соседнюю, похожую на живой туннель аллею.
Когда нашлось место под тенью кипарисов, на белоснежной и кружевной скамье, сотворенной из необычного дерева, Богиня в трех лицах, спросила у давно уже привыкшего ничему не удивляться в здешних местах Поэта:
— И вы до сих пор, не пересмотрев своих взглядов и не убоявшись кары Всевышнего, продолжаете говорить о Сыне моем, Христе, будто он обыкновенный человек, разве что наделенный великим даром пророка и фокусника...
— И я был бы рад, поменяв свои взгляды, избавить общество от постоянной неуравновешенности моих суждений на религиозные темы, и не только от их… Но все тайные и явные обстоятельства, складывающиеся вокруг меня, позволяют судить лишь об одном из видоизменений моих мировоззренческих принципов, которое может подтвердить тот факт, что мое пребывание здесь, в одном с вами измерении, объясняется благословенным желанием видеть предметом своего поклонения только вас и Господа нашего! Кроме того, я поэт, а все поэты поклоняются Богине. Без нее нет Поэта, какой бы величины ни было его звание, он обращается только к ней. И она должна покориться правде его слов. Ибо поэт ищет истину, познает вещи, которые не интересуют ни Музу, ни Любовь, а лишь одну Мать — Богиню, которая, вместе с тем, не может быть простой крестьянкой или дворянскою дочерью…
— Простой крестьянкой? Здесь! На небесах…
— Именно так, — перебил свою собеседницу Пушкин, при этом быстро вставая, чтобы, облокотясь на узорчатую спинку скамьи, на которой теперь сидела Мария, продолжить диалог.
— Поэт всегда должен быть впереди всех вероисповедных взглядов, где, как за опущенной занавесью театра, еще до начала спектакля, нет никого из религиозных героев, а всего лишь простые смертные артисты. В этом вся сущность поэта, который вправе считать, что вокруг него всегда есть еще нечто могучее, давно уже укоренившееся в человеческой вере, которое, чтоб не закостенеть и не омертветь, требует его разрушения, и поэт становится разрушителем, направляет сюда удар осмеяния. На том и построена известная вам «Гавриилиада», за которую, по совету нашего общего знакомого архангела я готов просить у вашей милости прощения.
— А я уже давно вас простила, — сказала Богиня Мать, повелевая опустившемуся было перед ней на колени Пушкину подняться и продолжать свой исповедальный монолог.
Склонившись в знак благодарности, Поэт продолжил говорить:
— …А если нечто милое тебе еще слабо, не окрепло или даже уничтожено, его нужно воссоздать, влить в него свежие силы. И на это способен лишь поэт — мечтатель, восхвалитель и творец! Но горе ему и людям, если он все окружающее его пространство видит лишь только в розовых тонах. Тогда он сеятель вреда и отравы. Не потому ли я всегда верил в Бога, постоянно ощущая на себе его взгляд, особенно с той самой поры, когда приобщился к писательскому ремеслу. Господь всегда водил моим избегающим надуманной гладкописи пером, вкладывая в мою голову мысль, а с годами и мудрость. И  я благодарен Ему за то долготерпение, которое он проявлял в пору моих еще юношеских перегибов, близких к святотатству, коих можно было избежать, повстречайся мы с вами, как в хорошем романе, намного раньше, еще на Земле, поскольку вы, моя Муза, которая, как и Господь наш, пусть не всегда и везде, но столь же незримо присутствовала подле меня?
— На то лишь Божья воля, — только и ответила Поэту отчего-то испуганно притихшая Мария.
А Пушкину подумалось тогда: «Понятие стиха происходит от корня слова «борьба», но поэт в своем другом обличье еще непременно разделяет воюющих. Он примиритель, как велось издревле. Почему так? После матриархата беспокойный, самоуверенный мужской дух заменил порядок и мир, свойственный женскому владычеству. Герои войны заменили великолепных владычиц любви и смерти. Жрецы объявили войну женскому началу. Но поэт служит Великой Богине и потому является союзником женщины, которая хоть и не поэт сама, но Муза».
Словно проникнув в философские размышления Поэта, не сразу вернувшаяся к разговору Богиня, после долгих раздумий, вновь заговорила:
— Единая сущность раба Божьего — человека разрывается надвое. Поэт-мыслитель встречается все реже. Преобладает все сильнее разум, более свойственный мужчинам, вместо памяти — чувства, сердца и души. И мужчины, теряя поэтическую силу, делаются похожими на считальщиков или на мстительные и расчетливые божества древнерусских, восточных, или западных народов. Они объявляют войну женскому началу, а вместе с тем теряют духовное общение с миром и Богом. Расплачиваясь с божеством, они считают, как деньги, свои заслуги и грехи и вместо очищения получают роковое чувство вины и бессилия. Не избежали этой участи и вы, Александр Сергеевич. Потому я и простила вас. Другое дело, простит ли Бог? А потому следовало бы прислушаться к Гавриилу, предлагающему продолжить искать пути к своему исцеляющему Чистилищу.
Уже вскоре после этого достаточно продолжительной и не менее, чем у Пушкина, философской речи Богиня столь же внезапно, как и появилась, покинула собеседника, взлетев над его головою.

2

Пристально наблюдая за полетом растворяющейся над бесконечной аллеей то лучезарной, то похожей на легкое белесое облачко фигуры Великой Богини — Матери и Музы, Пушкин уже вскоре, не желая оставаться без собеседника, обратил свой разговор к одному из величайших художников Вселенной — богу Солнца.
— У моей трехликой Богини — Музы, носительницы Мудрости, Любви и Вдохновения, как и у моей России, в едином наименовании имел место быть лишь только цвет постоянно тускнеющего от народного гнева государственного стяга. И вот это негативное обстоятельство, господин Ярило-Солнце, наводит меня на мысль, а найдется ли у этого триколора путь и краски к своему былому возрождению, или его возьмут и поменяют в одночасье? И не исчезнут ли вместе с этим в понимании православного народа эти самые прекрасные и все утверждающие человеческие черты моей Богини и Музы, уже не раз упомянутые здесь с большой буквы…
И это прискорбное чувство их приближающейся утраты всегда преследовало меня, как в былом, так и в теперешнем состоянии. И еще, мне бы хотелось сказать вам, что в этом соцветии есть нечто ниспосланное свыше… позволяющее надеяться на лучшую долю, как это случилось со мной на пути к Преисподней. Когда по велению Господа нашего, томимая жаждою обновленная плоть моя плелась по подземному царству через прибрежные поля белых лилий и при этом продолжала помнить, что нельзя пить из реки Леты, поскольку ее вода, мутная от затеняющих берега высоких кипарисов, заставляет забывать прошедшую жизнь. А разве это допустимо?! Пусть даже тогда, когда тебя уже больше нет на Земле, забывать о своем народе, его богатой истории, его укладе…
Забвение своей прошлой жизни равносильно разложению народа. А это может произойти, когда утолившая жажду обновленная оболочка вчерашнего дня, не успев отойти от реки Леты, превратится в беспомощный материал, способный с каждым новым циклом рождения нести за собою разрушения, смерти, и так без конца…
Начало всех моих выше изложенных предположений, возможно, исходит еще от той самой поры, когда вера поклонников Иеговы объявила женщину нечистой, злодейской, своими грехами вызвавшей изгнание людей из первобытного Рая. Когда под страхом смерти женщина даже не смела войти в храм…
И где ж тогда было неусыпное око Господнее? И куда смотрело оно? Кто мне ответит? И если ли тому объяснение?..
Отчего-то вдруг испугавшееся Ярило, ничего не ответив Поэту, лишь прикрыло глаза и пусть ненадолго, но померкло лицом…
А Пушкин, перекрестившись, поспешил закончить свой монолог:
— Чем нелепее вера, тем больше цепляются за нее непосвященные люди, чем темнее их душа, тем они фанатичнее. Непрерывные войны, резня между самыми близкими народами — результат восшествия мужчин на престолы богоподобных царей. Все поэтическое, что связано с Музой, исчезает, все больше поэты становятся придворными восхвалителями грозного Императора. Философы оправдывают его действия, механики изобретают новые боевые средства.

Глава 8

в которой говорится о влиянии двух особо близких для Пушкина женщин на его литературное творчество и на саму его жизнь.

1

После того как похожая на предутреннюю звезду фигура Богини-Матери растворилась в конце вечнозеленого гребня аллеи безразмерного сада — словно моря-океана, обступающего стоящий на возвышенном месте, открытый, легкий и светлый, будто улетающий в пространство Господний храм, Пушкин еще долго продолжал стоять подле опустевшей скамьи, размышляя вполголоса:
 — И все же следовало бы уяснить для себя, что Богиня-Муза хоть и не кровожадна, но вовсе не так добра, как это видится влюбленным в нее поэтам. И, наверное, вовсе не случайно о нашем брате среди обычных людей существует поговорка, что быть поэтом, любить поэта или смеяться над ним — все одинаково гибельно.
И еще, Великая Богиня, будучи в образе Музы, обнажена. Пусть не наяву, то непременно своим внутренним состоянием, как несущая истину и не приверженная ни к месту, ни к времени. Которая не может быть домашней женщиной, она всегда будет противостоять ей, поскольку простые женщины не могут долго выдерживать ее роль или терпеть постоянное присутствие Музы подле ее мужа, сгорая от ревности…
Оборвав себя на полуслове, Пушкин, словно очнувшись и, быть может, впервые, услышав вокруг себя все многозвучие обступающего сада, принялся размышлять о земном бытие, всегда совершенно пустом и одиноком без товарищей, жены…

2

Недолгие воспоминания о Натали обернулись вопросом:
— Так кем же она была для меня? Да и задумывался ли я над этим… при жизни земной? По всей видимости, ее предназначение было иное, чем той, кто родилась быть Музой, но оттого, что вынуждена при этом еще быть и домашней хозяйкой, всегда живет под искушением своего духовного самоубийства.
Натали, даже будучи очаровательной и ласковой, не случилось стать полноправною Музой художников и поэтов, когда милосердие и беспощадность, их чередование, имеют место быть после всего, что касается Истины, Любви и Красоты. Она не стала тем бродильным началом, которое пробуждает лучшие стремления сынов человеческих, отвлекая их от обжорства, вина и драк, глупого соперничества, мелкой зависти, низкого рабства.
И я это понял лишь только сейчас,  признав своей Музою Великую Богиню-Мать, которая, через нас, поэтов-художников, должна не давать ручью знания превращаться в мертвое болото. Иначе найдутся владеющие даром подчинять людей своей воле поэты — тираны, демагоги, стратеги. Беда, если они служат силам зла, причиняя страдания, женщина-поэт, обладающая еще и красотой, влияя на противоположный пол через физическую любовь, музыку, танцы, как черный маг во много раз увеличивает власть над мужчинами. И горе тем, кто будет ползать у ее ног, презираемые и готовые на все, даже на смерть, ради одного ее слова и взгляда…
А потому и вопрос: кем же вы были для меня, Натали?..


Глава 9

в которой рассказывается о первых земных годах супружеской жизни Поэта и его новых амурных похождениях на фоне семейных невзгод.

1

Когда за спиною Пушкина стали исчезать величественные контуры храма Господня, частого места обитания Великой Богини-Матери, ему зачем-то вспомнился — яркой, но непродолжительной вспышкою — тот самый период, когда он впервые почувствовал себя отцом.
Размышляя теперь над этим трепетным и краткосрочным ощущением, Александр Сергеевич не мог избавиться от неловкого состояния, словно все это было не с ним, а он все еще оставался, по утверждениям женской половины светского общества, таким же «ветреным и безнравственным».
Тогда появление первой улыбки на лице ребенка вызывало эстетическое, почти молитвенное состояние в душе Поэта. Казалось, весь мир отошел куда-то и вся жизнь сосредоточилась в этих еще не расположенных к определенному цвету глазах. Первоначальное ослепление отцовством было столь велико, что Пушкин совершенно не замечал некоторое недовольство жены, у которой ребенок украл внимание супруга.
С годами, когда Поэт стал обращать внимание на тот факт, что на некогда нежное и лучезарное лицо Натали после применения, казалось совершенно необязательной парфюмерии, вместе с тенью зрелости стали ложиться заметно проявляющиеся между щек и верхней губой роковые тонкие складочки, угрожающие превратить прелестную головку Эвридики в гневную голову Медеи. Это был тот самый период, когда для Натали стало важным непременное участие на всевозможных балах и высоких приемах при дворе Его величества государя. А Пушкин, на ту пору уже всячески избегающий шумных компаний, вместо того чтобы посветить себя детям, стал о них забывать, редко замечая их присутствие, заслоненное постоянно меняющимися няньками…
Когда их первому ребенку пошел четвертый год, а праздная жизнь уже стала утомительна и для Натали; когда друзья Поэта стали редко присылать ему письма, все мрачнее стал выглядеть Пушкин. Пройдет еще немного времени, и его семейная ложа станет тесной для двоих…
Отношения супругов настолько обострились, что только страх перед разводом и новые беременности жены заставляли Поэта уступать женским прихотям, особенно по части приобретения дорогих нарядов, что еще больше усугубляло семейный пушкинский бюджет, пугая беспросветной долговой кабалой.
Все эти семейные неурядицы, как ни странно, зачастую способствовали внезапным приливам творческого напряжения. Так было и в эту осень, когда Пушкин, спешно покидав в карету нехитрый походный скарб, собрался в «добровольную ссылку» в Псковскую губернию.
По дороге, у неведомо какого селения, его встретила неприятность, подстерегавшая ныне Пушкина все чаще и чаще. При прохождении встречного крестного хода Поэт даже не вышел из кареты. Он не осенил себя крестным знамением, не проявил достойной почтительности к сельской церкви. Перегородивший дорогу деревенский жандарм, по знаку священника, остановил карету. Когда полицейский чин стал приближаться к открывшему дверцы Пушкину, лошади неожиданно ринулись в сторону, отчего одинокий обитатель кареты вывалился из нее прямо в грязь, да еще и к ногам жандарма…
Пушкин тогда не на шутку озлобился от такого неожиданного унижения.
— Что нужно этому попу? — спросил он громко и зло, при этом срывая с рук пришедшие в негодность байковые перчатки.
Жандарм потребовал предъявления документов, записал фамилию «беглеца от своей судьбы» и в зловещем молчании вернул документы Поэту.

2

В Пскове Пушкин инкогнито поселяется в захудалом гостиничном номере и совершенно меняет свою роль женатого поэта на преисполненного сарказмом донжуанствующего лгуна и интригана. Это было не в характере и не по силам Поэту, но он сумел вжиться, пусть на короткое время, в свой новый образ и ни чем не выдал себя былого.
И вот результат: уже вскоре Пушкин должен был иметь два неожиданных искренних объяснения с двумя особами, которым случилось полюбить столичного гостя одинаково страстно.
Первой, назовем ее Ниночкой, он сообщил: «Ты ничего не понимаешь… Разве наша любовь такая, при которой венчаются? Приезжай я в Псков раньше или позже, случилось бы то же, что и теперь. Мы еще не созрели… А потому, захоти ты идти за меня замуж, я не соглашусь ни за что. Силком повезут в церковь — упираться стану.
— Что вы!… — принялась утирать слезу Ниночка.
И Пушкин вдруг смутился, вспыхнул, как девушка, и не сразу решился продолжить разговор:
— Да, люблю, но жениться не могу… по многим причинам. Во-первых, я не ощутил еще, любите ли вы меня на самом деле, или вам спешно хочется поменять место жительства, перебравшись куда-нибудь в Петербург или, на худой конец, в Москву; во-вторых, я еще молод. К тому же я дворянин, а вы купеческая дочь. У нас с вами разные взгляды на светскую жизнь… Матушка моя померла бы с горя, узнав о моем венчании с вами. Да, Ниночка, ваше дело плохо, а мое еще того хуже! Вам горестно, а мне и того горше! Ваше дело как-нибудь да сладится,  я это чувствую, а мое приключение совсем погибельное. Не знаю, что и делать, хоть бежать поскорее из Пскова! Если б не мое желание и желание помочь моему здешнему знакомому, то я бы не остался у вас, как предполагал, а поскорее бы уехал в Петербург от беды.
Уже вскоре после этого разговора, Пушкин и на самом деле уехал, но… на другой конец Пскова, в другую гостиницу, где ему случилось «сочинить» еще один роман.


Глава 10

в которой Александру Сергеевичу приходится задумываться о последствиях в жизни очередной героини его многочисленных романов.

1

В небольшом провинциальном городке, каким был на то время Псков, любое перемещение по нему при смене адресов проживания, как правило, не блещет новизной. Новыми становятся лишь только сплетни…
Всего неделю, девушка, назовем ее Полиной, была представлена служить в номерах гостиницы, куда переехал столичный барин. А еще через некоторое время она уже была рада своей новой должности.
Полина старалась предупредить малейшее желание Пушкина, с удовольствием угождала ему и вместе с тем начала избегать прежнего любовника, назовем его Степаном.
В один из дней, когда за окном гостиницы уже начали пролетать первые «белые мухи», а в самой гостинице стало зябко, Полине показалось, что Поэт чудно и непонятно смотрит на нее, как будто и в нем есть что-то к ней большее, чем простая ласковость. С тех пор девушка стала относиться, к работающему здесь же, в гостинице, полотером Степану почти враждебно. А несколько грубых слов его ревности окончательно оттолкнули от него.
Полина начинает целыми днями глубоко раздумывать, то сравнивая, то разводя на разные полюса, по-своему «застрявших» в ее сознании двух молодых людей.
Рассудила просто: «Степан балуется. Мало ли кого и где уверял он в своей любви, мало ли кого он обманул. Бывали у него зазнобы всего на один месяц, а то и меньше. Со мной дольше тянется, потому что я не поддалась, не кинулась к нему в постель по первому зову, а то бы и меня давно забыл. А вот Александр Васильевич, как сказывают местные официантки, до сих пор ни на одну девушку ни разу не поглядел. Если бы он полюбил кого теперь, так было бы в первый раз и надолго. Случись этакое с ним, он бы меня с собой увез в Петербург…
Одно только чудно, — вздыхала Полина, — то он ласково так смотрит, что, кажется, сейчас подойдет да обнимет, а то вдруг насупится, точно разгневается, и целый день слова не скажет».
Однажды, когда Поэт пытливо взглянул в лицо красивой девушки, она прочитала в его слегка затуманенных глазах: «Когда же мы объяснимся и уразумеем, что между нами?..»
Тогда Полина, по-своему поняв этот взгляд, потупилась смущенно и все сама себе удивлялась. Почему смелый Степан, преследуя ее когда-то, ни разу не смутил ее своими дерзкими выходками? Он ловил ее в коридорах гостиницы или в гостиничном саду и обнимал, целовал. И всегда девушка оставалась спокойной, не робея и не боясь этих встреч. Теперь же столичный гость, носящий достаточно прозаичную фамилию Гвоздев, смущал ее одним своим появлением, легким, почти парящим движением тела и отчего-то всегда растерянным ангельским взглядом. Каждый раз, что они оставались наедине, во время уборки его номера, сердце Полины билось, будто ожидая какой беды… беды, желаемой всем сердцем.


2

Однажды она пришла менять постельное белье, Александр Сергеевич стал за ней и, смущаясь, не знал что сделать, даже что сказать… вывести ли ее из сковавшей ее неловкости или оставить так и любоваться ею хоть час, хоть день…
Он смотрел на милый профиль девушки, на смуглое лицо с нежным румянцем. На ее гладко причесанную, черную, как смоль, головку. На толстую косу, лежащую на спине с вплетенной в нее красной тесьмой, на ловко и заманчиво прильнувший на ее полные плечи и высокую грудь сарафан.
Грустно-задумчивое выражение лица, какая-то беспомощность в позе, а в особенности полное забытье, в котором находилась Полина, как бы отрешившаяся от всего мира божьего, подействовали на Поэта странно и для него самого удивительно и непонятно… Он стоял не шелохнувшись, а сердце все сильнее стучало в груди. И будто кто-то сказал тихо, робко, а затем решительно и грозно понукал его… «Ну же! Что же ты! Сейчас же!» — повелительно шептал чей-то голос.
И Пушкин с удивлением — и это для него-то, былого донжуана — вдруг осознал, чего от него требуют… Ему приказывают нагнуться, страстно обнять Полину, прижать к себе и, ничего не говоря ей, поднять на руках и положить в еще не заправленную постель.
Очень подходящее время….
Поэт обнял Полину. Девушка вскрикнула, но не рванулась прочь, а напротив, крепко обвила его шею руками и сама первая прильнула к нему с поцелуями.
Вечером того же дня, Полина тайком явилась к Пушкину в номер.
— Ваша я… ваша… — сказала она. — Приказывайте! На все пойду… Сейчас помереть за вас готова…

* * *
И прежде чем по Пскову распространились слухи о столичном ловеласе с надуманной фамилией Гвоздев, у которого, как за осыпающимися частями маскарадной маски, стали приоткрываться знакомые черты российского поэта. Пушкин спешно покинул место своей добровольной ссылки, не замечая, как липучие, словно грязь, сплетни цепляются за колеса его спешащей в Петербург кареты.

* * *
Вспоминая теперь о своих земных похождения, Александр Сергеевич совершенно не думал об оставленных им женщинах, все меньше думал о супруге своей, Натали, отношения с которой после той самой «ссылки», казалось, бесповоротно покатились под уклон. Зато настоящие мысли и память Поэта, теперь раз за разом возвращали его к той самой, показавшейся дурным предзнаменованием неприятности, которая приключилась с ним по дороге в заштатный губернский городок. Когда он лежал в грязи у ног ехидно улыбающихся жандарма и попа, так и не осенив себя крестным знамением при виде деревенской церкви и еще не растворившегося вдали Крестного хода.


Глава 11

в которой рассказывается о дальнейшем, после встречи с Марией и Гавриилом, пребывании Александра Сергеевича в Раю и о некоторых размышлениях по поводу райской жизни.



1

В Царстве Божьем, в его райских владениях, где окружающая среда благоволит любому таланту в осуществлении замыслов во имя прославления Господа и его деяний, представители художественного творчества, будь то: Поэт или Скульптор, Художник, Певец или Музыкант — все они, являясь величайшими мастерами своего дела, имеют полное право называть свое принадлежащее к сфере искусства призвание с заглавной буквы.
В прекрасной стране, именуемой Раем, всюду есть место для занятий любимым делом: Художнику, расположившись на природе, переносить на холсты изумительные пейзажи, а Скульптору, выбравшись до первого предгорья, не тратя ни средств, ни времени на строительство мастерской и доставку в нее рабочего материала, можно без труда отыскать необходимые для вдохновенного созидания камни.
 Выбрав, к примеру, проницательным взором одну из белоснежных мраморных глыб, творец легко превращал ее в совершенно живую статую, которая была готова в любую минуту оценить визуально своего создателя или бросить взгляд за его спину на зачарованно парящие над побережьем голубого теплого океана причудливые очертания прародительских гор; проникать живым оком за парадные подъезды всевозможных дворцов, всегда открытых для любого посетителя, интересующегося не только зодчеством, но и величественными галереями полотен маститых художников, любоваться всегда доступным содержанием витрин, на которых широко представлены изделия ювелирных дел мастеров.
Среди райских галерей и витрин всегда можно было выбрать для души какой-либо пейзаж или натюрморт, примерить и уйти беспрепятственно с алмазным ожерельем или золотым браслетом, обрамленным изумрудами; или выставить деяние собственных рук и таланта на тех же самых галереях и витринах. Здесь же, в хрустальном здании Дворца искусств, можно было отдохнуть у одного из музыкальных и переливающихся всеми цветами радуги фонтанов. Посидеть на какой-либо богато украшенной скамье, покрытой воздушными от пуховых шкур, драгоценными от всевозможных расцветок и обрамлений покрывалами.
Однажды расположась на похожей скамье, как на лежанке, за отдыхом Пушкину припомнились вновь высказывания одного из самых почитаемых и читаемых им христианских писателей — Иоанна Богослова. И в частности, одни из тех пунктов, что имеют место быть в двадцать второй главе:
«1. И показал мне (Ангел) чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца.
2. Среди улиц его (Рая), и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева — для исцеления народов…»
Вместе с тем воспоминания Поэта вновь покоробило столь часто употребляемое Богословом слово «раб» по отношению к человеку.
«Разве может наш Бог, — не без горечи, подумалось Поэту, — чья любовь к верующему в него гражданину Земли нашей не знает границ, называть себе подобных создания столь унизительно? И не отсюда ли берет начало та грязная река, в которую каждый едва возвысившийся сколь-либо заметной властью руководитель, норовит обмакнуть своих подчиненных, которые для него просто безликая толпа рабов. Этим «рабовладельцам» и дела нет до еще одного изречения:
«И сказал Сидящий на престоле: свершилось! Я есть Альфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам от источника воды живой».
Живой воды, а не помойной жижи!..»




2

Нагулявшись по многочисленным витым коридорам, просторным вестибюлям и парящим лестничным переходам Господних дворцов, Александр Сергеевич надолго задержался в глубине окружавших изумрудные храмы садов, среди которых вечно зрели всевозможные фруктовые насаждения, где на место только что сорванного тобою плода появлялся цветок и уже вскоре свежий фрукт.
Здесь повсюду ощущалась легкая и веселая атмосфера. Среди деревьев в прозрачных нарядах прохаживались девушки в ожидании того часа, когда мужчины пригласят их к себе на пиршество…
И в садах, и среди лавровых рощ с просторными и вечнозелеными бархатными лужайками можно было играть на любом инструменте, петь. И звуки волшебных инструментов и голосов, наполняющие теплом и свежестью, и источающие ароматы долы говорили о полном блаженстве, разлитом в самом воздухе, окутывавшем холмы и рощи этого благоуханного края.
Среди щебета птиц в перелесках, перекликаясь друг с другом мелодичным журчанием, лились прозрачные святые источники, ручьи и реки, по берегам которых источали ароматы травы и цветы; среди одетых в новые оболочки душ всех тех, кто оставил после себя на Земле добрую славу, — те, кто пал в честном бою за отечество, кто творил красоту и молитву, во славу Господа, кто нес людям радость, можно было встретить Орфея. Чтобы послушать его божественный голос к нему спускались с необозримых вершин многочисленные ангелы и собирались стада животных из окрестных лесов и гор. Птицы слетались полюбоваться, как порхают над серебряными струнами золоченых гуслей певца разноцветные ноты. А никогда не стареющие и не подверженные болезням деревья начинали двигаться с места, очарованные дивным пением; дуб и тополь, стройные кипарисы и широколистые платаны, сосны и ели толпились кругом; ни одна ветка, ни один лист не шелохнулись на них, когда ноты кружились над верхушками леса, проникая сквозь кроны деревьев.
Когда умолкали певцы и музыканты, на смену им выходили поэты — декламаторы, чтобы соперничать друг с другом возвышенным слогом и ритмом, изяществом строк и строф. И вновь плыла над райскими долами музыка рифмы и образа, украшенная звучными эпитетами и мудреными фразеологическими оборотами.
И везде, где можно было слушать и любоваться творениями талантов, можно было встретить давно покинувших Землю родственников, поговорить с ними обо всем, порадоваться вечной и никогда не утомляющей жизни.
К этому стоит стремиться, вопреки всем изречениям невесть кем избранных земных «пенкоснимателей», многие из которых, поклоняясь своим божествам, уже давно живут в раю.
«И зачем нам обещать чего-то в будущей жизни на небе, — говорят они. — К чему осквернять наши храмы, зачеркнув наши законы и традиции, все, что помогает нам жить в раю сейчас, изо дня в день? Мы едим и пьем до сыта, целуем красавиц — чем это не рай земной?»
И что им сказать в ответ? Может быть, напомнить о том, что рай земной им дан лишь для того, чтобы их испытать и послать в Ад небесный, все выше и выше перемещающийся с одного неба на другой. Те, кто ест и пьет досыта в этой земной жизни и целует красавиц, проявляют алчность и презрение к нищим и сиротам. Им не будет доступа в Рай Господний! Большинство из нас, землян, об этом знают, да только запомнить не хотят; поскольку привыкли жить одним днем.







Глава 12

в которой речь идет о встрече Пушкина с одним из представителей рода Ганнибалов и его воспоминаниях о былом посещении Ада.

1

Где-то среди окружающих Пушкина и парящих от цветения деревьев и кустарников безграничного сада он повстречал одного из основателей семейства Ганнибалов — Ибрагима Петровича.
Шоколадного цвета старец встретил Александра Сергеевича счастливой улыбкой и приветливыми речами, но как ни пытался Поэт обнять его, тот ускользал, подобно легкому сновидению. Только ласковый взгляд и мудрые речи были доступны для пушкинских глаз и ушей, вызывая возвышенные чувства родства.
Образ африканского… деда, пылкие страсти которого, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекали его в удивительные заблуждения, ускользал, оставляя в сознании Поэта, высказанное Ганнибалом пожелание: «Хочешь рая, молись и исповедуйся. Желаешь вечной жизни, блюди Господние заповеди и снова молись и молись…»
И к этому нельзя было не прислушаться уже в силу того, что слова эти исходили от представителя африканского рода — носителя далекой от православия религии.
— Все что ты сотворил, — гулким эхом катились слова наставления, — еще можно забыть, испив водицы из Леты — реки, но никогда не запрятать грехов своих от всевидящего ока Всевышнего.
Выказав свою искреннюю озабоченность за благополучный исход предназначенного Поэту Чистилища, зачинатель пушкинского рода плавно развел руками Пространство, и указал Александру Сергеевичу на уже знакомую ему дорогу:
— Иди и помни о том, что каждый твой шаг имеет два направления — в Рай или в Ад…
После того как Пушкин почувствовал на спине своей легкий толчок руки Ганнибала, очередное видение перенесло его на берег реки Ахерон.

Совершенно неожиданно оказавшись вновь в Преисподней, Поэт, будто наблюдая за собою со стороны, стал как единое, но поделенное мыслью создание, Он — Я, лихорадочно размышлять над тем, есть ли смысл ему, оказавшемуся на одном из пропитанных горючею серою берегов, вновь переправляться в уже знакомое царство Аида.
Пушкиносторожно и с опаской глядит по сторонам и замечает, что вокруг него, словно наплывая друг на друга, собираются тени умерших. Вот уже и стоны их слышны, подобные шороху листьев, падающих в лесу поздней осенью.
Пройдет еще некоторое время и до Александра Сергеевича донесется скрип уключин и плеск воды. Это приближается широкая лодка перевозчика душ умерших Харона.
Пушкин приветливо машет рукою и просит перевести его на другой берег, да не слышит его Харон…

2

После очередного и, казалось бы, никогда не покидающего Пушкина в загробном мире видения, когда все явственней обозначилось не только очертание, но и само дыхание Ада, он подумал о том, что его заблудшую душу теперь все обостреннее и больнее начинают преследовать былые грехи…
Еще первое посещение Преисподней не прошло для Пушкина даром. Теперь он все чаще и дольше страдал от бессонницы и в то же время боялся заснуть. Во сне он видел тени всевозможных чудовищ и гидр, химер, горгон, страшась их, забывая, что это всего-то лишь призраки чудищ, бродящие в пустой оболочке. Поэт снова добирался до того места, где подземная река Ахерон, мутный от грязи поток, впадает в реку слез — Коцит. Здесь его снова встречал бородатый, в грязных лохмотьях Харон и ухоженный адвокат-архангел Гавриил, которые, принимая в свою лодку одних, других, не смотря на их рыдания и мольбы, отставляли на берегу, при этом вновь и вновь объясняя Поэту, что вся эта стенающая толпа — души непогребенных мертвецов, чьи кости, оставаясь на Земле, не получили вечного успокоения. Однако даже похороненному, казалось бы, по всем христианским обычаям Пушкину не находилось ни спокойствия, ни даже памяти, чтоб безошибочно различать берега реки Ахерон.
С каждым видением, как по спирали, Поэта уносило все ближе к примороженному в заболоченную реку Сатане, а это значит — на самое дно Преисподней.
Где-то на одном из витков Ада Пушкину повстречался трехглавый пес Цербер, носящий на своих шеях живые ожерелья из ядовитых змей. И сколько Поэт не слушал исходящих из разверстых пастей звуков, их ядовитое шипение и лай перекрывал постоянно преследующий Пушкина душераздирающий, пронзительный плачь рано умерших младенцев. А когда случилось оказаться в миртовой роще, Александру Сергеевичу предстали тени тех, кто погиб от несчастной любви. И там же, казалось бы, совсем неуместно, ему случилось лицом к лицу столкнулся с Константином Рылеевым, на шее которого все еще болталась оборвавшаяся во время казни веревочная петля.
Неведомо почему, но Рылеев тогда так и не признал своего былого товарища, лишь брезгливо огляделся, словно вокруг были ядовито пахнущие нечистоты…

* * *
Всякий раз, когда очередной кошмарный сон или видение оставались за спиною у Пушкина, он вновь начинал жаждать прощения своей заблудшей душе, которая давно уже устала метаться между Раем и Адом.






















ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В ЧИСТИЛИЩЕ

Глава 1

в которой автор настоящего прозаического повествования обращается к белому стиху, желая посредством пушкинского «метра» выказать свое отношение к Христу, узнать о месте расположения Чистилища.

1

От автора:

Я нынче вновь прочел «Гавриилиаду»,
И трудно стало прозой говорить.

Так всякий раз, когда строкой Поэта –
Поэта, а не «писаря» пройдешь.

А посему, пусть не в размер и рифму,
Но ритм блюдя, главу свою начну,

Отправясь вместе с Пушкиным — верлибром –
В последний раз в «Апостольский совет»,

Где слово взяв, отдам его герою,
Чтоб письменно его представить речь.



2

Пушкин:

«Кто не поймет фантазии моей,
Того винить, как автор, я не смею…

Одна надежда — это мудрость Божья:
Господь в мою пародию проникнет,
И все мои дурачества простит;
Чтоб, вам в пример, не затаить обиды,

За то, что два надуманных «героя»:
Архангел и его соперник Бес,
Подвластные сюжету, в равной мере
Могли отцами стать, но лишь Иисуса,
И никогда, вы слышите, Христа!

Он не стоял в тот час перед глазами,
Когда легко писал я этот стих.
Тому виной, а может, оправданьем?..
Евангелистов спорные труды…

Я так сказал, и слова не нарушу!
А если надо, повторю сто раз:
Иисус Христом не будет до тех пор,
Пока его я лично не увижу…

А если все же, вы суда хотите –
Пусть будет суд! Но только Божий,
Где будет править Он… и больше никого;

Ну, разве, взять в свидетели Марию.
Она, как мать сестер и братьев меньших
Иисуса-первенца в семье,
Поймет меня, отца своих детишек…

Когда б вы знали, что это такое –
Иметь семью большую и любовь
Делить на всех, чтоб не было обиды…
А это значит — всем раздать себя,

Когда глядишь на дочь — глазами сына,
А если нужно, то… наоборот.
Лишь только так, проступки их слепые…
Не зная злобы, завсегда простишь.

Я все сказал…
Теперь, отцы святые,
Вы в праве для меня подать совет —
Искать ли мне Чистилище аль нет?
Коль скажете: «Искать», ну хоть намеком
Явите путь, а место я найду…»






3

Святые отцы:

«Совет решил: пускай идет за Солнце,
Там есть гора — ее «Ведуньей» кличут.
Там Рая нет, и Ад лежит вдали.
Лишь только там Чистилище твое.
Иначе не дано тебе быть вечным.
Ступай, Поэт, ты всем здесь надоел…»


Глава 2

в которой говорится о том, как в поисках Чистилища, Пушкин встречается с чертом Ярошкой и ризничным Святополком.

1

Подле Ведун горы, или Хиры, которую порой так называет постоянно путающий христианство с исламом архангел Гавриил, имеется старинный погост и давно порушенная безымянная церковь, а подле той церкви болото — место сборища ведьм. И появляются они там на одном из небольших островов после омовения в болотной купели. А верховодом на том болоте Водяной — хозяин этого колдовского гарема. Однако разговор не о нем: самое интересное, то, что в Хире — Ведун-горе — есть пещера, как и вся окружающая ее местность, полная тайн…

Время было заполночь, когда, не скрывая своих обнаженных прелестей, по Господнему Царству гуляла богиня Луна. А прямо под ней, у самой кромки обширного болота, на берегу расположился Поэт. Уже прошло достаточно времени, а он все прислушивался к жутким завываниям ведьм, беснующихся над могилами усопших, зажженные свечи в руках их вычерчивали в полутьме какие-то колдовские знаки, возможно, призывающие Сатану откликнуться на них ответным знаком или явится самому в гарем…
Пушкин уже начал дремать, когда вместо Сатаны сквозь ивовые листья берегового кустарника показалась рогатая голова похожего на светящееся приведение и без того белого седовласого черта.
Поэт протер глаза и перекрестился, отчего рогатое создание торопливо попятилось к болоту.
— Кого я вижу!.. — будто признав доброго давнего знакомого, воскликнул Пушкин. — Вот ты-то мне и нужен…
— А за чем это? — опешил от неожиданности, черт.
— А затем, что я в здешних местах отродясь никогда не бывал, а посему быть тебе моим проводником.
— За просто так?... — вопрошающе промолвил выбирающийся на лунный свет ночной гуляка.
— Как знать?! — откликнулся Поэт.
После непродолжительной паузы, вызванной явной настороженностью черта, Пушкин, обернувшись в сторону хорошо заметной на горизонте Ведун-горы и указав на нее, промолвил:
— Там, куда мне предстоит идти, и вашему брату найдется, чем разжиться… Дорогу эту мне повелел осилить архангел Гавриил. Небось, известно кто это таков?.. Он же и присоветовал отыскать тебя…
Черт, тоже помедлив, сказал едва слышно:
— Ну ежели в знакомых у вас сам Гавриил, то можно и поразмыслить…
Однако, это ли не диво! — Нечистый и помощь. Совсем так, как если бы надумали поженить воду с огнем.
— Однако и маловер же ты, как я посмотрю, — проговорил разглядывающий черта Пушкин. — Тебе доверяют, значит, еще надеются на то, что черт черту рознь… И не потому, что у одного рога подлиннее, а у другого короче.
— Ну хорошо… — вздохнул черт и в знак согласия подал костлявую лапу. — Меня Ярошкой зовут. Это чтоб проще было общаться. Дорога у нас с вами, возможно, будет не столь длинной… Однако разговоров не избежать... А коль так, хотелось бы предупредить, что я совсем не люблю, когда меня чертом обзывают, а того хуже — дьяволом.
— А меня, значит, Пушкиным кличут, — с усмешкой представился Поэт, уступая часть замшелого корневища осторожно присевшему рядом Ярошке.
— Непревзойденное творчество ваше, Александр Сергеевич, широко известно среди нашей братии. Да только вот не многим оно по нраву, порой даже неизвестно почему…
— На всех не угодишь, — качнул головою Пушкин и как ни в чем не бывало продолжил разговор: — Если я не ошибаюсь, в одном из украинских преданий говорится о том, что по началу, еще до сотворения мира, был ты у Господа Бога нашего первым апостолом. Так ли это?
— И то правда, — тоже кивнул головою черт, — да только недолго все это  было. Когда Создатель взялся за активное строительство Вселенной и обустройство вашей Земли, мне тоже захотелось внести в это дело свою лепту. Однако Бог был против и велел не ходить за Ним по пятам, утверждая, что сие дело по силам лишь Ему одному…
И дабы не остаться совсем одиноким, я попросил тогда у Господа, чтобы Он сделал мне товарища. На что Бог посоветовал мне: «Подойди к одному из только что созданных мною морей и плесни от себя воды. Вот и будет тебе товарищ…»
Пошел я тогда к морю синему, плеснул от себя набежавшую волну и вижу на ее месте своего близнеца. Не удержался от соблазна и пошел к морю черному. Там я начал плескаться без устали и нарожал, таким образом, целую ораву чертенят. «Хватит с тебя…», — только и сказал тогда Господь, а я, Его послушав, уже вскоре стал самым главным из чертей.
— С тех пор и развелось вас… — беззлобно сказал Пушкин, поглядывая на уже зардевшийся краешек небосклона. — Нам бы с тобою успеть еще до первых петухов найти в горе пещеру да и проникнуть в нее… не мешкая.
Удивленно взглянув на Поэта и поразмыслив некоторое время, Ярошка сказал:
— Знаю я это место. Да вот только зачем оно тебе?.. Твой дружок, Гавриил, знать, вовсе не жалеет тебя, отправляя в такую дыру… Да что делать? Коль надо, пойдем в указанную архангелом сторону.
 
2

По дороге до Ведун-горы Хиры в тот самый момент, когда Пушкин и черт Ярошка поравнялись с развалинами старой часовенки, к ним на встречу вышел бывший хранитель церковного имущества ризничий Святополк. Узнав, что необычные путники да в еще столь позднее время направляются в сторону пещеры, он упросил их не оставлять его одного, а если они возьмут с собою, то он им еще не раз пригодится…

Уже вскоре лежащая перед этой разношерстной троицей пешеходов дорога, как необъезженная кобыла, принялась бросать их из стороны в сторону, стараясь скинуть с себя, или вымотать, подолгу поднималась вверх, а достигнув своей вершины, круто бросалась вниз.
За непринужденными разговорами выяснилось, что ризничий вот уже пять веков проживает в одном из пределов пещеры, куда направился Пушкин. А отшельничество церковного хранителя началось с той самой поры, когда он однажды, после продолжительной встречи с зеленым змием, прокутив с чертями не один золотой подсвечник и даже чью-то ризу, прогневил духовное начальство, а может‚ и самого Бога…
— Все эти годы моей беспрестанной молитвы во спасение грешной души, — продолжил рассказывать о себе Святополк, — я не спал, я не испытывал ни голода, ни жажды, ни скорби, ни радости. И, на удивление, даже чувство покоя никогда не покидало меня. Все продолжалось до тех самых пор, пока я не набрался смелости разведать и другие пещерные пределы. И вот когда я стал пробираться среди хитросплетения переходов, то неожиданно наткнулся на горы сокровищ в одном из подземных коралловых дворцов, чем-то напоминающим громадный аквариум, оставшийся в горе с тех самых пор, когда она во время всемирного потопа была лишь дном беспредельного океана. И дворец этот и остекленевший теперь сад подле него когда-то принадлежали русалкам — наложницам морского царя Нептуна. Высокие стрельчатые двери этого дворца выполнены из чистейшего янтаря, а крыша — из многочисленных и равновеликих раковин, в каждой из которых, вместо светильника закреплена сияющая жемчужина, способная украсить любую корону. Пол дворца-аквариума был засыпан белым песком. А в упомянутом мною саду застыли навечно огненно-красные и темно-голубые деревья с едва колеблющимися на ветвях и позванивающими перламутровыми листьями и золотыми плодами. Под каждым деревом вместо земли был мелкий, голубоватый, как серное пламя, песок, и потому там на всем лежал удивительный голубоватый отблеск, — казалось, будто витаешь высоко-высоко в воздухе, причем небо у тебя не только над головой, но и под ногами.
— Да я вижу, у тебя, Святополк, там не иначе как второй Рай! — воскликнул, обращаясь к рассказчику, Пушкин.
После некоторой заминки в разговоре между Поэтом и ризничим, все это время идущий впереди всех Ярошка, замедлив движение и ничем не объясняя своего решения, предложил Пушкину не брать его с собой в пещеру. На что товарищи его, лишь недоуменно переглянулись и, ни словом не обмолвившись, как ни в чем не бывало прибавили ходу к уже заметно посветлевшей своей гладкой и полукруглой вершиной горе.
— Не останавливаясь, но и не чувствуя усталости, — продолжил ризничий свой рассказ, — я часто хожу теперь в этот чудный дворец, столь тщательно спрятанный в глубинах Ведун-горы, и втаптываю в песок слитки золота, а они рассыпаются под ногами, как рыхлая земля.
Дорожки в саду, которые я топчу с отвращением, выложены зелеными, желтыми, ярко-красными, голубыми, розовыми, фиолетовыми камнями. Здесь же, посреди песочных лужаек, можно наткнуться на огромные расписные сундуки и даже давно пересохшие колодцы, которые полны драгоценностей: золотых и серебряных монет всех времен и вселенских государств, колец, ожерелий и еще многого чего, оставленного всевозможными межпланетными пиратами, с тех пор когда отсюда отступила вода всемирного потопа.
— Но я гляжу на все эти богатства с отвращением. И все оттого, что мне случилось пережить после растраты церковной утвари…
С тех самых пор, после отлучения меня от церкви, суетливая радость ощущать себя владеющим любой роскошью, видно, покинула меня навсегда. Да мне и не хочется возвращать себя к прежнему состоянию, когда я был таким же, как все люди, и так же, как все, нуждался и умирал от зависти, что само по себе — грех; не ценил того, что имел, стремясь получить то, что принадлежало другим…
С тех самых пор, когда мне повелели, раскаявшись за содеянное, ждать и возносить Господу крестные знамения, молиться за избавление от грехов своих, я и сижу в этой горе. И лишь иногда отлучаюсь, чтоб, помолившись у разрушенной часовни, пройтись по живописным окрестностям. Но и здесь, среди богатых природою окрестностей Ведун-горы, даже после молитвы, я чувствую незримые чары, держащие меня в заточении, которые дозволяют мне сопровождать людей, сильных духом и чистых сердцем, решившихся попытать счастья в этой пещере, которая отныне уже становится известной не только мне одному…
Когда ведущая к горе дорога постепенно сошла на нет, оставив после себя лишь едва заметную тропку, Ярошка, не попрощавшись, ушел к подножью дико заросшего Чертова лога, а его спутники отправились к покрытому мхом и лишайниками скалистому выступу.


Глава 3

в которой рассказывается о последних минутах пребывания Пушкина перед входом в пещеру Ведун-горы — Хиры, на деле оказавшейся местом его Чистилища.

1

Когда восточный край Луны стал тускнеть в ожидании раннего рассвета, прилегший было на спину ризничий попытался закончить свой рассказ.
— …Все те люди, которым довелось в ней побывать, — сказал, указывая на вход в пещеру Святополк, — уходили отсюда с изуродованной душой. Одни, чтобы уже вскоре умереть от пережитого страха, другие, возвратившись на прежнее место жилища, обезумев, бродили среди порушенных статуй былых «героев» больших мраморных городов. Все они, кому не досталось места среди избранных, коим число сто сорок четыре тысячи душ, были повергнуты унынию, какое испытывают лишь поселенцы владений Сатаны.
И если во время дальнейшего перемещения по Вселенной некоторым посетителям Ведун- горы все-таки удавалось отыскать себе «теплое» местечко в окрестностях Рая, они, продолжая жить воспоминаниями о своей прошлой жизни, то и дело ворчали на усталость от постоянно окружающих их райских услад.
— А разве такое возможно?! Когда райская жизнь становится в тягость… — удивился Пушкин, подвигаясь поближе к рассказчику, старясь не перебивать его, когда он повторялся или говорил давно и всем известные прописные истины, взятые из священных писаний.
— Если верить трудам евангелистов, — все так же монотонно и будто не замечая Поэта, продолжил свою мысль Святополк, — еще Иисус, предостерегая народ от корыстолюбия, высказался в пользу тех своих учеников, которые никогда не стремились к материальному обогащению. «Не бойся, малое стадо! — высказывал он слова одобрения, – ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство». Этим Он давал понять, что не многие найдут себе место в Царстве Господнем. При этом большинство из тех, помимо уже упоминавшихся 144 тысяч, пришедших к порогу Господнему от великой скорби и «омывших одежды свои и убеливших одежды свои кровию Агнца», кто получит вечную жизнь, будут лишь земными подданными Царства.
Постоянно указуя на то, какой же это великолепный дар, «Царство», Иисус неустанно говорил, как ученикам Его следует реагировать, как получателям этого дара. Он призывает их: «Продавайте имения ваши и давайте милостыню». Раз за разом утверждая, что им следует вкладывать свои средства, чтобы помогать другим в духовном отношении и таким образом готовить себя, дабы стать для Господа нашего «сокровищами неоскудевающими на небесах».
Затянувшийся монолог Святополка окончательно разбудил небеса.
Но даже перешедший в утро рассвет не внес ясности в то, каким будет предстоящее испытание Пушкина в момент его пребывания среди лабиринтов пещеры Ведун-горы — Хиры, которая, по утверждению бывшего церковного хранителя, носила название «Семи страстей».

2

Причесав свою наполовину облысевшую голову холодным ветерком, Ведун-гора — Хира, окончательно обнажившись с исчезновением мглы, незаметно приблизила свое каменное туловище к своим столь ранним посетителям.
Так и не вздремнувший даже под утро, Пушкин лежал теперь с открытыми глазами, размышляя о предстоящем испытании пещерой «Семи страстей». Все это усугублялось еще и его постоянными метаниями по дороге к Богу, когда сомнение в правдоподобности Евангелий и ощущение отсутствия в своей жизни Христа изводили его.
Вот и теперь, взглянув насколько можно глубже в бездонные пределы Вселенной, Поэт вновь погрузился в присущую лишь только ему одному медитацию, когда ты или видишь себя со стороны, или разговариваешь с собственным Я, как с однажды покинувшей тебя, но всегда находящейся где-то поблизости душой.
Но поскольку душа на сей раз куда-то запропастилась, пришлось обращаться к Святополку. И Пушкин, присев подле спутника, заговорил:
— Всяких раз, когда мне приходится читать в перенасыщенных всевозможными добавлениями Евангелиях об увещании Иисусом Своих учеников быть готовыми к его возвращению с небес, я почему-то всегда ощущаю среди присутствующих вокруг Него апостолов скрытую секту властолюбивых приспособленцев — фарисеев, которым и дела нет, «во вторую стражу» или «в третью стражу», ждать и помнить наказ: «Будьте же и вы готовы, ибо, в который час не думаете, придет Сын человеческий». И тому подтверждением, на мой взгляд, служат вот эти показательные примеры: во-первых, уже после устроенной Иисусом Вечери поминания Своей приближающейся смерти Его апостолы, целясь на освобождающееся после ухода учителя место, заводят горячий спор о том, кто из них кажется самым великим; во-вторых, убоявшись за собственные жизни, большинство из этих «сокровищ неоскудевающих на небесах» уже в момент ареста Иисуса в Гефсиманском саду бросают Его, разбегаясь «по кустам». По мнению авторов книги «Самый великий человек», все это происходит «Несмотря на то, что у апостолов есть эта чудесная перспектива на правление Царства со Христом, они в данный момент слабы в духовном отношении». Не случайно же Иисус говорит им: «Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь» (ареста — А.Ш.). А также во время Его суда, казни и последующей за ней поры, добавил бы я.
Одной из причин подобного, на мой взгляд, поведения апостолов является постоянная недосказанность Иисуса о Своей великой роли быть истинным Сыном Господа нашего. Когда Он, дабы уйти от прямого ответа, начинает рассказывать апостолам свою очередную притчу, спрашивая их, к примеру: «…Кто верный и благоразумный домоправитель, которого Господин поставил над слугами своими раздавать им в свое время меру хлеба? Блажен раб тот, которого Господин его, пришед, найдет поступающим так; истинно говорю вам, что над всем имением своим поставит его».
Сразу и не разберешь, в чем тут смысл… Разъясни, если можно…
— Мудрена речь проповедника… — согласился Святополк. — И действительно, сразу и не разглядишь ее смысла. «Господин», по моему мнению,  это — Христос. Упомянутый же Им «домоправитель», по всей видимости, представляет «малое стадо» учеников в коллективном смысле. При этом «стадо», как и обозначение «слуги» относится к той же группе 144 000, которые получают небесное Царство. Здесь же, в названном вами, Александр Сергеевич, изречении предполагаемого Христа, упоминается слово «имение», которое будет поручено верному «домоправителю». Это не что иное как интересы Царства, имеющиеся у «Господина» на Земле, к которым относятся также земные подданные Царства.
Далее, если вы, господин Пушкин, хорошо помните тексты из некоторых святых писаний, Иисус указывает на возможность, что не все члены класса домоправителя или раба будут лояльными, заявляя: «Если же раб тот скажет в сердце своем: «не скоро придет Господин мой», и начнет бить слуг и служанок, есть пить и напиваться, то придет Господин раба того в день, в который он не ожидает... и рассечет его».
— М-да… — пробурчал явно опечалившийся Поэт.
А Святополк продолжил говорить:
— Если же вернуться к разговору о пребывании в Ведун-горе, то надо предупредить вас, господин Пушкин, что не многие, оказавшись в катакомбах «Семи Страстей» выдержали выпавшие на их долю испытания. Но те, которые их выдержали, обретали величайшее из всех сокровищ — это соприкосновение с зачарованной божьей марионеткой, которую мы с вами еще никогда не видели наяву, но, надо признаться, пусть не всегда, но ощущали вокруг себя…
И, наверное, не случайно каждый, кто приходил сюда, оставлял ему, где-либо по дороге к горе или при входе в нее дань или выкуп за себя самого, чтобы все мы когда-нибудь обрели свободу действия… вне его чар.
Однако все, кто приходил в пещеру до вас, были надменны душою; все являлись сюда, обуреваемые алчностью, или ненавистью, или каким-либо иным пороком…
После непродолжительной паузы Святополк поинтересовался:
— А каким будет ваш выкуп, Поэт?
На что Пушкин без раздумий ответил:
— Мой выкуп — это моя совесть! А совесть я никому не оставлю в залог. И дьяволу никогда не продам, и не выменяю за свое благосостояние, в чем меня нередко пытаются упрекнуть за мои литературные труды, и не только…
— Ну что же, будем откровенны Поэт, — подал руку ризничий, — вы первый после моего почти пятивекового заточения здесь, кто обратился ко мне как христианин. И это не может не радовать меня: сознавая, что мое прощение Богом наступит лишь в ту пору, когда эта пещера услышит доброжелательное приветствие человека, который пришел сюда не во имя сокровищ, а чтобы одолеть ее многочисленные лабиринты, опасности и соблазны, как одно из Чистилищ, прежде чем предстать перед Господом нашим. И если это случится, то так долго сковывающие меня колдовские чары разрушатся, и, подобно апостолу Петру, который, в свое время трижды отрекся от «сочиненного евангелистами Христа», как вы изволите говорить, но был прощен, я раскаюсь и получу прощение. После этого, как мне подсказывает сердце, а может быть, сам Всевышний, пещера эта исчезнет вместе со всеми сокровищами, всеми драгоценными камнями и монетами, всеми колдовскими тайнами, всеми приворотными зельями, всеми ядовитыми зельями… все, все, все это дымом унесется сквозь небесное отверстие над вершиной Ведун-горы и рассеется…
Еще за утренней трапезой Святополк начал напутствовать Поэта:
— Ну вот, Александр Сергеевич, и пришла она, ваша пора… Оглядитесь еще раз, и в дорогу! Через некоторое время перед вами предстанет темное подземелье: входите в него безбоязненно! Там дует теплый ветер, который сразу же погасит пламя вашей свечи… Но вы не теряйтесь, даже когда будет зябко от неожиданно налетевшего холодного ветра… он леденит, как иней.
Об этой пещере можно сказать, что там нет никого. Но это не совсем так… Если хорошенько прислушаешься, услышишь человеческие голоса, ваших предшественников, тех кто еще не успев погибнуть от голода и жажды продолжает блуждать по пещере, обреченно сохраняя  последние признаки человеческого достоинства, а тот, кто его давно и безнадежно растерял, делит с подобными себе рассыпанные по многочисленным каменным лабиринтам несметные сокровища. Они переговариваются между собой… но вы, Поэт, не поймете, о чем они говорят, ибо от жадности своей они позабыли родную речь и теперь говорят на неведомых миру языках. Это уже безвозвратные грешники — наипервейшие рабы Сатаны. А значит, на самом-то деле, там уже нет никого… кроме парящей и незримой руки незримого Господина, а быть может, и Самого Господа Бога, рука которого, как бы приглашая в пещерную бездну, похлопывает по плечу того, кто просочится в недра «Семь страстей» смело и без оглядки, и, как будто бы угрожая, толкнет того, кто в страхе попятится от увиденного в ней…

Человек, сильный духом и чистый сердцем, даже несмотря на водящиеся за вами мещанские предрассудки и глупые грешные выходки, вы вправе надеяться на божью благосклонность. Если эта надежда не покинет вашей, Александр Сергеевич, груди, то вы получите право желать, и, я уверен, получите желаемое!
Но, управляя своей мыслью, вам следует удержать свой язык, ибо мысль человека возводит его на вершину мироздания, а язык человека принижает его. И вам, как Поэту, это должно быть известно и без моих слов…


Глава 4

в которой говорится о последних поисках пещеры и неожиданном прощании Пушкина со Святополком.


1

Когда венчающий Ведун-гору — Хиру лунный диск, тонкий и прозрачный от увеличившихся размеров и потерявший свою позолоту, стал похож на священный нимб, всю эту пору находящиеся у подножья горы Поэт и ризничий поднялись с покрывшейся росою травы.
Уже вскоре, уверенный в своих действиях Святополк, свернув к тому месту, где‚ по всем ему известным приметам‚ должен быть вход в пещеру, не нашел ее, наткнувшись на поросшую лишайником сплошную каменную стену — ни щели, ни трещины, ни дыры, ни пещеры, ни подземелья, ни грота…
— И что за чертовщина! — удивился ризничий. — Почти половину тысячелетия проживаю я здесь, знаю все подступающие к пещере тропинки, даже самые малые кустарники и отдельные камушки подле склона горы, но чтоб вот так заблудиться…
При упоминании черта, Пушкин не без тревоги посмотрел в сторону дико заросшего лога, в котором уже давно растворился Ярошка. Поймав на себе недоуменный взгляд спутника, Святополк решил высказать свое предположение:
— А не его ли это проказы?
— А ну-ка подь сюда, Ярошка!.. — почти в голос выкрикнули путники. А задержав дыхание, услышали в ответ: «...Туда для вас блестит дорожка!»
Почесав затылки, Поэт и ризничий пошли искать указанный путь.
Искали долго, ругая при этом всю лесную и болотную нечисть: кикимор, леших, водяных и других способных колдовать обитателей здешних мест. И если бы успело до срока рассвести, не найти бы им серебристой тропинки…
А когда перед путниками наконец-то открылось зарастающее лавровыми деревьями, неизвестной породы колючими кустарникам и мхами пещерное отверстие, они, подкосив уставшие от долгих поисков ноги, здесь же, у входа‚ и расположились на полынной траве.

2

После отдыха случилось то, чего Пушкин никак не ожидал от своего попутчика.
— Простите, Поэт! — снимая головной убор и опустив белесую голову, повинился Святополк, — но дальше я с вами не пойду.
С этими словами ризничий отошел в сторонку. И, не дождавшись ответа, попытался закруглить давно начатый разговор.
— Об одном лишь прошу: если Поэту небезразлична надежда на спасении грешной души вашего былого попутчика, отправляйтесь сквозь гору один. А коль у вас хватит сил и мужества одолеть все преграды, соблазны и страхи и отыскать выход из пещеры, это и будет нашим двойным избавлением от грехов. Прощайте! И простите меня за то, что я убоялся сказать вам об этом раньше. Все думал, а как вдруг вы не решитесь войти в эту пещерную пасть один…
Да благослови вас Бог! Ступайте смело, а я вернусь к старой часовне, где и буду молиться за раба божьего Александра… денно и нощно.
Перекрестившись, Святополк надел шапку растворился в подгорной тени.
Не задерживаясь больше у входа в пещеру и тоже перекрестившись, Поэт шагнул в неопределенность…
Еще через мгновение он оказался в подземелье.


 Глава 5

в которой рассказывается о покорении Пушкиным пределов и препятствий пещеры «Семи страстей».

1

Едва приметный фосфорический свет с трудом обозначил стоящие подле каменных стен, похожие на огромные сосульки сталактитовые колонны.
Теперь каждый шаг Поэта поглощала стылая и парящая, как подземельные совы‚ тишина. Своей тягучей медлительностью она внушала человеку страх.
Пушкин почти на ощупь прошел по длинному и широкому туннелю, который уже вскоре распался на семь коридоров. Не останавливаясь и не пытаясь найти на стенах какие-либо указатели, Поэт, не меняя направления, шагнул в первый попавшийся проход.
Чья-то незримая рука будто напутствуя перед дальней дорогой, похлопала его по спине…
Александр Сергеевич оглянулся — никого!
На одном из просторных подземных перекрестков, где сошлись соединяющие подземные дороги туннель и переход, до огибающего каменный выступ Пушкина донеслись звуки рассекающей друг друга стали, выстрелы и рикошетный визг пуль.
С четырех сторон перекрестка попарно рубились на саблях и шашках, сходились и стреляли друг в друга дуэлянты. Тени людей сражались не на жизнь, а на смерть; ни угроз, ни проклятий не были слышны, но яростными были удары сабель и шпаг и частыми выстрелы.
Поэт содрогнулся от ужаса, когда услышал со стороны одной из пар дуэлянтов, значительно отдалившейся от других сражающихся фигур, знакомый голос молодого человека с бледным и грустным лицом.
Пушкин не ошибся, признав среди поднявших пистолеты своих литературных героев из романа «Евгений Онегин».
Поэт попытался было встать между соперниками, но поздно: один из них — Ленский, уже замертво рухнул к его ногам.
У Пушкина помутилось в глазах, однако он без раздумий ринулся дальше, в сторону других все еще противоборствующих сторон, на свист пуль, в самую гущу мелькающих орудий. Он чувствовал, как его обжигает порох, касаются холодные лезвия и одежды дерущихся…
Когда, несмотря на все препятствия, Поэт бесстрашно и гордо, не глядя по сторонам, но, слыша вздохи и стоны дуэлянтов, прошел сквозь поле боя, все это время плавающая где-то рядом с ним незримая рука легонько, как бы ласково и дружески, похлопала его по плечу.
Пушкин уходил, а за спиной его еще были слышны звон металла, выстрелы и шелест одежд.

2

Не оглядываясь и не останавливаясь более, Александр Сергеевич шел вперед в глубь пещеры. И уже вскоре очутился в залитом мягким светом гроте, где совсем не было тени. Здесь, как в гнезде термитов, переплеталось бесчисленное множество дорог по всем направлениям. Когда Поэт пошел по одной из них, на первом же повороте его окружили ягуары и пумы, львы и тигры, а над головою стали едва слышно мелькать крылатые тела первобытных ящуров. Жаркое дыхание вырывалось из открытых пастей и клювов; и те и другие устрашающе выпускали когти, яростно били хвостами и щелкали клювами…
Но Пушкин смело прошел среди них, чувствуя, что их жесткая шерсть и потрепанные перья касаются его; прошел не оборачиваясь, не спеша, но и не медля, и слышал позади рычание и шум настигающих крыльев…
Незримая рука того, кого Поэт не видел, но кто, несомненно, шел с ним рядом, все время, ласково похлопывала его по плечу, не подталкивая, но направляя вперед и только вперед…
По обеим сторонам пещеры извиваясь, свисали и шипели змеиные головы, пугающе вспыхивали, казалось бы, приближаясь к самому лицу подземного путника зеленовато-желтые огоньки неведомых размеров светлячков…
А Пушкин все шел вперед.

Перед ним был спуск; внизу — круглая площадка, вся усыпанная костями.
Здесь было множество скелетов. Некоторые из них еще стояли, прислонившись друг к другу и согнувшись от усталости. Одни скелеты продолжали удерживать в руках кайла и лопаты. С плеч других свисали шахтерские фонари; среди кусков руды, под ногами, валялись оторванные части скелетов: отвалившиеся черепа с пустыми глазницами. Пушкину на миг показалось, что некоторые из останков принадлежат кому-то из его бывших товарищей, которых отделила от него Сенатская площадь в декабре 1825 года.
Правая рука Поэта поднялась было, чтоб сотворить крестное знамение…Но что-то удержало его, и он — «сильный духом и чистый сердцем», решительно прошел между скелетами, закрывая нос от запахов тления, которые исходили от еще покрытых кожным пергаментом костей.
И снова ласковая рука похлопала Пушкина по плечу.
Когда впереди послышался плеск воды, уже давно томимый жаждою Поэт поспешил в конец туннеля…
Впереди, как в огромной голубой чаше, установленной среди каменных глыб, колыхалось подсвеченное подземное озеро, в котором купались русалки. А рядом, на золотом песчаном берегу, водили хоровод похожие на кружевное ожерелье, празднично одетые девушки — одна другой краше! — веселый хоровод, который, просочившись сквозь сплетения огромных хрустальных цветов, окружил Пушкина и стал обольщать его, уже давно не видевшего женских прелестей и забывшего, когда он в последний раз удовлетворял свои плотские желания…
Девушки были одеты в сплетенные из цветов гирлянды, другие — в одежды, прошитые нитями бисера, третьи едва прикрывались своими распущенными волосами; одни подносили ему запотевшие от холода, причудливой формы стеклянные сосуды, наполненные благоуханным напитком, другие танцевали, покачивая бедрами, словно под музыку падающей воды, третьи прельщали его красотой своего тела и расстилали на берегу мягкие циновки, откровенно и лукаво приглашая его возлечь…
Когда Пушкин, несмотря на все глубоко скрытые желания удовлетворить свои плотские прихоти и жажду‚ прошел мимо хоровода и озера, незримая рука вновь похлопала его по плечу, как бы желая сказать: «Молодец!»
А Поэт уже направлялся навстречу новому повороту.


Глава 6

в которой речь идет о дух последних испытаниях, которые выпали на долю Пушкина в пещере «Семи страстей».

1

Пушкин потерял счет времени и шел куда глаза глядят.
Навалившаяся со всех сторон тишина угнетала, готовая размазать по каменным стенам. Однако уже вскоре все переменилось.
Вокруг Поэта забрезжил пусть тусклый, но спасительный свет. И в этом невесть от чего исходящем свечении он разглядел среди каменных обломков туннеля свернувшееся клубком пятнистое толстое тело, бьющее хвостом, как тяжелым пастушьим крутом. И от этих хлестких ударов, поднимающих каменное крошево, было больно ушным перепонкам.
Это была необычно большая гремучая змея; она поднимала узкую клинообразную голову и высовывала черный язык, устремив на человека взгляд горящих глаз, черных, как бархатные пуговицы…
С ее двух кривых зубов, длинных, как рога годовалого бычка, капала черная жидкость: то был яд, накопившийся от длительного отсутствия вблизи от этой твари, как правило, обреченных на смерть жертв.
Змея — проклятая гремучая змея — извивалась, трещала и щелкала мощным хвостом, поднимая вокруг себя облако пыли.
Обильный пот выступил на лбу Поэта, но он, не глядя на змею, но, видя, как она поднялась на хвосте и с грохотом упала на камни, плоская и дрожащая… пошел вперед, слыша треск и щелчки, которые, словно оружейные выстрелы за спиной, вызывали боль в ушах.
Это было шестое испытание Пушкина, из которого он, сильный духом и чистый сердцем, вышел победителем; и тогда летающая рука погладила его по голове и с дружеским напутствием, словно навсегда прощаясь в конце размеченной препятствиями дороги, похлопала его по плечу и по спине.

2
 
Если бы Пушкину в этот момент пришло на память название преодолеваемого им пространства — пещеры «Семи страстей», он, безусловно, задумался бы о новом и, возможно последнем испытании. Но неожиданно нахлынувший на него прилив идущего через каменный коридор из просторных, поделенных ручейками и реками долин и лесных скоплений бодрящего благодатного воздуха расхолодил его и обезоружил…
И после окончания одного из скалистых лабиринтов Александр Сергеевич вдруг увидел вдали просторного помещения струящийся радужным цветом костер.
«Что за диво?! — удивился Поэт. — Огонь без дыма и жара… А может быть‚ это подсвеченный фосфорическими украшениями клад?»
Вспомнились слова Святополка, о хранящихся в пещере «Семи страстей» несметных всевозможных сокровищах. О том, что в окружавших Ведун-гору местах несколько веков назад разбойники жили, а добычу —золото, серебро и драгоценные камни, а также украшенные ими изделия прятали в пещере…
А ежели этот огонь предназначен для очищения добытых ценой крови и слез бриллиантов и денег… И гореть ему — тысячелетия!.. А если в костре том окажется сиротский грош, то и двух тысячелетий мало будет… И никому тот клад не дается, пока вся обида не выгорит… А коль ты его нашел — поделись с бедняками, раздай сиротам, нето впрок не пойдет…
«Эх, кабы мне повезло, — сказав это, Пушкин поспешил на радужное сияние. — Погаснет или нет? Коли не вышел срок, затушу…»
Но сколько ни топтал и ни разбрасывал ногами светящиеся монеты и драгоценные камушки Поэт, свет не гас; наоборот, разгорался все ярче. Из-под камней лилось радужное сияние, словно солнце играло в каплях росы.
Внезапно свечение прекратилось, чтобы уже вскоре, среди привычной для Пушкина мглы, стали прорисовываться в едва приметном мерцании похожего на ларец ящика красные рубины — камни как на подбор, каждое с перепелиное яйцо; голубые сапфиры — ясные, как небесная лазурь; изумруды, чей зеленый цвет был особо приметен среди рубинов. Подле сундучка большими россыпями валялись перстни, ожерелья…
Когда просторная часть подземелья вновь наполнилась светом, да не от драгоценностей, а от размещенных по стенам каменного грота, неожиданно вспыхнувших блюдец с несгораемой жидкостью, Александр Сергеевич увидел разместившуюся на самом гребне величественного камня — малахита серебристую, ящерицу с золотою короною на голове.
— Не все сокровища, — поведала она опешившему Поэту, — отдала Мать-Земля людям, она доверила их нам: мне и моих сестрам — голубым змейкам. Мы стережем их, но не богатеем. Мы не превращаем слез бедняков в жемчуг, не покупаем и не продаем брильянтов, не чеканим из золота монеты, мы только любуемся блеском драгоценностей, славим Землю и верно храним ее богатства.
— Коли вы такая добрая, как и все ваши маленькие слуги, скажите мне, каким же таким образом объявились эти сокровища? — спросил одолевший робость и не узнающий своего голоса Пушкин.
— Сокровища — это все, что потерял и чем пренебрег раб божий, земной человек: пропавшая даром минута — сапфир; брошенный кусок хлеба — сверкающий жемчуг: сила, не послужившая на пользу людям, — чистое золото. Если бы люди не теряли своих сокровищ, они бы давно уже жили в земном Раю. А так сокровища уходят в Землю, а мы их, по воле Господа нашего‚ переносим сюда… и стережем…
Выслушав назидание пещерной царицы и уже более стараясь не смотреть на переливающиеся всеми цветами радуги сокровища, Поэт поспешил в конец пещеры да больно ударился в наступившем вслед за исчезнувшей ящерицей полумраке о какой-то бочонок и замер от неожиданности. С хрустальным звоном из покрытой пылью и паутиной деревянной посудины к его ногам полились сотни алмазов. Широко рассыпавшись на покрытый угольной пылью каменный пол, они сверкали теперь как звезды, которые оторвались от небесной тверди и упали на полог черного бархата.
Ежесекундно теряя уравновешенность, как вышедший на охоту‚ Пушкин смотрел теперь на этот скромный сосуд‚ до половины заполненный драгоценными камнями разных величин и желтыми металлическими кружками — золотыми монетами.
— Мое!.. Мое!.. Все мое!.. — задыхаясь, и окончательно теряя контроль над собой, повторял Пушкин, погружая руки в алмазы. — Я богат!.. Наконец-то! я давно это заслужил!
Он набрал полные пригоршни драгоценных камней и сжал их так, что они врезались ему в ладони. Вероятно, это было ему нужно, чтобы поверить в происходящие. Затем, нечувствительный более ко всему остальному, сразу забыв голод, жажду и усталость, он стал пересыпать драгоценные камни из одной руки в другую, как маленькие дети, забавляясь, пересыпают песок. Камни оживали, напоминая рой мошек, играющих в собственном, пропитанном фосфорическою пыльцою свете.
Созерцание этого мерцающего волшебства продолжалось до тех пор, пока налетевший от края пещеры очередной прилив прохладного и пропитанного луговыми запахами ветерка не привел в сознание Поэта…

Когда уставшие от подземного полумрака и непродолжительного мелькания разнообразных светильников глаза наконец-то увидели дневной свет в конце пещеры, Поэт, вспомнив о находке, принялся ощупывать карманы своей пропылившейся одежды…
Все драгоценности, которыми он столь безрассудно наполнял свою одежду, были при нем…
Однако уже вскоре вместо удовлетворения от свалившегося на него богатства, Пушкин стал испытывать ощущение брезгливости. На память пришло прочитанное однажды изречение Иисуса, где он показывает, что если придаешь слишком большое значение материальным сокровищам, то это может стать западней: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут». Такие сокровища не только преходящи, но и не представляют собой ценности у Бога.
Вместо этого Иисус советовал: «Но собирай себе сокровища на небе». Это делают, ставя служение Богу на первое место в жизни, никто не может отнять «сокровища», собранные у Бога таким образом, или великую награду. Затем Иисус еще добавляет: «Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».
После этих воспоминаний наличие тяжелого и порочного груза драгоценностей стало все угнетающе давить на постепенно проясняющееся сознание Поэта.



Глава 7

в которой речь идет о встрече Пушкина с мудрым старцем по имени Человек и состоявшемся между ними разговоре.

1

На выходе из пещеры, в одном из ее каменных «карманов» Пушкин обнаружил человеческое жилище — убежище, пусть не от светского мира, которого здесь не было и в помине, а скорее от близости к Преисподней и ее хозяину Сатане.
За неким подобием занавеса, составленного из свисающих до пола ожерелий собранных из разнообразных по форме и цвету ягодных плодов, находилась небольшая, но достаточно уютная для проживания келья, без окон и дверей; с каменным очагом, низеньким столиком, сплетенным из ивовых веток и уже отполированных временем, собранных из бамбука скамеек.
 Оглядевшись, Поэт не без удивления обнаружил, что в тени на лежанке, находится одетый в белые одежды похожий на лунь древний старец с давно поседевшими и низко спадающими с головы волосами и достигающей пояса бородой.
Не выказав и доли удивления и беспокойства от неожиданно появившегося незнакомого человека, не спеша, прикрыв цветной тряпицею потемневшие от времени гусли, хозяин кельи предложил гостю присесть на соседнюю скамью.
Поклонившись старцу и поблагодарив за гостеприимство, Поэт, опустив устало тело на грубую, но чистую матерчатую подстилку и оглядевшись, не сразу спросил:
— Скажите мне, любезный хозяин, как ваше имя?
Прежде чем ответить, старец, долгим и добродушным взглядом изучал пушкинское лицо и его непроизвольно вжавшуюся в каменную стенку фигуру, а лишь затем, как бы вспомнив о своем величии, по-молодецки поднявшись с лежанки и став значительно выше ростом, произнес:
— Имя мое — Человек! — не громко, но вместе с тем предельно выразительно и гордо, прозвучали среди каменных сводов и далеко отозвались эхом за их пределами божеством окутанные слова.
— Пусть будет так, — согласился Пушкин и немного помолчав, продолжил разговор:
— Должно быть‚ вы бедны?..
— Не жалуюсь на Бога, гость мой. От трудов своих, песенника, я сыт, а большего мне и не нужно. От лишнего не будешь счастливее, ведь желаниям нет предела…
— Но скажите тогда, Человек, как, по-вашему: правильно ли, хорошо ли живут люди?
— Нет, путник, нехорошо! Я давно наблюдаю за людьми, но так и ни нашел среди окружающей их Лжи, вопреки заветам Отца Моего и Создателя, всегда созидающей Правды! Оглянись вокруг да сделай это, как можно пристальней и честнее, для того чтоб понять одну из основополагающих истин в человеческих  взаимоотношениях, которую кратко и точно можно изложить так: любовь к людям хоть и выглядит часто внешне беспомощно и совсем не героически, в конце концов всегда побеждает. Тот, кто любит людей, должен ненавидеть тиранов. Но человеколюбие, просто любовь, больше, величественнее и прекраснее ненависти, которой еще так непростительно много вокруг нас.
Нынче плотник ненавидит плотника, а гончар гончара: всю бы работу, все деньги себе бы забрал. С завистью смотрит гусляр на гусляра, певец на певца и даже на нищего нищий: посмотри, как у церковного храма они дерутся за медную монетку. Зависть с гнусным лицом и ненасытная Алчность — вот их друзья. Ну а Совесть и Честь вознеслись на Олимп… Вам же, простым смертным, остались труд подневольный и злые бедствия. Грабеж и насилие суд не карает, потому что грабители угождают дарами царям. Они пьют дорогое вино из золотых чаш, бедным же остается есть орехи да желуди. А бессмертная Правда, видно, плачет напрасно перед троном очередного земного Государя…
— И еще хотелось бы спросить о тех самых 144 000 избранных Богом представителей Земли Израилевой, насколько прочно их пребывание на вершине Царства Небесного?— тихо молвил кротко внимающий старцу Пушкин.
— Во-первых, что есть такое «Небесное Царство»? — живо откликнулся Человек. — Это, образно говоря, своеобразный невод, который захватывает рыбу всякого рода. При сортировке непригодную рыбу выбрасывают. А хорошую, оставляют. Так будет при завершении системы вещей, когда придет время вытянуть «невод» и когда ангелы будут отделять злых людей от праведных и злых предадут на уничтожение.
Во-вторых: многие верующие неиудеи получат благословения, отвергнутые неверующими иудеями. Многие придут с востока и запада Вселенной и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном; а сыны царства извержены будут во тьму внешнюю: там будет плачь и скрежет зубов.
Для полной ясности, могу сказать следующее: сыны царства, которые извержены будут во тьму внешнюю, — это иудеи по рождению, которые не воспользовались возможностью стать соправителями с Сыном Господним — возможностью, данной сначала иудеям, представителям Земли Израилевой…
Слушая старца, Поэт, уже не в первый раз, ловил себя на горестной мысли, что и на небесах, и на своей прежней родине пребывать одинаково беспокойно. Везде средь народа, как в скотном дворе‚ происходит грубый отбор, когда идет дележ постов и званий… Не потому ли с каждым новым перемещением, будь то во сне или наяву, испытываешь ощущение, что душа твоя, блудница, вновь вернулась на грешную Землю?
Захотелось прояснить ситуацию. И Пушкин спросил:
— На всем пути — от входа в пещеру и до выхода из нее здесь — меня занимает один и тот же вопрос: где я теперь пребываю? И что будет со мною дальше?..
Не сразу ответил старец, как если бы ожидая разрешения небес. А не дождавшись, решился… на собственное слово:
— Вспомни, Поэт, с кем ты всегда хотел встретиться на небесах?.. И Господь услышал твое пожелание. Но прежде чем ему сбыться, подверг тебя испытанию… И не где-нибудь подле порогов Своих… А в том самом месте, которое вам, землянам, никогда не у увидеть за обратной стороной Солнца — где ты и находишься теперь, причем, как на родной для тебя Земле…
Другой бы удивился услышанному, только не Пушкин, который, вспомнив о начале их разговора со старцем, очень буднично изложил свой очередной вопрос:
— Так как же жить народу моему?
— А вот как: у соседа лошадь, у тебя семена. Один даст другому лошадь, а тот поможет ему семенами. Оба вспахали бы, оба засеяли. Так-то, гость, по-моему, надо бы жить людям по отношению друг к другу… Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними.
Когда пришло время прощаться, Пушкин решился, пожалуй, на самый главный для него вопрос:
— Вот прошел я сквозь каменные лабиринты, одолел в себе семь страстей, да все не в радость мне, как если б в очах моих темная ночь.
— Не печалься, отрок, придет время, и прозреешь ты, и будет твой взор острее орлиного. Одно могу посоветовать: входите всегда тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в гибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их.
— И откуда, скажите, все ведомо вам? — словно вдогонку обратился Поэт, поражаясь тому, как у старца поменялось течение речи, когда на смену сухому официальному слогу пришел молитвенный речитатив.
— А ведомо мне все… от Господа нашего: где солнце ночует и который камень всем камням отец, сколько народов на свете живет и сколько трав на Земле цветет. Знать не случайно мое второе имя Ведун.
С этими словами подал старец Пушкину гусли свои — вещие струны и сказал на прощание:
— Не снимай их с плеч, пока не прозреешь нутром своим. Другие люди видят только то, на что смотрят, а перед твоим взором откроются тайны земные и небесные. Бери мои гусли, дабы сказывать всем уверовавшим в Отца нашего Господа, и особливо пой для тех, кто, потеряв веру, ослеп… И если спросишь, отчего у меня к тебе такое доверие, отвечу, поскольку знаю тебя, как человека в совершенстве владеющего пером. Обидевший которого, однажды падет и станет горбатым. Удар меча оставляет рубец, удар слова сокрушает. И ты сокрушишь тех, кто когда-то прикидывался радетелем за родную Землю.
— Да только будет ли от этого польза? — спросил, покидая пещеру, Поэт.
— Будет! — ответил ему с поклоном Человек-Ведун.

2
 
Долго, как целую Вечность, спускался Пушкин вниз от порога выхода из пещеры. И все это время он испытывал гнетущее чувство недосказанности, которое рождает недопонимание зависших над тобою вопросов. Отчего Поэту уже не раз хотелось вернуться к старцу и продолжить разговор. Но вместо этого Пушкин вновь и вновь принимался брезгливо ощупывать свои отвисшие от груза карманы. И лишь только когда он опустошил их на берегу болота, далеко забросив в злую зеленую пучину драгоценные каменья и увенчанные ими ожерелья, браслеты и перстни, ему вновь отыскалась большая дорога.
Теперь Пушкин шел не оборачиваясь, пока за его спиною не раздался устрашающе огласивший всю округу нарастающий каменный грохот.
Когда Поэт оглянулся… на том самом месте, где еще совсем недавно продолжал махать рукою вышедший провожать его старец, теперь происходило нечто невиданное!
Над содрогнувшимся всем своим оголенным от леса большим яйцеобразным телом Хиры — Ведун-горы; над ее расколовшейся кварцевой скорлупой и теперь медленно превращающейся в кристальное напыление; высоко во Вселенную возносился похожий на стеклянную пустотелость изнутри подсвеченный неведомым светом прозрачный воздушный столб, в центре которого, вращаясь по спирали, поднимался знакомый всем образ увенчанного терновым венцом распятого Человека.

апрель 2011 — апрель 2012


Рецензии