Гитман

 
Москва, Лефортово. Он вошёл ко мне в камеру как аристократ великой, но чуждой мне империи.
    Сначала, как всегда неожиданный лязг ключа в замке. Отворилась дверь бесшумно, широко втягивая человека, несущего скатанные в матрас постельные принадлежности и кое-какие вещи. За матрасом оказался сержант в погонах. Он положил ношу на вторую лежанку в камере и вышел. Что за притча?! Лефортово – тюрьма столичная. Здесь, может быть, такие птички летают и «залетают», что им «западло» матрасы таскать, или инвалида ко мне подселяют? Но вошёл Он! Стройный, порывистый, подскакивающей походкой. Он, ступая на пятку, резко перебрасывал тело на высокий носок и оседал перед следующим шагом. Вошёл молодой патриций с совершенно восковым (семитским) лицом. С высоко поднятой головой. Года на два старше меня, а мне 17, но его чёрная шикарная шевелюра была иссечена сединой. Ещё дверь не закрылась, он заговорил:

     – Илья Рафаилович Гитман. Организатор нижегородской антисоветской организации «Трипопея» . Студент Университета. Биофак. Наша организация не имеет никакого отношения к религии, но возглавлялась тремя ПОП;ми, откуда и название. ПОП это один из Председателей Отделов. Политики, Пропаганды, Провокации. Три Председателя, три Отдела, и все три на «П». Председатель Отдела Политики - Ваш покорный слуга. Краеугольным камнем нашей программы является утверждение личности как самоценного индивидуума.

     Он говорил чётко, сильно грассируя, не переставая ходить, привставая на носок при каждом шаге, и, казалось, не интересуясь собеседником. Вот так по камере: три шага к окну, три шага к дверям. Туда – сюда, туда – сюда.

     – Всех смущает Отдел Провокации. Поясняю: для пополнения наших рядов требовалось спровоцировать откровенный антисоветский разговор, хотя бы анекдот, лучше, конечно, акцию. А затем поставить человека перед выбором: за решётку в органы за такие речи, или к нам, в организацию, изобличающую тотальную ложь и бесчеловечность советского строя…

     Я был «хозяином» камеры, её тишины, атмосферы потусторонности, почти знатоком всех загадочных звуков снаружи. До этого – несколько месяцев одиночной камеры внутренней тюрьмы ярославского Серого Дома, где вполголоса – громко, а шёпотом можно. Но коротко и односложно. Сейчас же на меня был обрушен каскад трудноперевариемой информации. Передо мною вибрировал, мельтешил мир, в который предлагалось погрузиться только потому, что ко мне подселили сокамерника. Там штормило, и это настораживало, пугало. К тому же Илья обнаружил странную способность замирать. Неожиданно и в самой неудобной позе. Сейчас, когда он замер передо мной в первый раз, мне представилось, что обломок камыша резко наклонился навстречу свистящему ветру.

     - В организации было уже 132 человека, когда нас разгромили. Произошло то, что и должно было произойти. Председатель Отдела Провокаций, Славка Смыслов почувствовал, что мы – в истории, и предложил мне, основному Председателю и организатору всей Трипопеи, сдать ему руководство и документацию. Иначе он заложит всех и вся в КГБ. Провокация ему удалась, но пошли провал за провалом. И вот мы здесь!

     Илья подпрыгнул в очередной раз и, запрокинув голову, завис где-то под потолком. Восковой, худущий, с жирными неподвижными мазками чёрных глаз.
И снова замельтешило.

     - Моя седина не продукт тюремных невзгод. С моей головой, вообще, не всё в порядке. Дай руку, потрогай сам. Чувствуешь, родничок не зарос? – Он взял своими прозрачными лягушачьими лапками мою руку и резко прижал к своей голове. И замер. Замер и я: под волосами пульсировало  что-то очень тёплое. И очень гадкое.

      - Со мною можно покончить одним ударом. По темечку. Верная смерть!

     Мне стало неимоверно противно, не по себе. Ни слова не говоря, я лег на нары поверх одеяла и отвернулся. И голос, и облик, и манеры, и вся его история со всеми этими «ПОПами», и не заросший родничок подкатили к моему горлу еле удерживаемой рвотою.

     Он расстелил постель, «попрыгал» туда-сюда по камере, сел, взял одну из моих книг и стал её не то читать, не то – просматривать. Ровно шесть секунд и страница переворачивалась. Для чтения слишком быстро. Для просмотра… Ищет послания из других камер, что ли? За чередой шестисекундных перевертываний по одной странице, раздалось «плюх» сразу нескольких страниц. Через какое-то время снова «плюх» и «плюх».

     Когда принесли обед, и я поднялся, мой новый сокамерник «читал» уже следующую книгу. Стали есть. Молча. Илье, как и мне, было абсолютно безразлично, что там у нас в мисках. В конце концов, это приятно, когда не копаются, не выискивают «мясинку рыбы», почерневший кусочек капустной кочерыжки. Которые тщательно обсасываются, а потом, несмотря на явную несъедобность, разжёвываются и проглатываются с брезгливой гримасой. Нам было безразлично, в каком виде была та отвратительная еда («рубанина» на тюремном сленге), что швырялась нам в грязные помятые миски. Но сам процесс поглощения был одинаково деловитым, почти любовным. Так хозяйка, обтерев накопившуюся пыль со всяких, там, безделушек в буфете или на комоде, привычно, уверенно и со вкусом расставляет их снова на свои привычные старые места, чуть-чуть подправляя и поворачивая, а потом окидывает всё общим благожелательным взглядом.

     Когда принесли кипяток, я ревниво спросил, как ему понравились книги, и какую он начнёт читать первой. Дело в том, что я долго выбирал, какие же книги (три на неделю) заказать из довольно обширного списка, что предложил мне библиотекарь. В этот раз повезло: тома были толстые, авторы «дореволюционные». А так как я натренировался читать быстро (по шестьсот страниц в день), то эти книги прочитал уже дважды и жил проблемами и временем, «духом», литературных героев.
Илья попросил разрешения прочесть до ужина третью книгу. Так и сказал: «Прочитать до ужина».

     - А что, те не приглянулись?
     - Я их уже прочитал.
     - Дома, раньше?
     - Нет. До обеда.

     На мою просьбу, не валять дурака, слишком ничтожна причина для откровенной лжи, он пожал плечами и сказал, что не только быстро читает, но и хорошо запоминает. Это мы тут же и проверили. Действительно, он знал содержание книг не хуже меня.

     - Но я же не спал, хорошо слышал, как ты переворачивал сразу по несколько листов. Откуда ты знаешь содержание их?

     - Это я пропускал любовные сцены. Ничего в них не смыслю и не могу их читать.

     Вот как! Я тоже «нецелованный» мальчик, а бывало, прежде чем прочесть книгу, я пролистывал её, находил пикантные сцены, впивался в них, а затем, в процессе чтения, смаковал скабрёзности, мобилизируя всё своё воспалённое воображение.
Растеряно я протянул руку и представился:
     - Виталий. Из Ярославля. Из семьи директоров научно-исследовательского института, отец, и средней школы, мать. Сам из десятого класса, школьник. Дома ещё старший брат, студент химического факультета нашего Технологического института. В тюрьме я по собственному желанию. Выбрал стезю политзэка, а то бы загремел по бытовой статье: был на грани срыва. Мог убить кое-кого из негодяев. К тому же половой вопрос мучает с пяти лет. В последние дни перед арестом было искушение изнасиловать какую-нибудь школьницу, идущую утром в темноте через скверик у нас под окнами.

     - А онанизм?
     - Что онанизм? – я покраснел так, что увидел свои вишнёвые щёки.
     - Н;чего стесняться. В животном мире это часто встречающееся естественное явление. – Илья застыл богомолом, смотря сквозь меня, в обширнейшие дали своих энциклопедических знаний.

     Воздух в камере стал густеть. Илья умудрялся заполнять все пустоты напористо, нахраписто. И ладно, если бы тебе было комфортно дышать и двигаться в его пространстве. Нет, наоборот! Я физически ощутил миазмы, исходящие от него и тесноту. Непроизвольно, но очень отвратительно было. Он обладал массой глубинных способностей. Кроме отличной памяти, а она содержала мегатонны ненужного хлама, он умел доходчиво, я бы сказал – фотографически, выложить этот груз тебе под нос, не заботясь об обобщениях, анализе, критике. Его «да» было конечным «ДА», причём именно таким, каким попало в него раз и навсегда. Его «нет» парализовало его в изломленном замирании. Он, может, пытался отыскать положительный выход, но его у него не было. И он метался по камере, метался, и снова замирал. Он грассировал, подпрыгивал, забивал мне в уши кляпы слов и узлы фраз. А над всем этим, я ни на минуту не мог забыть, пульсировал его мягкий тёплый родничок на темечке.

     Всё моё существо вскоре взбунтовало, и я попросил, а потом пришлось и со свирепым видом приказать, быть милосердным, поменьше мельтешить и говорить. В ответ он недоумевал, замирал и, естественно ещё больше мельтешил и говорил.

     Илья прекрасно рисовал. Нет – чертил. А ещё вернее было бы сказать – зарисовывал. Так уж случилось, что куда бы меня не забрасывала тюремно-лагерная судьба, всюду предлагался мне в соседи этот, безусловно, честный, умный, красивый, но невыносимый друг. Первое, удушающее, впечатление так ранило моё восприятие его, что я никогда не смог подпустить Илью ближе определённого предела. Но я часто нуждался в нём, источнике нужной информации, когда не было соответственных справочников. Я знал, что он всегда под рукой. Как книга на полке, как энциклопедия в шкафу. Но  всегда держал расстоянии. И справку я получал, чаще всего, не «толковую», а скорее, бестолковую, из-за массы устаревших и несущественных подробностей.

     Сейчас, когда прошло уже более полувека, я знаю, что Гитман жив, живёт в своём Нижнем Новгороде, что он помнит все имена и детали жизни давно ушедших людей и событий, что я могу обратиться к нему за справкой, но что мне от этого будет не лучше. Тогда он в камере отвечал быстро, пространно и замирал, как бы отрезав пласт, срезав пласт масла и густо намазав на кус хлеба, запоминая, как это выглядит. И под его замирание появлялось чувство преступления, что ты не заглатываешь этот кус целиком, а пытаешься что-то от него откусить.

     Сейчас Илья истрёпанный, много битый, седой старикашка. Всего-то он боится. Запирает двери на несколько засовов. По выходу из лагеря принял крещение в Православии. Так «жиды заели» - говорит. В иудаизм метнулся, друзья отшатнулись. Стал сектантским проповедником, и в довольно высоком ранге, совсем прокис, протух и выбросил себя на помойку. И не навстречу ветру он сейчас замирает, а ничего не понимая, как сорная бумажка, пусть обрывок некогда ценного документа, кружится в каких-то тёмных задворках. Удивлёно замирает при безветрии, и вновь взлетает никому не нужной мусорной мелочью.
      Ни жены, ни детей не было, как и следовало ожидать. /Впрочем, он долго (до 2005 года) кому-то платил алименты./ Ни вино, ни табак, ни наркотики его не могли заинтересовать, он прошёл мимо всего этого.

     Время - это то пространство, в котором формируется изначально предназначенное до совершенного состояния. Для людей – силою свободной воли, а кому дано – и Духом от Бога. Совершенная форма уже вне времени. Это постулат, «закон природы». И, если хотите, – Путь. Но путь не как последовательность, а как система открытых дверей. Этот путь тварный мир проходит на ощупь. И видит открытые двери, как правило, только пройдя их. То есть в прошедшем, так как прошедшее тоже уже вне времени, и, без всякого сомнения, совершенно. Между «соверш;нно» и «совершен;» связь не этимологическая, а философская. И нечего удивляться, что для одних жизненный путь спрессован в очень короткий отрезок, а другим необходимо «ещё покувыркаться».

     Итак, два молодых человека, приготовленных для заклания и уже брошенных на жертвенник во имя всеобщей коммунистической радости и справедливости, в маленькой камере большой московской тюрьмы жили своей неповторимой, сугубо индивидуальной, жизнью. Вместе с тем, мы были очень похожи друг на друга: оборванная юность, неуемная энергия, безграничные мечты и планы, и … всем своим существом ощущение бессмертия и вечности. Это не было манией величия. Это была сопричастность Великому и Великолепному миру. Это была Любовь и, если хотите, Ревность. Мы не могли допустить даже мысль, что будем отштампованы каким-либо шаблоном. Сейчас, в тюрьме, затем – в зоне и, рано или поздно, - «на свободе». Нигде! «На свободе» мы всегда ставили в кавычки, понимая, что «свобода» категория духовных сфер, а в социальной среде – метафора с чётким «ха-ха», тем более, когда речь заходила о нашем несчастном сов-соц-отечестве.

     Через день я уже физически ощущал бурлящий студенческий Нижний Новгород (на то, советское, время – город Горький). Словоохотливый Илья, организатор «Трипопеи», поведал, как он создавал клуб статистических измерений. Для обывателя того времени слово клуб исчерпывалось пресловутым «Клубом культуры». Иное наполнение смыслом таило нечто страшное: клубы змей, клубы дыма. И доходило до совсем опасного: «Английские Клубы», вроде «масонские ложи», тайные мистические организации, которые не могли быть не антисоветскими, не «антинародными», потому что были непонятны и запрещены изначально по определению.

     Но слово «клуб» входило в советский обиход, благодаря таким подвижникам, как молодые насельники многомиллионного града тюремно-лагерной системы подавления индивидуальности. Каждой неповторимой, «самоценной», как говорилось в документах нижегородских студентов, личности. По всей стране стали, как грибы, расти «дискуссионные клубы», «клубы по интересам» плюс «КВН» - «клуб весёлых и находчивых» по телевизору. Власти быстро опомнились и стали их разгонять. Но было поздно. Прошедшее было уже вне времени. Оно было, как сказано, совершенным. Клубы были, даже, альтернативой обрыдлой системе коммунистических юношеских организаций. Как из дырявой бочки забили струи новых имён и старых (запрещённых) направлений в искусстве и общественно-политической жизни. От «Оттепели» дымок огня был уловлен чутким носом «Перестройки». Но как жаль, что железная колея проходила по шпалам из живых людей. По судьбам, по живому, да и – по трупам тоже! И тем более жаль, что все эти «оттепели» и «перестройки» были обманками, наживками, для ловли дичи величиной с Сахарова, Высоцкого, Галича, Солженицына, (имена можно добавить).
 
     Илья рассказывал, как юноши на улицах Нижнего подходили к женщинам и предлагали замерить их талию, объясняя, насколько это может помочь в планировании выпуска женской одежды (определённого, наиболее ходового, размера). Ответом был конфуз, пощёчины и частые приводы в милицию. КГБ уже заводил дела. Сейчас даже не понятно, почему народ был доведён до такой степени «пуританства», что ли?

     А дело было гораздо глубже. Послесталинская оттепель проявилась, прежде всего, во внешнем виде молодёжи. Молодёжь стала вырываться из социалистической униформы. И суть не в том, насколько платьице прикрывало коленки. Оно поднималось донельзя и опускалось до пола в зависимости от желания уже самого человека, а не от диктата общественных правил, кодекса строителей коммунизма. Педагоги, привлекая «общественность», боролись со «стилягами». А те где-то заказывали обувь на высоком каблуке, узкие-преузкие брюки, длинные пиджаки и начёсывали высокий кок. Разумеется, это было лучше кепки набекрень, чёлки на глаза, под золото – фикса во рту, и презрительный сплёв через зубы. У таких и ножичек был в кармане. Но не с ними боролись всем миром. Для социализма было страшно новшество. Давно ли утвердились? А уже закостенели! Цветущие буйно бандитизм и хулиганство, априори должны (?) были вымереть в процессе строительства светлого будущего. А что делать с новыми веяниями? Молодёжь в «буржуазном виде» вечерами дефилировала по «бродам» (центральным улицам), парализуя движение транспорта. Молодых людей тащили в кутузки, где они, как правило, ближе знакомились друг с другом. Исключали из школ (нашли, чем испугать!), из ВУЗов (что было чувствительней), не пропускали в кинотеатры, в «сады» на танцплощадки. Но посрамлённая униформа тоталитаризма трещала по всем швам. Расклёш брюк от обтягивающих размеров становился таким широкими, что «мели улицу». Волосы то удлинялись, то исчезали наголо даже у девочек. Причем, страшно представить, не выстригались, а выбривались головы! Завучи школ дежурили у входных дверей с линейками в руках, а настырные ученики проникали в классы через запасные входы и окна, и под восхищённые и завистливые взгляды законопослушных сотоварищей (уже через парадные двери!) отправлялись домой «за родителями».

     Недолго продолжалась наше первая совместная жизнь в камере. Через несколько дней его вызвали "с вещами" и отправили на этап. Я остался один. По утрам слышен был колокольный звон рядом с лефортовской тюрьмой расположенной церкви. Потом, внезапно, раздавался гул испытаний авиационных моторов из тут же расположенных цехов номерного завода. Говорили этот гул и треск заглушал звук выстрелов при расстреле по приговорам в подвалах этой столичной тюрьмы.


Рецензии