Триумф и Голгофа твор-ва Достоевского. Введ. 2
Вместо введения. Образные размышления.
«Я видел истину, – не то что изобрел умом, а видел,
видел, и живой образ её наполнил душу мою навеки»
Ф.М. Достоевский.
«Сердце сочится кровью, когда я думаю о России…
Есть откровение любви в смерти. Только в смерти
есть предельное обострение любви. Любовь делается
особенно жгучей и обращенной к вечности…»
Н.А. Бердяев.
«Но судьба всякого трагизма и всякого страдания таинствен-
ным образом сближает нас с трагизмом Голгофы и потому,
что крест и Голгофа есть наиболее полное выражение сущ-
ности и глубины трагизма. В судьбе каждого, поскольку он
приближается к подлинному трагизму, есть удивительное
сходство с судьбой Христа… Кто совершенно не знает трагиз-
ма, тому Христос ничего не говорит»
Б.П. Вышеславцев.
«Человек есть тайна. Её надо разгадать,
и ежели будешь её разгадывать всю жизнь,
то не говори, что потерял время; я занимаюсь
этой тайной, ибо хочу быть человеком»
Ф.М. Достоевский.
«О Достоевском можно сказать то же, что
было в свое время сказано о Канте:
«Понять Достоевского – значит выйти за его пределы»
С. Левицкий.
– Три образа – три размышления и три вопрошания…
1. Первое размышление или Образ первый.
«Главная Идея» А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского?!..
В 1913 году в Париже (за год до Первой мировой войны) состоялась выставка, «презентация» полотен известного уже к тому времени всей Европе и Америке художника Альфонса Мухи. Выставка в Париже в 1913-м году стала для чешского художника Триумфом его творчества и, в то же время, одновременно и Голгофой для него, ибо впервые в Париже была выставлена его первая картина, в которой воплотилась заветная мечта и «Главная идея» А.М. Мухи, которую он впоследствии назовет «Славянской эпопеей». Европейское общество после этой выставки испытало, мягко говоря, «духовно-электрический шок», так как до неё А.М. Муху знали и воспринимали как мастера «афиши и интерьера», создавшего новый стиль модерн, который стал последним воплощением идеалов романтизма в худо-жественном творчестве. До этой выставки Европейское общество привыкло видеть в работах мастера то, что желало видеть: «изображая на плакатах, панно, календарях исключительно женщин, художник полностью отождествляет понятие Прекрасного с образом изящной красавицы… это было в духе времени…» («Искусство», № 8, август 1996, с. 16 // Электронный ресурс). Но вот после выставки в Париже Европейское общест-во объявило А.М. Муху – «сумасшедшим» или в таком роде, что мастер сошел с ума, написав такую картину. Именно, первая картина, презентован-ная в Париже, из серии «Славянская эпопея» и стала причиной непризнания и отвержения мастера, а вместе с тем отвергли и «Главную идею» А.М. Мухи. (Я хотел бы обратить внимание читателя на два образа из этой исто-рии жизни и творчества А.М. Мухи. Первое на то, что чешского художника не то что не признали в Париже на выставке 1913-го года, а объявили его «сумасшедшим», тем самым, отвергнув его «Главную идею». А второе, внимательно всмотреться в образ картины. В Интернете я не нашел этой картины. Единственный раз я видел эту картину по Первому телеканалу в передаче «Цивилизация» в 2004 году, и вот образ её навсегда запечатлен в моем сердце). Что же изображено на картине, что так сконфузило Европей-ское общество в 1913 году и что так потрясло меня до глубин души в 2004 году?
Именно, казалось бы, нет ничего удивительного и фантастического в этой картине А.М. Мухи, ибо мастер изобразил всего лишь женщину, держащую в своих руках ребенка. Сколько до этого было религиозных икон и светских картин на религиозные темы? – множество! Но вот такую картину А.М. Мухи мир увидел впервые, вернее, сквозь образ ее, что отражается в глазах женщины, мир сей увидел свою духовную изнанку лица, а потому ужаснулся и отвергнул картину мастера, объявив его сумасшедшим. Казалось бы, ничего нового в этой картине нет, просто простая женщина с младенцем на её руках и всё. Но, обратите внимание, дорогой читатель, на самое лицо женщины и её взгляд, который можно описать, как взгляд эсхатологический или апокалипсический!!! Помимо деталей общего фона картины, меня более всего поражает, именно, лицо женщины в этой картине А.М. Мухи. Её седоватые волосы как бы растрепаны в урагане ветра. Её взгляд устремлен прямо и чуть выше того, кто смотрит на картину, взгляд устремлен на и чуть выше зрителя. Но самое главное это сам взгляд и глаза женщины, в котором и в которых отражен апокалипсический УЖАС мира сего. Именно, картина вызывает чувство страха, беспокойства и тревоги потому, что сквозь взгляд женщины, который направлен прямо на зрителя, отражен невыносимый ужас, который может быть сопоставим лишь с ужасом Голгофы. Ибо Голгофа в символе своем есть «Апокалипсис», Страшный суд над человечеством, который сами люди творят над собой, распиная Богочеловека. Именно, во взгляде и в глазах женщины отражен ужас и предел трагизма, какой только возможен в мире сем.
Но, как говорит Борис Вышеславцев, «…есть трагизм в каждой «слезе человеческой», но вершина и предел трагизма лежит не в болезни, смерти и страдании (как думал Будда), а в торжестве зла и унижении добра. Самое божественное подвергается оплеванию. Самое возвышенное (сам Всевышний) обрекается на самую низкую участь. Богочеловек распинается. Вот подлинный трагизм…» (Б.П. Вышеславцев, с. 224, 1994).
И вот этот подлинный трагизм, запечатлен в глазах женщины, которую изобразил мастер Альфонс Мария Муха. Но какие чувства испытываешь, когда зришь в глубь и из глубины глаз женщины, изображенной на картине? А чувствуешь то, что может передать лишь другой художник, сквозь музыку и символ слова, как:
«Я полцарства отдам за коня…
Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»
«И мы знаем, что так было всегда,
Что Судьбою больше любим,
Кто живет по законам другим
И кому умирать молодым…»
«Мама, мы все тяжело больны.
Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
(В.Р. Цой).
Именно, на картине изображена мать с младенцем и её взгляд, устремлен-ный сквозь времена в самую глубь духовного Бытия человеческого, по ту сторону потаенного сердца – иной реальности человеческого сердца. И как непостижимо и невероятно созвучны образ картины художника А.М. Мухи и образ Текста песни Виктора Цоя, взывающий к людям про то, что – «Мама, я знаю, мы все сошли с ума»… Это фантастический образ – именно, иной мир, иная реальность художников и Поэтов, которые видят Невидимое сквозь видимое, казалось бы, в котором всё сплошь бессмыслица. Но сквозь бессмысленность мира видимого они, художники и Поэты, прозревают и предвосхищают Смысл Невидимого, но Существующего, и существующего как-то иначе…
Именно, сквозь взгляд женщины потаенному сердцу открывается, что «мир сей во зле лежит и весь мир сошел с ума»…
Но… «Если в этом последнее и вечное слово бессмысленной «необходи-мости», тогда всему конец, тогда не стоит жить, стремиться и действовать, тогда нельзя принять мира, как думал Достоевский, тогда нельзя принять Бога, как думал Иов… Но трагизм не убивает, а очищает и возвышает, даже восхищает. В этом чудо трагизма… диалектика трагизма состоит в том, что гибель героев и мучеников она превращает в победу, что конец она превращает в начало чего-то иного, – что в «безвыходности» она предчувст-вует выход. Выход, транс – есть великое действие трагизма… Идеальное торжество, которое переживается в трагизме, должно превратиться в реальное торжество. Смерть, гибель, страдание, крест – не есть последнее слово для христианства. Идеальная победа мученика и святого и «вечная память» о нем – тоже не последнее слово. Только реальное Воскресение и реальное преображение всего мира есть последнее слово. Это значит: то, что заслуживает жизни, – будет жить; то, чему нельзя умереть, – не умрет…
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья,
Бессмертья, может быть, залог.
(А.С. Пушкин)…
Радость состоит в том, что в трагизме (а равно и в юморе), дух, т.е. подлинное глубинное «я», впервые переживает и сознает свое царственное достоинство, свою абсолютную свободу от всех низших ступеней бытия, от всякой природы, от всякой необходимости. Но это особое достоинство и особая свобода: она принадлежит только тому, кто готов пройти через трагизм, кто имеет абсолютное мужество не дрожать за жизнь. Кто не боится «угрозы гибелью» – тому дан «залог бессмертия». А кто «душу (жизнь) свою сохраняет, тот погубит её»… Таково бессмертие героев, мучеников и святых. Оно состоит в вечном значении их смысла, в постоянной победе их идеала. Само христианство есть мощный исторический аргумент, показывающий, что поражение (крест) может означать победу («сим победишь»)…»
(Б.П. Вышеславцев, с.224-225, 1994).
И вот ещё к мысли Бориса Вышеславцева строки Поэта:
«Смерть – стоит того, чтобы жить,
А Любовь – стоит того, чтобы ждать…»
(В.Р. Цой).
И, вот, к образу картины Альфонса Марии Мухи такой вот отрывок из очерка о жизни Ф.М. Достоевского, запечатленный в книге Н.О. Лосского под названием «Достоевский и его христианское миропонимание» (1953):
«Религиозная живопись производила на Достоевского сильное впечатле-ние. В Базеле его потрясла до глубины души картина Ганса Гольбейна, изображающая тело Христа, снятого с креста.
«По дороге в Женеву, – рассказывает Анна Григорьевна, – мы останови-лись на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о которой муж от кого-то слышал. Эта картина, принадлежащая кисти Ганса Гольбейна, изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истяза-ния, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами, и вид Его ужасен. Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15-20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает стоять перед картиной, как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка» (Воспоминания, 112).
«От такой картины вера может пропасть», – говорил Достоевский.
Очень любил Достоевский картину Тициана «Кесарево кесареви»… Но особенно он любил Сикстинскую Мадонну. Перед этою картиною он простаивал часами «умиленный и растроганный» (101). Почитательница Достоевского вдова поэта Алексея Толстого прислала ему в подарок в 1879 г. великолепную фотографию Мадонны «в натуральную величину, но без персонажей, ее окружающих». Она висела в его кабинете над диваном-постелью.
«Сколько раз в последний год жизни Федора Михайловича, – пишет Достоевская, – я заставала его стоящим перед этою великою картиною в таком глубоком умилении, что он не слышал, как я вошла, и, чтоб не нарушить его молитвенного настроения, я потихоньку уходила из кабинета» (стр. 257)…» (Н.О. Лосский, с. 64, 1994).
И вот напрашивается такой вопрос: почему образ картины Г. Гольбейна произвел на Ф.М. Достоевского такое «подавляющее впечатление», что его уже в который раз чуть не сразил припадок эпилепсии, если учесть оценку картины с его слов, как «от такой картины вера может пропасть»; и вот к этому эпизоду из жизни Достоевского связать то, что Европейское общество после выставки в Париже 1913-го года объявило А.М. Муху «сумасшедшим», какова связь из двух эпизодов жизни художников?
Я предчувствую, что взгляд и ужас в глазах Ф.М. Достоевского, что он испытал перед картиной Г. Гольбейна, и взгляд и ужас в глазах женщины, изображенной в картине А.М. Мухи, есть один и тот же испытанный ужас. И не просто «ужас» психологический, а ужас метафизический, ибо образ картины А.М. Мухи есть образ апокалипсический, отвергнутый «прогрес-сивным» Европейским обществом. Именно, нужно обратить внимание, как А.Г. Достоевская описывает картину Г. Гольбейна, на которой изображено, как тело Христа, «уже снятого со креста и предавшегося тлению… Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами…». Потому, не удивительно, что такой впечатлительный человек и к тому же сам художник слова и мысли, как Ф.М. Достоевский, был в «шоке» и в подавленном состоянии духа от вида такой картины, а потому он и сказал, что «от такой картины вера может пропасть».
Но, вот, представьте, что женщина, изображенная на картине А.М. Мухи, взгляд которой устремлен в картину мира, устремлен в мир тех людей, кто смотрит на картину, как взгляд из мира иного на мир сей, мир эмпирической действительности, она могла бы повторить слова Ф.М. Достоевского. И возможно, что автор образа картины, А.М. Муха, сам как бы проговаривает вслед за Достоевским, что от такой картины «мира сего» человеческого Вера может пропасть!!! Может пропасть Вера во что? Как Вера в людей и Смысл всей жизни и всего существования!!! Ибо вот картина А.М. Мухи и вот факты истории! В 1913-м году А.М. Муху отвергли, как отвергли образ его картины и объявили мастера «сумасшедшим», а на следующий год началась Первая мировая война (1914). И через 25 лет родина Мухи, Чехия, была оккупирована по согласию всех Европейских стран фашисткой Германией, что стало точкой отсчета к началу Второй мировой войны, а после неё все дальнейшие исторические События в мире, вплоть до атомной бомбы на города Хиросимы и Нагасаки… Вот картина, а вот факты истории!!!
Но вернемся в 19 век к тому образу картины Г. Гольбейна, что испытал Достоевский, как состояние подавленное. Я так чувствую и так понимаю, что Достоевский дал такую оценку образу картины Г. Гольбейна не потому, что образ ее вызывает чувство сострадания и трагизма, который должен приводить к очищению и сублимации души, если это действительно высокий и глубокий образ. А потому, что это картина Г. Гольбейна есть профанация религиозного образа, евангельского сюжета, есть сведение ценностей на понижение. В чем именно? Именно, в своем духе времени европейского «просвещения», в котором «просвещали» людей ценностям атеистического натурализма. Если, конкретно, к образу картины Г. Гольбейна, то что ждать от мысли автора этой картины, ибо Христос в изображении этой картины умер, Его тело сняли, тело вспухшее и «предавшегося тлению». Вот! последнее слово европейского научного «просвещения», что «всё, Христос умер и отправляйтесь по домам, ибо наступили сумерки богов, как после предвещал Фридрих Ницше». Вот потому-то Ф.М. Достоевский и сказал, что «от такой картины вера может пропасть»! А если мы посмотрим на картину современного Европейского общества, то мы увидим, что вера христианская если и не пропала вовсе, то существенно видоизменилась в сердцах и в головах современных людей стран Европы. Да и, пожалуй, всего мира… Конечно, чтобы не быть предвзятым к Европейскому обществу и, в целом, к Европейской Культуре, то нужно сказать, что Культура, сама по себе, разно-образна и многослойна. И помимо общей тенденции к «прогрессивному просвещению», под которым маскировались атеистические воззрения, все же были подлинные плоды религиозного Возрождения. Ведь, не только Ф.М. Достоевский, но и многие умиленно восхищались и восхищаются шедеврами таких мастеров, как Тициан или Рафаэль, или множеством других гениальных мастеров кисти и пера…
Так, например, в уникальной книге Ю.И. Селезнева о жизни и творчестве Ф.М. Достоевского приводится такой вот очерк из семейной жизни Анны Григорьевны и Федора Михайловича Достоевских:
«…и отправились в Дрезденскую картинную галерею, о которой муж уже столько рассказывал ей. Долго стоял он, не отводя глаз от лица Спасителя, перед картиной «Христос с монетой», или «Динарий Кесаря» Тициана, «Мария с младенцем» Мурильо, «Святая ночь» Корреджо, «Христос» Каррачи, «Охота» Рюисдаля… Особенно потрясал его воображение Клод Лоррен: в «Пейзаже с Асисом и Галатеей» виделось ему явленное воочию воспоминание о легендарном прошлом человечества, воспоминание, вселяющее веру в будущее…
…По дороге (в Женеву – Прим. автора В.Г.) Федор Михайлович уговорил жену на день задержаться в Базеле, где в картинной галерее хранилось известное ему по описаниям и давно мучившее его сознание полотно Ганса Гольбейна-младшего «Труп Христа».
Это была страшная картина. Спаситель – и на кресте, и снятый с креста – по обычаю изображался всегда в покое и величии телесной красоты, как бы не тронутой смертными мучениями, не подверженной разрушительным законам разложения. Гольбейновский Христос перенес неимоверные страдания: израненный, иссеченный ударами стражников, в синяках и кровоподтеках – следах побиения каменьями, в ссадинах от падений под тяжестью креста. Глаза его полуоткрыты, но – и это, может быть, самое ужасное – в них мертвая остекленелость; губы судорожно застыли, словно в оборвавшемся на полуфразе стоне: «Господи! Отец мой, зачем ты оставил меня…»
Достоевский и сам будто окаменел перед жутким откровением образа; и вдруг его охватило ощущение, будто он снова в той каторжной бане…
Анна Григорьевна не выдержала, ушла в другие залы. Когда вернулась минут через двадцать, Федор Михайлович стоял, застывший на том же месте, в глазах его она увидела смятение и страх.
– От этой картины вера может погибнуть, – только и сказал он.
Потом уже, все еще взволнованный и подавленный, говорил:
– Когда смотришь на этот труп измученного человека, рождается страшный, особый вопрос: если такой точно труп – а он непременно должен был быть точно такой – видели все ученики его, его будущие апостолы, стоявшие у креста, веровавшие в него и обожавшие его, то как, каким образом могли поверить они, глядя на него, что тело этого мученика может воскреснуть?
Если так ужасна смерть и так сильны, неопровержимо-наглядно сильны законы природы, то где же их одолеть, и какая непостижимая сила внушает веру в возможность их преодоления?
При взгляде на эту картину природа мерещится в виде какого-то исполинского, неумолимого и немого зверя или, вернее даже, гораздо вернее, хоть и странно думать так, в виде какой-то громадной слепой машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо, которое одно стоило всей природы и всех законов её, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для проявления этого существа…
В чем же тогда он, высший смысл законов природы, по которым она с холодным безразличием отправляет даже единственное, неповторимейшее из своих созданий в бездну небытия своей темной утробы? Или действительно высший смысл именно в этой бессмысленности: и страсти духовные, муки совести, полет мысли, порывы творческого вдохновения, неколебимость веры не более чем чудовищная ухмылка над бедным человечеством, пустая игра воображения, чтобы хоть на краткий миг забыться, отвлечься от жуткой неминуемости этой последней правды, от этого вселенского, паучьи ненасытного бога – рева? И пока не пришел твой черед идти на заклание, пока не выпал твой номер в этой бешеной круговерти слепого колеса всемирной рулетки – живи, человече, для своего маленького личного пуза, все тебе дозволено, ибо все только на мгновение, ибо вечно одно только это, бездонное, невообразимое чрево…
Анна Григорьевна ждала с минуты на минуту сильнейшего припадка у мужа, так он был возбужден, но, к счастью, этого не случилось, и они без приключений добрались до Женевы» (Ю.И. Селезнев, с. 366-373, 1990).
Но какой Образ может зажечь в сердцах людей Веру?.. Наверное, что вот такой, как…
«…Но ничего не потрясало его до самых оснований так, как «Сикстинская Мадонна» Рафаэля. Образ Богоматери с младенцем на руках, словно парящей навстречу идущим к ней людям, ошеломил и Анну Григорьевну. Федор Михайлович стоял как бы зачарованный, будто перед его внутренним взором разверзлись вдруг бездны, непостижимые оку телесному духовные высоты, смотрел и не мог оторвать взгляда от полного света и скорби глубоко затаенного страдания Мадонны – матери, прозревшей грядущий сыну ее крестный путь. Вечная Матерь Человеческая с Младенцем у груди, противостоящая хаосу и сомнениям, вседозволенности, шаткости всех понятий, относительности добра и зла.
Да, только любя и страдая, может возвыситься художник до таких откровений в своих созданиях, только самопожертвованием дарит он людям радость возвышения от соприкосновения с явленным идеалом…» (Ю.И. Селезнев, с. 366, 1990).
В книге Ю.И. Селезнева «Ж.З.Л. Достоевский» приведены фрагменты картины Г. Гольбейна Младшего «Мертвый Христос» и картины Рафаэля «Сикстинская мадонна». Я хочу обратить внимание читателя на то, что образ картины А.М. Мухи и образ картины Рафаэля имеют некую схожесть и некое совпадение, если мы внимательно всмотримся в самый образ лица и в глаза женщины в картине Мухи и в образ лица и в глаза «Мадонны» Рафаэля. Так вот, совпадение образов Мухи и Рафаэля состоит в том, что впечатляет самый прозорливый взгляд женщин и глубина трагического ужаса в их глазах, как в картине Мухи, так и в картине Рафаэля. Но в картине Мухи трагический ужас в прозорливом взгляде женщины выражен особенно, можно сказать, непостижимо страшно. Если в картине Рафаэля взгляд «Мадонны» устремлен чуть вниз и в сторону, то взгляд женщины в картине Мухи устремлен прямо на и чуть выше зрителя. Поэтому, думаю, эффект для воспринимающего этот взгляд женщины, которая смотрит на тебя и чуть выше тебя, а самое-то главное этот самый её взгляд глаз, в которых отражен ужас. Действительно, такой эффект, что становится страшно. Но разве не становится нам страшно, если мы смотрим одновременно на картину Г. Гольбейна, на картину Рафаэля и на картину Мухи?.. Что прозревает взгляд «Мадонны» Рафаэля, если мы посмотрим в сторону на картину «Мертвый Христос» Г. Гольбейна? Какова тоска и ужас в её взгляде? И разве не абсурден самый образ и словосочетание, как «Мертвый Христос»? Но если это так, а современный мир живет таким образом, что как будто это и есть так, как по образу и замыслу Г. Гольбейна, то тогда понятен и ясен образ лица женщины, что отражен в картине Мухи. Именно, её взгляд и образ непостижимого ужаса, что направлен и устремлен на нас самих, устремлен не из прошлого, а из глубины существования нас самих. И вот в этом взгляде женщины я читаю вопрос: «люди, не ведаете, что творите; что вы творите!?» И этот вопрос совпадает с ответом сына, как:
«Между Землей и Небом – Война…»
«Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
(В.Р. Цой)
И приведем вот такое ещё сравнение из эпизодов жизни художников – А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского. И вот к очерку о жизни А.М. Мухи, которого Европейское общество объявило «сумасшедшим», думаю, что как раз для сравнения уместен вот такой эпизод из жизни Ф.М. Достоевского, описанный Юрием Селезневым в книге «Жизнь замечательных людей. Достоевский» (1990):
«И если б дело было в самом романе. А то ведь чуть не в глаза признаются: нападки на «Бесов», в которых находят клевету на все русское прогрессивное общество и из которых фельетонисты и пародисты сделали для себя чуть не козла отпущения – в большей мере все-таки повод. А главная причина травли автора «Бесов» не в самих «Бесах», а в том, что он «продал» свое имя и свой талант реакционному «Гражданину». Между тем после прихода в него Достоевского журнал быстро попал в реестр неблагонадежных – пошли по инстанциям бумаги о «предосудительном направлении», посыпались цензурные предупреждения о закрытии «Гражда-нина», да и многие публикации в нем, теперешнем, действительно трудно было без предвзятости отнести к официозу.
Вокруг имени Достоевского взвихрились чуть ли уже не постоянные эпитеты: «отступник», «изменник», «маньяк». Рассказывали, что многие специально ходят в Академию художеств, где выставлен его портрет, написанный Перовым, чтобы убедить себя и других в том, что на нем изображен сумасшедший. Правда, некоторые и возражали: мол, скорее уж мыслителем и пророком глядится на портрете писатель. Ну да сумасшедший, пророк ли – для большинства не все ли равно?» (Ю.И. Селезнев, с. 419, 1990).
Не находит ли читатель сквозь это сравнение, что какое удивительное совпадение в судьбах художников и Поэтов, если мастер приближается к Истине, то общество тут же объявляет его «сумасшедшим» и отвергает его образы творчества. Почему так? В чем дело?
На эти вопросы есть множество соображений, но они уведут нас совершенно в другую сторону проблематического размышления. Я же хочу подчеркнуть и отметить вот такой момент. В многосерийном художествен-ном фильме Владимира Хотиненко под названием «Достоевский. Жизнь, полная страстей», в последней серии есть такой эпизод, подобный тому, что описал в своей книге Юрий Селезнев. Как в Академии художеств около портрета Достоевского, написанного Перовым, собрались зрители, которые наперебой говорят о писателе различные мерзости и пошлости с эпитетами, что описывает Ю.И. Селезнев. Но вот после «многоликих оценок» образа писателя одна девушка заметила и сказала всем: «А вы, всё же, посмотрите, на его лицо, на его глаза: этот человек много страдал». Меня поражает более всего то, что, спустя уже больше 130-ти лет после смерти писателя, люди как будто не изменились, что было тогда, то есть и сейчас: тот же скептицизм и подлый цинизм, неверие в человека, я уж не говорю о вере в Бога. Как это проверяется? В январе текущего года мне «посчастливилось» побывать на семинаре в местной краевой библиотеке, который посвящен как раз обсуждению сериала «Достоевский». И что мне довелось там услышать об образе писателя? И мне довелось услышать, как из уст профессоров произно-сится ироничный скептицизм и циничные насмешки по поводу того, что Достоевский – страдалец и «этот человек много страдал». Вот! что меня более всего поразило, что образованная «высшая» интеллигенция, сама по себе больна духовно-душевно, больна в своем неверии ни во что и никому и в своем падшем скепсисе, на котором совершенно невозможно что-либо созидать… Вот! трагедия России и трагедия людей современной эпохи… Вот! над чем нужно думать и с чем нужно работать, как над этим же думал и против этого «беса нигилизма» или «беса нигилятины», причем в самых образованных «высших» слоях общества, и стремился сопротивляться Ф.М. Достоевский! Как? Достоевский – художник-писатель и публицист, то есть мастер слова. И вот, сквозь Образ мысли и слова, мастер и стремился к сопротивлению, как идти против течения времени, которое затягивало всё российское общество в воронку круговорота неминуемых и неизбежных Событий истории 20-го века…
В чем же, собственно, заключалась «главная идея» художников и духовидцев – А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского?
Интересно, что А.М. Муха выразил в простых словах самое основное и главное к чему надобно стремиться, а Ф.М. Достоевский стремился к изобразительному Образу, который питает сокровенное сердце к вдохновению и прозрению, и к откровению слова невыразимого…
Так, например, в статье О. Калининой сказано:
«Идеи, выраженные в произведениях Альфонса Мухи, часто носят характер символический и универсальный, возвышенный и облагораживающий. В его творчестве заключена тайна гармонии, и вера в красоту, которой суждено «спасти мир»…
«Целью моих произведений никогда не было сокрушать, но всегда созидать, наводить мосты. Во всех нас должна жить вера в то, что все народы должны объединиться, и чем больше они будут знать друг о друге, тем быстрее это произойдет», – именно такими словами определил Альфонс Муха основную идею своего творчества» (О. Калинина // Электр-й ресурс).
Я так думаю, что Альфонс Муха в этих словах не только определил основную идею своего творчества, но и подсказал нам нечто к образу своего творчества. По-моему, Альфонс Муха должным образом еще не оценен, именно, не оценен профетический характер его творчества. Альфонс Муха нам подсказывает, что призвание художника в том, чтобы «наводить мосты», но не только в плане эмпирической действительности между народами, но и сквозь время «наводить мосты» духовные между разными культурами и народами, дабы открылось в сердцах «общее Дело» (Н. Федоров) к преображению, воскрешению, возрождению, восстановлению и спасению Души каждого человека. Ибо «все ответственны за всех», как это сказано в единой мысли Достоевского и Бердяева. Думаю, что именно в этом профетическом контексте и заключается основной замысел поразительной картины художника, в центральном образе которого запечатлена мать с младенцем и её лицо и глаза, пораженные ужасом Событий современного мира… Этот образ картины, как духовное Послание, не только современни-кам начала 20-го века, но и современникам века 21-го… Только вот видим ли мы и всматриваемся ли мы в то, про что нам говорят духовидцы и пророки сквозь время?..
А что же Ф.М. Достоевский?..
«В 1868 г., когда Достоевский осознал свою религиозность как любовь к православию, он вместе с тем стал решительно высказывать свое понимание высокой ценности православного почитания иконы… (Достоевский – прим. автора В.Г.) и раньше высоко ценил иконопочитание, а также веру в существование чудотворных икон и что почитание иконы в настоящее время весьма усилилось в нем. Можно думать поэтому, что, за исключением краткого периода влияния Белинского, религиозность Достоевского всегда была, как и в детстве, конкретною и никогда не падала на степень абстрактного протестантского спиритуализма. За год до своей кончины в беседе с Опочининым он говорил:
«Если народ, целый народ – заметьте, может чтить Божий образ, т. е. слабое, а у нас иногда и уродливое изображение Бога, Христа или Богородицы, то насколько же больше чтит он и любит самого Бога! У народа Богу всегда первое место, – передний угол; там у него божница, боговня. Ему надо иметь у себя святыню, видимую, как отображение Божества. Здесь, в этом почитании сказывается трогательная целокупность духа и сердца. Надо веровать, устремляться к невидимому Богу, но и почитать Его на земле простым сродным обычаем. Мне сказать могут, что такая вера слепа и наивна, а я отвечу, что вера такой и быть должна. Не всем же ведь богословами стать» (Н.О. Лосский, с. 65, 1994).
Конечно, Ф.М. Достоевский здесь ошибается на счет эстетической и не только эстетической ценности икон, ибо как раз в 21 веке не только Европа, но и весь мир «открыли» и поняли подлинную духовную ценность православных Икон. Например, в отличие от шедевров на религиозные темы европейских мастеров эпохи Возрождения, Образы религиозных икон, как Казанской или Владимирской Богоматери, бесценны в понимании «с точки зрения вечности». Но, в целом, Ф.М. Достоевский зрит в корень о народной Вере… Ибо вот, что открыл Достоевский в народе, а народ открыл ему и что стало для Достоевского, своего рода, религиозным откровением:
«Убежденность Достоевского во всемирном предназначении и духовной зрелости русского народа, страстно ратующего за единство и тесную взаимосвязь всех народов, может показаться странной и вызвать сомнения: не национальной ли гордостью она порождена, не выдает ли Достоевский желаемое за действительное? Но идеи Достоевского никак нельзя приписать чувству национального превосходства: достоинства русских есть следствие не каких-то особых национальных качеств, что Достоевский категорически отрицал, а плод личной Встречи с Христом – Встречи, преобразившей и высоко вознесшей целый народ…
Убежденность Достоевского в том, что Христос присутствует в простом русском народе, основывалось на нелегком четырехлетнем опыте общения писателя с преступниками на сибирской каторге… (Мнение Достоевского разделяет известный французский историк Анатоль Леруа-Болье, крупней-ший специалист по истории России 19-го века… Леруа-Болье пишет: «Русский крестьянин чуть ли не единственный в Европе, кто по-прежнему взыскует драгоценной жемчужины из евангельской притчи и благоговеет перед нашедшим её. Он продолжает любить Крест, в котором заключена вся суть христианства, и почитает страдания за добродетель» (т. 3. С. 44-45)… «…Сердечное знание Христа (русским народом – Примеч. пер.) и истинное представление о нем существует вполне. Оно передается из поколения в поколение, и слилось с сердцами людей. Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ Его по-своему, то есть до страдания» («Дневник писателя», № 4, 1873 г.)… «…Я его (народ – Примеч. пер.) знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком и Которого утратил было, когда преобразился, в свою очередь, в «европейского либерала»… «…Пусть в нашем народе зверство и грех… но никогда он (народ – Примеч. пер.) не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду… Грех есть дело преходящее, а Христос вечное… А идеал народа – Христос».
Достоевский заканчивает свои размышления выводом, что народная любовь ко Христу – не какое-то легкое увлечение, а глубокое переживание Его Личности, отчего в народе можно встретить людей исключительной красоты и благородства души. Эти праведники остаются неизвестными высшим слоям общества, но сияют путеводной звездой русскому народу-страдальцу.
Мировоззрение Достоевского невозможно понять, если не учитывать, какое место он отводил Христу в истории человечества…» (Н.М. Зернов, с. 238-245, 2010).
Думаю, вот! в чем Главная Идея-Звезда Ф.М. Достоевского, которая открывается человеку, как Откровение – плод личной Встречи с Христом и Встречи с народом, от которого писатель, вновь, воспринял в своей душе Образ сокровенного Христа. И понял, подлинно воспринял «Сердечное знание Христа» из глубины души народной, а потому Достоевский всю свою любовь, все свое упование и надежду хранит и относит к потаенному сердцу народа, в душе которого сокровенен «Образ, бережно хранимый» – Образ Христа… Вот! Откровение Ф.М. Достоевского – слово откровения пророка, значение которого нами в должной мере ещё не оценено и ещё не осмыслено… Как, впрочем, не осмыслен ещё трагический и профетический путь жизни художника и мыслителя – Ф.М. Достоевского!.. Ибо…
Если есть творческое откровение Образа человека, то должен быть и религиозный Смысл откровения творчества человека… И вот, к постижению сокровенного Смысла творческого откровения человека, и направлено все наше творческое устремление духа – за пределы уже познанного!..
Я выразил соображения, что А.М. Муха ещё вполне не оценён, как ещё не «открыто» подлинное значение «Главной Идеи» Мухи, запечатленной мастером в образах его легендарной «Славянской эпопеи». Но не будет неким преувеличением, если скажу, что ещё должным образом не оценено и не осмыслено подлинное значение творчества Ф.М. Достоевского, образ которого, казалось бы, уже вдоль и поперек исследован не только специалистами по литературоведению и филологами, но и философами и религиозными мыслителями. А, именно, ещё не исследовано и не осмыслено профетическое значение «Главной Идеи», сокровенного Образа жизни и творчества Ф.М. Достоевского. И вот…
Ко дню рождения художника, писателя, мыслителя, пророка и просто Человека – посвящается…
«Ты коснулся меня, и я загорелся о мире Твоем»
(Бл. Августин).
«…Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей»
(А.С. Пушкин).
«Я лил потоки слез нежданных
И язвам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей…
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт»
(А.С. Пушкин).
(30 октября 2012г., Барнаул).
2. Размышление второе или Образ второй.
Опыт личной Встречи – Встреча со Христом…
«…если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия…
…если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие… Не удивляйся тому, что Я сказал тебе: «должно вам родиться свыше». Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа…
…Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…
…И познаете истину, и истина сделает вас свободными…
…Когда же придет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину; ибо не от Себя говорить будет, но будет говорить, что услышит, и будущее возвестит вам…
…вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется; вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет.
Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час её; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир.
Так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас…»
(от Иоанна 3: 3-8; 4: 24; 8: 32; 16: 13, 20-22).
«А знаешь, брат, почему мучается душа человеческая? Я много думал об этом – потому что одиноко ей, потому что нет ей родной души для встречи…» Ф.М. Достоевский.
«И вроде жив и здоров,
И вроде жить – не тужить.
Так откуда взялась – Печаль?..»
«Но странный стук зовет: «В дорогу!»
Может – сердце, а может стук в Дверь.
И, когда я обернусь на пороге,
Я скажу одно лишь слово: «Верь!»
(В.Р. Цой)
«Призыв» есть Встреча двух свобод, двух воль – божеской и человеческой… Любовь есть свободное изволение, избрание, лицеприятие, а потому если благодать есть внушение любви, то она может обращаться только к свободе…» Б.П. Вышеславцев.
«Единичный и неповторимый лик каждого человека существует лишь потому, что существует единичный и неповторимый лик Христа-Богочеловека. В Христе и через Христа раскрывается вечный лик всякого человеческого существа…» Н.А. Бердяев.
«Каждая человеческая душа в сознании своей укорененности в Боге имеет в себе самой сверхвременно и потому уже сейчас, в каждый момент своей жизни, свой апокалипсис, свое преображение, свое последнее завершение в абсолютной гармонии последней полноты и блаженства» С.Л. Франк.
«Вне страдания нет очищения и спасения. Как говорит Мейстер Эккарт: «Быстрейший конь, который донесет вас до совершенства, есть страдание»… только через страдания человек научается вообще впервые видеть великий мир духовной реальности, в нем таящийся и образующий его внутреннее существо. «Блаженны плачущие, ибо они утешатся»… только через него совершается победа вселенского Смысла и Добра над мировым хаосом» С.Л. Франк.
«Страдание проходит, выстраданное не проходит никогда»
Л. Блуа «Пилигрим Абсолютного».
«Излюбленная мысль Блуа – страдальческое одиночество и покинутость самого Бога. Одиночество человека может быть религиозно пережито, как одиночество божественное, как богоподобие… Страдание Бога превышают страдания мира и человека. Правда всегда распята в мире, это вечное распятие Бога, распятие Христа… Л. Блуа и себя всегда переживает распятым. И это дает ему силу жить» (Бердяев Н.А. Рыцарь нищеты // София. 1914. № 6. С. 55, 56, 62. // Н.А. Бердяев, с. 464, 1994).
«…В том-то и великое, что тут тайна, – что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Перед правдой земною совершается действие вечной правды» (слово старца Зосимы в романе «Братья Карамазовы»).
Удивительна и поразительна жизнь и судьба Поэтов! пути жизни и судьба которых переплетаются в паутине точечной мозаики, Образ которой ведом только Богу и лишь некоторым, Поэтам и пророкам, в отдельный миг жизни, отведенный им Богом… Поразителен этот миг Жизни человека, в котором свернута вся картина прошедшего и минувшего, и лишь в сияющей точке приоткрыта Дверь к Грядущему…
Поразительна жизнь и судьба Ф.М. Достоевского! Казалось бы, он испытал то и прошел через то, что испытали и через что прошли многие (эшафот), но поразителен самый миг Жизни, что испытал сам художник слова, тот таинственный миг, который стал для него откровением, ибо сквозь этот миг откровения ему открылась Истина живой Жизни, Истина Бога живого, сокрытая в сияющих лучах зимнего декабрьского Солнца… И вот…
«…Он стоял на эшафоте, ослепленный после томительных месяцев угрюмой одиночки серостью долго зачинающегося и как будто не желающего рождаться петербургского утра 22 декабря 1849 года. Самого обычного для всех, последнего для него.
Сквозь морозные клубы дыма над серыми домами вдруг выбился луч солнца, сверкнул тепло на золоченом куполе дальнего собора, высек холодные искры из занесенного свежевыпавшим снегом Семеновского плаца, ударил в глаза неизъяснимым светом. Восемь месяцев не видел он солнца, а жить осталось минут пять – не больше. Но «эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще… чтобы проститься с товарищами, … потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть…
Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный…» Обнял стоявших рядом Плещеева и Дурова. «Потом, когда он простился с товарищами… он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, – так кто же? где же?..
…Вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними…» И беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил…» – так расскажет потом об этом своем дне страстотерпства сам Достоевский в романе «Идиот» устами князя Мышкина. «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог её доводят?.. Подумайте, если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания, отвлекает… А ведь главная, самая сильная боль может быть не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно… тут всю эту последнюю надежду… отнимают наверно: тут приговор… и сильнее этой муки нет на свете… Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия…» (Ю.И. Селезнев, с. 6-8, 1990).
Сравните, образ мысли Ф.М. Достоевского, лично выстраданный и пережитый писателем, и образ мысли Виктора Цоя, также лично пережитый и выраженный в символе слова:
«Зерна упали в землю,
Зерна просят дождя, им нужен дождь.
Разрежь мою грудь, посмотри мне внутрь:
Ты увидишь – там всё горит огнем.
Через день будет поздно.
Через час будет поздно.
Через миг будет уже не встать.
Если к дверям не подходят ключи –
Вышиби двери плечом…
Мама, мы все тяжело больны.
Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
«Ну, а тело не допело чуть-чуть.
Ну, а телу недодали любви.
Странное дело…
Там за окном… Сказка с несчастливым концом.
Странная сказка…»
«У меня есть Солнце, но оно среди туч.
Есть голова, только нет плечей.
Но я вижу, как тучи режет солнечный луч…»
«Расскажи мне историю этого мира.
Удивись, количеству прожитых лет.
Расскажи, каково быть мишенью в тире?
У меня есть вопрос,
На который ты не дашь мне ответ…»
«Я жду ответа. Больше надежд нету.
Скоро кончится Лето… Это…»
«Я родился на стыке созвездий,
Но жить не могу…»
«И вроде жив и здоров,
И вроде жить – не тужить.
Так откуда взялась – Печаль?»
(В.Р. Цой).
Разве ничему не удивляетесь, дорогой читатель? А меня просто поражает, как же мистически, в подлинном смысле этого слова, совпадают судьбы Поэтов, как схожи пути Поэтов в зигзагах и лабиринтах исторических судеб!..
И как сказал В.С. Соловьев: «В истории мира есть события таинственные, но нет бессмысленных. Нет!..». Но, как же трудно, порой, бывает принять такую мысль русского философа. Ибо трудно, очень трудно принять историю мира такой, какая она есть: очень трудно принять страдания и смерти невинных, страдания и смерти поэтов и пророков. Но самая сильная боль – это принять страдания и смерть Христа, принять, что значит понять всю Бездну того Божественного Смысла, что Бог сокрыл от людей… Что значит принять и понять Смысл, как есть; принять мир Божий, как есть, чтобы тебе открылся Смысл истории человека в мире?..
Долгие годы, после того рокового 1990 года, меня мучил один предельный вопрос, который совпадает с вопросом Достоевского, заданного самому себе: а что, если Поэт, Виктор Цой, тогда не погиб бы, а что если свыше ему был дан шанс жить и творить, как дан был шанс Ф.М. Достоевскому или что если б дан был шанс А.С. Пушкину и М.Ю. Лермонтову?.. Сколько прекрасных образов, преображающих сердца, принесли бы Поэты людям, сколько сквозь творчество Поэтов было бы спасено душ от безнадежности, от безысходной подавленности человеческого духа???.. Ведь, дан же был шанс Ф.М. Достоевскому, который подарил нам величайшие откровения о человеке, откровения о Поэте… Ведь, если бы тогда, в тот роковой день 22 декабря 1849 года, был исполнен приговор, то мир людей потерял бы гения человеческого сердца, через творчество которого нам открылся иной Христос, ещё неведомый и сокрытый для многих сердец, а Поэт, Достоевский, открыл нам Его образ сквозь бездну свободы!.. И меня вот мучил вопрос: а что вот, если б В. Цой остался жить и творить, чтобы нам тогда б открылось, какие ещё откровения слова даровал бы Поэт миру людей?.. Что если б так совершилось?..
Таковые мысли соблазна меня мучил и испытывал дух о Поэте… Этими вопросами о судьбе Поэта, вопросом о судьбе человека в этом мире, я мучился и страдал болезненно, отчаянно, но… Но мне тогда еще не открылось, и я еще не понимал всей бездны Смысла пути жизни Человека. Лишь после, когда я пережил и испытал Бездну творческого духа и любящей души сквозь страдания, сквозь сердце любящее, тогда лишь из глубины сердца мне открылся образ Христа и Поэта, Образ, который запечатлен глубоко в сердце семью печатями, как Откровение…
А, ведь, если бы не было той Голгофы, что вынес Иисус, то тогда не было бы и Воскресения Христова, тогда бы не открылось миру людей, и мир не увидел бы и не узнал бы то, что Иисус есть Христос, Сын Бога живого; тогда бы апостолам не открылся Смысл притч и пророчеств Иисуса, сквозь которые открывается Смысл пути жизни Христа… А, ведь, если бы не было той «Голгофы» через эшафот, что испытал Ф.М. Достоевский, то, наверное, писатель не даровал бы миру откровения о человеке, не даровал бы людям откровения образа Христа, Который открылся ему из недр народа в пути сибирской каторги, через которую ему пришлось пройти и вынести тяжесть креста, что нёс в своем историческом пути жизни сам народ-страдалец?.. И, наверное, тогда Достоевскому не открылся бы Смысл евангельских слов, изречённых самим Иисусом Христом…
«…Истинно, истинно глаголю вам: аще пшеничное зерно,
падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет,
то принесет много плода...» (Иоанна 12: 24).
Эпиграф к «Братьям Карамазовым»;
слова, высеченные на могиле Достоевского.
И вот Смысл евангельских слов Христа открылся мне, благодаря Достоевскому, слово которого я пережил как откровение, и мне открылось, и я понял путь Христа, как есть, а Христос открыл мне сердце потаенное мое и сквозь любящее сердце я понял Смысл пути жизни и творчества Поэта, Виктора Цоя. И слова Г.К. Честертона воспринял я личностно, как опыт того, что мной выстрадано и пережито и что сам испытал как откровение сердца…
«…Я понял, что повесть о Боге неповторима, – и сразу вслед за этим понял, что неповторима и повесть о человеке, которая вела к ней… Увидевший чудище в лошади восхитится удалью всадника; увидевший, сколь странен человек, удивится путям Господним…».
Вот, и удивился я, однажды, путям Господним, и удивлению моему не было пределов. Ибо увидел образ сокровенный и сколь странен человек в лице Виктора Цоя и в лице Ф.М. Достоевского, если учесть слово «странен», как странник и путник, который идет туда, куда сам не знает. Ибо сам смирен и послушен, и следует лишь по зову Божьему, на который отвечает творческим и молитвенным «да будет»…
Иногда бывает, чтобы понять образ одного человека, нужно погрузиться в глубину мысли другого. И вот через образ мысли другого нам открывается иное в человеке, или открывается глубина совершенно иного в одном человеке. Так через образ мысли, причем мысли исповедальной, выстрадан-ной, Николая Бердяева нам открывается глубина жизни человека, глубина образа самого Ф.М. Достоевского.
Почему, именно, Бердяева? Ибо Николай Бердяев глубоко воспринял путь жизни и творчества Достоевского, как бы пережил его образ через себя, пережил глубоко тайну жизни конкретного человека – Ф.М. Достоевского, а потому так глубоки и универсальны его мысли личного, исповедального и потаенного…
Вот, например, во введении к книге «Философия свободного духа» (1927-1928) Николай Бердяев развивает мысль Л. Блуа, что «страдание проходит, выстраданное не проходит никогда»:
«…Можно преодолеть то, что пережито в опыте жизни, но самый пережитый опыт навеки останется достоянием человека, расширенной реальностью его духовной жизни. Зачеркнуть самый факт испытанного нет никакой возможности. В претворенном и преображенном виде испытанное продолжает существовать. Опыт жизни, борения духа созидают образ чело-века. Человек не есть окончательно готовое и законченное существо, он образуется и творится в опыте жизни, в испытаниях своей судьбы. Человек есть лишь Божий замысел. Прошлое преодолимо и победимо, оно может быть искуплено и прощено. Этому учит нас христианство. Возможно рождение к новой жизни. Но во всякую новую преображенную жизнь входит испытанное, не исчезает бесследно пережитое. Пережитое страдание может быть преодолено и может наступить радость и блаженство. Но и в новую радость и блаженство таинственно войдет пережитое страдание. Радость и блаженство будут иными, чем до пережитого страдания. Муки сомнения могут быть преодолены и побеждены. Но в обретенную веру таинственно войдет испытанная глубина сомнений. Такая вера будет иного качества, чем вера людей, не знавших сомнений, верующих по наследству, по рождению, по традиции. Человек, путешествовавший по духовным мирам, много испытавший в своих блужданиях и исканиях, будет иметь другую духовную формацию, чем человек оседлый в своей духовной жизни, не встречавший в своем пути разных миров. Человек связан своей судьбой и не властен уйти от неё. Моя судьба есть всегда особенная, неповторимая, единственная и единая судьба. В опыте моей жизни, в её испытаниях и исканиях образуется формация моего духа. И в высшие достижения моей духовной жизни, в мою веру, в обретенную мной истину входит испытанное мной, я обогащен своим опытом, хотя бы опыт этот был мучителен и ужасен и я должен был победить разверзшуюся в нем бездну силами не только человеческими. Когда человек приходит к Богу после пережитого опыта богоотступничества, ему ведома бывает такая свобода в обращении к Богу, какой не знает тот, кто через всю жизнь прошел с своей безмятежной традиционной верой, кто послушно жил в наследственном родовом имении. Страдание проходит, но то, что страда-ние было пережито, не проходит никогда. Пережитый опыт проходит, но то, что он был пережит, не проходит никогда. Эта истина верна и в отношении к отдельному человеку, и в отношении к человечеству, к человеческим обществам…
Души конца 19-го и начала 20-го века – трагические души. Это – новые души, из которых нельзя искоренить последствий пережитого ими опыта. Как встречают странников, возвращающихся в Отчий Дом? Слишком часто не так, как встретил Отец блудного сына в евангельской притче… А ведь среди странников и скитальцев духа были не только распутные, но были и алчущие и жаждущие правды. И перед лицом Божьим они будут более оправданы, чем гордящиеся своей фарисейской праведностью, чем все неисчислимые христиане – буржуа, чувствующие себя собственниками больших имений в жизни религиозной…
Опыт свободы с его внутренней диалектикой, с трагической судьбой, которую он несет с собой, есть опыт особого качества внутри христианства. Кто на путях свободы, имманентно преодолел соблазны и искушения гуманизма, изобличал пустоту человекобожества, не может уже никогда, на веки веков отказаться от той свободы, которая привела его к Богу, от того имманентного опыта, который освободил его от диавола…» (Н.А. Бердяев, с. 14-15, 1994).
Удивительны размышления и сравнения Николая Бердяева, такое ощущение, что он пишет о биографии, о судьбе, о пути жизни Ф.М. Достоевского, хотя, конечно, Н.А. Бердяев подразумевает судьбы и пути жизни многих людей, в том числе мыслитель говорит и про свой опыт жизни. И вот, что Н.А. Бердяев говорит в этом же введении далее:
«…Я через свободу, через имманентное изживание путей свободы пришел к Христу. Моя христианская вера не есть вера бытовая, родовая, традиционно полученная по наследству, она есть вера, добытая мучительным опытом жизни, изнутри, от свободы… Свобода привела меня ко Христу, и я не знаю других путей ко Христу, кроме свободы. Я не один в этом опыте…
Вся проблема в том и заключается, что я должен сам раскрыть то, что Бог сокрыл от меня. Бог ждет от меня акта свободы, свободного творчества. Моя свобода и мое творчество есть мое послушание сокровенной воле Божьей. Бог иного и большего от человека ждет, чем обычно думают, когда говорят о воле Божьей…» (Н.А. Бердяев, с. 15-20, 1994).
Так чего же Бог ждет от человека, как если не ИНОГО и БОЛЬШЕГО опыта духовной жизни? Именно, Иного и Большего в опыте духовной жизни сквозь акт творчества человека, сквозь творческий подвиг человека, который приближает и ведет человека к Встречи с Богом…
«…Встреча Бога с человеком есть мифологема, а не философема. Эта встреча нашла себе наиболее острое выражение у ветхозаветных пророков, а не у греческих философов… Пророки и мистики, апостолы и святые поведали миру о тайнах самой первичной жизни, божественной мистерии. Они рассказали миру о своем духовном опыте, о своих встречах с Богом. Это и есть живые истины религиозной жизни…» (Н.А. Бердяев, с. 133, 1994).
Вот это! как Встреча человека с Богом «и есть живые истины религиозной жизни»… Но разве Достоевский не испытал ли в своем опыте жизни, в своей «Голгофе» 22 декабря 1849 года Встречу со Христом сквозь солнечные лучи, отражающиеся на позолоте крыши Храма? Но, ведь, это и есть тайна человека, мистерия человеческого духа и души, испытавшая и выстрадавшая то, что «и есть живые истины» религиозного опыта…
«…Человек есть Божья идея. Именно личность есть Божья идея, образ и подобие Божье в человеке… И чтобы понять человека, понять самого себя, человек должен обратиться к Богу, должен отгадать Божью идею о себе и все силы свои направить на осуществление этой идеи. Бог хочет, чтобы человек был, Бог не хочет быть одиноким. Смысл бытия – в преодолении одиночества, в обретении родственности, близости… Не ждет ли Бог, что человек в свободе раскрывает свою творческую природу? Не сокрыл ли Бог от себя то, что раскроет человек в ответе на Божий зов?.. А что, …, если Бог ждет от человека подвига свободного творчества и требует от человека раскрытия всех заложенных в нем сил?.. Если бы тайна творчества человека была раскрыта и запечатлена в Священном писании, то не было бы свободы творчества, не было бы подвига творчества, невозможно стало бы то, чего ждет Бог от человека. Творческое признание человека в мире требует акта его свободного самосознания, и оно должно нести с собой абсолютную прибыль в бытии…» (Н.А. Бердяев, с. 142, 1994).
Удивительна жизнь Достоевского, как и удивительны мысли, размышле-ния Николая Бердяева. Но судьба и пути жизни Ф.М. Достоевского ещё более глубоко открываются нам и поражают сердце и сознание как раз сквозь образы мысли Н.А. Бердяева. И мысли русского философа обретают конкретные очертания, соприкасаясь с судьбой конкретного человека – Достоевского, жизнь которого обретает иное видение, иной взгляд, иное духовное понимание Судьбы человека в мире. Если же ещё этот человек есть художник слова, мыслитель и пророк, судьба которого тесно переплетена с судьбой целого народа, с судьбой нации, с судьбой России…
Меня интересует судьба Человека. И я хочу сделать такое сравнение и сопоставление, как увидеть нечто, не то что единое, а увидеть некое совпадение – в пути жизни Достоевского и в пути жизни Бердяева.
В сравнении опыта жизни отдельных людей непотаенно открывается духовная связь между судьбами: неповторимость и единственность, уникальность и универсальность, именно, вот этого человека. Открывается в этом человеке – Личность, как Божья идея, как Божий замысел о человеке…
Меня поражает судьба человека в мире. В понимании образа человека очень важна сама судьба человека, опыт судьбы, пережитый человеком, из которого уже и рождается в человеке целостная Идея его жизни. В этом смысле, просто удивительно совпадают и удивительно схожи опыт судьбы, жизни Достоевского и опыт судьбы, жизни Бердяева, которые прошли через опыт лишения свободы, прошли через тюрьмы. Но не озлобились на своих обидчиков и гонителей, а нашли в себе силу духа понять, простить их и осмыслить свой путь, преобразиться через прощение другого. И через преображение души своей, им приоткрылись пути к общественному идеалу; им приоткрылся – через трагический путь свободы человека – Образ Христа, к которому должно быть направлено всё усилие, движение и стремление человеческого духа.
Так вот, сравнивая и сопоставляя образ и путь жизни Достоевского и Бердяева, я удивляюсь тому, что как пути жизни и Судьба русских мыслителей совпадает в какой-то неизбежности трагического конца, исхода… Если Достоевский в своем опыте жизни пережил увлечения социалистическими и революционными идеями и после испытал каторгу, исходил сибирскими, азиатскими путями, из глубины изведал душу народа, а после вернулся в Петербург, чтобы, вновь, начать творческое дело писателя и публициста, сказать нечто, как новое слово, то Бердяев в своем опыте жизни также пережил два заточения в тюрьмах. (Первый раз, в первые годы 20-го века за увлечения марксизмом, а второй раз, в 1920-21 годах за свои религиозно-философские убеждения и чёткую мировоззренческую позицию, которую он лично «исповедал» Дзержинскому на Лубянке; и последний отпустил мыслителя, дав ему шанс выехать из России, а тогда уже из страны Советов на одном из знаменитых «философских пароходов»). И вот удивительно и печально, ведь, и Достоевского, и Бердяева могли просто расстрелять, привести приговор к исполнению. И тогда бы мы не увидели произведений Достоевского, после написания которых, он стал признан художником-писателем мирового значения (и лишь в 20-м веке многие осознали, что мировая Культура немыслима без творчества Достоевского). И творчество Бердяева также не увидело бы свет, могло бы не состояться без жизни самого «автора-творца», который стал в 20-м веке первым и, наверное, единственным русским мыслителем универсально-мирового уровня или универсальным мыслителем мирового значения. Но вот парадокс. Как Достоевского, так и Бердяева, при мировом признании посмертном, русские мыслители до сих пор в России воспринимаются «в штыки» или «с шипами ядовитыми», мягко говоря, т. е. неоднозначно неприемлемо не -вос-принимаются русской образованной интеллигенцией. Конечно, не всей и не всеми, но как тенденция, имеющая место для констатации. В России еще до сих пор прохладно и дрянцевато относятся к «Главной идее» тех мыслителей (Достоевского и Бердяева), которые получили мировое признание и значение. Вот так парадокс, русский парадокс, всем парадоксам.
И вот есть воля и желание поставить вопрос о русском парадоксе, как и родственный вопрос, затрагивающий главное: а что же, собственно, считать «Главной идеей» русских мыслителей, каков основной образ и каково новое слово дали и «открыли» Достоевский и Бердяев? Скажут, что есть множество вариантов ответа, целая полифония идей. Но какова, всё же, главная? Вот вопрос, как и русский парадокс! И у меня нет однозначности для одного ответа, но есть предчувствие главного вопроса и основного образа, который несли в себе и всю жизнь созидали русские мыслители. Это и есть вопрос о человеке и откровение Образа человека, но лишь предстоящего пред лице Божье, как тайная Встреча один на один в пределе человеческого бытия или в глубинах лабиринта души. Главное мыслителей – это и есть не проблема, а экзистенциальная тайна Встречи человека с Богом и главнейший вопрос человека к самому себе при вечном молчании и потаенном зове Бога к человеку, на который человек обязан дать творческий ответ. То есть разрешить вопрос-зов Бога о самом себе при Встрече: так чего Ты ждешь от меня и для чего открываешь мне путь сокровенный, Господи?..
Вот! наверное, и, возможно, таков главнейший вопрос и основной образ, поставленный и запечатленный в пределах мысли Достоевского и Бердяева. Вопрос, который еще нам предстоит разрешить, и образ, откровение которого нам непотаенно дано и одновременно задано, дабы понять целостно его значение и смысл, как есть… В этом опыте духа и есть наше дерзновение… Дерзай, чадо!.. И он дерзает в любящем сердце, как есть…
Так всё же, чего ждет Бог от человека-творца – Достоевского, и чего ждет Бог от России?.. Сквозь образ мысли Бердяева нам открывается, что Бог сокрыл от человека его путь жизни и творчества, ибо пути Господни неиспо-ведимы и непостижимы, но всегда непотаенны и открыты сердцу любящему и взыскующему для постижения… Так чего Бог ждет от человека?..
Наверное, чтобы человек прошел путь и обрел опыт личной Встречи! И потому поразительна судьба Достоевского, ибо это судьба, уготованная и отведенная лишь судьбе пророка, которому задано «Глаголом жечь сердца людей»… Каков этот путь неисповедимый?..
«…И снова в дороге – по безлесью пустых нескончаемых пространств вдоль Иртыша, в далекое, затерявшееся среди («киргизских») степей захолустье Семипалатинска, где квартировал Сибирский 7-й линейный батальон, в который был определен Достоевский для дальнейшего прохождения службы рядовым… Хорошо думается в дороге. Что-то еще непонятное ему самому, но важное не только для него одного, совершается в душе. Он пребывал в постоянном ожидании чего-то, будто кто-то невидимый все смотрит на него с надеждой всевидящими глазами и зовет и требует его, и он слышит этот призыв и не знает, куда идти, и некуда ему спрятаться от этого взгляда, потому что устремлен он не извне, а как будто изнутри его же самого и все тайные помыслы и движения души открыты и ведомы тому взгляду. «…Я как будто все еще болен теперь, и кажется мне, – написал он сразу же после выхода из острога Фонвизиной, – что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но, во всяком случае, неизбежное»…» (Ю.И. Селезнев, с. 161-164, 1990).
А, может быть, это нечто неизбежное и этот таинственный зов из глубины потаенного сердца писателя и есть то, про что говорит Николай Бердяев, Борис Вышеславцев и Семен Франк? Как, например:
«…Человек, как Божье другое, дает свободный ответ на Божий зов, раскрывая свою творческую природу… Бог ждет от человека свободного ответа на свой зов, ждет ответной любви и творческого соучастия в одолении тьмы небытия. Человек должен проявить величайшую активность своего духа, величайшее напряжение своей свободы, чтобы исполнить то, чего Бог от него ждет… Человек не раб и не ничтожество, человек – соучастник в Божьем деле творческой победы над ничто. Человек нужен Богу, и Бог страдает, когда человек этого не сознает. Бог помогает человеку, но и человек должен помогать Богу…» (Н.А. Бердяев, с. 141, 1994).
Или вот, например, из книги «Вечное в русской философии» Бориса Вышеславцева:
«…К свободе можно обратиться только с призывом, с «любезным приглашением» или с любовным зовом. Бог может позвать человека, как и человек призвать Бога. Божественный зов есть не закон, а благодать. И она обращена к изначальному свободному акту человека: чтобы благо дать, надо благо взять. И оно всегда может быть отвергнуто…
«Призыв» есть встреча двух свобод, двух воль – божеской и человеческой.
«Призыв» не есть «приказание», не есть власть и подчинение. Прямо противоположно тому мистическое переживание, в котором ап. Павел услы-шал свой призыв: «Савл, Савл, что ты гонишь Меня?» Это обращение к свободе, к глубине сердца, обращение к любви… неожиданное веяние Духа Святого в ожесточенной душе, а «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор. 3:17). Любовь есть свободное изволение, избрание, лицеприятие, а потому если благодать есть внушение любви, то она может обращаться только к свободе…» (Б.П. Вышеславцев, с. 190-191, 1994).
А вот С.Л. Франк в последней своей фундаментальной книге «Реальность и человек» (1949) выражает последние исповедальные размышления, которые можно непосредственно соотнести к судьбе и опыту жизни Ф.М. Достоевского (Кстати, в оформлении книги («Реальность и человек» // 1997) использована репродукция картины Н.Н. Ге «Голгофа»):
«Современный человек, уже давно в своем сознании оторвавшийся от этой по существу неразрывной онтологической связи с Богом, образующей само его существо, т.е. забывший о ней, склонен одновременно и приходить в отчаяние, и противоестественно упиваться трагизмом своей жизни (Или трагизмом жизни другого – Прим. автора В.Г.). Этим уничтожается самый смысл трагизма. Трагедия дана для её преодоления; ей присущ динамизм, влекущий к её разрешению. Всякая трагедия имеет исход, хотя бы он состоял в гибели трагического героя, – что тоже есть преодоление трагедии. Трагедия, к которой пассивно привыкает человек, считая её своим нормальным состоянием, вне которого ему ничего неведомо, есть нелепое извращение самого существа трагедии. Ибо трагедия есть потеря равновесия, неустойчивое положение, требующее исхода и имеющее смысл только перед лицом покоя и гармонии, в сопоставлении с ними. Сама возможность трагедии предполагает те глубины человеческого духа, в которых он, возвышаясь над ней, имеет прочную основу своего бытия в блаженном покое гармонии. Поэтому тенденция современного человека видеть в трагизме единственное исчерпывающее содержание человеческой жизни есть нелепое противоречие, свидетельствующее о слепоте и отчаянии перед лицом невообразимого для него временного процесса творчества, с его постоянно повторяющимися неудачами. Ему нет основания не только доходить до сознания бессмысленности всей вселенской истории, видеть в ней, по слову Достоевского, «дьяволов водевиль», но даже и возлагать свое единственное упование на чаемое, в бесконечно далеком конце этой истории, последнее окончательное преображение мира. Каждая человеческая душа в сознании своей укорененности в Боге имеет в себе самой сверхвременно и потому уже сейчас, в каждый момент своей жизни, свой апокалипсис, свое преображение, свое последнее завершение в абсолютной гармонии последней полноты и блаженства… Здесь действует еще более интимная связь, в силу которой сам трагизм есть путь к тому совершенству, в котором дух впервые отчетливо открывает свое существо как определенное связью с Богом и в этом обретает покой. Это есть великое и таинственное соотношение …, в силу которого страдание и бедствие человеческой жизни само обращается в благостный дар Божий, в откровение нашего соучастия в блаженстве примиренной полноты и гармонии бытия. В конкретной жизни человека, в которой его исконное богосродное существо неразрывно связано с его греховной самочинной волей, с его рабской подчиненностью земным благам и демоническим страстям и его истинный образ как бы до неузнаваемости облеплен этим искажающим наносным элементом, – трагизм, страдание, обнаруживая разнородность этих двух начал, раздор между истинно человеческим, т.е. духовным, началом в человеке и слепотой мирских сил, впервые открывает человеку его истинное существо, направляет его на путь возвращения на его подлинную родину…» (С.Л. Франк, с. 428-429, 1997).
Удивительны, глубоки и прозорливы размышления С.Л. Франка, а последнее можно непосредственно отнести к конкретному пути жизни Ф.М. Достоевского, путь жизни которого и можно прочитать как Трагизм страдальца, в котором «впервые открывает человеку его истинное существо, направляет его на путь возвращения на его подлинную родину»! Именно, таков и был путь жизни Ф.М. Достоевского: через тьму и «смерть» к свету и жизни, через изгнания и скитания по просторам Сибири, вновь, обретение родной почвы, возвращение домой на Родину, но уже совсем иным, преображенным в страданиях, как с иным сердцем и с иным разумом, которым открыт совсем еще неведомый Иной мир в расплывчатых образах. И вот дело писателя увидеть и понять эти образы, воплотить их во всей полноте, что самораскрываются в душе в отдельные мгновения жизни.
«…Чудно и тревожно вслушиваться в обновляющуюся природу своего существа; телега бойко трясется по колдобинам подсыхающей дороги, ямщик тянет свою долгую песню. Вспомнилось:
«…Я до сих пор не могу выносить тех заунывных звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам… Кому, при взгляде на эти… бесприютные пространства, не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся болезненные упреки ему самому, именно ему самому, тот или уже исполнил свой долг как следует, или же он нерусский в душе…» Вот и Гоголя два года уже как нет…
…Достоевский полюбопытствовал однажды, что за жалобную песню без слов, вечное – ля-ля-ля! – напевает он, чем бы ни занимался, тонким своим дискантом. Когда уже познакомились поближе, Исай Фомич доверительно рассказал ему, будто это та самая песня, которую пели его предки чуть не три тысячи лет назад, переходя Черное море, с тех пор будто бы и было заповедано всем потомкам петь её в минуты торжества над врагами…» (Ю.И. Селезнев, с. 164-155, 1990).
Сравните, вот образ созвучия мысли, что выразил Ф.М. Достоевский и В.В. Розанов о русской песне, если вслушаться сквозь глубину самой песни и всмотреться сквозь глубину образа мысли…
«Песня без слов, ночь без сна.
Все в свое время – зима и весна…
Я чувствую, закрывая глаза:
Весь мир идет на меня войной…»
«Наши реки бедны водой.
В наши окна не видно дня.
Наше утро похоже на ночь.
Ну, а Ночь – для меня…
Мы сидим у разбитых корыт
И гадаем на Розе Ветров.
А когда приходит время вставать,
Мы сидим, мы ждем…
Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»
(В.Р. Цой).
«…«Кому-то русская песня всегда нравится»… Нет, – больше, лучше: «Есть души, которым русская песня одна нужна на свете, милее всего на свете, как ушибленному – его мать, как больному ребенку – опять же мать его, может быть, некрасивая женщина и даже не добродетельная женщина». «Добродетели» с русских, конечно, странно спрашивать… «Тройка»… Но вот что есть всегда на Руси: отзывчивость… Как бы то ни было, но «убаюкаться на Руси» многим хочется… Ну, и надеть наши «туфли»…
– Ничего, барин… Вызволимся как-нибудь…» (В.В. Розанов, с. 287-288, 2002).
«…Вот и Гоголя два года уже как нет…
«Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»
Не этот ли взгляд почувствовал и он теперь на себе, не тем ли вопросом томится теперь и его душа?
Что-то сулит ему новая пристань на долгом пути его скитаний? Да пристань ли? Скорей уж очередной постоялый двор на большой дороге. «Точно, как будто мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге…»
Может быть, только затем и дано ему было пережить это погребение заживо в мертвом доме Омского острога, чтобы прочувствовать всем существом своим ту непостижимую кровную связь, тайна которой измучила и Гоголя? Будто и впрямь возможно вместить в мгновение вечность, в его тридцать три года – тысячелетнюю судьбу России – чтобы постигнуть непостижимое…» (Ю.И. Селезнев, с. 164, 1990).
Поразительна Судьба Ф.М. Достоевского! Судьба другого поразительна в том случае, если воспринимающий пережил её как потрясение всего своего существа в сердце потаенном, как потрясение всего самого человека из глубин его духа и души; Потрясение из глубин непостижимого Бытия, в таинственной реальности которого совершается Встреча с «Ты» Другого, как «Ты еси»… И, лишь через опыт осознания «Ты еси», самораскрывается подлинность «я» самого себя, подлинность самого «я», как существующего, именно, здесь и сейчас, во всей своей таинственной конкретности и во всей полноте значения для любящего и сокровенного сердца из глубины Лика Другого…
Федор Михайлович Достоевский изведал опыт жизни, пережил два «Триумфа» и две «Голгофы» не только своего творчества, но и всего самого пути жизни. И поразителен Путь жизни этого Человека! Опыт «Триумфа» и «Голгофы» в жизни Ф.М. Достоевского я ставлю в кавычки потому, что «Триумф и Голгофа» жизни и творчества писателя и пророка есть лишь тень, отбрасываемая от Триумфа и Голгофы Богочеловека, Пути Иисуса Христа. Потому так поразительно скрещиваются и пересекаются символически образ пути жизни Ф.М. Достоевского и образ пути жизни Иисуса из Назарета. И мы лишь следуем, ступаем и идем по следу этого таинственного пути Человека. Мы лишь исследуем символы и образы этого пути жизни и постигаем живую реальность жизни Другого, переживая её, вновь, из глубин души; переживая, вновь, дабы понять Смысл пути Человека…
Итак, опыт первого Триумфа творчества и жизни Ф.М. Достоевский пережил еще, будучи молодым. Он был еще тогда одним из тех русских мальчиков, вечных мечтателей, которые грезили о новом мире и старались избегать действительности мира, ибо эта действительность была уродлива и трудно переносима тогда, когда в этой игре жизни ты сам играешь одну из ролей живьем или как будто наяву…
«…Шла подспудная, упорная работа сознания. Фантазия и дейститель-ность ищут точек соприкосновения. Петербург, «самый фантастический город на свете», становится полем этой удивительной встречи сна и реальности, мечты и угрюмых «углов» с их обитателями, которых он видел всегда, но будто и не замечал их раньше, да вдруг и задумался…
Ещё три года назад изливал он брату наболевшее:
«…Свобода и призванье – дело великое. Мне снится и грезится оно опять… Как-то расширяется душа, чтобы понять великость жизни». Теперь же душа расширилась, кажется, до того предела, когда понятие найти исход призванию стало равноценно понятию жить!..» (Ю.И. Селезнев, с. 55, 1990).
И вот первый творческий Триумф и первая встреча с «учителем». Почему в кавычках? Потому, что это встреча и последующие были с лжеучителями, под влияние которых подпал молодой еще писатель и художник слова – Ф.М. Достоевский. Но так ли это, что они были для него «лжеучителями» и что встречи были только с таковыми, ведь, Достоевский обрел и настоящих друзей по духу, как поэтов и писателей?..
Утро Ф.М. Достоевского – это было его Утро, его Звезда Удачи, ниспосланная на него свыше и возгоревшаяся над ним. Так в одно Утро он проснулся знаменитым писателем, как это описывает Ю.И. Селезнев:
«…Утром того же дня Некрасов отправился к Белинскому.
– Новый Гоголь явился! – заявил он с порога.
– У вас Гоголи-то как грибы растут, – строго заметил ему Белинский. Но рукопись взял…
«И вот… меня привели к нему, – рассказывает уже сам Достоевский. – Белинского я читал уже несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным, и – осмеет он моих «Бедных людей»! – думалось мне. Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно… но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось… Он заговорил пламенно, с горящими глазами. «Да вы понимаете ли сами-то…, что вы такое написали!.. Осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы, в ваши двадцать лет, уже это понимали… Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!» – так запечатлелась в памяти Достоевского эта, одна из самых решающих встреч в его жизни» (Ю.И. Селезнев, с. 64, 1990).
Но, вот, что стоил Достоевскому этот творческий Триумф, что стоил Триумф для писателя до него и после?.. Но, здесь, нет и быть не может однозначного ответа, как «да» или «нет», ибо в том-то и парадокс творческого Триумфа Достоевского, в том-то и парадоксальность его пути жизни, что ему дано свыше пройти сквозь адские мучения, сквозь тьму и бездну сомнений и искушений «сладких идей о счастливом рае». И поразителен этот опыт пути жизни странного и чудного человека, для многих мечтателя и фантазера. Но многими ли испытаны и известны эти мечты и фантазии писателя, этот страшный опыт жизни, что стоил ему самой жизни, какова она есть, и что он мог потерять самую жизнь свою, потерять самого себя, как есть, и свыше данный дар Божий?.. Вот в чем вопрос.
И, здесь, вспоминается известное «пари Паскаля», что осмысливает в своей книге «Вечное в русской философии» Борис Вышеславцев:
«… «Трансцендентное», «потустороннее» открывается нам через самопознание, через изумление перед своим собственным существованием, которое выражается в известных словах: «откуда я и куда иду?» Чтобы поставить такой вопрос, нужно совершить акт трансцензуса по отношению к самому себе, поставить себя в отношение к миру, к бесконечности, к Богу…» (Б.П. Вышеславцев, с. 295, 1994).
Сравните, как описывает этот таинственный миг своей жизни Ф.М. Достоевский, после которого родился его роман-первенец «Бедные люди». Символично само название романа, как будто «бедняки Божьи», как по первой заповеди Господа Иисуса Христа: роман о блаженных, «нищих духом», юродивых и убогих, но драгоценных пред Богом. Но еще более символичен самый этот таинственный миг жизни, перевернувший и переменивший всю жизнь одного маленького и ничтожного, нищего человека…
«Чуть не с детства оставленный один в огромном, чужом городе, почти «затерянный» в нем, «я как-то все боялся его, – признавался Достоевский. – Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какою-то тайною». И вот однажды, в январе 45-го, он «спешил с Выборгской стороны к себе домой… Подойдя к Неве, – рассказывает Достоевский об одном из самых важных событий его духовной жизни, его внутренней биографии, которое сам он назвал «видением на Неве», – я остановился на минутку и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей в мглистом небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея… Казалось… что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который, в свою очередь, тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне… Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый… Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование…»
С видения на Неве в нем будто родился новый человек – писатель Достоевский, ибо он вдруг пережил в мгновение никому еще доселе не видимый свой мир…» (Ю.И. Селезнев, с. 58, 1990).
Сравните, художественный образ мысли Достоевского, пережитое им таинственное мгновение жизни, и художественно-символический образ мысли в Тексте Виктора Цоя:
«Вместо тепла – зелень стекла.
Вместо огня – дым.
Из сетки календаря выхвачен день.
Красное солнце сгорает дотла,
День догорает с ним.
На пылающий город падает тень…
Перемен! требуют наши сердца…
Перемен!
Мы ждем перемен…»
(В.Р. Цой)
«Новый человек!» и начало иного существования, пережитое мгновение, в котором началось, именно, «мое существование»… Вот! опыт переживания трансцендентности, трансцендентного, иного, о котором и говорит Борис Вышеславцев, как «…о переживании трансцендентности, выраженной в словах: «царство мое не от мира сего» (Б.П. Вышеславцев, с. 295, 1994).
Но что это – такое загадочное и непостижимое – как Судьба человека?..
«Кто же смеется так над человеком? Его величество Случай, играющий в свои кости ли, карты ли, или шахматы? Где каждая пешка – тысячи, а может, и миллионы людей, а ставка – их будущее, их жизнь? Слепой ли Рок, или предначертанность Судьбы? Темные ли силы Природы, или социальная Среда?
Или, может быть, это сквозь сотни придуманных человеком названий причин и следствий ухмыляется над нами сам Дьявол?
Или? Страшно подумать…
В ноябре 44-го роман был готов. А в декабре он переписывает его чуть не весь заново… И в мае 45-го он снова переделывает роман…
Бедные люди… Тут – идея, тут – вопрос миру: кто виноват? Среда ли заела? Обеднела ли сама природа человеческая? Почему одни люди уже от рождения титулярные советники, другие же рождаются с генеральскими лампасами? Кто же так смеется над человеком, и что делать человеку не вообще, а тебе, лично тебе?.. Или так было, так есть, так и пребудет во веки веков?..» (Ю.И. Селезнев, с. 58-63, 1990).
Судьба человека – что это? игра жизни, где человек всего лишь пешка и одновременно сам есть игрок, от ставки которого зависит направление пути его жизни, но все же – слепая пешка или сам игрок?..
«…Паскаль знал эти переживания и выразил их с предельной силой в следующих словах: … «Я знаю только, что, перешагнув этот мир, – (вот здесь-то и открывается трансцендентность, о которой мы говорим), – я навеки падаю или в бездну ничтожества, или же в руки гнева Божия».
Совершенно такой же вопрос поставлен Киркегардом и Достоевским… Для Паскаля, как и для Достоевского, без Бога нет добра и зла, – без Бога всё позволено!..
…Мы поставлены перед неким таинственным «или – или»: или Бог и бессметрие, или Ничто. Трансцендентность может означать или первое или второе – причем наука и разум не могут дать решение этой дилеммы, решение это дается сердцем, дается религией.
Своеобразное решение дилеммы находим мы в том аргументе, который известен под именем «пари Паскаля». Аргумент можно считать парадоксальным, даже шуточным. Он имеет в виду тот салонный атеизм, который был распространен в высших кругах французского общества той эпохи, в которую жил Паскаль. Но в то же время в аргументе этом кроется глубокая и серьезная проблема. Вся человеческая жизнь подобна игре, в которой мы делаем ставки на различные открывающиеся перед нами возможности. На что же мы должны совершить жизненную ставку – на Бога и религию или на безбожие? Для ответа на этот вопрос Паскаль пользуется своей любимой наукой – математикой. Он предлагает решить вопрос при помощи теории вероятности. Он считает, что одинаково вероятно существование и несуществование Бога – математически выражаясь, половина шансов за существование, половина за несуществование. Теперь сделаем ставку на первую вероятность и посмотрим, что мы можем при этой ставке потерять и что выиграть. Потерять мы ничего не можем (теряем ноль), а выигрываем все, бесконечность будущей жизни, блаженство, бессмертие. Теперь сделаем ставку на второе предположение, на атеизм. При такой ставке мы ничего потерять не можем, так как обращаемся в прах, в ничто; но в то же время и приобрести ничего не можем, так как «ничто», «ноль» не есть приобретение. Ясно, что при таком положении дел ставку следует сделать на существование Бога, а не на атеизм. Что теряете вы, говорит Паскаль, если вы становитесь на христианский путь и признаете Бога и бессмертие? Что дурное ожидает вас, если вы выбираете этот путь?.. «…Я утверждаю, что вы только выиграете в этой жизни». Глупо рисковать конечными величинами, если вы можете приобрести бесконечные. Серьезность этого шуточного аргумента в том, что каждый мыслящий человек должен в конце концов решить, какую жизненную установку он должен принять, – от этого зависит весь образ его жизни, вся его судьба, весь характер… Если я стою перед Богом и Его царством, то есть должное, есть высшее призвание для человека, есть любовь, есть вера и надежда.
Лично для самого Паскаля не существовало никакого пари. Для него вопрос был решен через религиозно-мистическое переживание, через «логику сердца». Но обо всем этом нельзя говорить в салонах…» (Б.П. Вышеславцев, с. 296, 1994).
Конечно, по логике «рацио» теоретиков и по теориям математиков всё выглядит, казалось бы, интересно, гладко и правдиво, но это когда вопрос не касается вас самих и конкретной вашей личной жизни, вашей души. И вот здесь-то все рациональные и логически выверенные теории разбиваются, как стеклянное строение, о Судьбу конкретной жизни отдельного человека. Ибо сама Судьба и сама жизнь человека есть поле бесконечности иррационально-го, в которое неизбежно упирается и тонет в нем все определенное и выверено рациональное. Именно, линейная «логика -рацио-» не то что не срабатывает, а ломается в своем искривлении, искажении реальности перед лицом «логики сердца», Божественной логики любви, которая живет по законам другим, что возвещены в Евангелие, когда ты, именно, ты сам потеряешь душу свою, пытаясь сохранить её, и ты приобретаешь душу, когда потеряешь её ради Бога истиннаго и живого. Вот в чем и где обнаруживается неразумность и безумие, якобы, «здравой логики» или «здравомыслия» «нормальных» людей, живущих по законам века сего.
Что есть «Игра жизни» в конкретной судьбе отдельного человека, когда на кону – твоя жизнь, а ставка – это, своего рода, выбор пути, от которого зависит сама судьба, жизнь твоя, как есть?.. Что означает поступок Достоевского, который он совершил в свои 23 года? Что это, если ни Игра, а на кону сама жизнь и ставка этой игры жизни есть мечта и творческий дар человека, ставка есть выбор человека, который избирает свой путь жизни, избирает некие ценности жизни, за которые можно и пострадать, умереть. Ведь, Достоевский мог стать обычным чиновником, жить, как все живут, тихо и беспечно, как тот паучок в своем маленьком уголке. Но нет, мечта и призвание, быть и стать Человеком, совершили над ним то, на что способны лишь «безумцы» и «сумасшедшие», которые выглядят таковыми в глазах людей «здравомыслящих».
Так, «…В феврале 44-го Достоевский пишет прошение об отказе от своих наследственных прав за небольшую, единовременно выплаченную ему сумму… А 19 октября того же года он окончательно решает разом изменить свою жизнь – добивается отставки…» (Ю.И. Селезнев, с. 56, 1990).
Отставка по службе для Достоевского означала совсем иное, чем просто некая перемена образа жизни, а значила свершение выбора, свершение ставки на самого себя, на свой талант и творческий дар. Несомненно, что Достоевский рискнул, и ход его выбора рисковый, и ставка на талант и творчество есть дело риска, опасности, которая может грозить потерей самой жизни, в отличие от отвлеченной игры разума, в которой ничего не теряешь. Ибо жизнь человека для математиков – «копейка» или «ноль», от которого ничего не убывает и к которому ничего не прибавляется, как есть человек или нет его, не все ли равно для математического совершенства безликого под знаком «ноль».
«…Чаадаева вон сумасшедшим признали как Чацкого; Лермонтова, говорят, после стихов на смерть Пушкина тоже на сей предмет освидетельствовали…
И что, как не помешательство было – на Неве, зимой прошлого года; с того и начались «Бедные люди»…
А знаешь, брат, почему мучается душа человеческая? Я много думал об этом – потому что одиноко ей, потому что нет ей родной души для встречи…» (Ю.И. Селезнев, с. 68-69, 1990).
И вот эта встреча совершилась, как встреча-знакомство и творческая дружба с Белинским, которая все более перерастала в литературные споры, а в литературных спорах об искусстве, творчестве, религии и научно-философских идеях, выковывался дух и зарождалась «Главная идея» Достоевского… Но Судьба приуготовила для Достоевского иной путь жизни, иное испытание, как путь в иное или, как по Бердяеву, имманентное изживание путей зла, соблазнов и искушений… Но была ли эта «встреча» с Белинским та самая, судьбоносная, про которую говорит сам Достоевский, как подобно тому, что есть опыт личной Встречи с Христом? Несомненно, что встреча с Белинским для Достоевского была судьбоносной, даже роковой, но в другом смысле, который нельзя точно определить, как отрицательный или положительный, ибо этот смысл возможно верно понять лишь в диалектике положительного и отрицательного. Но, с другой стороны, она же в жизни Достоевского стала, своего рода, испытанием и искушением, и предвестником к подлинной Встречи и к подлинному пути жизни сквозь иное существование или сквозь опыт существования в ином мире, ещё не ведомом для человека.
Так, например, в третьей главе книги «Достоевский и его христианское миропонимание» под названием «Перерождение убеждений» Н.О. Лосский приводит глубокий и тонкий анализ «перерождения» Достоевского в своих мировоззренческих убеждениях, но все-таки не до конца глубокий, чтобы понять суть самого «перерождения» человека. Так Н.О. Лосский исследует и вопрошает о главном в пути жизни Достоевского:
«…В 1873 г. Достоевский говорил в «Дневнике писателя»:
«Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений, тем более что это, может быть, и не так любопытно» («Одна из современных фальшей»). Еще резче выразился он в письме к Майкову, когда узнал о надзоре полиции за собою и за своею перепискою: «Каково же это вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему Государя» (№ 311, 19.7. 1868).
Верно ли, что «перерождение убеждений» Достоевского достигло степени «измены прежним убеждениям»? Не ошибся ли Достоевский, употребляя такое сильное выражение? Нам, спокойно изучающим жизнь Достоевского как законченное целое, виднее, чем ему, в чем состояло «перерождение» его.
В 1856 г. в письме к тому же Майкову, говоря о силе своих переживаний и размышлений за время их разлуки вследствие ареста и каторги, он заявляет:
«Идеи меняются, сердце остается одно… Читал письмо ваше и не понял главного. Я говорю о патриотизме, об русской идее, об чувстве долга, чести национальной, обо всем, о чем вы с таким восторгом говорите. Но, друг мой! Неужели вы были когда-нибудь иначе? Я всегда разделял именно эти же самые чувства и убеждения. Россия, долг, честь? – да! я всегда был истинно русский – говорю вам откровенно» (№ 75).
Эти слова Достоевского о неизменной основе его духовной природы должны быть руководящими при решении вопроса, в чем и насколько он изменился с течением времени.
В предыдущей главе было показано, что в течение всей своей жизни Достоевский был глубоко религиозен и влияние на него безрелигиозности Белинского было мимолетным заблуждением. Злоупотребления в церковной жизни, недостатки её и, в частности, те искажения, которые обусловлены подчинением Церкви государству, Достоевский, конечно, осуждал не только в то время, когда читал у петрашевцев «Письмо Белинского Гоголю», а и позже, как это видно, например, из его резких отзывов о плохих священниках (см. № 311 в 1868 или № 479 в 1874 г.). Таким образом, говоря об измене прежним своим убеждениям, Достоевский, очевидно, имел в виду свои политические и общественные взгляды, а не религиозную жизнь.
Искание социальной справедливости осталось до конца жизни Достоевского существенным содержанием его интересов… Но к социализму, оберегающему духовную свободу личности, Достоевский до конца своей жизни питал симпатию…» (Н.О. Лосский, с. 70-71, 1994).
С одной стороны, Николай Лосский верно поставил вопрос об «измене прежним убеждениям» и о «неизменной основе духовной природы» Достоевского. Но, с другой стороны, верно ли утверждение Н.О. Лосского, что мол «нам виднее, чем Достоевскому, в чем состояло «перерождение» его…»? Но так ли это? что нам виднее, чем тому, кто сам прошел путь и испытал его? Верно ли мы понимаем самый путь человека и его мысль, выстраданную и выношенную в пути? Верно ли мы исследуем и следуем ли мы верно по тому духовному следу, по которому шел сам человек в своем непостижимом пути, по пути, которым его ведет Всевышний, ибо все пути Божьи и все мы лишь в руках Божьих, как это сказал пророк Исайя… Думаю, что Николай Лосский просто зациклился на слове писателя, как «измены своим прежним убеждениям», и еще, по-моему, Лосский зациклился на самих убеждениях писателя, по которым вовсе невозможно постигнуть суть и смысл самого духовного перерождения человека. По логике исследования Н.О. Лосского совсем всё запутано и непонятно, и возникают вопросы такого характера, как: а было ли само «перерождение» Достоевского, именно, как духовное изменение самого существа человека? Вот этим-то вопросом Н.О. Лосский не задается, а лишь исследует самые убеждения писателя. Но по одним «убеждениям» в постижении конкретного человека далеко не продвинешься, ибо сами эти «убеждения» могут быть парадоксальными, а потому и само исследование Н.О. Лосского противоречиво. Противоречивость же в исследовании Н.О. Лосского в том, что он все свое внимание сосредоточил на слове «измена» и на слове «убеждения», а потому русский философ создает, конструирует философскую схему, по которой Достоевский, «…очевидно, имел в виду свои политические и общественные взгляды, а не религиозную жизнь», «говоря об измене прежним своим убеждениям». Именно, что нужно освободиться от этого слова, как «измена», ибо «изменник», человек, предавший свои глубоко внутренние убеждения, не может в себе содержать нечто неизменное, вечное, на что, собственно, и указывает Н.О. Лосский, но не дает своему видению глубокого исследовательского обоснования. Именно, Н.О. Лосский совершенно верно указал, что «эти слова Достоевского о неизменной основе его духовной природы должны быть руководящими при решении вопроса, в чем и насколько он изменился с течением времени…». Но, именно, всё мое разногласие с Лосским и разночтение пути жизни Достоевского в том, что для Николая Лосского вопрос весь сводится лишь к тому, «в чем и насколько изменился человек с течением времени» в своих убеждениях, чтобы показать, что Достоевский изменился лишь в своих внешних убеждениях, как по политическим и общественным взглядам, а не по вопросу в религиозной жизни. Другими словами, Н.О. Лосский сводит свое исследование к доказательству о неизменной основе духовной природы Достоевского, но на основе заключения, что писатель изменился лишь во внешних своих убеждениях по вопросам общественно-политическим, а потому само исследование Н.О. Лосского представляет собой сплошное противоречие. Я же настаиваю на том, что подлинное перерождение, духовное изменение в человеке возможно лишь потому и тогда, если в самом человеке есть нечто неизменное, если в человеке есть неизменный духовный стержень, столп истины, как возможность перерождения ветхого в совершенно нового духовного человека. Вот! в чем корень проблемы Человека. И Лосский частично показал в чем именно состоит неизменное духовной природы Достоевского. Нам же нужно поставить вопрос о «подлинном перерождении Достоевского» и показать: в чем же именно совершилось это подлинное «рождение нового духовного человека» в человеке? И при разрешении этого вопроса как раз и должно раскрыться самое Главное, как очевидность сокровенного бытия: что и есть Неизменное и Вечное в потаенном существовании самого человека…
А, ведь, «перерождение» в Достоевском было не просто и не только в убеждениях, а в нечто другом, которое можно назвать, как духовное перерождение или рождение «духовного человека» в человеке. И вот к духовному, внутреннему перерождению Достоевского должен был послужить некий внешний толчок, как событие на Семеновском плацу 22 декабря 1849-го года и последующая каторга в опыте жизни писателя. А предвестником к этому знаменательному и роковому событию в судьбе Достоевского, как раз, стала встреча и знакомство с Белинским. Думаю, что в судьбе Достоевского к его роковому событию ареста 1849 года послужили не столько увлечения социалистическими идеями, к которым Достоевский относился совсем не однозначно, а другой факт, как творческий. Именно, неудача в творческом деле и разрыв взглядов с Белинским и с писателями, поэтами и литераторами (Тургенев, Панаев, Некрасов), по большему счету по литературным вопросам, а после и смерть Белинского в 1848 году, привели к тому, что Достоевский стал посещать кружок Петрашевского и подпал под влияние Спешнева, который организовывал революционные ячейки, подобные ячейкам нечаевцев в 1860-е годы. Интересно, что если бы Достоевский имел творческий успех в 1840-е годы, как и после первого романа «Бедные люди», то, возможно, и не было бы в жизни Достоевского кружка петрашевцев. Но сложилось в его жизни так, как и сложилось или неизбежно должно было быть. Вращаясь в литературных кругах после первого Триумфа, Достоевский стал понимать, что в литературной «кухне» большую роль играют не Литература, как искусство слова, а личные амбиции и претензии писателей и критиков. Но все-таки встречались и действительно проницательные критики, как Валериан Майков.
Так, например, Ю.И. Селезнев замечательно описывает эти психологические интриги в литературном каламбуре интересов и амбиций:
«…Он начинал догадываться, что, к сожалению, его роман сам по себе, как бы даже и ни при чем; все дело в борьбе литературных партий: его расхвалил Белинский. А уж коли Белинский расхвалил, то Булгарин непременно должен обругать. Замечательно. А если бы обругал Белинский, стало быть, тогда поддержал бы Булгарин? Арифметика!..» (Ю.И. Селезнев, с. 96, 1990).
Для верного понимания убеждений и мировоззрения Достоевского очень важным оказывается вот такой маленький, но существенный момент из критики творчества писателя:
«Более всего обрадовала Достоевского статья «Нечто о русской литературе в 1846 году» Валериана Майкова. Критик прямо сопоставлял его с Гоголем, но подчеркивал и принципиальную разность их творческих манер: «Гоголь – поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский по преимуществу психологический…»
…Достоевский глубоко переживал одну из мыслей Валериана Майкова, высказанную в его статье «Нечто о русской литературе в 1846 году», посвященной главным образом «Бедным людям»: «…художественное творчество есть пересоздание действительности, совершаемое не изменением её форм, а возведением их в мир человеческих интересов (в поэзию); с Достоевским, – писал молодой критик, – современное поколение читателей обрело возможность увидеть анатомию человеческой души, а изображение внутреннего мира человека – одна из важнейших потребностей эпохи». С одним не мог согласиться Достоевский: не изображать, а преображать внутренний мир человека и человечества – вот цель, призвание, назначение искусства, его высочайшая миссия. Миссия? Именно миссия… Гомер изобразил своих героев так, что они на тысячелетия овладели душами людей, – он дал идеал и уже тем одним послужил преобразованию древнего человека, человечества; Христос дал идеал новому времени, и человечество стало иным… Слово, слово – великое дело, – еще и еще раз убеждал он себя» (Ю.И. Селезнев, с. 97-101, 1990).
Думаю, что одна из причин, как одна возможность из многих вариантов, что послужила для идеологического сближения Достоевского со Спешневым в кружке петрашевцев, так это, именно, разочарование писателя в поэтическо-литературном слове, разочарование в том, что поэтическим и публицистическим словом можно изменить и перевернуть мир, но мир не перевернулся. Но изменился сам человек в своем взгляде на жизнь – изменился сам Достоевский в своем отчаянии и в глубоком чувстве одиночества. Вот! что движет человеком изнутри… Возможно, что чувство одиночества, потерянности и оставленности, неприкаянности стали для Достоевского глубинными и основными в том, что человек из отчаяния и одиночества идет в мир, в социум, дабы изменить общество, прежде не изменив самого себя… Вот, как это описывает Ю.И. Селезнев:
«…Двадцать шесть лет… Он казался себе уже глубоким стариком, все увидевшим и все пережившим: и смерть родных, и безответную, невысказанную даже любовь, и игру неизъяснимой судьбы, и бремя путь кратковременной, но – какой! – славы гения, уязвленности насмешками друзей, и, наконец, отчаяние одиночества, ощущение страшной пустоты от непонимания. «Двойник» осмеян, «Хозяйка» поругана, а впереди – ничего!.. Ни одного могучего замысла, ни одной идеи, способной удовлетворить даже его самого. И зачем писать, и жить для чего? Только и осталось разве что одни «Бедные люди»…» (Ю.И. Селезнев, с. 119, 1990).
Наверное, что духовное одиночество и «Бедные люди», не только люди вымышленные из романа, а настоящие бедняки и нищие, в ряду которых часто бывал и сам писатель, и послужили как бы энергетическим толчком для сближения Достоевского с революционными кружками. Ибо если поэтическое слово в сердце «мертво», то нужно что-то делать, как-то действовать и проявлять себя в жизни, дабы чувствовать себя живым и чувствовать самую живую жизнь. Иначе: пьянство, сплошное беспамятство и забытье, что, конечно, для характера Достоевского было абсолютно неприемлемо, пройдя строгую «школу» Белинского…
И каков же был этот опыт имманентного изживания путей зла, как опыт перед большой дорогой в иное?.. Или по-другому поставить вопрос, как: какова же была духовная основа неизменности в творческой природе Достоевского? Ибо глубочайшее духовное перерождение в человеке возможно лишь тогда, если уже есть некий духовный стержень и некое неизменное основание духа, как Вера человека, непоколебимая даже тогда и в том, если весь мир перевернется с ног на голову. В этом смысле, твердость веры и убеждений Достоевского можно лишь сопоставить с твердостью веры апостола Павла, судьба которого вела его к Встречи с Богом и который, еще будучи Савлом, твердо стоял в верности своего «благого» дела в гонениях христиан. Наверное, Бог открывается тому, кто твердо стоит в Вере и неизменен в твердости духа веры. Потому удивительна Судьба Достоевского и ап. Павла, пути которых неисповедимо и неизбежно сводились к единой точке, как Встреча со Христом. Встреча, которая кардинально изменила путь жизни ап. Павла и Достоевского. Вопрос: для чего? И есть вопрос о Смысле пути жизни и творчества человека. И есть обратный вопрос, как: чего же Бог ждет от человека? Как один и единый вопрос о Судьбе человека, как вопрошание про Смысл пути жизни… Для чего я иду, откуда и куда?.. Вот! вопрос судьбоносного Выбора, избрания пути жизни!..
Вспомнилось единое чувство, как слово Иисуса в Евангелии и слово Поэта:
«Царство Мое не от мира сего…
но ныне Царство Мое не отсюда…» (от Иоанна 18: 36)
и
«Я полцарства отдам за коня.
Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»
«Я чувствую, закрывая глаза:
Весь мир идет на меня войной…» (В.Р. Цой)
По-моему, Н.О. Лосский в третьей главе «Перерождение убеждений» не раскрыл существенное в потаенном сердце Ф.М. Достоевского. А, именно, что и есть и навсегда утвердилось в потаенном сердце Достоевского? Это три образа, запечатленные в сердце писателя с самого детства и с юных лет: как образ Христа, образ Пушкина и образ ценности и смысла творчества, как вопрос об образе человека-творца или про предназначение творчества. Вот! три образа и три вопроса, которые в жизни и судьбе Достоевского остались неизменны в потаенном сердце, лишь более углубляясь в опыте жизни и дополняясь по глубине вопрошания художника-писателя в пути хождения по мукам, в неисповедимом пути жизни. Именно, эти три образа и три вопроса и стали причиной разногласия и охлаждения в отношениях между Достоевским и Белинским. Но Достоевский и воспринял от взглядов Белинского нечто существенное, увидел в критике и в публицисте иного Белинского – парадоксалиста, который совмещал в себе несовместимое. Именно, Белинский совмещал в себе убеждения и крайнего западника и славянофила. Вот в этом! и состоял феномен Белинского… Явление, которое для России значило нечто новое, но еще только слепо зарождавшееся… И Достоевский глубоко воспринял и проникся этим нечто новым в феномене Белинского, ибо Достоевский еще более углубил и предуказал направление этому новому феномену в русской жизни и в русской словесности… С другой стороны, творчески-духовный образ Пушкина и образ Гоголя, также глубоко воспринятый Достоевским в своем сердце, как до каторги и после нее, остался навсегда в потаенном сердце писателя и, одновременно, в течение всего опыта жизни Достоевского созидался в нем в постижении, именно, этого непостижимого феномена русской души и духа сквозь сокровенный образ Поэта, таящий в себе раскрытие нечто совершенно нового в явлении русского слова…
Именно, три образа: образ Христа, образ Пушкина и образ пути подлинного творчества, и есть то нечто неизменное, как духовное основание изменчивой природы человека, что навсегда осталось и осело в потаенном сердце и в памяти Достоевского. Именно, что в течение опыта жизни в сердце и в сознании Достоевского эти три образа только еще более углублялись и оттачивались в более ясные очертания их Смысла…
Но, вот, что если посмотреть на путь писателя к первой своей «Голгофе» в совершенно ином ключе видения? А, что если сближение Достоевского со Спешневым по вопросу революционного переворота в государстве, как раз, и было некое роковое помутнение сознания, которое можно обозначить, как «кратковременная измена» тому, что есть в самом себе как неизменное и вечное в духовной основе потаенного сердца, в котором запечатлены три сокровенных Образа?.. Вот! в чем вопрос. Ибо только из глубины этого видения, как из иного ключа зрения, нам и открывается суть подлинного духовного перерождения, духовного изменения самого человека, которому через пережитое мгновение на эшафоте открылась Бездна падения своей души сквозь видение Божественного луча, что насквозь пронзил эту грешную душу и осветил в ней углы кромешной тьмы. И только истинное покаяние и раскаяние дает душе надежду и утешение, утешение в том, что в потаенной душе грешника есть и осталось нечто подлинно неизменное и вечное, а надежда в том, что если во мне есть неизменное и вечное, как подлинное духовное основание сокровенного сердца, то и возможно подлинное духовное перерождение, изменение самого существа человека.
Но верна ли наша надежда и вера в человека, верен ли этот ключ иного видения, открывает ли этот ключ Дверь к самому сокровенному души другого?
Вот, приведем два признания и два откровения Достоевского, как первое, что до эшафота, и второе, что уже после эшафота, чтобы понять суть подлинно неизменного и суть подлинного перерождения человека.
Так до эшафота Ф.М. Достоевский исповедовал членам следственной комиссии свою духовную позицию, свои твердые убеждения человека и гражданина:
«…Я не боюсь улики, – заявил Достоевский, – ибо никакой донос в свете не отнимет у меня и не прибавит мне ничего; никакой донос не заставит меня быть другим, чем я есть на самом деле. В том ли проявилось мое вольнодумство, что я говорил вслух о таких предметах, о которых другие считают долгом молчать! Но меня всегда оскорбляла эта боязнь слова, скорее способная быть обидой правительству, чем ему приятною…
Если желать лучшего Отечеству – вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец, в этом же смысле, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином… Мне грустно было, что звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением и что на писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительству и принимается разбирать рукопись уже с очевидным предубеждением…
Конечно, о многом он должен был умолчать, многое недосказать. Но то, что он говорил, говорил прямо, искренне, убежденно. А главное – не раскаивался в содеянном. Всё это, естественно, раздражало членов следственной комиссии.
– Меня обвиняют в том, что я прочел статью «Переписка Белинского с Гоголем». Да, я прочел эту статью, но тот, кто донес на меня, может ли он сказать, к которому из переписывающихся лиц я был пристрастнее? Меня всегда руководила самая искренняя любовь к Отечеству. Я желал многих улучшений и перемен, я сетовал о многих злоупотреблениях. Но вся основа моей политической мысли была ожидать этих перемен от самодержавия. Все, чего хотел я, это чтоб не был заглушен ничей голос и чтобы выслушана была, по возможности, всякая нужда…» (Ю.И. Селезнев, с. 136-137, 1990).
Удивительно, такое ощущение, что это говорил не Достоевский, а Бердяев. Меня поражает, именно, схожесть духовной позиции Достоевского, что писатель выразил перед следственной комиссией в 1849 году, и духовной позиции Бердяева, что философ выдал в 45-ти минутной лекции Дзержинскому в начале 1920-х годов.
Но читатель может заметить, что подследственная речь Достоевского как раз опровергает версию видения Н.О. Лосского и наше видение в вопросе о неизменном и неком изменении, как в убеждениях, так и в самом чувстве личной жизни писателя. Но нужно заметить, что это не исповедь перед иноком-духовником, а, можно сказать, публичная речь подсудимого писателя, который отстаивает свое право человека и гражданина, сказать слово чести личности о достоинстве и правде в том, чтобы быть человеком и быть услышанным, прежде всего в честности перед личной совестью и перед Богом…
Честность же Достоевского вот в этих словах, как: «…никакой донос не заставит меня быть другим, чем я есть на самом деле…»… Именно, что честность, правдивость и духовная неизменность в человеке не может быть подвержена изменению, как лишь внешним приказом власть имущего или по доносительству лжеобличителей. Ибо только обратившись к Богу, только при встрече с Богом в редкие мгновения жизни, возможно, что душа человека испытает подлинное перерождение во всем своем глубинном существе…
И вот второе признание и откровение Достоевского своему брату Михаилу, но только уже после события на эшафоте:
«Брат! Я не уныл и не пал духом, – писал Федор Михайлович вечером, после только что пережитого перед лицом смерти; в ожидании – теперь уже совсем недолгом – сибирской каторги. – Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и оставаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть, – вот в чем жизнь, в чем задача её. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! Правда! Та голова, которая создавала и свыклась с высшими потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Остались память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это все-таки жизнь…
Как оглянусь на прошлое да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья… Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему…» (Ю.И. Селезнев, с. 139-140, 1990).
Вот! эти искренние и подлинные слова откровения уже подлинно изменившегося потаенного сердца сокровеннаго человека…
Так в чем же состоялось Событие духовного перерождения Достоевского?
Так, например, в книге «О рабстве и свободе человека» (1939) Николай Бердяев говорит, что:
«Человек есть загадка в мире, и величайшая, может быть, загадка. Человек есть загадка не как животное и не как существо социальное, не как часть природы и общества, а как личность, именно как личность. Весь мир ничто по сравнению с человеческой личностью, с единственным лицом человека, с единственной его судьбой. Человек переживает агонию, и он хочет знать, кто он, откуда он пришел и куда он идет…
Личность есть неизменное в изменении, единство в многообразии… Личность ни в коем случае не есть готовая данность, она есть задание, идеал человека. Совершенное единство, целостность личности есть идеал человека. Личность самосозидается. Ни один человек не может про себя сказать, что он вполне личность. Личность есть категория аксиологическая, оценочная… Личность в начале пути, и она лишь в конце пути… Образ личности целостный, он целостно присутствует во всех актах личности. Личность имеет единственный, неповторимый образ…» (Н.А. Бердяев, с. 11-13, 1995).
Итак, Бердяев говорит, что личность – есть неизменное в изменении…
Вопрос: что было и осталось неизменным в сердце Достоевского до и после первой «Голгофы»?
Три образа – образ Христа, образ Поэта – Пушкина, и образ Красоты – Премудрости Божией (образ и смысл творчества).
Вопрос второй: в чем совершилось духовное изменение, перерождение самого Достоевского?..
Именно, в излучении и в притяжении Духа и в потрясении всего внутреннего бытия личности; потрясение телесное, подобно землетрясению, но мы не видим Источника свершившегося, а лишь чувствуем его сердцем. А Источник есть Дух животворящий в телесности человека.
Именно, духовное перерождение-изменение самого Достоевского состояло в том, что в нем осталось неизменным в ещё более углубленном потрясении телесности в Духе, когда Дух сотрясает телесность. Сквозь потрясение телесности в Духе человеку открывается единый Образ в созвучии Трех…
Сквозь углубление неизменного в душе и потрясение души в Духе, в потаенном человеке совершается подлинное духовное перерождение, рождение духовного вечного человека – Личности в человеке. Рождение в Духе, духовное перерождение-изменение души в нового духовного человека и означает, углубление в неизменное и вечное, что открывается человеку как совершенно новое, еще не бывшее и неведомое, пророческое, что завершает Смысл прошедшему и раскрывает Образ грядущему…
Именно, духовное перерождение-изменение Достоевского совершилось в событии Духа, в духовном углублении в неизменное и вечное потаенной души человека, в которой свершается рождение образа личности – рождение духа в человеке. Рождение нового духовного человека, в котором совершается преображение-изменение неизменного души в более углубленное, непостижимое и вечное, а потому и подлинно и возможно, как нечто новое, творческое слово, еще не бывшее в мире.
Встреча со Христом побуждает к рождению-углублению духа в неизменное души, из глубины которой рождается совершенно новый образ вечного, духовного человека.
Но вот вопрос: в чем именно было и осталось то нечто неизменное, вечное в душе писателя и было ли подлинное перерождение-изменение души человека, была ли Встреча со Христом и была ли Голгофа в то роковое мгновение в жизни Достоевского?
На этот вопрос нет и не может быть логически выверенного ответа, того ответа разума, от которого мы ожидаем все узнать, как есть, но ответ будет для каждого свой, единственный, и углубленный по мере того, какова глубина восприятия образа другого в нашем потаенном сердце. Ибо лишь одно сердце потаенное чувствует, видит и понимает Смысл трагизма в пути жизни человека.
Достоевский «…мечтал о поприще русского писателя – может быть, самом высоком и самом страдальческом из всех поприщ, но… угодил в военно-инженерное училище; только успев совершить первый шаг в литературе, возмечтал сделаться чуть не освободителем Отечества и… отправился в каторгу. От «постигнуть Бога» – на меньшее не согласился бы – и до «только бы выжить»; от надежд на простое человеческое счастье и до истины, постигаемой в страдании; от проклятой рулетки до ощущения своей способности перевернуть, переродить мир словом; от невозможности понять, что творится с собственной душой его, что ждет его завтра, через час, до предчувствий разгадки сокровеннейших тайн будущего, человеческого бытия, бытия целой вселенной. Отчаяние неверия и жгучая жажда веры… Все это было. Теперь ему хотелось одного – быть услышанным. Потому что чувствовал – теперь ему есть что сказать. Пусть, как и в давней юности своей, он все так же беззащитен от превратностей судьбы, но и ничто уже, никакие угрозы или посулы не способны изменить его. И если бы даже случилось так, что его голос оказался бы гласом вопиющего в пустыне, если бы он точно знал, что никто никогда уже не услышит его, и он – последний из вопиющих, а мир давно уже слеп и глух, и горд своей слепотой, – он все равно не изменился бы и не прекратил верить и надеяться до самого смертного своего мгновения. Потому что смертно его тело, но слово – ему хотелось верить в это, – слово его переживет те времена и пространства всемирных потрясений, которые не то что предвиделись, но явно ощущались им. И пусть только там и тогда услышится его слово, все-таки коли услышится, то и отзовется…» (Ю.И. Селезнев, с. 474-475, 1990).
«Вспоминая через много-много лет то далекое, но вечно памятное ему время, Достоевский писал: …
«…Затем ли тогда даны были тебе сердце, и талант, и слово, к которому уже прислушивались и по нему узнавали среди сотен других? И муки душевные, и радости, и встречи – зачем все это и что все это значит – перед лицом последнего, предсмертного страдания? И не сойти с ума? И не умереть духовно? И не презирать себя потом за эти минуты смиренного ожидания приговора, вынесенного чужими ему людьми, не могущими понять ни его самого, ни его страданий, ни его надежд… «Господи, зачем ты оставил меня в эти минуты?»…
Может быть, уже и тогда, в те роковые минуты, не мыслью даже, но ощущением, подсознанием сравнил он свой эшафот с Голгофой, прозрел в великом своем позоре уничижения путь к духовному воскресению?..
…Достоевский вспоминал «Последний день осужденного на смерть» Виктора Гюго и, подойдя к Спешневу, сказал: «Мы будем вместе с Христом». – «Горстью пепла», – отвечал тот с усмешкой…
Достоевский переживал не казнь. Не только её. Он ощущал Голгофу. Не в те ли мгновения и зачалось в чутком к тайнам человеческого бытия сознании Достоевского осмысление древней притчи как его, лично его переживания, состояния, судьбы: «Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»? И разве пушкинский Пророк, прежде чем получить право глаголом жечь сердца людей, не лежал «как труп в пустыне», с рассеченной мечом грудью и разве не было вынуто из нее его трепетное сердце человека?..
Предчувствие своего нового, не сказанного еще слова о мире и миру – пришедшее перед лицом смерти – требовало жизни, бунтовало: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность!.. Эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили…» Но кто скажет ему: «Восстань… и виждь, и внемли»?..» (Ю.И. Селезнев, с. 8-9, 1990).
«…Вот уже три месяца не видел он солнца, зеленых листьев над головой. Что-то будет? Ссылка? Надолго ли, далеко ли?..
…Осужденные продолжали жить в неведении о своей будущей судьбе, все еще тайно надеясь на лучшее: более полугода одиночки – разве одно это уже не достаточное наказание?
Томительны дни ежеминутного ожидания; во сто крат томительней бесконечные осенние сумерки. Не раз вспоминалось: «Долго ночь меркнет…»
22 декабря в 7 часов утра их вывели наконец во двор крепости, посадили в полицейские кареты и повезли на Семеновский плац, где все уже было готово к началу трагического фарса…» (Ю.И. Селезнев, с. 137-139, 1990).
Это было «второе Утро» Ф.М. Достоевского, но только не «утро Триумфа», а «утро Голгофы»; то роковое Утро, которое стало решающим в судьбе последнего человека, «последнего героя» во времена перелома Эпох…
«…Ровно в 12 часов, в рождественскую ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря 1849 года на Достоевского впервые надели кандалы. Вместе с Дуровым и Ястржембским вывели на улицу, усадили каждого в открытые сани и тронули в дальний путь…
Мимо, мимо – на большую дорогу, в темную даль, в иное…» (Ю.И. Селезнев, с. 140, 1990).
«Где же ты теперь, воля вольная,
С кем же ты сейчас ласковый рассвет встречаешь?
Ответь!
Хорошо с тобой, да плохо без тебя.
Голову, да плечи терпеливые под плеть,
Под плеть…
Солнце моё, взгляни на меня?!..»
«Расскажи, каково быть мишенью в тире?
У меня есть вопрос,
На который ты не дашь мне ответ…»
(В.Р. Цой)
Продолжение следует…
Свидетельство о публикации №212112301808