Танго смерти, 1 глава

Павел Токаренко (Нечаев).

Танго смерти

Глава 1

Человек лежал на спине, и смотрел в небо. Густая трава вокруг головы заключила пронзительно-голубое небо в зеленую рамку. Солнце вплотную подошло к зениту,  стало припекать. Безразличный ко всему происходящему рыжий муравей покачивался на кончике травинки. Порыв ветра пригнул траву, муравей сорвался, мгновение полежал, поджав ноги, перевернулся, и деловито пополз по своим делам. Стрельба отдалилась, стихла вдали, и осмелевшая цикада подала голос, точно проверяя окружающий мир: «Ри?». Ничего не произошло, только шелестела на ветру трава. Глядя на товарку, осмелели и другие цикады. Вскоре неумолчный многоголосый хор как ни в чем ни бывало выводил свое неизменное: «Ри-ри-ри». Природа радовалась недолгой весне. Пройдет еще месяц-другой, и трава выгорит, пожелтеет иссушенная безжалостным палестинским солнцем. Но лежащий в траве человек этого уже не увидит. В последний раз вспух и опал на губах кровавый пузырь. Обращенные к небу глаза остекленели, подернулись смертной поволокой. И только золотой «Бреге» на запястье остывающей руке продолжал жить своей механической жизнью, отсчитывая секунды.

Пароход шел экономичным десятиузловым ходом. Нос зарывался в волны, брызги взлетали стеной, и опадали, прокатывались по палубе пенным потоком, чтобы бессильно стечь в клюзы. Дрожь прокатывалась по корпусу от носа до кормы. Казалось, пароход вот-вот развалится. Но он упрямо лез вперед, выжимая все из своих старых машин. Построенный еще в конце девятнадцатого века, пароход давно потерял былой лоск. Ржавые, кое-как подкрашенные суриком борта украшали многочисленные вмятины, следы неудачных швартовок. Лучшие дни парохода были давно позади. Внутри дела обстояли не лучше. От былой роскоши не осталось ни следа. Салоны, каюты, даже грузовые трюмы заполнили грубо сколоченные многоэтажные нары. Судно, рассчитанное на три десятка пассажиров, несло больше тысячи. Тяжелый, кислый дух немытых тел, грязной одежды и нечистот заполнял все помещения корабля. Но пассажиров это не смущало: у большинства за плечами были нацистские концлагеря. Скученность этих людей не пугала, как не пугала и скудная кормежка, антисанитария и все остальное, что сопутствует проживанию множества людей в ограниченном пространстве. Никто не жаловался. Всех переполняло воодушевление и энтузиазм, ведь они плыли на родину предков, в свое новое, доставшееся такой дорогой ценой государство. Они не знали, что их ждет там, на новом месте, но каждый был уверен, что та далекая загадочная земля станет его новым домом. Пароход вез в Палестину беженцев из Европы, евреев, которым предстояло стать гражданами государства Израиль. Шел май 1948-го года. До конца британского мандата над Палестиной оставалось меньше двух недель.
На палубе яблоку негде было упасть. Генрих, пока пробирался к своим, отдавил несколько ног. Красный как рак, он бормотал извинения, и протискивался дальше. Вслед ему неслась многоязычная ругань, которой он, к счастью, не понимал, а то смутился бы еще больше.
– Генрих, сыграешь? – компания обнаружилась на корме, на обычном месте. Саша подвинулся, продолжая тасовать карты. Генрих уселся, скрестив по-турецки ноги. В этот раз им повезло занять место у борта, где не так дуло. Ответа от Генриха никто не ждал, делать все равно было нечего. Саша расчертил химическим карандашом пожелтевший обрывок бумаги, раздал карты. Генрих забрал свои, плотно зажал в руке, чтобы не унесло ветром. Оставшиеся две карты Саша прижал тяжелой пепельницей, сделанной из мутного темно-зеленого стекла.
– Пас, – Генриху хватило одного взгляда  в свои карты, чтобы понять, что игры не будет.
– Пас, – эхом отозвался Мозес.
Давид забрал прикуп, пожевал губами, что-то прикидывая, и объявил:
– Семь пик.
Игра пошла ни шатко, ни валко. Играли не на деньги, так, время убить. Даже когда Генрих взял три взятки на мизере, оживления это не вызвало. Да и научил их Саша игре в преферанс больше от скуки, ведь заняться на пароходе было нечем. Не толочь же, как остальные, воду в ступе,  по тридцать третьему разу обсуждая ждущее их прекрасное будущее. А вокруг гомонили, что-то оживленно обсуждали десятки людей. На палубе одновременно звучали десятки языков, ведь на борту были люди со всей Европы. Все держались «своих», тех, кто говорил с ними на одном языке. Игравшие с Генрихом в карты, хоть их и обзывали «йекес»* были не из Германии. Строго говоря, Мозес среди них был единственным «немцем». Генрих, хоть и родился в Германии,  прожил полжизни в Швейцарии. Остальные были кто откуда – Саша из Киева, Давид из Польши. Объединило их знание немецкого языка. Генрих познакомился с Мозесом в лагере для перемещенных лиц, где их завербовал сотрудник «Еврейского агентства». Попав на корабль, они держались вместе. Услышав немецкую речь, к ним пристали Саша и Давид. Компания заняла один угол в «музыкальном салоне», справа от двери там был небольшой закуток. Кроме них в том углу устроились еще несколько греков. Но тех, общавшихся только друг с другом, никто в расчет не брал. Все в салоне так и говорили про их закуток: «где, у «йекес»?».
Странная подобралась компания. Было в них что-то, что отличало их от остальных, и в то же время сближало друг с другом. Так бывает – встретятся совершенно незнакомые люди, и как-то незаметно становятся лучшими друзьями. Люди на корабле неохотно делились друг с другом воспоминаниями: слишком страшными выдались для многих предыдущие годы. Поэтому они старались отодвинуть темные чувства, загнать внутрь, скрыть показным весельем. А компания «йекес» отличалась какой-то мрачной сосредоточенностью, почти незаметной на первый взгляд. А еще – столь же незаметным сомнением в правильности сделанного выбора.
– Генрих, пригнись! – вдруг сказал Саша. Генрих, не раздумывая, пригнулся, почти уткнувшись носом в пепельницу. Над его головой что-то пронеслось, движение воздуха взъерошило волосы на затылке. За шиворот потекли холодные струйки. Генрих не сдержал крика, выпрямился, и, поняв в чем дело, разразился бранью.
– Как он надоел, этот Чистюля! – покачал головой Мозес.
– Как подумаю, что ему с нами в бой идти, хочется его за борт выкинуть, – в сердцах сказал Генрих.
– До боя дожить надо, – философски заметил Саша, и подал Генриху колоду: – Тасуй, твоя очередь сдавать.
Настоящего имени Чистюли никто не знал. Сопровождавшие репатриантов сотрудники Еврейского агентства, наверное, знали, но кроме их – никто. Чистюля ни с кем не общался. А прозвали его так потому, что он был помешан на чистоте. Дважды в день он мылся с ног до головы. С самого выхода из порта он донимал команду назойливыми просьбами устроить стирку. Но лишней пресной воды на борту не было, поэтому Чистюлю послали. Тогда он выпросил у матросов ржавое ведро, и  стал мыться забортной водой. Не стесняясь посторонних взглядов, он шел на корму, и раздевался догола.  Затем бросал ведро за борт, поднимал за привязанную к дужке веревку, и, прежде чем вода успевала вытечь через многочисленные дырки в прохудившейся жести, обрушивал на себя. При этом порцию воды получали и сидящие рядом. В этот раз места у борта Чистюле не нашлось, поэтому он наполнил ведро, и с полным ведром в руке стал протискиваться среди сидящих. Того, что он чуть не ударил ведром Генриха, он не заметил. Завидев Чистюлю, народ с руганью вскакивал, освобождая дорогу. Выбрав место, где людей было поменьше, Чистюля совершил свой ритуал, затем снова наполнил ведро, и стал стирать свою одежду. Стирка в соленой воде одежде на пользу не шла. Высохнув, она покрывалась соляными разводами, и плохо гнулась. Но Чистюле было плевать. Закончив с одеждой, Чистюля натянул мокрые штаны, выжал остальное, и босиком пошлепал назад в салон, провожаемый злыми взглядами. За прошедшую после выхода из порта неделю он ухитрился достать всех.
– Тут в кого ни ткни, обязательно со странностями. Просто скрывают хорошо, – проворчал Давид после того как Генрих раздал карты.
– Это неудивительно, людям нелегко пришлось. У каждого своя история, свой скелет в шкафу. Свое горе. Послушать только, что немцы в концлагерях творили. Тут недолго с ума сойти, – пожал плечами Саша, глянул в карты, и объявил: – Шесть треф.
При упоминании концлагерей у Давида дернулась щека.
– А какая твоя история? – спросил Генрих. – Хоть бы рассказал что-то, а то как воды в рот набрал.
– Не твое дело, пацан! – жестко сказал Саша. Генрих хотел было обидеться, и даже открыл рот, чтобы что-то сказать, но наткнулся на бешеный взгляд поверх зажатых в руке карт, и промолчал.
– Друзья, не ссорьтесь, – мягко попросил Давид. – Ведь нас ждет новая жизнь. Все, что было раньше, теперь неважно. Надо забыть это, как страшный сон. Этого не было, просто не было. Восемь червей!
Генрих обвел  приятелей взглядом, и подумал, что ничего о них, по сути, не знает. Вот Саша – про него известно только, что он был учителем немецкого в Киеве. Потом, вроде бы, воевал, хотя и об этом молчит. Внешность у него совсем не бравая – рост ниже среднего, худощавое телосложение. Если и воевал, то наверняка писарем при штабе. Давид – музыкант, со скрипкой не расстается, но ни разу ничего не сыграл. Не старый, на вид лет тридцати, а голова совсем седая. Мозес – чуть постарше Давида. Молчун, при разговоре никогда не смотрит в глаза, или опускает взгляд, или смотрит мимо, как будто смущается чего-то. О себе ни слова не рассказывает – ни чем занимался до войны, ни как уцелел. Но не трус – в лагере для перемещенных лиц, когда пять молодых румынских евреев  уже было собрались выбить из Генриха дух, Мозес помог. Один румын случайно увидели у Генриха золотые часы, и пристал – обменяй, да обменяй. Взамен предлагал старые растоптанные ботинки. Естественно, Генрих его послал, причем в выражениях особо не стеснялся. Румын разозлился,  позвал друзей. Дело шло к драке, точнее – к избиению, когда вмешался Мозес. Он услышал, как румыны кричат: «убить немца, убить белобрысую тварь», молча подошел, и стал рядом. Все могло кончиться очень плохо – Генрих и сейчас, в свои почти девятнадцать, особой силой или ловкостью не отличался – длинный, тощий как жердь, с юношеским пушком на подбородке. А уж тогда-то, после голодных скитаний, вообще был – соплей перешибешь. И Мозес, хотя не атлет, а вышел – и здоровенные румыны попятились, не стали связываться.
А Саша смотрел на Генриха, и видел того насквозь. Видел, как дуется, кусает губы от обиды мальчишка. Мальчишка, совсем мальчишка – Мишка, брат Саши, был бы таким же, если б дожил. Такой же яркий, талантливый. Английский учил, ходил в радиокружок во Дворце Пионеров. Саша вспомнил, как в январе 45-го после госпиталя вернулся в Киев. Он шел по Куреневке уверенной походкой, и выпавший за ночь снег поскрипывал в такт новеньким хромовым сапогам. В новеньком полушубке, с тяжелым вещмешком за плечами, Саша приехал домой с подарками. Старшина, орденоносец, разведчик, он по пути в Киев мечтал, как постучится в знакомую дверь с облупившейся зеленой краской и табличкой. Табличку с надписью «семья Лурье» Саша собственноручно сделал в детстве, когда увлекался выжиганием. Он представлял, как зайдет в комнату, как обнимет маму, свою любимую маму. Как мама, украдкой вытирая слезу на морщинистой и такой родной щеке, будет хлопотать, собирая на стол. А он, чинно поздоровавшись с отцом, сядет за стол, закурит лен-лизовскую американскую сигарету, в первый раз не опасаясь получить за это по шее. И будет допоздна рассказывать о том, где побывал, что видел, как отступал в 42-м в излучине Дона, и как мерз в Сталинграде. Как Мишка с завистью будет смотреть на орден Славы, медаль «За отвагу», и две нашивки за тяжелые ранения. Но вышло иначе…
 – А мы и не ссоримся, – Саша усилием воли расслабил окаменевшие мышцы лица. Действительно, что это он с детьми воюет. – Я пас.
– Да, у каждого своя история, – Давид повел плечами, точно ему вдруг стало зябко. Кадык с торчащим пучком волос дернулся. – Но не каждая история стоит того, чтобы ее рассказывать. Некоторых вещей лучше не касаться, оставить их, как есть. Вист.
– Грехи наши тяжкие. Как отмаливать будем? – Саша бросил карты, и встал. – Ладно, мне что-то расхотелось играть. После обеда допишем пулю.
Он ушел с палубы в музыкальный салон, забрался на свои нары, и собрался вздремнуть. Но только он сомкнул глаза, как прибежал Генрих, и стал нещадно его теребить.
– Саша, вставай! Идем скорее! Там на палубе! – Генрих частил, срываясь на крик.
– Что такое? – Саша сел, и принялся вытряхивать из волос солому.
– Они его убьют! – вскрикнул Генрих, увидев, что Саша неторопливо приводит себя в порядок. Солома лезла из дырок в тюфяке. Стоило человеку прилечь, как он оказывался с ног до головы покрыт соломенной трухой.
– Убьют? Кого? – не понял Саша.
– Да капо этого! Там какая-то баба узнала лагерного капо, и как закричит! Народ собрался, бьют его. Как бы за борт не выкинули! – объяснил Генрих.
 – А нам-то что до этого? – зевнул Саша. – Подумаешь…
– Но так же нельзя, – из Генриха точно выпустили воздух. Он посмотрел на Сашу глазами застигнутого над лужицей щенка. – Это дикость! Варварство! Мы же евреи, Саша, так нельзя!
– М-да, а ведь верно, – задумчиво протянул Саша, и, приняв решение, встал: – Ладно, пошли.
На баке, под рубкой, плотным кольцом стояли люди. Казалось, что все разговаривают одновременно. Разобрать в общем гаме хоть что-то Саша не смог. Таща за собой Генриха, он вломился в толпу. Расталкивая, награждая затрещинами, протискиваясь. С трудом пробравшись сквозь толпу, Саша увидел, что у рубки, прижавшись спиной к переборке, стоит человек. Человек смотрел исподлобья взглядом затравленного зверька. Он был весь растрепан, рубашка свисала клочьями, а под глазом наливался свежий синяк. Перед ним бесновалась – другого слова не подобрать, какая-то женщина. Она то отворачивалась, раскачиваясь и открывая рот, то что-то бессвязно крича, принималась наскакивать на прижавшегося к стенке. Генрих заметил, что волосы у женщины давно не мыты, а за ушами чернеет грязь.
– Так, а ну тихо! – попытался урезонить женщину Саша. Безрезультатно – она даже не заметила, что к ней кто-то обращается. Тогда Саша схватил ее за руку, развернул к себе, и отвесил пощечину. Вопли как отрезало. Стоявшие вокруг люди одновременно вздохнули. У Генриха по коже поползли мурашки – глянув назад, ему показалось, что на него смотрят не отдельные люди, а какое-то многоликое, многорукое и многоногое существо.
– Ну что, будешь вести себя как человек, или тебя еще раз ударить? – громко спросил Саша. Он уловил в бессвязной речи женщины польские слова, и обратился к ней на том же языке. Толпа еще раз вздохнула. Растолкав стоящих плечом к плечу мужчин, вперед вышли Мозес с Давидом, и стали рядом с Сашей.
– Он... он… Он был у нас… – женщина обрушила на Сашу поток слов, половину по-польски, половину на идиш. Всего он не понял, но суть ухватил – стоящий у стенки был в концлагере «блокальтестером», старостой блока. – Он маму отправил в газовню! Ненавижу! Вы только посмотрите на его харю – отъелся в лагере. А мы там голодали. А еще он «мозельман»** бил палкой, работать заставлял. Выслуживался перед немцами. Что, гад, думал, не узнают тебя? – женщина плюнула мужчине в лицо. Не в первый раз – по одежде уже стекало несколько плевков.
– Ну и что скажет народ? – Саша развернулся и обвел взглядом стоящих. Генриха удивило, что собравшиеся смотрят на Сашу всерьез. Ему это показалось странным – вышел из толпы, и уже получил право задавать вопросы? Генрих примерил ситуацию на себя, и ему стало стыдно – а что он? Он-то  не вышел, побежал звать того, кто старше и опытнее. Не будь Саши, никогда бы он не решился выйти. А Саша – вышел. Значит, и вопросы задает по праву.
– Смерть ему! За борт ублюдка! – раздались голоса.
– Если этот человек виноват, давайте сдадим его властям! Придем в Хайфу, и сдадим, пусть они разбираются, – предложил Саша. – Так будет правильно!
– Нет! Смерть! – возбужденно загомонил народ. Раздавались голоса в поддержку Сашиного предложения, но они утонули в призывах к смерти.
– Как у вас все легко и быстро, – Саша покачал головой, и закричал, перекрывая шум толпы: – За борт хотите выкинуть? Убить? Да вы на себя посмотрите! Вы же сами, когда в лагерях были, готовы были душу продать за лишний ломтик хлеба, или миску супа! Сами мечтали стать капо, и завидовали тем, кто смог. Любой из вас мог бы здесь стоять! Да, он прислуживал немцам. А вы нет? Вы на них не работали? Снарядов и мин на фабриках не делали, форму им не шили? Я воевал в Красной Армии, фрицы в меня стреляли сделанными вами снарядами! Вы все такие же капо, как и этот ублюдок. Но я вас не обвиняю. Знаете, почему? Нет у меня права судить других, и у вас нет. Каждый выживает как может. Пусть суд решает, виноват ли этот человек! Но раз он здесь, с нами, значит, наверное, что-то понял.
 – Да ты сам капо! Сам нацистский прихлебатель! Что вы его слушаете, он же своего выгораживает! Вы только посмотрите на них. «Йекес» проклятые! Это так вообще вылитый фриц, – женщина гневно ткнула пальцем в сторону Генриха: – Вот ты, какой ты еврей? Ты же немец! Где вы видели еврея с голубыми глазами, блондина? Гитлерюнге он!
– Что? – Генрих, хоть польского и не знал, но палец вкупе с «гитлерюнге» в переводе не нуждались. – Я не был в «Гитлерюгенде», я вообще жил в Швейцарии! Что вы несете?
Толпа услышала немецкую речь, и придвинулась. Воздух, казалось, потрескивал от сгустившихся эмоций. Саша почувствовал, что его точно к земле пригнуло. Генрих побледнел, и сделал шаг назад. У Саши возникло вдруг чувство «дежа вю». Он не сразу сообразил, откуда, но когда понял, сразу успокоился. Похожее ощущение было у него под Смоленском в 41-м, когда на жиденькую цепочку красноармейцев неудержимо, точно прибой, наступал немецкий батальон. Саша навсегда запомнил это ощущение накатывающейся грозной силы, неостановимой и неукротимой. Вооруженные до зубов отборные парни в мышино-серых рубашках с закатанными рукавами, танки, артиллерия. И против них неполная рота красноармейцев – кое-как вооруженных,  грязных, заросших, вшивых, в наспех вырытых окопах. Они тогда смогли остановить немцев. Пусть ненадолго, пусть потом их разбили, и погнали – но тогда они устояли. Сейчас перед Сашей были не немцы – свои, евреи. Но этим все различия заканчивались. Саша сорвался.
Его обычно спокойное лицо перекосила гримаса ненависти. Он кричал, срывая голос, и крыл собравшихся матом сразу на трех языках. Он швырял  столпившимся вокруг них в лиц ужасные оскорбления. Сравнивал их с животными и насекомыми, и открыто обвинял их и их родственников во многочисленных извращениях.
Когда он закончил, вокруг стояла гробовая тишина. Люди потрясенно молчали. Генрих даже подумал, что Саше удалось достучаться до их разума, и все обойдется, но толпа вдруг, как по сигналу, взорвалась гневными криками. Перекошенные лица, сжаты поднятые кулаки – Генрих зажмурился, понимая, что еще несколько секунд, и на них накинутся и разорвут на части, или выбросят за борт. Колени у Генриха дрожали в прямом смысле этого слова – он впервые в жизни понял, что «дрожат колени» - не оборот речи. Он стоял с закрытыми глазами, и ждал смерти. И вдруг Генрих услышал музыку. Совсем рядом печально, с надрывом, запела скрипка.
Генрих открыл глаза, и увидел, что между ним и толпой стоит Давид, и играет на скрипке. По наитию, идя на палубу вслед за Генрихом и Сашей, Давид захватил с собой скрипку. И одинокому скрипачу удалось сделать то, что никто другой не смог бы: толпа остановилась, замерла в полушаге от убийства. Скрипка пела, рыдала, странная, рвущая душу мелодия точно загипнотизировала  всех. Исчез плеск моря, и стук машины, осталась только музыка. Никто больше не помышлял о насилии, капо, «йекес», все вокруг оказалось забыто. Музыка проникала в душуи выворачивала ее на изнанку. Люди плакали. Вспоминались погибшие родные, открывались давно затянувшиеся шрамы. Каждый видел что-то свое, что-то очень важное и дорогое.
Генриху вспомнился Макси, их старый одноухий кот, которого они взяли с собой, когда уезжали из ставшей внезапно враждебной Германии. Отец отправил их с мамой в Швейцарию, к маминому брату, дяде Генриха. Мама не хотела уезжать без отца, но тот настоял, и пообещал, что присоединится к ним позже. Он не сдержал обещания: его арестовали, и отправили в Дахау. Сначала они с мамой надеялись, что это недоразумение, что там разберутся, и отпустят отца. Но потом началась война, и с той стороны границы стали доходить слухи один другого страшнее. Надежды растаяли, как дым.
Дядина семья поначалу приняла их неплохо: свои все-таки, не чужие. Приехали с желтыми звездами на одежде. Но потом, когда прошел месяц, за ним другой, а  нежданные гости так никуда и не уехали, радушие стало сходить на нет. Дом у дяди был хоть и большой, но не резиновый. Да и два лишних иждивенца достатка в семье не прибавили. Уж на что Генрих с мамой старались быть как можно незаметнее, но куда тут спрячешься в одном доме? Но деваться дяде было некуда – родственников не гнали, и внешние приличия старались соблюдать. Жить в доме, где тебя не любят, Генриху не понравилось, но  со временем он притерпелся, привык. Потом сводный брат, сын отца от первого брака, прислал письмо. Он сообщал, что получил от администрации лагеря извещение о смерти отца. Как там было написано, от «острой сердечной недостаточности». С того дня мама слегла. Доктора разводили руками, не в силах поставить точный диагноз. Потом, наконец, определились: рак. Жизнь Генриха, и без того нелегкая, стала еще тяжелее. Он старательно учился в школе, ухаживал за мамой, следил, чтобы родственники не обижали кота. Рыжего бандита невзлюбило все дядино семейство. На него распространилась неприязнь, которую домочадцы испытывали к Генриху и маме. Если бы не дядя, который подружился с котом, и взял его под свою защиту, животное уморили бы в самом начале. Но кот прочно прописался у дяди в кабинете, научился избегать тех, кто его не любил, а при случае пускал в ход когти, да так, что вскоре от него отстали. Уж очень мстительным был Макси. Он ничего не забывал, и заставил себя уважать.
Мама проболела несколько лет, а потом умерла. Генрих похоронил ее, и остался один, если не считать кота. Кроме дяди, до него никому не было дела, а дядя, погруженный в дела и заботы, ограничивался формальностями: «Как дела? Хорошо? Ну, вот и прекрасно». Генриха переселили в кладовку без окон, когда дяди не было дома, ел он не за общим столом, а  на кухне с прислугой. Он мечтал о дне, когда станет, наконец, совершеннолетним, и покинет дядин дом. Но за полгода до его восемнадцатого дня рождения случилось еще одно несчастье. Кто-то, то ли прислуга, то ли кто-то из родственников  облил Макси кипятком, у него выпала шерсть, и он умер на руках у Генриха. Слушая музыку, что играл Давид, Генрих почему-то вспомнил не лежащую  в постели, бледную до синевы маму, а кота. Он вспомнил полный боли и непонимания взгляд умирающего животного, как остекленели блестящие, полные жизни глаза кота. Как обмякло и потяжелело завернутое в полотенце тельце. Потеряв сначала маму, а потом и последнее близкое существо – кота, Генрих чуть не сошел с ума, и наломал дров. Обычная, в общем-то, бытовая история перешла на совершенно другие рельсы.
Музыка стихла. Повисла тишина – ни слов, только плеск волн за кормой, и ворчание машины где-то в низах. Люди, точно проснувшись, приходили в себя, вытирали слезы. Ничего с виду не изменилось, но Генрих почувствовал: убийства не будет. Толпа исчезла, снова распалась на отдельных людей. А по отдельности люди не страшны, даже когда их много. Проняло даже обвинительницу. Вытерев слезы, она снова завела свою шарманку, но уже без былого запала. Вялая попытка завести толпу не увенчалась успехом. Люди стали расходиться, снова рассаживались кто где. А к женщине вдруг подошел Чистюля, и сказал негромко, но так, что услышали все:
– Не надо больше. Не надо так, мы же вереи, в конце концов. А евреи не убивают друг друга. Нас слишком мало, чтобы мы могли себе это позволить.
– И ты туда же, – всхлипнула женщина. – Не был ты в концлагере…
– Был, – Чистюля закатал рукав, и показал женщине вытатуированный на руке номер. – Я был «шайзе-коммандо», и я знаю, что почем. Ты где обитаешь? Идем, я провожу, – он обнял женщину, и увел с палубы. Та не сопротивлялась: слова про «шайзе-коммандо» попали в цель.
– Вот это приключение, – Саша на негнущихся ногах сделал несколько шагов в сторону, и сполз на палубу. – Я думал – все, затопчут.
– Да уж, – покачал головой бледный, как смерть, Мозес. – Наша история могла закончиться прямо здесь. Если бы не Давид…
– А что это за музыка? – Генрих подошел к стоящему со скрипкой в руках Давиду, и тронул того за рукав. Давид не ответил, глядя в пустоту.
– Отстань от человека, – подал голос Саша. – Ты что, не видишь, в каком он состоянии?
– «Шайзе коммандо», – присвистнул Мозес, и взглянул на отошедшего к борту Чистюлю. – Теперь понятно, почему он моется каждый день.
В Биркенау на шестьдесят тысяч узников было всего два так называемых «санитарных блока». Каждый представлял собой громадный сортир на двести «посадочных мест». Ни о каких удобствах речь не шла – просто дырки в бетоне, а внизу – громадные ямы с дерьмом. Охрана загоняла заключенных группами, и у них было не больше пяти секунд на все про все. Задержаться не давали, ведь с другого конца барака уже вбегала следующая партия. Группа заключенных, занимавшаяся очисткой  латрин, и называлась «шайзе-коммандо». Они ведрами вычерпывали содержимое выгребных ям, и вывозили в громадных бочках. Опасаясь заразы, эсэсовцы боялись к ним приближаться, поэтому в такой работе, как это ни парадоксально, был свой плюс: «шайзе-коммандо» не били.
– Очень смелый поступок, – к Саше подошел Цви, один из организаторов перехода. Высокий, коротко стриженный, в песочного цвета шортах и рубашке, которая бугрилась, распираемая мощной мускулатурой. Выправка и жесткий взгляд выдавали видавшего виды человека. Был он то ли из «Хаганы», то ли из «Эцеля»***. Обычно он ни с кем, кроме своих помощников,  не разговаривал, держался отстраненно. Генрих вспомнил, что видел в толпе пробковый шлем, с которым Цви не расставался. Значит, он все видел, понял Генрих. Видел, но не вмешался, хотя одного его слова было достаточно, чтобы остановить чуть не свершившийся суд Линча. Образ благородного борца за освобождение родины треснул и померк, во всяком случае, в глазах Генриха. Саша поднял на Цви глаза, и коротко кивнул, показывая, что услышал, но не сказал ни слова. – Вот что, берите этого к себе, раз уж вы за него заступились. Иначе его сожрут, доведут до того, что он сам за борт сиганет. А это уже лишнее.
– Ладно, возьмем, – согласился Саша. – Ты-то что не вступился за него?
– Пока львенок не попробует крови, львом ему не стать, – усмехнулся Цви. – Нам нужны львы.
– Крови, говоришь, – Саша встал, и смерил Цви презрительным взглядом. – Бей своих, чтобы чужие боялись, так? Знакомая песня, я уже был там, где ее пели хором.
Вместо ответа Цви пожал плечами, и ушел. А вечером, когда все уже готовились отойти ко сну, заявился в закуток к «йекес». Не стал  разводить политесы, и ходить вокруг да около. Сел на свободную койку напротив Сашиной, и спросил в лоб:
– Ты там сказал, что служил в Красной Армии. Я посмотрел анкету, что ты заполнял при регистрации – там ничего такого нет. Почему?
– А какое твое дело? – вопросом на вопрос ответил Саша. Он даже не повернул голову в сторону Цви, так и лежал, глядя на лампочку под потолком, маломощную и грязную. В неровном желтом свете лица людей напоминали восковые маски.
– Ты как со мной разговариваешь?! – в голосе Цви лязгнул металл. Генрих, хоть Цви и не обращался к нему, вдруг захотел вскочить и вытянуться по стойке смирно.
– А как мне с тобой разговаривать? – на Сашу командный тон не произвел никакого впечатления. – Денег я тебе не должен. Ты мне не друг, не родственник, вообще никто. А если тебе не нравится, как я с тобой разговариваю, мы можем выйти и поговорить как мужчина с мужчиной.
– Ты дал о себе ложные сведения, – Цви сбавил обороты. Генрих снова удивился – в каждом движении Цви угадывалась немалая физическая сила. Неужели он испугался мелкого худощавого Сашу? Или тут важнее внутренняя сила – а уж в этом Саша Цви точно не уступал.
– Неправда, – ответил Саша. – Я ни слова не соврал. А что в графе «служба в армии» прочерк поставил, так я же не писал, что не служил. Просто не заполнил графу. Служил я там где-то, или нет, это не ваше дело.
– Ах, вот оно как, – в голосе Цви послышались презрительные нотки. – Не хочешь, значит, послужить Родине? Другие хотят, а ты не хочешь? Весь еврейский народ воюет, люди жертвуют своими жизнями, ежедневно, ежечасно. А ты отсидеться хочешь, как последний трус.
– Ты мне тут пропаганду не разводи, – Саша сел, и впервые сначала беседы посмотрел на Цви. – Я пропаганды наслушался, тошнит уже. Воевать не буду, отвоевал свое. И за тебя в том числе! Если бы мы хребет немцу не сломали, ты бы сейчас здесь не сидел. Я три года на фронте был, больше не хочу. Теперь пусть другие воюют.
– А они и воюют, – Цви стукнул себя по ноге кулаком. – Необученные, необстрелянные люди идут в бой, а человек с военным опытом, ветеран, сидит трусливо под кустом. Ты кораблем случайно не ошибся? Остался бы в Европе, жил спокойно. Оглянись вокруг: евреи плывут в Эрец Исраэль, строить новое государство, новую жизнь. И готовы ее защищать. А ты…
– Работать, строить я готов. А воевать не буду, – спокойно ответил Саша. – И вы меня не заставите. Я же не как эти, – он кивнул на Генриха с Мозесом. – «Гахаль», «Махаль» ****. Это им ты командир, а я свободный человек.
– Ошибаешься, заставим! По закону каждый взрослый мужчина – военнообязанный. Так что не отвертишься. И былыми заслугами тут размахивать не надо. Я тоже с немцами воевал, только не в Красной Армии.
– А ну как не стану воевать? Что тогда, в тюрьму посадите? – рассмеялся Саша.
– Посадим!
– Государства еще нет, а тюрьмы уже есть? Вижу, что вы времени не теряете. Молодцы, так держать! – откровенно изгалялся Саша.
– Ладно, – Цви справился с собой, и заговорил спокойно. – Делай, как знаешь. Ты пойми одну вещь: государства еще нет. Его может вовсе не быть, если мы его не отвоюем. Нам нужны все, кто может хоть чем-то помочь. Если ты не готов к этому – дело твое. У нас не Советский Союз, и расстреливать тебя как дезертира никто не будет. Но ты хорошо подумай, стоит ли тебе вообще в это ввязываться. Найди в Хайфе пароход обратно в Европу, и уезжай себе. Мы как-нибудь обойдемся и без тебя, – Цви встал. – Да, хорошо подумай.
– Он прав, – когда Цви ушел, с верхней койки свесилась седая голова Давида. – Неужели ты этого не чувствуешь, Саша? Это наше государство, еврейское. Впервые за две тысячи лет у нас есть шанс построить жизнь по-своему. И за это стоит бороться.
– Может, и прав, – Саша снова лег. – Только… Ты заметил, как он вначале загавкал? И только потом, когда я не прогнулся, он быстренько сменил пластинку, и стал уговаривать.
– Заметил, – согласился Давид. – Ну и что с того? Есть такие люди, которые не мыслят себя без принадлежности к чему-то большему. В чем можно упрекнуть Цви? В том, что он всего себя отдает борьбе? Без таких, как он, не победили бы немца.
– Такие комиссары страшнее врагов. Я уже видел, как они воюют. Сами лягут, и бойцов видимо-невидимо положат, – скривился Саша.
– Только я еще кое-что заметил. Ты  с ним вот так спокойно и уверенно разговаривал. А с комиссарами в Красной Армии ты тоже так разговаривал? Что-то мне подсказывает, что нет. Там за такие слова… – покачал головой Давид.
– Хочешь сказать, что мне надо им  ножки кланяться и руки целовать? Только за то, что мне позволяют чуть больше, чем раньше?
– Нет, но мне непонятно, почему ты не хочешь помочь отвоевать Эрец Исраэль. Ведь ты легко смог бы стать офицером в новой еврейской армии…
– Я бы объяснил, но ты не поймешь, – оборвал Давида Саша. – Я уже не тот студент, который в 41-м на фронт добровольцем ушел!
– А ты попробуй, – подал голос Мозес. – Расскажи нам свою историю. Или тоже скажешь, что мы тебе никто?
– Нет. После сегодняшнего не скажу. Ладно… я вам расскажу, по крайней мере часть. Но прежде чем я это сделаю, я хотел бы услышать Давида. Мне чертовски интересно знать, что за музыку он сегодня сыграл. Ведь до самых кишок пробрало, и не только меня. Ну, друг наш музыкант, рассказывай! – Саша ткнул кулаком в тюфяк над головой, и поморщился, когда  труха посыпалась ему за шиворот.
– Я? – опешил Давид.
– Да, ты, – усмехнулся Саша. – Откровенность за откровенность!
– Мне тоже интересно, – подхватил Генрих. – Расскажи, Давид!
– Ладно, – тихим голосом ответил Давид. – Я расскажу… Когда немцы пришли во Львов, они согнали всех евреев в гетто. Они везде так делали, – начал свой рассказ Давид. Слушатели согласно кивнули. – Кроме гетто они устроили на окраине лагерь. Они его называли «рабочим». Там были мастерские, где работали заключенные  – украинцы, поляки, евреи. Но это было совсем не тихое место, там все время убивали. На трамваях привозили людей из гетто, с железнодорожной станции. Вели их за лагерь, в Пески – мы это место называли «Долиной смерти», и там расстреливали.  Все время расстреливали, вешали… А еще комендант, бывало, стрелял из автомата по рабочим.  Выйдет на балкон канцелярии, и стреляет, пока кого-то не убьет. И жена его тоже стреляла. Охранники соревновались – кто больше убьет, кто придумает самую изощренную казнь. Но не этим славился лагерь. Первый комендант, Рокито,  был изрядным меломаном,  кажется сам на чем-то играл. Но при нас он не играл, только слушал. Он собрал оркестр мирового уровня. Из заключенных, конечно, из кого еще? Я тоже был в этом оркестре, – Давид посмотрел Генриху прямо в глаза. Видно было, что ему тяжело говорить. – Ты спрашивал, что это за мелодия? Мы всегда играли ее, когда вешали. Разная музыка для разных казней. Расстрел – фокстрот, повешение – танго. Это танго…
– А кто ее написал? – спросил Саша.
– Не знаю, – покачал головой Давид. – Думаю, что Куба Мунд, так звали нашего дирижера. Эх, что за оркестр был – лучшие из лучших! Куба был дирижером Львовской оперы, а еще профессор Штрикс, да и многие другие. Там такие музыканты были – не стыдно в любую столицу – хоть в Париж, хоть в Рим, хоть в Лондон с гастролями. Я – то так, сбоку при них пристроился…
– Ты хорошо играл, – сказал Генрих. – А что случилось потом?
– Потом всех расстреляли, – горько усмехнулся Давид. – Больше никто это танго сыграть не сможет, я последний, кто помнит ноты.
– А как тебе удалось уцелеть? – не сдержал любопытного вопроса Генрих.
– На сегодня достаточно вопросов, – Давид лег, и отвернулся к стене. Генрих посмотрел на его напряженную спину, и проглотил вертевшиеся на языке слова. Давид помолчал, и глухо сказал в пустоту, ни к кому не обращаясь:
– Интересно, они вообще люди, эти немцы? Мне иногда казалось, что они какие-то натянувшие человеческую кожу чудовища. Ходит, говорит как человек, а внутри паук, или ящер…
– Люди, такие же, как мы – маму зовут, когда больно, в штаны делают, когда страшно,  – отозвался Саша. – Требуха у них внутри вполне человеческая, кишки, дерьмо, все, как положено. Надо только как следует штыком поддеть, и все наружу лезет.
Услышав это, напрягся Генрих, но снова ничего не сказал, промолчал. Вскоре все заснули, только Мозес  долго ворочался и вздыхал.
На следующий день, в пятницу, уже под вечер, когда верующие евреи ушли на бак – молиться, а нерелигиозные, которых было большинство, занимались своими делами, в салон влетел растрепанный мальчишка, и закричал:
– Все выходите! Получено радио – в Тель-Авиве Бен Гурион объявил о создании государства Израиль. Мы на карте, ура! – мальчишка убежал.
На секунду повисла тишина, а потом все сразу загомонили, задвигались. Новость была ожидаемая – дата окончания британского мандата над Палестиной была известна заранее, решение ООН о создании государства было принято еще в прошлом году. Но одно дело знать в теории, другое – вот так, вживую узнать о том, что двухтысячелетним бездомным скитаниям еврейского народа пришел конец. Все побежали на палубу, толкаясь и суетясь.
По ночам пароход шел без освещения, только с ходовыми огнями – опасались нападения. Но по такому случаю включили все лампочки до одной, и палуба утопала в лучах света. Взволнованный Цви взбежал по трапу на верхнюю площадку. Вокруг стояли соратники, и капитан корабля. А внизу, на палубе, плечом к плечу столпились пассажиры. Помолчав, Цви достал из кармана  лист бумаги, и стал читать. Читал он на иврите, и Генрих, да и подавляющее большинство стоявших внизу не поняли ни слова, кроме прозвучавшего в начале «Эрец Исраэль». Цви пытался читать торжественно, но поднявшийся к вечеру ветер уносил, комкал слова. Аудитория благоговейно слушала. Закончив читать, Цви начал что-то яростно говорить, потрясая кулаком. Когда он замолчал, собравшиеся разразились приветственными криками. А потом кто-то на палубе запел, и остальные подхватили знакомые всем слова. Генрих еще в лагере для перемещенных лиц выучил «А-тикву», гимн тогда еще несуществующего государства. Теперь это ему пригодилось. Он пел вместе со всеми, охваченный странным, но в то же время приятным чувством растворения, принадлежности к чему-то большому и важному. Его «Я» съежилось до микроскопических размеров, вытесненное мощным «мы».  Все вокруг испытывали нечто похожее. Все словно бы светились изнутри, воодушевленные, восторженные. Мужчины, женщины, старики, дети – все пели, и тысяча голосов сливалась в один. Допев «А-Тикву», затянули новую песню. Каждый пел что-то свое, и песни на многих языках сливались в одну неповторимую мелодию. Пение летело над волнами, и ветер уносил его прочь.
Когда сил петь и танцевать уж не было, Генрих ушел с палубы в салон. И очень удивился, обнаружив там безмятежно спящего Сашу. Генрих старался не шуметь, но, когда разделся, обнаружил, что Саша уже не спит, а пристально на него смотрит.
– Ты все пропустил, – сказал Генрих.
– Да ну? Думаешь, я не видел, как люди пузырятся энтузиазмом? – скептически поднял бровь Саша.
– Эх ты, – чуть резче, чем следовало бы, сказал еще не отошедший Генрих. – Всем хорошо, тебе одному плохо!
– Ты меня еще предателем назови. И скажи, что кто не с нами, тот против нас, – криво усмехнулся Саша. – Быстро же они тебя обработали.
– Меня никто не обрабатывал! – подскочил Генрих.
– Ну как же не обрабатывал? На спевки в лагере ходил? Ходил. Лекции слушал? Слушал. Добровольцем записался? Записался. И все сам? Сам решил сложить голову за очередную пропагандистскую глупость? Оглянись вокруг – что ты здесь делаешь, на этом вонючем корыте, заблеванном от киля до клотика? Зачем тебе все это, а? Ты ведь и сам не знаешь.
– Я сам принял решение! Добровольно! И я точно знаю, зачем я здесь! А если ты этого не знаешь, так это твои трудности! – подскочил Генрих.
– Ну да, я тоже добровольно. Никто не заставлял, – неожиданно согласился Саша. – Просто больше некуда было идти.
– Но мне было… – начал Генрих, и замолчал. Действительно, получалось, что ему тоже было некуда идти. И отъезд в Палестину стал для него спасительной возможностью. Возможностью убежать из разрушенной голодной Европы. Возможностью стать чем-то большим, чем просто бродяга без рода и племени.
– Вот то-то и оно, – Саша все прочитал по лицу Генриха. – А все остальное, все эти идеи, принципы – это просто такой способ сжиться с ситуацией. Этим-то они нас и берут. Когда веришь, что воюешь за правое дело, легче. Голодать легче, умирать легче… Убивать… Я точно знаю, сам через это прошел. Да сядь ты, не мельтеши!
– И что? – Генрих сел.
– Мне не повезло, – сказал Саша, и отвел глаза. – А может, как раз повезло, не знаю. Так получилось, что  моя вера в правильность того, как все устроено, развеялась, как дым. Ей помогли развеяться. И тогда я ушел…Сбежал. Сюда сбежал. Но, если я правильно понимаю, я прибежал к тому же, от чего убегал. Похоже, что это судьба, вечный бег по кругу.  А тебе очень повезет, если твоя вера устоит.
– Не понимаю, – покачал головой Генрих.
– Ладно, – Саша сел рядом с Генрихом. – Слушай… – В этот момент подошли Мозес с Давидом, и сели напротив. Саша стрельнул глазам по сторонам. Ему почему-то не хотелось, чтобы занявшие места греков «Капо» с Чистюлей слышали его рассказ. Но кроме них четверых, никого в салоне не было – все танцевали на палубе. И Саша, тяжело вздохнув, начал свой рассказ.
На выходе из здания вокзала Сашу остановил комендантский патруль. Документы у него были в порядке. «Комендачи» откозыряли и пропустили Сашу, уважительно посмотрев на увешанную орденами грудь. Саша спрятал документы в нагрудный карман, и запахнул ватник.
– Дома, – сказал Саша морозному утру. – Дома…
Немцев выбили из Киева полтора года назад, и трамваи уже ходили. Побитые осколками, без стекол, часто просто грузовые – но ходили. Саша доехал до кольца у станции Лукьяновка, а дальше пошел пешком. Сначала он думал пройти напрямик, через Яр – выросший на Куреневке, он знал все тропинки. Но передумал – полезешь в засыпанный снегом Яр, вылезешь белый, как снеговик. Поэтому он пошел вокруг Яра. Тем более, что после поезда ему хотелось размять ноги. Никого из знакомых Саша по дороге не встретил.. Редкие прохожие спешили по своим делам, кутаясь в обноски. Вскоре показался дом. Толкнув знакомую дверь, Саша прошмыгнул мимо кухни – он хотел сделать сюрприз, чтобы первым его увидели не соседи, а родные. Длинный коридор утопал в полумраке. Где-то наверху, облепленная паутиной, тускло светила единственная подслеповатая лампочка. Прежде чем постучать, Саша остановился, и перевел дыхание.
Долго никто не открывал, наконец, за дверью послышались шаги. Саша загодя развел руки в стороны, чтобы обнять.
– Чего надо? – в приоткрывшуюся щель высунулась нечесаная голова. Человек смерил Сашу взглядом, и стал тереть заспанные глаза. – Ты кто?
– А  ты кто? – Саша толкнул человека в грудь. Тот отлетел вглубь комнаты, дверь распахнулась, и Саша вошел внутрь. На мгновение у него мелькнула мысль, что он ошибся, не туда зашел. Но он тут же отмел ее: дом тот же, квартира та же, да и комната – вон, на притолоке черточки, сделанные химическим карандашом. Отец отмечал их с Мишкой рост. Нет, он пришел куда надо. Но тогда почему ему открыл чужой человек? И куда делись их вещи, их мебель?
– Ты что хулиганишь, я милицию позову, – заверещал, поднимаясь с пола, открывший Саше дверь незнакомый плюгавый мужичок.
– Ты что здесь делаешь? Это не твой дом, – сказал Саша, занося руку для удара.
– Мой! Я тут прописан!
– А Лурье? Здесь должна жить семья Лурье? – спросил Саша, опуская руку.
– Ничего не знаю, у меня  ордер есть. Все чин-чинарем, и печать имеется. В исполкоме выдали! – заявил, на глазах обретая уверенность, мужичок. – Что вы хулиганите, товарищ?
– Саша, господи! – раздался голос за спиной, и Сашу стиснула в объятиях тетя Дуся, соседка из угловой комнаты.
– Теть Дусь, – растерянный Саша снова почувствовал себя маленьким мальчиком. В детстве он часто крутился возле тети Дуси, когда та готовила еду,  надежде, что ему перепадет что-то вкусненькое. И перепадало – строгая с виду, дородная тетя Дуся любила детей.
– Так, ну-ка, пошли, – тетя Дуся мигом сориентировалась, и повела Сашу прочь из комнаты. Встревоженные шумом, из своих комнат выглядывали соседи.
– В общем, вывесили они приказ, – рассказывал Павел Ильич, сосед, одноногий инвалид. – Всем жидам явиться на угол Мельниковской и Дохтуровской.  С вещами…
– Это где такие? – тупо спросил Саша, чувствуя, как разгорается в груди ноющая боль. Тетя Дуся увела его на кухню, усадила на табурет, и сообщила страшную новость. Саша сначала не поверил, не хотел верить. Ему налили стакан водки, а затем Павел Ильич, как самый заслуженный и уважаемый человек, стал рассказывать ему, как все было. Саша слушал, как сквозь вату – ему казалось, что он спит, и видит страшный сон.
– Это они так Мельника и Дегтяревскую обозвали, – объяснил кто-то из-за спины.
– Народ тогда еще поговаривал, что это ваши Крещатик взорвали, – кивнул Павел Ильич. – Ты извини, конечно, но из песни слов не выкинешь. В общем, поверили. Ну а немцы слух пустили – вывезут, мол, евреев, чтобы защитить от погромов. Опять же станция там… Ваши поверили, и пошли. Весь Подол пошел, бабы, старики, детки… – при этих словах тетя Дуся прижала руку ко рту. – А там паспорта отбирали, раздевали, и в овраг. Мы тут чуть с ума не сошли – день и ночь пулеметы: тра-та-та, тра-та-та…
Народ завздыхал, вспоминая пережитое. Рассказывали, что расстреливали не немцы – украинцы, из западных.  Как донесла на чудом выбравшегося из Яра мальчика соседка. Он выполз, пришел домой – а соседка увидела и донесла, уже когда все знали, что расстреливают. Как народ грабил опустевшие квартиры. Саша слушал, что оговорят люди, и чувствовал, как внутри у него ворочается что-то темное, страшное. Всю дорогу домой он гнал от себя нехорошее мысли. До фронта доходили слухи о том, что творят немцы на оккупированной территории. А отсутствие писем только усугубляло тревогу. Но, несмотря ни на что, Саша надеялся. Его отец, такой умный, сильный – он не мог просто так уйти, как баран на заклание.
– И моих, значит, тоже? – глухо спросил Саша.
– Твой батька, земля ему пухом, тогда  сразу сообразил, что дело нечисто. Вещи собрал, и вместе со всеми они пошли, да не дошли, – Павел Ильич крякнул. – Башковитый мужик был Арон, ничего не скажешь. И так, понимаешь, тихо все провернул… Мы же думали, что твои со всеми там остались. А они спрятались. Помнишь Запорожца, мастера с хлебозавода? Они с твоим батькой были друзья не разлей вода. Вот он их у себя и спрятал.
– А что было потом?
– Продал их кто-то, – Павел Ильич пожал плечами.
– Да что ты врешь, – истерично взвизгнула Дуся. – «Кто-то», как же! Прасковья, сучка, продала. Выследила, донесла, и со своим муженьком потом из хаты Запорожца добро вывозила на площадке.
– Запорожца тоже…того. Вместе с семьей, – Павел Ильич склонил голову. – За то, что помог.
– Это какая Прасковья? У которой муж биндюжник?
– Она самая. Она тут многих евреев продала. Рыскала повсюду, нос свой в каждую щель совала. Что подозрительное найдет – тут же немцам бежит докладывать. А они ей премию – тысячу рублей, корову. Да еще вещи разрешат взять…
– И что с ней теперь? Сидит? – спросил Саша.
– Да куда там, – Павел Ильич махнул рукой. – Не до нее властям.
– А вы ходили? Писали?
– Да как-то… – Павел Ильич смешался.
– А вещи, может, что из вещей осталось? – Саше вдруг захотелось взять что-то на память.
– Да мы это… – Павел Ильич смешался еще больше. – Мы же думали, что твои все сгинули. А ты на войне, откуда тоже не вдруг вернешься. Так вещи разобрали, которые нуждающие…
– Ясно, – процедил Саша, и встал. – Ладно, пойду я. Будьте здоровы.
– Да куда ты на ночь глядя? – всполошилась тетя Дуся, хотя до ночи было еще далеко.
– Да, парень, ты, это… оставайся, – подал голос сидящий в углу новый жилец. Все время, пока шел разговор, он сидел тише мыши, и прятал глаза. – Можешь у меня переночевать. Нешто мы без понятия?
– Спасибо за все, но я пойду, – Саша распрощался, твердо отказываясь от вялых попыток остановить его. Было видно, что соседям неловко, неудобно, но они рады, что он уходит. – Вот, теть Дусь, я своим вез, – Саша вывернул сидор. На стол посыпались завернутые в бумагу куски мыла, шоколадки, консервы. – Угощайтесь, чем бог послал. Помяните, как положено.
– Так оставайся, вместе помянем, – засуетились соседи. Но Саша развернулся, и вышел.
Переночевав на вокзале, Саша с утра пошел на Владимирскую, в НКВД. НКВД – грозная сила, беспощадная к врагам. Так, во всяком случае, думал Саша, хоть и недолюбливал «особистов», как и все фронтовики. У него приняли заявление, и пообещали разобраться. Больше в Киеве делать было нечего и в тот же день Саша, отметившись у коменданта, уже ехал на фронт.
– Я по-прежнему не понимаю, – Саша замолчал, и Генрих, решив, что рассказ окончен, подал голос. – Не понимаю, причем тут я и моя вера?
– Это еще не вся история, – спокойно сказал Саша. – В 46-м я демобилизовался, и вернулся в Киев. И  знаете, что я там обнаружил? Прасковья и ее муж преспокойно разгуливали по улицам, никто их и пальцем не тронул!
– Как это? – не поверил Давид. – Про них знали, что они пособники нацистов, и никто их не привлек?
– А вот так! – отрубил Саша. Тут салон стал заполняться людьми. Пришел, отдуваясь, «капо», и по обыкновению невозмутимый Чистюля. Саша  махнул рукой, и сказал вполголоса: – Потом договорим.
На следующий день судно подверглось нападению с воздуха. Первым вражеский самолет заметил Саша. Четверка «йекес» по обыкновению играла в преферанс на корме, все было спокойно. И вдруг Саша поднял голову.
– Слышите? – он встревожено завертел головой.
– Что? – не понял Генрих. Он ничего не слышал – вокруг одновременно разговаривали десятки людей. Как в таком шуме Саша услышал напоминавший комариный писк далекий шум мотора, оставалось загадкой.
– Воздушная тревога! – заорал что было сил Саша, и кинулся на мостик. На палубе раздались крики, люди встревожено вскакивали, смотрели на небо. Саша на месте не сидел. Увидев приближающуюся черную точку, он кинулся на мостик, оттолкнув вахтенного матроса, и ворвался внутрь.
– Что за шум? – спросил стоявший рядом с капитаном Цви.
– Воздушная тревога! Самолет! – выпалил Саша, переводя дух.
– И что? Он может быть британским, – сказал Цви.
– А может быть египетским! Прикажи достать оружие!
– Какое оружие? – поднял брови Цви.
– Не строй из себя дурачка! Вы везете винтовки и пулеметы, я точно знаю, – настаивал Саша. – Его надо отогнать!
– Ладно, – кивнул Цви, и что-то сказал на иврите одному из своих подручных. Тот, поманив Сашу за собой, сбежал по трапу вниз. Когда они побегали  мимо выхода на палубу, послышался кашляющий звук авиационной пушки, что-то зазвенело, послышались крики. Затем над судном с ревом пронесся самолет.
– Как же, британский, –  проворчал Саша. Провожатый завозился среди ящиков, открыл один, другой, и  достал что-то громоздкое. В полумраке блеснуло воронение. Всучив Саше небольшой, но тяжелый ящик, его напарник побежал наверх. Саша последовал за ним, оскальзываясь на вытертых до блеска металлических ступенях. Остановились только на крыше капитанской рубки. Обнесенная леерами площадка была самой высокой точкой на корабле, если не считать мачты. Только наверху, при свете, он разглядел, из чего придется стрелять. Это был немецкий пулемет MG-34 на сошках. Напарник показал на пулемет, и что-то спросил. Вместо ответа Саша достал из принесенного ящика ленту, затем нажал на предохранитель, оттянул затвор, и вставил конец ленты в приемник. Клацающий влажный звук, и затвор стал на место. Пулемет был готов к стрельбе. Саша сунул коробку с лентой в руки напарнику, положил ствол пулемета на трос, и присел, ловя в прицел приближающуюся черную точку.
Самолет шел на второй  заход. Промахнувшись в первый раз – пилоту помешало светящее прямо в глаза солнце, египетский самолет описал в небе круг, и снова зашел на цель, двигаясь на бреющем. Он летел прямо на них, и Саша видел – в этот раз промаха не будет. Он глубоко вздохнул, прогоняя посторонние мысли, прицелился – не в сам самолет, а в точку прямо у него по курсу, и нажал на спусковой крючок. Пулемет  дал длинную очередь. Ствол подпрыгнул, приклад больно ударил в плечо, развернув Сашу. Он скорректировал прицел, и дал вторую очередь. От стрельбы Саша почти сразу же оглох, пулемет стрелял очень громко.  Саша дал третью очередь, чувствуя, как наливаются усталостью держащие пулемет руки.  Держать практически на весу двенадцатикилограммовую тушу было нелегко. Саша снова скорректировал прицел, и дал четвертую, самую длинную очередь. И в этот момент каким-то внутренним чутьем, которое бывает у тех, кто много стреляет, понял: попал. Он этого, конечно, не видел, но очередь хлестнула по капоту,  две пули разбили лобовое стекло фонаря. Самолет не потерял боеспособности, он вполне мог продолжать атаку. Но у пилота сдали нервы. Он отвернул в сторону, не сделав ни единого выстрела, набрал высоту, и скрылся за облаками. Саша опустил пулемет на палубу, и сел рядом. В ушах у него звенело.
– Браво, – вернувшись к реальности, Саша увидел стоящего перед собой Цви. – Ты нас всех спас! – торжественно сказал Цви, но в глазах у него Саша разглядел смешинки.
– Не надо, – махнул рукой Саша. – Это всего лишь истребитель, вроде «Мессера». Не бомбовоз, не торпедоносец. Так что ничего бы он нам не сделал. Ну, убил бы пару человек, и все.
Саша поднялся, и пошел к своим. Те встретили его бурей восторга, но Саша их радости не разделял.
– Ты чего такой мрачный? – улыбаясь, спросил Сашу Мозес. – Ты же герой!
– Герой, – невесело усмехнулся Саша. – Зря я полез, ей-богу.
– Это почему?
– Теперь меня точно загребут. Ты же слышал, что Цви плел начет обязательного призыва.
– Ну, так если призыв обязательный, тебя и так и так бы призвали, разве нет? – не понял Мозес.
– Не думаю, – покачал головой Саша. – Они бы с радостью всех призвали, это понятно. Но оружия у них на всех нет, это точно. Поэтому они наверняка берут только добровольцев, тем более, что недостатка в них нет. Но теперь, когда я показал им, на что способен, для меня точно сделают исключение. Черт! – он попытался застегнуть ворот, но пальцы не слушались, и пуговица выскальзывала, не давалась.
– А мне понравилось, – Генрих с горящими глазами осматривал небо, словно  хотел, чтобы  на них снова напали. – Понравилось! Жаль, что ты его не сбил. Проклятые арабы, мы им еще покажем!
– Во дурак, – Саша покрутил пальцем у виска. – Ты хоть одного араба в жизни видел? Что они тебе сделали?
– Ну, надо сказать, что первый араб, который увидел нас, оказался не очень-то дружелюбным, – усмехнулся молчавший до того Давид. – Если они все так реагируют на появление евреев, скучать нам точно не придется. И мечты нашего юного друга сбудутся – мы попадем на войну.
– Вот этого я и боюсь, – сплюнул за борт Саша. – С такими мы точно войну не пропустим, – он мотнул головой в сторону верхней палубы, где стоял Цви.
На следующий день, ближе к вечеру, впереди показалась суша. Всезнающие мальчишки как-то пронюхали о скором прибытии наместо, и торчали на носу вглядываясь в горизонт. Но и взрослым на месте не сиделось, они нет-нет да и посматривали туда, где должна была показаться Эрец Исраэль. Проступившую вдали темную полосу трудно было с чем-то спутать, и вскоре все пассажиры  радостном возбуждении переговаривались на разных языках, указывая на приближавшуюся сушу. Путешествие подошло к концу. Когда пароход встал на рейде, уже темнело.
– Это что? Хайфа? – спросил Генрих, показывая на залитую огнями полоску берега. Неразлучная четверка стояла у борта.
– Тель-Авив, – сказал Мозес. – В Хайфе гора. А здесь, как видишь, ровно.
– Ты раньше бывал в Палестине? – поднял брови Давид.
– Да, в молодости. Старший брат заболел сионизмом, ну а я вслед за ним, – объяснил Мозес. –  Иврит учили, в лагеря летние ездили – в Германии много таких было. Ну а один раз сюда поехали, полгода прожили.
– Ого! И ты не остался? – спросил Генрих.
– Нет. Климат тут паршивый. Воды мало, болота, пустыня, жара летом страшная, –  сказал Мозес.
– А сейчас тогда чего приехал?
– А, – Мозес махнул рукой. – Обстоятельства…
– Интересно, почему поменяли пункт назначения, – задумчиво произнес Давид.
– Британцы не вывели свои войска из Хайфы. Там военный порт, и они объявили, что пока не выйдут, Хайфа закрыта, –  объяснил Саша. – Так капитан сказал.
– А… А мы сегодня же сойдем на берег? – Генриху не терпелось поскорее покинуть пароход.
– Это вряд ли, – Саша глянул на приплясывающего Генриха, и пояснил: – Нас же принимать-оформлять надо. Все работники пера и  чернил уже небось давно отдыхают. Так что придется потерпеть до завтра.
Саша оказался прав. Поманеврировав на рейде, корабль занял отведенное ему место, спустил пары, и отдал якорь. Впервые за две недели пассажиры наслаждались тишиной. С берега долетала музыка, в бинокль можно было разглядеть ярко освещенную набережную.
– Гуляют, будто и войны нет, – усмехнулся Давид, глядя на сверкающие огнями кафе и рестораны и фланирующую публику.
– Погодите, еще немного, и мы тоже будем там гулять, – сказал Мозес, и непроизвольно сглотнул. – Отбивную хочу. И коньяка с лимоном.
– Отбивных ты здесь не найдешь, – сказал Саша. – Вряд ли здесь держат свиней.
– Да, об этом я не подумал, – Мозес пригорюнился, но тут же нашел выход: – Зато тут наверняка подают баранину!
Последнюю ночь на корабле Генрих почти не спал. Все уже давно храпели, а он все никак не мог заснуть, ворочался, думал. Он внезапно понял, что то, что ждет его на том берегу, будет иметь мало общего с тем, что было до того. Надвигающаяся неизвестность пугала, заставляла чаще биться сердце. Неизвестность – и надежда на лучшее, светлое. Еще призрачное и неосязаемое, но порой кажущееся единственно реальным в ставшим зыбким и неопределенным мире. Пугало то, что его новые друзья этой надежды не разделяли. Они старше, может быть – Генрих с трудом признавал это, умнее. Может, они видят что-то, чего не видит он? Генрих заснул под утро, когда через грязный иллюминатор забрезжил рассвет. Разбудил его шум машины. Ему показалось, что он проспал всего лишь мгновение, но взглянув на часы, он увидел, что уже восемь утра.
– Ну, вот и все, – Саша, уже одетый, увидел, что Генрих проснулся, и стал его поторапливать. – Одевайся, и пойдем наверх.
На палубе было не протолкнуться. Все население парохода собралось посмотреть, как судно будет входить в порт. Только на носу, у кабестана, было пусто – выстроившись цепочкой, матросы отогнали пассажиров. Пароход, стуча машиной, разводил пары. Капитан рявкнул в рупор что-то неразборчивое, и якорная цепь стала с лязгом наматываться на кабестан. За кормой забурлила вода, пароход содрогнулся и медленно пошел вперед. Впереди него, в паре кабельтовых, дымил небольшой катерок. Следуя за ним пароход неторопливо вошел в акваторию порта, и проследовал к причальной стенке. Медленно развернувшись, он стал сближаться с берегом. Когда до стенки оставалось совсем чуть-чуть, матросы стали перебрасывать ждущим на берегу портовым рабочим причальные концы. Одетые в оранжевые жилеты рабочие надевали их на причальные тумбы. Натянулись тросы, и пароход мягко стукнулся о вывешенные вдоль стенки кранцы. Пассажиры  разразились радостными криками, многие обнимались, были такие, что плакали.
Различные формальности и сверка списков заняли еще несколько часов. Генрих весь измаялся, ожидая, пока их наконец-то выпустят с парохода. Наконец с проверкой покончили, и пассажиры стали небольшими группами сходить на берег. Неразлучная четверка сошла среди последних.
– И что, это все? – разочарованно протянул Генрих, ступив на твердую землю. После двух недель в море ему казалось, что земля качается под ногами. На них никто не обращал внимания. Сидя на тумбах, рабочие курили, и скалили зубы, глядя на  своих новых сограждан.
– Все, – кивнул Саша. – А ты чего ждал? Оркестра? Может, тебе почетный караул построить?
– Нет, но я думал…
– Можешь поцеловать землю, – хохотнул Саша, показывая на идущую перед ними пожилую пару. Старик вдруг остановился,  стал на колени, и принялся исступленно целовать грязный растрескавшийся асфальт.
– Вот еще! – взвился Генрих. – Ничего я целовать не буду!
– Тогда иди, не задерживай, – стоявший сзади Давид подтолкнул Генриха вперед, и они пошли к стоящему неподалеку зданию, откуда призывно махала рукой сотрудница порта. Над зданием развевался бело-голубой флаг, и он показался Генриху настолько к месту, что тот, отбросив сомнения, со спокойной душой поспешил вслед за товарищами. Впереди ждала новая жизнь.



* Презрительная кличка немецких евреев, от слова jacke – пиджак.
** «Мозельманами» (мусульманами), в нацистских концлагерях называли доходяг.
*** «Хагана», «Эцель»  – еврейские боевые организации. «Хагана» (Защита, Оборона), что-то вроде милиции, где большинство были социалисты под руководством «Мапай» –- Израильской Рабочей Партии. «Эцель» (Иргун Цваи Леуми, Национальная Боевая Организация) скорее ближе к немецкому «Фрайкору», правые. С «Хаганой» отношения натянутые, в июле 1948 дошло до прямых столкновений, с убитыми и ранеными. Интересующимся вопросом – гуглить «расстрел Альталены».
**** «Гахаль» (Гиюс Хуц Ла-Арец, «иностранный призыв»), так называли вербовку евреев в странах Европы. «Махаль» (Митнадвей Хуц Ла-Арец, «иностранные добровольцы»), практически тоже самое, только среди добровольцев, в отличие от Гахаль», чаще всего были военные профессионалы, не обязательно евреи.


Рецензии