Портфель кроссвордиста I
В то утро я провожал в армию сразу и отца, и сына. Вот и случилось со мной удивительное.Начну же с того, КАК я в детстве думал.
Мать заливала в печи угли, выкручивала фитиль в керосиновой лампе. Спичечный коробок уже лежал у неё в сумке между двумя стопками ученических, сделанных из газет, тетрадей. Убедившись, что ничего в доме загореться не может, она закрывала за собой двери, потом приглушённо хлопала калитка.Я лежал и покорно ждал рассвета, зная, что каждая секунда этот рассвет приближает.
Первая проступала из черноты, как из трясины, печка. Вот для чего мама так часто её белит! Затем чёрный цвет в окне сменялся на сиреневый, потом на розовый, и, наконец, на белый. Мне уже не боязно и не скучно, а, наоборот, интересно наедине со своими мыслями. Я любил сидеть у окна, смотреть и думать, удивляться бесконечному разнообразию того, что рождалось … в голове ли? … мне казалось, там, куда я смотрел. Вчера, уставясь на иву под окном, я представлял, как на неё садится большая-большая птица. Сегодня я вижу, будто бы к иве подходят дядьки и пилят её. Вот уже вместо раскидистого дерева стоит пень, подставив широкий лоб снежинкам, а через поле идёт к нашему дому человек с мешком за плечами.Из-под ватника видна белая рубашка с галстуком. Этот человек ; мой папа. Он смотрит на наш дом и не узнаёт его, ; иву-то спилили. Медленно проходит он по улице и ; всё, больше я его не вижу.
Фильмы, на которые меня изредка водила мать, я смотрел, конечно, с удовольствием. Но, отдаваясь в одиночестве никем не перебиваемому течению мыслей, испытывал очень похожие чувства. У меня даже получалась такая игра: я запоминал цепь своих мыслей, пробегая потом по ней взглядом художника, сделавшего набросок картины. Меня поражала способность мыслей необъяснимым образом сцепляться друг с другом. Эти бесконечные сцепления захватывали меня, очаровывали и совершенно, как мне казалось, не зависели от меня. Словно кто-то показывал мне их.
Не зная ещё, что память человеческая не безгранична, я думал, что цепочки эти так и будут в моей голове всегда, потому что они тоже складны, сло-же-ны, как стихи, которые мы учим с мамой. Кроме того, я был убеждён, что если бы мама не сидела вечно над своими тетрадками, а поглядела бы в окно на иву, потом на заколоченный соседний дом, потом на стожок в дальнем конце поля ; она стала бы думать те же мысли ; прошла бы по моей цепочке.
Я так уверовал в это, что после, помню, стал стыдиться каких-то нечестных, недобрых мыслей ; боялся, что мать как-нибудь прочтёт их, а если не мать, то вдруг когда-нибудь изобретут такой прибор, который и через много-много лет восстановит те цепочки, что я протянул от ивы к дому с заколоченными ставнями, а от дома ; к стожку в дальнем конце поля.
Итак, прибор, запомните, пожалуйста. Кто бы мог подумать, что такой прибор много лет спустя у меня и правда будет.
Отец мой с фронта не вернулся, хотя ива стояла целёхонькая, и даже детки её вдоль забора разбежались. Сразу после победы приехала и стала жить с нами папина мама. Выглядела она тогда совсем молодо и, говоря ей „бабушка”, я каждый раз пугался собственной грубости. Цель своей жизни бабушка видела теперь в том, чтобы найти могилу своего сына, моего отца. Для этого бабушка писала много писем и часто получала ответы. Часто, но не всегда. Ещё она много ездила. Читала надписи на братских могилах. Бабушка работала в совхозе, а поздними вечерами мыла пол в клубе. Ей помогала мама. У бабушки была икона, которую она прятала за картиной Левитана.
На всю жизнь я запомнил запах воскресений тех лет. Это был единственный день в неделе, когда они отдыхали. Даже не день, а несколько утренних часов. Они вместе хозяйничали на кухне и всегда умудрялись приготовить что-нибудь вкусненькое, хотя кроме картошки редко что в доме бывало. Но вовсе не от вкусных запахов колотилось по утрам в воскресенья моё сердце, вовсе не для сдобно-печёных ароматов старался я проснуться как можно раньше. В это время бабушка и мама разговаривали о папе!
Бабушка рассказывала о том, как папа был маленький, как ухаживал за ней, когда она болела, как открыл во дворе школу собачьей дрессировки, как сам себя устроил на работу, на лесопильню, а ей сказал, что уходит в поход с учителем, и потом принёс деньги. Как я любил эти рассказы, каким счастливым был, когда их слушал!
Но вот однажды …
Однажды я проснулся под стук ивовой ветки в окно, прислушался к разговору и, … страшное разочарование окатило меня. Помню, что лицу было жарко, а ноги застыли чуть не до судорог. Бабушка пересказывала фильм, который мы с ней посмотрели вчера, и пересказывала не так! Не так, как было! Не так передавала чувства героев, не так излагала события.
Это означало, что, и прежние её рассказы не были точны, не были правдой. Вот почему я был в горе.
Могилу отца мы тогда ещё не разыскали, к памятнику не ездили, ; не знали, куда. Но то, что делалось в моей голове, когда я слушал прежние рассказы бабушки, очень походило на работу скульптора. Я как бы лепил из этих обрывочных рассказов … нет, даже не портрет отца, а его самого, живого,упрямого, бесстрашного.
И вот теперь отец, которого я воскресил своими руками, своими представлениями, собрал из кирпичиков бабушкиных рассказов, оказался не живым, а глиняным и раскрашенным.
Пустота не долго зияла в моей душе. Я снова начал мою лепку, но из другого материала. Я стал считать и до сих пор считаю, что вещи могут рассказать о человеке больше, чем другой человек. Вещи ; свидетели, а другой человек ; очевидец. Любой следователь вам скажет, что очевидец субъективен. Я рылся в книгах отца, пытался читать их его глазами. Я сознавал, что пока это для меня недосягаемо, но ведь с каждым днём наша разница в возрасте сокращалась. Настал день, когда меня озарила подсказка матери, что любимым поэтом отца был Блок. Я набросился сразу на все четыре тома с жадностью человека, которого сутки не пускали в комнату, где именно для него и был приготовлен обед. Читая мудрёные стихи, я, по малости лет, с трудом доискивался до смысла, но стараний не оставлял ; мне ведь надо было понять не только, что хотел сказать поэт, но и ; чем это нравилось отцу. Поэтому стихотворение я прочитывал трижды: за себя, за Блока, а потом за отца. Мелодичными, родными становились строки именно при третьем, "отцовском" прочтении.
А однажды из книги выпал и лёг передо мной листок с переписанным рукой отца стихотворением, и я прочёл его как прямое обращение к себе:
„… случайно на ноже карманном
найди пылинку дальних стран,
и мир опять предстанет странным,
закутанный в цветной туман …”
Я запомнил эти стихи, хотя для моих состояний души они совсем не подходили. Мне-то мир постоянно казался странным и туманным, а ясные миги были редкими. Может быть, отец оставил мне эти стихи на вырост? Как охотничьи унты или топор-колун в сарае. И как же оно спасло меня, как пригодилось, отцовское наследство! Может, и не началась бы новая жизнь, если бы я не произнёс тогда, возвращаясь с вечера с Валей, эти строки.
Валя шла хмурая, раздосадованная. На вечере её драмкружок показывал пьесу о любви, а суфлёр, не признавая никаких логических пауз, подсказывал на весь зал, и зрители некстати смеялись.
Я не знал, как подбодрить её и молчал, хотя понимал, что молчание легко спутать с отчуждением. Валя захотела подойти к озеру. Начиналась весна, лёд уже наполовину стаял, и было забавно смотреть, как луна, ясно отражаясь в чистой и спокойной воде, на середине озера разламывается, теряется в буграх, надувшихся на льду. Валя, судя по её настроению, видела только середину.Она сердито смотрела на лёд, и туч на её лице было больше, чем над нами.
Я, стоя рядом, обнял её, как бы согревая, но она сделала шаг в сторону. Моё присутствие никак не помогало ей! И, в спину уходящей от меня любимой девушке я прочитал:
Ты помнишь: в нашей бухте сонной
Спала зеленая вода,
Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда...
И тут я увидел, что Валя возвращается!
„Что-что?” - взволнованно спрашивала она, и с каждым шагом глаза её, огромные, милые, были всё ближе и, с разгорающимся в них восторгом, оказались, наконец, перед моими.
Она говорила потом, что не разобрала в те секунды ни слова. Предчувствие радостного открытия передалось ей через моё бормотанье и повлекло ко мне.
-Что ты такое сказал? Такое! Повтори, - потребовала она и подняла руки, словно хотела положить их мне на плечи. Я, сдерживая ликующее сердце,прочёл дальше:
„Как мало в этом мире надо
Нам, детям, и тебе, и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне ”
Валины губы сначала обожгли холодком, но через несколько секунд стали тёплыми. Их теплота и сейчас согревает меня, удерживает в жизни … Устал, мысли путаются, через два часа Валя сделает мне новый укол морфия и я продолжу рассказывать то, что непременно должен рассказать.
Месяц назад я ещё мог ходить и пошёл на кладбище, навестить бабушку и маму. Знаете, на что похожи могильные оградки? На детские кроватки! И так же, как над младенцами, наклоняются над ними родственники.
А сейчас пора переходить к главному. Нет, сначала ещё одно размышление. Потерпите, пожалуйста, иначе я не смогу объяснить вам удивительное событие, случившееся со мной третьего дня.
Первый человек, которого я хоронил, был наш директор школы Василий Ефимович. Он умер от фронтовых ран через два года после войны. Приехала из Ленинграда его дочь и стала раздаривать оставшееся после него имущество. „Победу” ; районному отделению скорой помощи, книги ; библиотеке, картины ; школе.
А куда же делось то, что он знал? ; мучительно думал я. Василий Ефимович казался мне человеком, который знал всё. О чём бы его ни спросили, ; обо всём он рассказывал подробно, с увлечением.
Прошло много времени, пока я понял: то, что успел он рассказать, передать, то есть маленькая частичка ; осталось в мире, остальное ; ушло вместе с ним. Как же так, думал я, ведь не я же первый задумался об этом? Ведь давно бы люди могли понять: то, что не оставишь ; это и есть главное. Но нет же, суетимся, наживаем „добро”… и этим обедняем, обкрадываем свою жизнь, единственную, неповторимую. Я стал думать о том, как работает комиссия по литературному наследию умершего писателя? Разбирают черновики, записные книжки? Наверное, при работе комиссии следует забыть слово „плагиат”. Если какая-нибудь черновая страничка, строчка попадёт в рукопись другого ; это хорошо. Значит, она не пропала, не умерла вместе с автором, эта, не увидевшая света, мысль.
Ведь что такое фраза, наспех начерканная на листке? Это знак душевного состояния писателя. Причём не обычного, а вечного, по его мнению, душевного состояния ; иначе бы он не писал. И вот, благодаря знаку, это же душевное состояние, или очень похожее, передалось другому, продолжилось в другом. Знак расшифрован, мысль ожила. Это больше, чем просто опубликовать черновики. Потому что отредактированные, отпечатанные, строчки уже не обладают силой знака, могущего, я верил, вызвать в читающем то же состояние души, в котором был писавший. Я считал, что сама тетрадь, кляксы, почеркушки - всё помогает расшифровать этот самый знак душевного волнения. Таким образом, я вернулся к тому детскому представлению, что мысли можно узнать не только, когда они произнесены или выражены письменно. Можно, например, сесть так же, как сидел хозяин кабинета, посмотреть в окно, увидеть ту же птицу, ; почему нет? прочесть надписи на корешках книг, … но нет, не угадать мысль хозяина кабинета. Ведь каждая наша новая мысль базируется на старом жизненном опыте, а он у каждого уникален.
И всё-таки я убеждался в том, что, посмотрев на один и тот же предмет, два человека испытывают одно и то же чувство, причём отнюдь не по прямым ассоциациям.
А теперь, наконец, о главном.
Валя, моя жена, панически любит нашего сына. Я не оговорился. Именно панически любит. С первого дня она боится его потерять. А три месяца назад пришла нашему сыну повестка в армию. Вот и началось для нас испытание. Сестра Вали работает в нотариальной конторе, она-то и рассказала, как оформили нашему соседу, однокласснику сына, опекунство над бабушкой и от армии освободили. Искушение велико:представить в военкомат справки о моём состоянии здоровья и - с нами будет сын. Рассказала сестра историю про соседа и молчит, на Валю смотрит. А мне и взглядом Вале ничего говорить не нужно. И так присутствует при разговоре человек, который намёк нотариуса не одобряет - мой отец на портрете. Валя посидела ещё минуту, руки сложив, как первоклассница, а потом вскочила и давай на кухне чашками греметь, чай нам готовить. А утром в парикмахерскую побежала, волосы красить. Видно, седины у неё в эту ночь прибавилось.
Утром, как сыну уезжать, Вале пришлось укол мне сделать на час раньше положенного. Зато и полегчало мне - сердце громко, сильно билось. Я даже вознамерился проводить сына до калитки. Да переоценил себя. Поднялся и лёг снова, не захотел Валю обременять, а то ещё из-за меня не сможет напутствовать так, как требует материнское сердце.
Простились мы с сыном по-мужски, сдержанно. „Не подведи моего отца, а твоего деда”, хотел я сказать, да комок в горле помешал. Они ушли, а я лежал, смотрел в окно и представлял их путь до калитки, а потом по улице к военкомату… И вдруг я совершенно чётко представил, как по этой же тропинке - крыльцо-то я переставил, и калитку поменял, но тропинка-то осталась! шёл 36 лет назад мой молодой отец. Я представил, как смотрит он на иву, как оборачивается на дом, где сплю я, и думает, конечно же, думает: а вот детей-то я оставляю маловато…
Это не догадка, не домысел, это совершенно точно ; я расшифровал знак душевного состояния отца, хотя он нигде не записан.
1986
Свидетельство о публикации №212112000659
Спасибо - и Зайкину, и Вам.
Евгения Серенко 25.11.2012 18:35 Заявить о нарушении