Яко печать.. Война для отрока-8

               
                ГЛАВА  20. НА  ИЗЛОМАННЫЕ КРУГИ  СВОЯ

Перетаскав свои вещи на привокзальную площадь, они решали, казалось, невыполнимую задачу доставки их к себе домой. Городского транспорта, конечно, не было, на себе не донести – как тут быть? Надо обращаться к частникам – старикам, женщинам и подросткам, оснащенным двухколесными тачками и промышлявшими на них извозом. И вдруг, о чудо, к нам подкатывает такая тачка, а тачечник – кто бы вы думали? – сам Сашка Драчёв. Но какой! Выросший, повзрослевший и страшно худой. И в фантастической одежде, состоящей из одних латок, подпоясанный поверх телогрейки веревкой, в каком-то немыслимом треухе, как будто позаимствованном в помойке, и обуви, не поддающейся никакому описанию – бурки не бурки, валенки не валенки, а нечто гибридное с добавлением ещё каких-то неведомых и явно заимствованных от других видов обуви элементов.

И вот такая живописная фигура подкатывает к ним тачку, застенчиво и счастливо улыбается и предлагает свои услуги. Но разве это ни чудо! Разве это ни знак судьбы, ни доброе принятие Домом своих заблудших жильцов! О, радость встречи при возвращении к себе – есть ли что выше, теплее, крылатее.
Конечно, обсуждение новостей, расспросы, сбивчивые перепрыгивания с темы на тему и снова возвращение к брошенной теме – бестолковая, перемешанная с радостью и печалью, с большим и малым, с бытом и трагедией, такая вот несуразная беседа до самого дома. По едва расчищенным от кирпичей улицам, мимо коробок и руин бывших зданий и целых кварталов.
И вот он, их дом. По виду тот же, только в ряби от осколков, с местами осыпавшейся штука-туркой, кое-где разбитыми и вырванными окнами. По дороге узнали, что в него попала бомба и, пронизав его от крыши до первого этажа, взорвалась у двери Чуриловой квартиры. Под лестницей стоял отец Сашки и был убит этим взрывом. Их квартира тоже была разрушена.

 Теперь Сашка жил с матерью в другом месте, на углу Николаевского и Тургеневской, возле Юриной школы. Старшая сестра его уже работала проводницей на железной дороге, младшая оканчивала ремесленное училище. Сам он только недавно вернулся из армии, дезертировал из неё, и, явившись в военкомат, заявил, что не будет служить, так как его не хотели отправить на фронт. Медкомиссия признала его сумасшедшим и освободила под чистую от военной обязанности. Теперь он промышляет тем, что, соорудив из разных случайных деталей тачку, развозит на ней вещи прибывающих из эвакуации беженцев. Тем и живет. Конечно, с нас плату за доставку вещей к дому он решительно отказался брать – свои ведь!

А с армией у него получилось вот что. Забрали его сразу же по освобождении города от нем-цев. Отправили куда-то в район Сталинграда, якобы на подготовку и обучение. На самом деле пришлось только работать, разбирать развалины. Всё бы ничего, да беда в том, что почти не кормили. Буквально чуть не умирали от голода. А ведь возраст – только дай поесть! Семнадцать лет. Терпел, терпел и стал проситься на фронт в надежде, что там накормят. Не отпустили. Раз не отпустили, два, а на третий сам пошел догонять фронт. Через донские степи, кормясь, чем Бог пошлет. Шёл по районам недавних сражений, где ещё всё оставалось в нетронутом, не убранном виде: трупы и техника валялись почти сплошь. Стал считать убитых, быстро сбился, но запомнил, что на каждого немца приходилось трое наших.
Фронт не догнал, а до дома дошел и решил, что надо всё-таки поставить власти в известность о своем деле. И поставил, нашумев там и набедокурив. И вот чем всё это кончилось – полным освобождением от армии с белым билетом и официальным признанием ненормальности. Его это вполне устроило, так как кормиться дома было надежнее – всё зависело только от собственной инициативы. А она у него была. И силы тоже были. Вот таким стал Юрин друг Сашка Драчёв.

В своей квартире Масуренковым поселиться не удалось, так как была она в полностью нежи-лом состоянии – не то, что без стёкол -  без оконных рам, без дверей, без сантехники. Каким грустным было обследование ими своего бывшего жилища! Но что поделаешь?!
 Сначала временно устроились в чуриловской квартире, она была более или менее приспособ-ленной для этого. Потом переселились на второй этаж в дом-двойняшку. Там тоже в относительно пригодном состоянии была одна квартира, состоящая из двух смежных комнат с условной перегородкой между ними - конструкцией, «застеклённой» фанерой. Одна комната, как бы главная,  выходила двумя своими окнами на Дон, вторая, полутемная, стала прибежищем бабы Вари и Юры и в дополнительную нагрузку – кухней. В передней поместились родители с Игорем.

Тетя Лиза с Володей заняли комнату в бывшей квартире Чапчаховых. Последние по причине ее малой пригодности для жилья перебрались куда-то в город. Эти временные их жилища оказались постоянными более чем на десятки лет. А Володя со своей семьей и по сию пору живет в этой бывшей Юриной квартире, куда перебрался после отъезда Юриных родителей на новое место жительства. Скоро в их довоенной квартире поселилась приехавшая в Ростов сестра Юриного отца, тетя Тося с ребятами, Виктором и Борисом. Их отец погиб на войне, они сильно бедствовали,  и папа устроил им это жилище.

Кроме вновь прибывших, в доме почти никого из старых жильцов не было, по существу не было и новых, всего две-три семьи. А из старых остались  Сахно. Только Вовка Мяснина, их стар-ший, стал калекой, как очень многие мальчишки того времени. Разряжал или просто играл с гранатой или взрывателем, в результате чего потерял глаз и руку. Как я уже сказал, не было Чпачаховых, не было и Лапкиных, но жили они где-то поблизости, так что печальную историю их они скоро  узнали: Нинки с ними не было, ее угнали в Германию, где она то ли батрачила, то ли прислуживала своей немецкой госпоже. А вот Шумковы-старшие сами уехали с отступившими немцами, не взирая даже на то, что оба их сына служили в нашей армии.

Таким образом, возвращение Масуренковых на родное пепелище было не только радостным, но и печальным – здесь почти ни что не напоминало о безмятежном Юрином детстве: всё порушено, изгажено, поругано, заброшено. Милым, очень обрадовавшим их эпизодом было обнаружение на Дону знаменитого для ростовчан буксирного пароходика, а скорее, катера под названием "Фанагория". Как в счастливое довоенное время, он деловито сновал по реке, подталкивая и перетаскивая суда и занимаясь ещё какими-то важными речными делами. При этом он уморительно гнал перед собой большую волну, попыхивал высокой трубой и издавал родные всем звуки гудка-сирены. Раз ты тут, наша дорогая «Фанагория», значит жизнь налаживается!

Но налаживающаяся жизнь эта сразу же навалилась на  них  в суровом и жёстком своем обличии. Кормление с одних продовольственных карточек было очень голодным, а подспорья в виде зерновых складов рядом не было. То есть они-то были там, у отца в Зерновом городке, но он и слышать ничего не хотел о возможности таких же наших махинаций, как в Баталах. Хотя работа его была прежней – с тысячетонными массами зерна, но ни единого зернышка к ним в дом от этого не перепадало. Сам он никогда не взял и всем запретил. Но не помирать же с голода!

Тётя Лиза пошла спекулировать на базар. Был тогда такой род деятельности для энергичных  людей: оптом закупалось зерно, например, пшеница или кукуруза, этак полмешка или мешок, соответственно достатку. Очень искусно с помощью веревки и бензина из поллитровой банки вырезалась ободком серединка, немножко, чуть-чуть, банка снова составлялась в целое, склеивалась каким-нибудь образом, но вмещала в себя уже не поллитра, а, допустим, 450-480 миллилитров. И этой посудиной, выдаваемой за по-литровую, зерно отмеривалось покупателям в розницу. Все, конечно, знали, в чем здесь дело, отлично понимали истинную подноготную таких якобы случайно разбитых банок, но на всех рынках решительно у всех торговок были только такие банки – вот такое стихийное бедствие обрушилось на бедных спекулянток! И покупателям ничего не оставалось делать, как принимать навязанные им правила игры и прикидывать на глаз, у кого из спекулянток банка была урезана не слишком уж, а всё же по-божески.
 
В результате такой торговли в течение дня  в личную прибыль торговке набегало две-три банки пшеницы или какой-нибудь другой крупы или  зерна, чем она и кормила своё семейство. Едва ли кто-нибудь наживался таким способом. По крайней мере, опыт этой семьи свидетельствует, что день труда на морозе в базарной толкотне, ругани и препирательствах едва давал возможность не подохнуть с голода её членам. И это тёти Лизино мероприятие просуществовало не долго, скоро она пошла на работу то ли в больницу, то ли в папину контору, Юра не помнил.

Другим подспорьем, менее надежным и менее постоянным, была Юрина с Володей инициатива – они вновь принялись за воровство угля. На Береговой, прямо перед их домом, были выгруже-ны угольные баржи. Уголь лежал высоченными кучами и сторожился стрелками-охранниками. Оттуда тёмными ночами они и таскали свою добычу, подобно баталинским авантюрам и почти с теми же трудностями (очень тяжело) и опасностью (стреляли). Однажды Володя умудрился притащить глыбу столь огромную, что, разбив её наутро, они заполнили углем семь(!) вёдер, которые и оттащили на базар для продажи. Сами и продавали. Забыл только, почём. Помнил лишь, что на вырученные деньги покупали хлеб (буханка-кирпичик за 700 рублей) и сливочное масло микроскопическими кубика-ми по 100 – 300 рублей.

Иногда удавалось найти на Береговой другое сырье для воровства и продажи. В частности, несколько раз таскали бревна. Здесь их соучастником был Саша Драчёв – двоим бревно не осилить. Были они очень тяжелые, подъём от Береговой к базару очень крут и длинен, тащить его было страшно неудобно из-за вывороченных булыжников на мостовой и исковерканных тротуаров. А тут ещё обязательная кромешная тьма, чтобы не быть уличёнными. Тем более что путь пролегал мимо милиции, которой и ночью не спится. Тем не менее, притащив бревно к Сашке во двор, что был рядом с базаром, распиливали его тоже с неимоверными усилиями и мучениями. Но с большим энтузиазмом, радуясь удаче и предстоящим гастрономическим удовольствиям.Но все эти кормежные события были нечастыми, эпизодическими, и не обеспечивали устойчивого кормления.  Почти непрерывная потребность поесть - главное воспоминание этого времени.

Жили не только голодно из-за неустойчивой добычи, но и в жуткой нищете. Толком не во что было одеться-обуться, в доме было голо и пусто – ни мебели, ни посуды – всё растащено, разграблено. И всё же, помнилось, отец каким-то образом выкроил из бюджета какие-то средства и купил Юре на базаре сапоги. Как показалось ему, красивые невероятно, словно с картинки: начищенные, навощённые, пахнущие новой кожей, мягкие, гладкие, ласкающие глаз и руки. Просто – съел бы! Но подошвы у них оказались картонными, что обнаружилось сразу же после первого одевания их на ноги и прогулки по уличной сырости. Вот было горе-то! Словами не скажешь.

Примерно, через месяц – два после их прибытия мобилизовали Володю. Ему уже шел восем-надцатый год – пришло время и ему идти в армию. Горю тёти Лизы не было предела, она очень боялась, что Володю сразу же отправят на фронт, а там – известное дело – долго не проживешь. Но им опять повезло. Поскольку он успел закончить до войны семь классов, его отправили в военное авиационное училище. Сначала какое-то время до весны 1944 года он находился в г. Кропоткин, и, как все недавно призванные, мучительно вживался в армейский быт и сильно голодал. По весне тётя Лиза решила навестить его и отвезти ему домашних гостинцев – благо, что было сравнительно недалеко. Юра увязался с нею. Ехали  на попутных товарных составах, забираясь по обстоятельствам то внутрь пустых вагонов, то ютясь на открытых платформах, а какую-то часть пути проехали даже, сидя на подножках вагона так, что ноги их спускались до самой земли. Было и очень интересно, и страшно, и гордо за себя – вот какие мы молодцы, всё нам нипочём.
 
В Кропоткине их задержал военный патруль и отправил в комендатуру, где, продержав не-сколько часов, отпустили без наказания. В воинской части, где содержался Володя, пробыли недолго. Накормили гостинцами: салом, пирожками с капустой и картошкой, коржиками и ещё какой-то домашней снедью (уж тётя Лиза постаралась подзаработать на базаре побольше, а баба Варя наготовить всякого). Наслушались его рассказов о невесёлом воинском житье-бытье. И отправились в обратный путь. А Володя почти шестьдесят лет спустя рассказал, что после их отъезда спрятался в пустом сарае и наплакался всласть, проклиная свою судьбу, службу и нас за то, что своим приездом растравили, разбередили душу напоминанием о невозможной уже, навсегда ушедшей домашней жизни среди своих любящих и охраняющих близких.

Пересаживаясь с состава на состав, с платформы на платформу, прячась от патрулей и охран-ников, глотая свежий весенний ветер и паровозный дым, путешественники мчались домой с невесёлыми мыслями о Вовиной горестной судьбе. А Юра, кроме того, ещё и радуясь свободе движения (наверное, по контрасту с Вовкой), азарту дорожного приключения и успеху их скрадывания от всемогущего государственного воинства. Очень было жалко Володю (он не ладил с сослуживцами, дрался с особенно наглыми, мучился от одиночества и отрыва от дома), жалко было тётю Лизу, обидно было за преследование их патрулями и охранниками, но всё же было весело мчаться вперед на грохочущих поездах и вдыхать пахучий степной воздух, полный каких-то смутных и блаженных обещаний.
            
Вскоре после приезда домой в ноябре 1943 года, стесняясь своей взрослости, Юра пошел в школу. Два потерянных года частично компенсировал тем, что пошел в шестой класс, пропустив, как в этом был твердо убежден вследствие странной аберрации памяти, пятый. По всем раскладкам он должен был закончить и пятый класс в 40 – 41 годах, так как поступил в школу в 36-м, но об этом в сознании решительно  ничего нет. По той лёгкости, с которой усваивалось то, что преподавали в школе, можно думать, что никакого пропуска и не было. Не помнил даже, чтобы приходилось учить что-то дома – всё, что слышал на уроках,  без потерь и изъянов ложилось на алчущую целину и давало немедленные всходы новой жаждой знаний. Любопытно, что многое воспринималось как давно известное, обыденное. Исключение составлял немецкий язык, представлявший для него непреодолимую омерзительную обязанность. Одно его звучание вызывало отвращение и полное неприятие. Какие уж тут успехи! Даже репетитор нисколько не мог помочь – еле-еле преодолевал препятствие на жиденькую троечку. Таково было его отношение к немецкому из-за этой жуткой войны и их злодеяний   на нашей земле.

В остальном всё было отлично. Даже пожалел, что не пошел сразу же в седьмой класс. Но ме-нять ситуацию не стал, так как быстро врос в новый коллектив, в новых товарищей. И появились друзья.

К Юриному возвращению школа была разделена – у них учились одни мальчики, девочек от-делили. Их довоенная 35-я школа не действовала, не смогла возродиться после разрухи. Пошел в другую, в 39-ю. Она помещалась в самом центре города на улице Энгельса, бывшей Садовой, между Николаевским и Казанским переулками у кинотеатра на северной стороне улицы. Школа была маленькой, из нескольких классов, так как население в городе   ещё не восстановилось в прежнем объёме. Мало было и учеников и учителей. Проучились в этой школе два года, после чего всех их перевели в отремонтированное большое здание в Казанском переулке, где они и получили свои аттестаты зрелости в назначенный срок.

Сначала всё было текучим – приходили и уходили ученики, появлялись и исчезали учителя. Вот наиболее яркие.
Громадное уважение вызывала Ираида Михайловна Великанова. В ней всё соответствовало этой громадности и даже величию: рост, голос, стать, возраст и, конечно, её профессиональный уровень. По крайней мере, Юре так казалось. Она была преподавателем литературы и русского языка, но её почтительно величали – литератор. Это была монументальная пожилая женщина с крупным лицом и массивным подбородком,  презрительно выдвинутым вперед. Пышные каштановые волосы на гордо откинутой назад голове, тяжелые веки, полуприкрывающие устремленные вдаль глаза, твердо сжатые губы. Никогда не улыбалась. Читала стихи монотонно и раскатисто, подстать величавости своей фигуры, с медленным распевом, будто заклинание или пророчество. Твёрдо и с вызовом бросала в пространство, будто заколачивала гвозди:
- Надо говорить мЫшление, а не мышлЕние, потому что это мысль, а не мельтешЕние и мы мЫслим, а не  мыслЫм.

 Много лет спустя,когда новоявленная интеллигенция стала безосновательно посмеиваться над говорящими, как Ираида Михайловна, Юрий всё же остался верен своей первой учительнице-литератору. Глядя поверх учеников, она всё замечала, и на шалости наиболее непоседливого, не меняя спокойной размеренной тональности, отпускала:
- Ботта, не будь негодяем! – И Ботта, в утверждение своей странной фамилии называвший се-бя итальянцем, будучи абсолютно идентифицируемым евреем, стыдливо потуплял глаза и на некоторое время, переставая быть негодяем, застывал в почтительно смиреной позе.
Он был служкой в православном храме, но не афишировал это, а летом, на каникулах, когда Юра довольно тесно сошёлся с ним, открылся ему и, встретив явный интерес и уважение с Юриной стороны, стал активно способствовать  приобщению к церкви и своего нового друга.

Ираида Михайловна преподавала у них недолго, но оставила глубокий след в их душах своей неистовой приверженностью к русской литературе. Многих из них она и заразила этой любовью. Воплощением  самых светлых идеалов, чистоты, искренности и служению правде стала для некоторых её учеников наша родная литература. И ещё, конечно, утешением и прибежищем.

Вскоре место Ираиды Михайловны заняла Евгения Андреевна Шелепина, тоже блестящий знаток классики и великий мастер её преподавания. Тоже высокая ростом, но худенькая и лёгкая, что не мешало быть ей безапелляционно веской и властной. Но кристально голубые глаза смотрели чаще сочувственно и внимательно, чем холодно и уничижительно. Впрочем, когда она сердилась или порицала провинившегося, то скорее вообще не смотрела на него, а будто поверх или сквозь него. Она стала их новым классным руководителем и захватила ребячьи души доверительным отношением с ними, беседами о  литературных героях и нынешней жизни, проникновением в их интересы и умением направить их на подражание высокому. В общем, это была большая и искренняя дружба как бы в атмосфере и даже в обществе оживших персонажей и образов художественной литературы. Конечно, в этой дружбе не всегда и не всё было гладко.

 Не помню уж, в чём состоял её первый конфликт с Юрой, но вследствие его она вызвала Юрину маму в школу для информации о скверном поведении провинившегося. Наверное, она несколько перестаралась, так как Елена Александровна, внимательно выслушав, твёрдо заявила:
-  Это не так. Я дольше и лучше знаю своего сына – мой сын хороший.
И Евгения Андреевна поверила – её отношения с Юрием надолго стали прекрасными.

Как ни странно, но не менее любимой стала для них и Полина Захаровна Варламова. Стран-ность эта состоялась в том, что преподавала она им ненавистный Юре и многим другим немецкий язык. От неё исходила такая доброта, глаза её светились таким доверием, беззащитностью и вниманием, что нелюбимый предмет как бы отходил на второй план. Ему не придавалось исключительное и первенствующее значение: ну, что, мол, поделаешь, надо учить, надо стараться, но всё же не ломайте себя, есть вещи и поважнее немецкого языка! – вот такое угадывалось в глубине её глаз, смотрящих на них ласково и поощряюще. И она поощряла их завышенными оценками, никогда не казнила за незнание и ошибки, стараясь пробудить другое – способность на ответный и самостоятельный импульс доброты.

Полина Захаровна, дорогая, мы не всегда следовали этому призыву, часто были невниматель-ны, грубы и даже злы, но никогда не видели у вас адекватную на это реакцию. Только иногда в ваших глазах в ответ на это появлялась легкая печаль. Простите нас.

Математику преподавала Валентина Михайловна Челебеева, очень симпатичная миловидная женщина, оказавшаяся однокашницей Юриной мамы по интернату. Всегда спокойная, приветливо улыбающаяся, ко всем ровная и хорошо объясняющая математические премудрости, она  неизменно заслуживала всеобщую благосклонность и уважение.

В общем, этому классу и школе очень повезло с преподавателями. Трудно сказать,  в чем тут дело, но эти первые послеэвакуационные годы учёбы свели вместе таких замечательных людей, как учителей, так и учеников, что в школе сразу же образовалась дружественно-охранительная атмосфера взаимного внимания и интереса.

Помнится недолго пробывший с ними учитель истории. По-видимому, он был болен, так как не служил в армии, несмотря на свой молодой возраст. Жил он в жесточайшей бедности, о чем свидетельствовала его старая-престарая, чиненая-перечиненая одежда и худоба. Через некоторое время он поступил на службу в какое-то военное училище, продолжая преподавать и у них. Ребята были очень рады за него, так как, кроме формы, он стал получать еще и военный паёк. Это заметно сказалось на его внешности: помимо опрятной офицерской одежды, он приобрел вид не столь изможденного и больного человека, а едва ли не вполне бравый облик.

Историю читал он самозабвенно, всю её нанизывая на даты, в строгой и скрупулёзной после-довательности. Так что зубрёжка дат и событий была непременным для учеников  условием успехов. Помимо этого, он проводил обязательные параллели между событиями прошлого и Великой Отечественной войны, выискивая и подчеркивая истоки, предпосылки и подобия в делах давно минувших дней и нынешних. Как и литераторы, он любил давать ученикам возможность самим размышлять в этом направлении, для чего заставлял писать сочинения на исторические и современные темы. Вообще этот метод сочинительства и авторских работ очень поощрялся в школе, пробуждая интерес и формируя навыки в самостоятельном мышлении и творчестве.

Настоящим откровением стало введение у них курса логики и психологии. Преподавать эти предметы прислали свеженькую выпускницу университета, которая ходила с ними в кино, устраивала диспуты и всякого рода психологические опыты и анализы своих собственных поступков и побуждений и логические разборы их мотиваций. Было очень интересно и притягательно не только от содержания предметов, но и в связи с обликом юной преподавательницы, не слишком  заметно отличавшейся от них по возрасту. Ведь в классе были собраны довольно разновозрастные дети войны, в том числе переростки.

Гена Пимченко, первый, с которым Юра сел за парту в 1943 году, углубленный в фантазии, вечно читающий на уроках что-то постороннее и как бы присутствующий в этом мире лишь частично. Лёня Григорьян, самозабвенно влюбленный в книги, носимые им подмышкой рассыпающимися пачками, постоянно опаздывающий на уроки, ковыляющий на изуродованных полиомиелитом ногах, с красивым и вдохновенным лицом поэта и действительно бывший им. Он жил в довольно большой квартире с мамой и папой, и даже имел собственную комнату, сплошь забитую книгами, будто война и эвакуация и не коснулась их. Его мама встречала мальчишек с разоружающей и освобождающей от стеснения улыбкой, светясь милой добротой и приятием их, несмотря на их застенчивую неуклюжесть или громкую и бестолковую развязность. Она была еврейкой исключительного обаяния, а папа Лёни был армянином, и эта, как впоследствии говорил Лёня, гремучая смесь стала причиной его ничем не оправданных страданий.
 
Саша Солодов, запомнившийся посещениями его квартиры, в которой они заглядывали в ме-дицинскую энциклопедию, проявляя повышенный интерес к сведениям, касающимся половой сферы. Квартира была средоточием старых и непременных интеллигентских атрибутов: книг по истории, философии и живописи, литературной классики, энциклопедий, картин, фарфора, бронзы и прочего любопытного антуража. Мама его была художницей, и Саша показывал им её изумляющие акварельные миниатюры.

Как всегда, в каждом классе бывает либо особый весельчак типа Тёркина, либо слишком заумный малый, либо ещё какой-нибудь тип с особенностями, выделяющими его из общей массы – так было и в их классе. К числу таких неординарных мальчиков принадлежали, например, Вика Воропаев, Вейцман и, может быть, в какой-то неявной форме  Мстибовский. Последний за все годы их совместной учёбы не проронил ни слова, если не считать его обязательные ответы учителям или невнятные утвердительные, отрицательные и абсолютно неопределённые пожатия плечами и мычания на любопытствующие домогательства школьных приятелей и неприятелей. Он молча присутствовал на последней парте, витая в чём-то своём. Молча стоял на переменах, прижавшись к стене, молча и незаметно появлялся и исчезал из класса. Некий такой почти неодушевлённый предмет.

Но несомненным рекордсменом странных был Вейцман. Во-первых, его внешность уже не допускала никакой возможности остаться незаметным. Маленький и щупленький, чернявенький, если  судить по жёлтовато-смуглой коже лица и головы и чёрненьким всегда испуганным глазкам.. Голова яйцеобразная, даже более вытянутая, чем обыкновенное куриное яйцо, но менее, чем огурец. И почти так же безволоса, как огурец. Лишь какие-то странные образования пегого цвета длинной не более двух сантиметров, тонкие, как тонкие волосы, но мягкие, как нитки, очень редко усеивали блестящую поверхность столь важного, но столь странного у него органа человеческого тела.
Всего боясь, он был тих, и старался быть абсолютно незаметным. Для чего украдкой и быст-ро, как мышка, шмыгал вдоль стен. Так и казалось, что вот-вот он опустится на четвереньки и бесшумно юркнет в какую-нибудь норку или под стол или за цветочный горшок.
В их классе он был недолго, год или два, но запомнился навсегда. Нельзя сказать, что его не любили (о любви, конечно, речь тоже не могла идти), но он вызывал физиологическую потребность причинить ему какую-нибудь смешную неприятность. Может быть, он потому и боялся всего, что постоянно ожидал от соучеников какой-либо пакости. Может быть, потому он и кочевал из школы в школу, что надеялся набрести, наконец, на вожделенное братство сочувствующих и душевный покой. Здесь он этого не обрёл, и после очередной классной проказы товарищей скоро ушёл в другую школу.
 А проказа эта состояла в следующем.
 
Под руководством Рудика Бердичевского ученики образовывали две живые цепи, взявши друг друга за руки. На один конец цепи прицеплялся Вейцман, которого крепко держал за руку крайний в цепи проказник, и не отпускал его, как бы тот не вертелся, не извивался и не пытался вырваться. Это происходило неизменно и каждый раз при неизменном же попискивании испытуемого. Крайний мальчишка с другого конца этой цепи хватался за оголённый электрический провод сорванного выключателя. Вторая цепь поступала следующим образом: один крайний ученик тоже брался за конец другого оголённого провода, бывшего, естественно, под напряжением, а озорник с противоположного конца приближался к извивающемуся Вейцману и прикасался пальцем к его тоже оголённой голове. Раздавался треск электрического разряда и истерический писк бедного Вейцмана, а вслед за этим дружный хохот всей замкнутой цепи истязателей, которые тоже, конечно, испытывали страшное и весёлое для них прохождение через себя электрического тока. Это последнее, по-видимому, и оправдывало их в своих глазах, видящих в происходящем только очень весёлую и забавную шутку, разделяемую решительно всеми в замкнутой цепи в якобы равной мере.
 Цепь размыкалась и снова замыкалась на Вейцмановой кокосово-ореховой голове, пока шутка не надоедала. После этого Вейцмана утешали и пытались убедить, что он испытывал то же самое, что и все участники цепи – весёлое покалывание-пощипывание тока и радость от остроумной шутки. А Вейцман со всем соглашался, поддакивал, радуясь окончанию потехи.

Инициатор всей этой затеи Рудик Бердичевский запомнился и другими весёлыми выходками и инициативами. Обладая сильным и басовитым голосом, он, например, на переменах устраивал такие сольно-хоровые выступления. Сначала он заводил соло:
                А, пки, пки, пки!
                Как у этой бабки
                В попке кнопки,
                Пузырьки и клёпки!
                Бабку с хохотом поймали,
                В попку пороху напхали –
В этом месте он делал паузу, выпучивал глаза и громогласно выкрикивал:
-  Пушка!
И все должны были сотрясающим школу воплем прореветь:
-  Ха-Ха!!! – Имитируя этим громоподобным «ха-ха» взрыв. И так не один раз, а сколько хватало сил и за-пала или пока учителя не прерывали столь неуёмное веселье.

 А Вика Воропаев был тоненьким длинненьким мальчиком, смуглым, с круглой маленькой головкой и слегка сумасшедшими черными глазками, обычно молчащим, но содержащим в себе кладезь знаний по современной истории и международным отношениям. В поведении был очень странен: ни с кем не дружил и не общался, но иногда внезапно, вдруг быстро подходил и скороговоркой, набегая словами на слова, продолжал вслух излагать какую-то свою мысль или новую политическую информацию, причём часто с середины предложения. Так же внезапно замолкал и отходил. И по окончании школы, когда все разбрелись по разным институтам, он вдруг внезапно возникал иногда на улице, быстро подходил и с середины фразы продолжал излагать какую-то свою мысль,  будто только что прерванной беседы.

Здесь же, в 6-м классе 39-й мужской средней школы г. Ростова на Дону состоялась встреча и знакомство с Юриными пожизненными друзьями: Лёней Гарифулиным и Олегом Егоровым. Позднее к ним присоединились Саша Борсук и Витя Аянов. История этой дружбы – целая жизнь. Она то вспыхивала, крепла, поддерживаемая непосредственным общением, то уходила вглубь и ждала своего часа в периоды расставаний. Иногда её омрачали размолвки и ссоры, но она всегда была, и длилась до самой смерти кого-либо из них, если смерть можно считать окончанием всего, что, пожалуй, вовсе не так. Конечно, и смерть не прерывала эту дружбу. Друг уходил, а дружба оставалась и остаётся, пока жив хоть один из них. И Бог даст, останется и в этих записках, когда уже никого не будет. А может быть, и ещё где-то.

Первый Юрин пожизненный друг – Лёня Гарифулин. Они сошлись сразу, как только увидели друг друга. Это необъяснимо, но это так. Может быть, потому что они были одногодки и как-то родственно чувствовали свою переросткость в школе. Но ведь они не были единственными! Может быть, потому что в их эвакуационной истории было нечто общее: он тоже отступал от немцев в потоке беженцев в те же дни августа 1942 года и видел Терек  и горы и познал весь ужас бегства от войны. Правда, в отличие от Масуренковых ему с мамой и братом пришлось сопровождать колхозное стадо, которое гнали через Кавказский хребет в Грузию.

А вот что он сам пишет обо всём этом. «В мае 1943 года из г. Сталинири (Южная Осетия) в прифронтовой Ростов возвратилась Гарифулина Александра Ефимовна, жена майора Красной Армии, с двумя сыновьями, старшим Лёней и младшим (разница в возрасте один год) Эриком. Возвращались из эвакуации или, попросту, бегства от немцев. Началось это бегство ещё 27 июня, то есть на пятый день от начала войны, из города Орша (Белоруссия). Уже тогда наша мама, малограмотная казачка, осознала, что детей и жену батальонного комиссара фашисты вряд ли оставят в живых. Поэтому она бежала не от бомбёжек, а от оккупации. Хотя многие, в том числе и наш военный папочка верили, что немцы дальше границы или Прибалтики не пройдут. Отец в спешном порядке привёз нас на вокзал на грузовике и посадил в приличный вагон переполненного состава. И что самое удивительное (осознал я это уже взрослым человеком), что, несмотря на наполовину разбомблённый в одну ночь  город, железнодорожники узловой станции работали на отлично.

Мама с нами ехала к двум родным своим сёстрам и двум братьям. Сёстры жили в Ростове, а братья на хуторе Кузьминка Неклиновского района. Родители, да и миллионы совков считали, что немец сюда не допрёт – обломают ему зубы. Но в конце октября того же года в спешном и паническом порядке (беспорядке!) жену политработника с сыновьями и с сотнями других беженцев сажают в грузовые открытые вагоны из-под угля и отправляют ещё южнее, в Кабардино-Балкарию. Привезли нас на станцию Прохладная. Здесь денёк мы пожили на вокзале, а далее нас отправили на подводах в станицу Котляревскую, где мы прожили до начала августа 42 года…

Казалось, уж здесь-то немцы нас не достанут. Однако  из Котляревской нам пришлось в прямом смысле уже не эвакуироваться, а бежать – гнать скот окрестных колхозов. Пёхом (скромные пожитки на телеге) мы прошли всё Предкавказье, а потом  по Военно-Осетинской дороге перевалили Кавказский хребет и попали в Южную Осетию, в город Сталинири…После освобождения Ростова в феврале 43 года мама сразу же связалась  со своей племянницей и та к маю прислала нам «вызов-пропуск» на возвращение и поселение в Ростове, тогда ещё прифронтовом городе – немцы были в Таганроге и всё лето совершали редкие и почти безвредные одиночные налёты на Ростов. Хорошо помню эти последние воздушные тревоги, от которых мы уже не бегали в убежище.

Приехали в Ростов ранним утром и пешком по улице Энгельса от вокзала добирались до тёт-киной квартиры (около трёх километров). Прямо на тротуарах ещё много было руин от разбомблённых домов, транспорта как такового ещё не было. Поселились на кухне. Материальное положение было очень тяжёлое, но отыскался отец и с ним денежный аттестат. Стало полегче. В Осетии я учился в ремесленном училище, решил было и здесь поступать туда же, но мама приняла другое решение – отдать нас в школу для получения нормального образования. Она очень хорошо помнила мой восторг от гор, влюблённость в них и страстное желание стать путешественником. Понятие о геологии пришло позднее, и оно вполне совпадало с моей отроческой страстью».

Как видно, в первом жизненном опыте Юры и Лёни было много общего. Но ведь и в этой си-туации они не были единственными. Скорее всего, что-то просто совпало в них, когда они посмотрели друг другу в глаза на одной из школьных перемен, после чего сели рядом за парту и просидели вместе до окончания школы.

Жил Лёня с братом Эриком и мамой Александрой Ефимовной на кухне в многочисленной семье у своей тетушки. Кухня была маленькой, там всё время толпились хозяева квартиры по своим хозяйственным нуждам, не было никаких условий для нормальной жизни, но разве приходилось выбирать в то время эти самые условия! Кому что досталось.
Материнская родня Лёни происходила из недалеких окрестностей Ростова, отец был башкиром, кадровым военным и сейчас успешно воевал на фронтах Великой Отечественной. Лёнька очень гордился отцом, радовался и хвалился его высокими наградами, и это, конечно, сильно скрашивало его неустроенную бедную жизнь.

Одеты Юра и Лёня были почти одинаково бедно – в какие-то лохмотья. Именно поэтому им в школе были выданы талоны на покупку зимних курток, убогих, страшных, форменных курток для ремесленных училищ из светло-серой "хэбэжки" с таким же светлым тряпичным воротником под мех. Но они были несказанно рады этой обнове, и как близнецы, ходили в них не один год.

А Олег Егоров, в отличие от своих друзей, был одет очень прилично: хорошего сукна военная форма, включая замечательные хромовые сапоги. И жил он в отдельной комнате двухкомнатной квартиры своей тётки. Родители его обретались в Воронеже, и по каким-то  обстоятельствам (Олег как-то обмолвился об отсутствии мира в их семье) отправили его учиться в Ростов. Отец был крупным чином в КГБ, мама, кажется, директором завода. И хоть по социальному положению и материальному уровню он отстоял далеко от них, а вот родственность душ сблизила и скрепила их так, что прошедшие десятилетия не смогли разорвать эту связь.
 Когда в новой школе вместо парт поставили большие столы, они уселись за последний стол уже трое – Лёня, Олег и Юра, а четвертым взяли к себе Гену Иванникова, влившегося в их тройку органично и естественно.

И все-таки, что же их объединяло? Как не силюсь, не могу определить ничего конкретного, вокруг чего они концентрировались бы именно в этом составе в отличие от других. Лишь атмосфера приязни, в которой совершались все их обыденные школьные дела, особой близости и родственности друг к другу при некотором отчуждении от других. Темы их школьных проблем тех дней: дела на фронте, художественная литература, история и психология, ненависть к уличному террору хулиганов (огольцов, как тогда говорили). Присутствовало и некое неосознанное творческое начало, потребность совершать что-то положительное, значительное и полезное для общества. Именно к этому времени относятся  первые Юрины литературные опыты, впрочем, никем не оцененные, кроме бабы Вари. Были состряпаны какие-то стихи на военно-патриотическую тему и очерк об этом же. Баба Варя прослезилась и сказала:
 - Юрка, это лучше, чем Шолохов!

 А Ираида Михайловна подвергла стихи суровой критике за фразу: «И тени страшных и лох-матых врагов по улицам стлались».
 - Почему у врагов лохматые тени? – сурово вопрошала она, на что автор не стал давать пояснений, видя их действительно и страшными и лохматыми (как хищные звери!).

Исторические его сочинения тоже не имели  успеха, а образ партизан, буравящих тыл врага, подобно древоточцам, вызвал у историка снисходительно брезгливое замечание, что не гоже де сравнивать героических партизан с какими-то червями, а тыл врага с благородным древом. В общем, по этой части Юра был вполне справедливо посрамлён, что существенно умерило его литературный пыл, а главное, лишило потребности делиться с окружающими его плодами. Хотя известную справедливость их критики он всё же осознавал, но всё равно было неприятно подставляться – лучше самому выявлять свои промахи. Так он решил, чему и старался следовать в течение всей жизни.
               
 В те времена улицы города были полностью захвачены в безраздельное владение хулиганами (огольцами) и бандитами. Приличные дети приличных родителей находились под полной их властью: те, что хотели, то и могли с ними сделать. И делали. Унижали, издевались, били, резали, убивали. На их стороне была сила: полное попрание морали, наглость и безнаказанность. А власти, словно, не видели всего этого. Милиция проходила мимо, и абсолютно равнодушно. В газетах и радио эта проблема вообще не затрагивалась, её, будто и не существовало вовсе. Зато вокруг мельчайших проявлений недисциплинированности или воровства на производстве и в колхозах поднимались такие громкие кампании, что, казалось, нет более важной и значительной проблемы, чем подобранный голодным человеком колосок в поле. Поражало и приводило в недоумение такое несоответствие в борьбе со злом. Здесь царило полное отсутствие взаимопонимания между простыми людьми и властью.

Лидер банды, орудовавшей в районе их школы, назывался Колбасник. Это был крупный одутловатый парень с бледным лицом и насмешливо-наглыми глазами. На ярких слюнявых губах постоянно блуждала  гаденькая улыбочка. Он вечно торчал у кинотеатра возле школы в окружении толпы безликих подхалимов в приспущенных сапогах-гармошках, так называемых «прахорях», широких заправленных в них брюках и малюсеньких кепочках-восьмиклинках. Шеи их окутывали узкие и длинные белые шелковые шарфики. Один зуб сверху  спереди обязательно был под золотой коронкой. Они презрительно оглядывали проходящих, громко и вызывающе смеялись, далеко и длинно сплевывали сквозь зубы, оскорбляли не понравившихся прохожих. Школьников, идущих в школу или высыпающих из неё после уроков, подзывали к себе, обыскивали, отнимали что придётся, так, для баловства и куража.

Их поведение ставило в тупик – зачем всё это, почему? Откуда такое могло родиться? Личные коллизии принимали характер общественного бедствия. Эти ублюдки воплощали в себе зло, попирающее понятие о справедливости, чести, достоинстве и просто о человеческой норме. Оно подлежало беспощадному искоренению, необходимость которого власть никак не могла или не хотела осознать.

 Но нашу четвёрку они почему-то не трогали. Вообще в то время Юра был выше и мощнее своих сверстников, в классе его называли «Малыш», этим прозвищем иронично подчеркивая  его от-нюдь не малышанский облик. Может быть, внешний вид, может быть, выражение глаз или ещё какие-либо признаки внушали огольцам уважение или просто нежелание связываться с ним. А, может быть, они просто их не замечали. Бог знает. Тем не менее, ему и его друзьям удалось избежать столкновения с ними, хотя постоянного ожидания этого и иногда даже страха он не избежал.

В отместку за испытываемое унижение страхом они вынашивали скорее мечты, чем планы, рассчитаться с бандитами, которые были, конечно, обыкновенным мелким жульём, а никакими не бандитами. Хотя мелькавшая на улицах шпана всё же была прочно связана и легко перетекала в собственно бандитскую среду. Но как можно было наказать их?! И они решили – путем создания собственного тайного союза возмездия, который выносил бы приговор и сам приводил бы его в исполнение. Для этого надо было вооружиться. Ведь бандиты (всё-таки хотелось считать их таковыми!) были хорошо вооружены. И не только ножами, многие похвалялись и грозились револьверами и пистолетами.

На чердаке Сашка Драчёв прятал автомат ППШ без диска, но с патронами, которые подобрал на улице во время боёв. Он его Юре и отдал. Но стрелять из него без диска или рожка было очень неудобно: вставляемый руками в ствол патрон при малейшем наклоне автомата вываливался. Какая тут стрельба в боевой обстановке! В общем, в таком виде это было просто не оружие. И, кроме того, велик, громоздок, не спрячешь в карман. Единственный раз они попользовались им с Лёнькой, когда ездили навестить его родственников под Недвиговку. Там в глухой осенней степи они неторопливо постреляли в самодельную мишень, убедившись, что оружие мало эффективно. Да скоро его и не стало у них: Юрин отец каким-то образом дознался о его существовании и отнёс в милицию.

Надо было думать о другом оружии.Тот же Сашка сообщил, что, когда немцы вошли в город, то, взяв в плен нескольких красноармейцев в их дворе, побросали их оружие в Дон прямо против дома. Среди винтовок там был и один револьвер. Этот револьвер не давал Юре покоя несколько лет. Что только он ни делал, чтобы достать его со дна Дона. Нырял в межень бесчисленное множество раз. В остальное время, соорудив из проволоки якорь-кошку, пытался зацепить его, бросая и бросая в воду своё приспособление и протягивая его по дну в разные стороны. Тщетно. Либо оружие затянуло илом, либо Сашка что-то напутал или наврал.
Но попытка вооружиться стала самоцелью, а идея борьбы с бандитами и шпаной как-то сама собой рассеялась в этих попытках и в других заботах и делах.

Чтобы начать поиски револьвера на дне Дона, ребята с нетерпением ждали, когда он вскроет-ся ото льда. И вот, наконец, начался ледоход! Всё свободное время они проводили на берегу, радуясь великолепному зрелищу проплывающих с шелестом и с тихим звоном сталкивающихся льдин. Кажется, весь мир пришел в движение и обновление. Небо раздвинулось, приподнялось, вода в Дону поголубела от него, ожила, заструилась мимо и вдаль, потянуло ещё холодным, но пахучим весенним воздухом. Они бросали свой якорь-кошку между льдинами, торопясь проскоблить ею дно и надеясь зацепить вожделенный, где-то там, во тьме залегший предмет. И однажды на них наплыла большая льдина, на которой чернело нечто кучеобразное и неопределенное.

Забросив кошку на льдину, они подтащили её к берегу, чтобы рассмотреть этот любопытный предмет. Он оказался наполовину вмерзшим в лёд солдатом, нашим, советским. Одутловатое лицо было неправдоподобно белым. Подбородком и одной щекой оно утопало во льду. Там же окаменело покоились плечо, рука и ноги. Лишь уголком вырванная ткань шапки и выбившийся из-под неё клочок ваты слабо шевелились и трепетали под ветром, будто ещё продолжали жить. Мальчишки ничего не нашли лучшего, как оттолкнуть льдину от берега и тем продолжить её похоронную процессию. Плыви, солдат, плыви в вечность…

Не пойму, почему они так поступили. И, честно сказать, точно не знаю, когда произошло это горестное событие – то ли весной 44-го года, то ли 42-го. По обстоятельствам военной ситуации, скорее всего в 42-м, по всему прочему - в 44-м. И тогда, и тогда не захороненный солдат – не Бог весть, какая невидаль. Отсюда и вероятная психологическая подоплека их поступка. Однако в явном противоречии с ним пребывает вскоре последовавшая за этим их реакция на ликвидацию властями  могилы павшего солдата на левом берегу Дона у городского пляжа. По-видимому, было решено, что негоже омрачать могилой место отдыха ростовчан, хоть солдат этот пал именно здесь, защищая город от немцев. Совершенно забыв о своем поступке или простив (!) себя за него, ребята негодовали на городскую администрацию за столь лицемерную акцию, посчитав её недостойной и даже аморальной.

Вместо ожидаемого обретения оружия в ту весну 44-го на них нагрянуло более значительное событие -  небывалый по масштабам, продолжительности и обилию разновидностей весенний ход рыбы. Он начался тотчас по окончании ледохода и продолжался более трех месяцев, то есть с марта до июня. Несомненно, это была Божья благодать, так как город изнемогал от голода и такая масса рыбы, пришедшей из моря и низовьев Дона, была спасением от голодной смерти. И потом в течение последующих трех лет Дон неизменно выручал ростовчан (и не только их!) от голода. Изобилие рыбы позволило быстро наладить натуральный обмен с Украиной. Осуществляли его спекулянты, мгновенно образовавшиеся из увечных отставных солдат и женщин. Они закупали мешками эту рыбу на ростовских базарах и прямо у ловцов на местах рыбалки, везли её попутными товарняками на Украину, обменивали на пшеницу и возвращались с нею в Ростов. В течение рыбного сезона каждый со-вершал десятки рейсов туда и обратно. Это буквально спасло город от голодного бедствия, но вызвало ярость властей и дикие с их стороны преследования «предпринимателей» - барышников.

 В их число сразу же включился и Сашка Драчёв. Это было сравнительно прибыльное, но очень опасное дело. Прибыль состояла в том, что теперь он ел досыта и одевался тепло, удобно и пристойно. Никаких барышей сверх того такая деятельность, конечно, не давала. А опасность состояла в том, что в любой момент его могли сбросить в пути с поезда охранники или дорожная милиция, арестовать, посадить в тюрьму или ограбить и убить бандиты. Спекулянты объединялись в артели, противопоставляя произволу властей и налётчиков свою солидарность и коллективное сопротивление. И всё же власти не смогли, как не старались, удержать этот народный напор. В борьбе за существование он, в целом, несомненно, победил. «Барыги» облепляли поезда, как муравьи, как саранча, и неуклонно, упрямо делали своё дело, борясь за своё выживание, чем помогали выжить и другим сотням тысяч, занятых работой или менее инициативных.

Из своих поездок Сашка приезжал возбужденный, загорелый, обветренный, обильно угощал базарной, не чета домашней, едой и быстро снова отправлялся в очередной рейс с мешками, туго набитыми сулой и чебаком.

И снова закрадывалась мысль о каком-то жутком несоответствии между мысленным образом справедливой советской жизни, декларируемой газетами и радио, и той странной и противоречивой действительностью, которая окружала нас. Зачем власть с таким упорством и жестокостью преследует инвалидов-фронтовиков, подрабатывающих таким благостным для людей способом – обменом рыбы на зерно?! Почему людям нельзя так невинно и безвредно для страны позаботиться о себе, если государство не в состоянии само накормить их? Такая тупость власти стала раздражать, вызывать протест. Он ещё совсем не касался основ советской идеологии – она была вне критики, была безусловной истиной и справедливостью. Но вот те, кто руководил страной, кто, управляя нашей жизнью, почему-то не приводил её в соответствие с идеями, а как будто нарочно делал всё вопреки этим идеям. Почему, почему это так?! И не у кого было спросить, а дома вокруг этого шли бесконечные споры и перепалки. Папа и баба Варя, особенно последняя, отстаивали советскую власть, находили какие-то неубедительные доводы в её защиту, а мама решительно отрицала её смысл и гуманность.

Весной 44-го Юру снова отправили на работу в Зерновой Городок. На этот раз ему была поручена более мужественная и, несомненно, более необходимая работа – восстанавливать полностью разрушенное хозяйство Городка. Работал он вместе со слесарем Иваном Васильевичем по разборке разных искорёженных механизмов: транспортёров, подъёмных кранов, веялок, молотилок вентиляционных систем и ещё чего-то железного, ржавого, помятого и скрученного. Работа состояла, главным образом, в развинчивании или при безнадежной заржавленности метала сбивании молотком и зубилом болтов и разборке этих механизмов. С утра до вечера из каждого десятка болтов семь-восемь приходилось сбивать. Трудная и небезопасная работа, так как при отсутствии навыка часть ударов приходилась по руке, держащей зубило. Рука не заживала, всё время обновляясь новыми ссадинами, так как во всяких неподходящих и труднодоступных местах делать это приходилось Юре по его молодости и юркости. Да и во всех остальных случаях его наставник не давал ему поблажки, полагая, что опыт и умение только и приобретаются собственными шишками.

Иван Васильевич был пожилым человеком. Он был добр и охоч до передачи Юре своих навыков, но всё-таки главное, что  от него осталось, это великое удивление от  того, что представитель рабочего класса, опоры, надежды и главной силы коммунизма,  совершенно откровенно и с лютой ненавистью отзывался об этом самом коммунизме. Он абсолютно не боялся и не стеснялся Юриного присутствия, и нёс советскую власть и её представителей сверху донизу, как говорится, по пням и по кочкам. Говорил он страстно, возбужденно, не жалея бранных и крайне непристойных выражений с отчаянной решимостью в глазах и убежденностью, что вот-вот грянет всенародное восстание, конечно, при условии, что вот-вот кончится война. Солдаты повернут оружие против власти, а народ в тылу их поддержит. На чём была основана эта вера, понять было невозможно. Юре так совсем не казалось, всеотрицание его представлялось неверным, но всё же такая цельность и смелая позиция вызывали уважение. И, прежде всего потому, что это исходило от представителя рабочего класса, пролетария, который, как Юра считал, был несомненным гегемоном в революционных делах. Тут и уважение и «раздрай» в мыслях.

Почему-то долго Юре не пришлось поработать в Зерновом Городке. В разгар лета под влия-нием Сашки Драчёва он перешел к другой деятельности. Она привлекла его, по-видимому, возможностью больше заработать. Не исключаю, что здесь уже сказалась и чтение Горького: скитания по России, босяки, люди дна, вольница и т.д. Короче, присоединившись к Сашке, завершившего свои спекулятивные поездки вследствие окончания рыбного сезона, Юра стал грузчиком.

Должен сказать, что это было непреднамеренное и даже случайное, но, тем не менее, уже вторичное осуществление его детской мечты – быть грузчиком. Почти с младенчества, видя перед глазами этих крепких и веселых людей, он влюбился в них, в их ловкость и силу, в какую-то непонятную ему их значительность и уверенность в себе. И сам захотел стать таким же. Так что обращение к этой деятельности не было для него чем-то необычным, а в новых условиях донского лета и бурной пристанской и базарной жизни даже интересным и довольно прибыльным. Они носили с пароходов на базар корзины с овощами: помидорами и огурцами.
Ежедневно с верховьев Дона прибывали пароходы, переполненные бабами с дарами их под-собных огородов.

 Вся палуба была сплошь уставлена круглыми плетёными из лозы корзинами, доверху заполненными огородной снедью. Бабы возили их на ростовский рынок, дабы на вырученные деньги приобрести в городе нужный им товар или просто поднакопить деньжат для какой другой нужды. Власть ещё не посягала на это святое людское предпринимательство - не дотянулись ещё сюда руки и взоры завидущих и загребущих чинуш и тупоголовых радетелей строительства коммунизма. Поэтому-то оно и процветало в то лето обильно и даже роскошно. Каждая хозяйка везла несколько корзин – щедра донская земля, а люди трудолюбивы и умелы. Всё это богатство им надо было быстро доставить на базар, чтобы захватить там удобное для торговли место, скорее распродать всё, сделать свои дела и успеть на отходящий пароход. Никак им нельзя было обойтись без грузчиков!

К этому  делу приобщились всё те же инвалиды-фронтовики, ещё способные ходить и носить тяжести, а также парни-допризывники, наливающиеся силой. Пристроились к ним и Юра с Сашкой. Таких было очень много. Конкуренция была беспощадная и даже свирепая.
Только пароход подходил к пристани, ещё не касаясь бортом тверди, как на него сверху сы-пались десятки лихих и жаждущих подростков и молодцов и, толкаясь, бранясь и даже вступая в схватки, захватывали корзины оторопевших хозяек. Впрочем, бабы понимали, в чём дело, и либо отдавались на милость понравившимся и внушившим доверие захватчикам, либо гнали слишком подозрительных нахалов, призывая других, от коих отбоя здесь не было. Затем начиналась гонка вверх по Соборному переулку к базару. У каждой хозяйки, естественно, было по несколько носильщиков, за ними надо было следить, и хозяйки, как квочки, торопились вслед за своим уносимым грузом, зорко поглядывая, окликивая и  стараясь не растерять свою стайку.

Подъём был чрезвычайно крут, корзина тяжела и страшно неудобна для транспортировки на горбу, сердце выпрыгивало из горла, пот заливал глаза до слепоты, ноги наливались каменной тяжестью. Но надо было спешить, не отставая от других, чтобы, оттащив по одной корзине, вернуться назад, к пароходу – а вдруг повезёт, и ты успеешь ещё прихватить одну у припозднившейся хозяйки. Юра обычно не успевал. И сил и желания на это уже не хватало. А Сашке это частенько удавалось – уж очень он был здоров и проворен. И для него в то время это было основным или единственным способом заработать на жизнь.

Такая их трудовая деятельность оставляла много свободного времени, и днём они общались со  школьными друзьями и приятелями Юры. Надо сказать, что Сашка легко влился в эту компанию. По уровню развития он вовсе не отставал от  школьников, а кое в чём даже превосходил. Например, в знании немецкого языка, к которому приобщился во время оккупации и который не оставлял позднее, продолжая заниматься им по книжкам.
Любимым их времяпрепровождением было плавание за Дон, на левый берег, загорание на белом горячем песке, спортивные игры на пляжах и в прибрежном парке. Приобщился к этому и  Юрин братик Игорь, который на удивление быстро научился плавать и под наблюдением и опекой старших вплавь переправлялся с ними через Дон.

К этому же времени относятся и первые Юрины религиозные искания. Помимо внутренней потребности опереться на нечто надмирное и вечное, этому способствовал и Володя Ботта, раскрывшись ему в эти летние каникулы в своей приверженности к церкви. Несколько раз он водил Юру на службы в церковь, где подвизался служкой при каком-то церковном чине. Службы были торжественные, величественные и очень отстраненные от обыденной их жизни. Они поражали какой-то закрытой таинственностью и запредельностью, но были слишком длинны и утомительны. При всех Юриных усилиях проникнуться их эзотеризмом, ощутить с их помощью просветление, почувствовать на себе дыхание святости, он не мог достичь полного слияния с ними, и обычно уходил оттуда утомленный и разочарованный. Обрядность подавляла его, и контакт со священнослужителем никогда не возникал. Он оставался для него средоточием вещественного, богато украшенного, золочёного мира.

Тогда же, помнится, произошла у Юры встреча со старцем, поразившим его своей бестелес-ностью и духовностью. Он медленно двигался по улице, опираясь на длинную палку, про которую хочется сказать: посох. Посох этот был коричнев и до блеска отполирован в том месте, где его касалась рука старца. Казалось, они, древко это и человек, образуют одно целое, так как рука его была на взгляд столь же сухой и древней, как посох. А лицо в обрамлении белых длинных волос, ниспадавших на плечи и грудь, светилось ласковыми и вопрошающими глазами. Старец двигался прямо на Юру, будто намеревался войти в него. Но, не доходя двух-трех шагов, остановился, глядя пристально и с каким-то нездешним вниманием ему вовнутрь. Намереваясь уступить старцу дорогу, Юра ещё ранее тоже остановился под воздействием его взгляда – ему казалось, что старец велит это сделать - так проникновенно глядели его глаза. Под этим взглядом он чувствовал себя совершенно открытым и словно просвеченным насквозь. И было от этого как-то тепло и странно, и тревожно и радостно, как-то трепетно, словно повеяло нежным ветерком. Это состояние он помнит до сих пор, и до сих пор оно наполняет его чем-то значительным и крайне важным.
Старец сказал:
- Иди с Богом, отрок
И Юра, замешкавшись, юркнул мимо, думая: вот странный старик, откуда он такой взялся. И вскоре образ его затёрся, затолкался в суетной жизни, напутствие было предано долгому забвению, чтобы когда-то снова всплыть и уже не оставить в покое.
 
                МОРЕ,  РЕКА,  КОРНИ

Сердце мешает жить. Карабкаюсь с остановками. На этот раз остановка затянулась. Пытаюсь подняться без помощи, но снова валюсь. Приходится опираться на медицину. И на мир Божий…
…Гладкое бесцветное море с мягкими бликами на нём ничем не отделялось от неба. Оно было пусто и непривычно молчало. Кипарисы замерли в тишине. Где-то шумел ручей. В пустыне  моря медленно возникали туманы, они сливались с мокрым небом, незаметно становясь им. Ещё голые ветки дерев бисерно блестели от невидимого тумана-дождя.
Набегающие блики становились плоскими длинными волнами, которые тихо шипели на мокром галечнике. Крым. Кастрополь. Апрель.

Блеск и забвение. Серебряные туманы, лёгкие, как дыхание. Перламутровые начала и оконча-ния дня. Молочная ласка тихих ветров. Замерший восторг и забвение. Кастрополь. Май.

После воображаемой «ленты приключений» возник вопрос: ну и что? И стало скучно. Дейст-вительно, что? Можно во все стороны. Батуми, Сочи, Новороссийск, Одесса? И никуда не хочется. Почему же? Никто не ждёт. Только – в Ростов. Ялта. Май.

Плоские берега с жёлтой каймой песка и свежей зеленью лесопосадок. Наклонившиеся бакены. Печальная неподвижность одиноких рыбаков. Коричнево-зелёная донская волна. И всего прони-зывает такое острое и безвыходное ощущение счастья, что слёзы застилают глаза. Борт теплохода «Аюдаг». Дон.

Дни очень крупные и жаркие с тяжёлыми раскалёнными облаками к вечеру, порывами парного ветра и ожиданием страшной грозы. Ночью затруднённое дыхание, сердцебиение. Между днями и ночами, как между пластинами конденсатора, иногда проскакивают грозовые разряды. Далеко и не освежающе. Томление накапливающихся сил странно выражается в тоске и обострённом сексуальном мировосприятии…Из этого что-то должно прорасти… Ростов-Дон. 36 градусов по Цельсию. Май. 1969 год.
            


Рецензии