Соната от живых для мертвых

Музыка - это один бесплотный вход в высший мир знания, которое постигает человечество, но которое не может постигнуть человек.
Ludwig van Beethoven

     Экран не угасал никогда, да и Лэри не знал, где кнопка выключения. Выключать его было не нужно, на экране всегда шло что-то интересное, веселое, рестовое, как говорила молодежь.
     Вот и сейчас экран работал, с готовностью сверкал миллионами цветов, переливался, брызгая красками и звуками, неустанно смеясь, выкидывая все новые и новые шутки. Лэри сидел прямо напротив него в огромном и бездонном кресле, и завтракал. Где-то за маленьким боковым окошком, который Лэри не открывал, продвигался солнечный летний день, и это было самое время для  плотного завтрака и показа утренних программ.
     Лэри только недавно проснулся и не совсем внимательно наблюдал за экраном, поглощенный едой, часто мигающий осоловелыми, припухшими глазками; показывали шоу Бернарда и Киля, очень смешное и популярное. Обгладывая гуся, Лэри смотрел, как усатый Бернард спрашивал у высокого, худого, как трость, Киля, где тот достал такой прелестный антрекот, который Киль нес на блюде, по-видимому, домой.
     В ответ Киль ударил антрекотом Бернарда по голове так, что у того встали дыбом усы, а Лэри уронил гусиную ножку от смеха. В соседней комнате послышалось густое ржание его отца - уж очень потешно выглядел Бернард с антрекотом, нахлобученным на голову.
     Сегодня было даже смешнее, чем обычно, думал Лэри, доедая жирного, мясистого гуся, облизывая пальцы и не сводя глаз с экрана.
Теперь показывали эпизод из вечерней программы "Разборки", где преступников и других плохих людей собирали в огромном зале, полном народа. Зрителям говорили, в чем виноват человек, и начинался суд, и люди кричали, бросали в него специальными шарами с водой и всячески поносили, а он смешно жался к стене и закрывал лицо руками, плача и оправдываясь. Пожалуй, это была самая веселая программа, которую вели на мониторах, и Лэри обожал "Разборки". Сегодня, если верить рекламе, покажут молодую сумасшедшую девушку, что отказывалась от экранов и говорила какие-то непонятные вещи, за которые попала на шоу.
     День, несмотря на невидимое полуденное солнце, начинался отлично, и Лэри чувствовал, что все и будет так же хорошо. Он позвал бота, и тот тут же приковылял на железных тонких ножках, забрал пустую тарелку и пополз за добавкой.
     В предвкушении того, что же именно принесет бот, Лэри ерзал в кресле, пачкая жирными руками подлокотники, которые тут же становились чистыми, и ждал, когда кончится реклама и начнутся бои на грузовиках.
     Но с экраном было что-то не так. Огромное полотно щелкнуло, и потемнев, пошло серыми пятнами. Крики и хохот резко сменились далеким стрекотом и каким-то странным шуршанием. Лэри приоткрыл рот, вглядываясь.
     Что это, премьера нового шоу?
     Внезапно экран почти полностью затих, остался только далекий фоновый шум, Лэри увидел большой зал, заполненный людьми. Он не был похож на комнату в "Разборках", а, скорее, напоминал кинотеатры, куда Лэри ходил, будучи ребенком. На высоких бархатных креслах, расположенных рядами так, что дальний ряд был выше ближнего, сидели диковинно одетые мужчины и женщины, все в странных костюмах или пышных платьях с вырезами на груди. Лица джентльменов были бледны и нездорово худы, женщины обнажали торчащие ключицы и белые шеи. Запись рябила, цвета не были такими яркими, как в других программах, и Лэри начал сомневаться, что это бои грузовиков.
     Прислушавшись, Лэри понял, что так шуршит на заднем плане - сотни людей перешептывались, тихо говорили и приглушенно смеялись, закрывая рот рукой, - несмотря на качество, он отчетливо видел каждое лицо каждого человека.
      Камера не двигалась с места, показывая зал, и Лэри стало скучно. Он крикнул отцу, и тот ответил, что у него идут бои грузовиков, и позвал в свою комнату. Озадачившись, Лэри попытался встать, но, попыхтев с пару секунд, передумал, и предпочел остаться в кресле.
     Что случилось с экраном, он не понимал, как его чинить, не имел понятия, а выключить не мог - для этого нужно было как минимум встать. Бот не нес добавку, и Лэри уже жалел о своем решении на счет отличного дня.
     Ничего не оставалось делать, и он принялся скучающе глядеть в предательский экран. Видимо, с его монитором произошел какой-то сбой, нарушение сети, и все это не продлится более полутора минут.
     Картинка на экране пришла в движение, видимо, оператор все-таки решил изменить ракурс. Показались балконы, какие-то ниши, смутные темные колонны на заднем плане, украшавшие зал. Тут же Лэри увидел большую сцену, обрамленную красным бархатным занавесом, казавшимся в полумраке зловеще бордовым. На сцене стоял здоровый черный ящик неопределенной формы, возведенный на коротенькие деревянные ножки.     Крышка ящика была открыта, обнажая бежевые детали, какие-то тяжи, палки...
     Там, где открывалась крышка, ящик опускался, обнажая длинный ряд белых и черных прямоугольных кнопок, около которых стоял круглый табурет. Это нагромождение показалось Лэри знакомым, но он не мог вспомнить, где именно видел ящик до этого.
     На сцену вышел маленький человечек, светловолосый, кудрявый, широко улыбающийся. Что-то спокойное и доброе было в его круглом лице, неопределенное чувство стояло в широко открытых голубых глазах.
Человечек поклонился, и зал внезапно зашумел, застучал. Камера перескочила на зрителей, и Лэри увидел, что они хлопали в ладоши, и улыбались так же счастливо и непринужденно, как человек на сцене.   
     Присмотревшись, Лэри понял, что объединяло всех этих людей - выражение лиц, мягкое положение полуопущенных голов, легкие движения рук с длинными пальцами. Они были полны достоинства, и, - Лэри не сразу вспомнил это слово, и не знал его значения, но чувствовал, что оно к месту,  - благородства. Казалось, что этим людям неведом страх, вечный голод, от которого страдал весь мир, что их мысли находятся на чем-то более возвышенном и не совсем земном.
     Камера снова открыла сцену, где светловолосый человек, все так же улыбаясь, отвесил еще пару поклонов. К нему вышел второй мужчина - высокий, тощий, с волосами до плеч, которые черными ручейками спускались с его длинного, остроносого лица. В руках он держал маленькую коробку из красного дерева и тонкую длинную палочку. В лице человека было что-то печальное, какая-то вековая грусть, смешанная с тонкой улыбкой в темных миндалевидных глазах. На его приход зал ответил еще более долгими хлопками.
     Когда зрители замолкли, человек с коробочкой сказал, указав рукой на своего соседа, и его прекрасно было слышно:
     - Антон Стравинский.
     - Давид Шефер, - ответил Стравинский (и что за дурацкие имена?), поводя белой рукой в сторону высокого мужчины.
     После очередной порции хлопков, блондин сел за табурет, придвинулся к черно-белым клавишам, и сказал:
     - Людвиг ван Бетховен. Соната №9 для скрипки и фортепиано ля-мажор, "Крейцерова", часть первая.
     Лэри был совершенно озадачен, ни одно из этих слов не было ему знакомым. Однако зал выплюнул целый шквал хлопков, когда Стравинский коснулся руками кнопок, и тут же совершенно затих, будто все в зале мгновенно умерло.
     Шефер взял коробочку в левую руку, а палку в правую, и взгромоздил деревяшку себе на плечо, так, что черная продолговатая деталь оказалась у него в руке, а противоположная сторона упиралась в щеку. Лэри заметил тонкую леску, натянутую над коробкой, и такую же леску на палочке.
Шефер опустил палочку на черную деталь леской вниз, и коробочка внезапно заплакала, и звук этот, удивительно человечный, глубокий и внушающий спокойную, лиричную надежду, вырвался из огромного экрана и ударил по ошарашенному Лэри, захлестнув его.
     Давид Шефер наморщил высокий лоб, и волосы закрывали его исхудавшее лицо, а коробочка, кусочек дерева, говорил что-то на необъяснимом, но совершенно понятном языке, разговаривал с Лэри, молвил что-то Шеферу и рассказывал всему залу, рассказывал о жизни, смерти, любви и ненависти, о вере и неверии, преданности и предательстве, и не было в этом монологе слов, но были чувства, были слезы и смех, было что-то живое, бурное, непобедимое.
     Это, наверное, какой-то маленький проигрыватель, думал Лэри о коробке, и звуки окутывали его, мягко вторгались в его далекую, заплывшую жиром душу, но не доходили до нее, преобразовываясь в мысли, умирая где-то на полпути к сердцу.
      Шефер замолк, и Стравинский выправился, выдохнул, и, полный какого-то детского довольства, ударил по кнопкам двумя руками. Огромный ящик выдохнул тоже, и породил яркие, высокие звуки, какие-то весенние, словно колокольчики у входа в супермаркеты, словно крупные капли, опускающиеся с тающих сосулек на прохладную, жесткую с зимы земную твердь.
     Коробочка стала вторить Стравинскому, и два звука - тонкий, дрожащий, переходящий в плач и катящийся обратно к смеху, и звонкий, резкий, слились воедино, говорили что-то друг другу. Шефер говорил своей коробкой, и слышалась Лэри боль, тягучая, затаенная, но рвущаяся на свободу, открытая всему миру глубокой печалью. И Стравинский отвечал ему твердо, самоуверенно, гордо, и разговор этот сплетался, путался, объединялся воедино, в один штрих гениальной мудрости.
      Лэри сидел, открыв рот, забыв о боте с добавкой, о боях грузовиков, об отце, который азартно покрикивал за стеной, он ощущал что-то, что не мог объяснить, понять, подобное предчувствию события, которое еще не свершилось.
      Зал был замогильно тих,  лишь изредка слышалось вежливо приглушаемое покашливание. Два человека говорили, Стравинский, низко опустив голову, бегал пальцами по клавишам, сохраняя на лице мутную, неопределенную улыбку, Шефер же слегка подергивался, и растрепанные волосы подергивались вместе с ним, а глазах гас и вновь вспыхивал огонь, а палочка ходила, металась, рвалась из его удивительно тонких рук, и звуки рвались, скакали, переливались настроением, то успокаиваясь, то вновь дрожа от бешенства.
     О чем-то говорила эта странная работа, совершаемая на огромной сцене, и Лэри понимал, что никогда еще над этим не думал, не осознавал той истины, звучавшей с экрана, но и саму эту истину он пока еще не в силах был понять.
     Неизвестно, сколько времени продолжалась эта соната, может две минуты, а может, пятнадцать. Временами Лэри становилось скучно, он ощущал повторение звуков, но продолжал смотреть на экран отчасти из-за интереса, отчасти из-за лени заняться чем-нибудь другим.
     Созвучия то шли бодрым строем, то становились грустными, даже горестными, и какая-то волна несла их друг за другом, погоняя и радуя.
Внезапно все кончилось, Стравинский в последний раз ударил по кнопкам, и мокрый, тяжело дышащий, откинулся на табурете, а Шефер, сохраняя уточненную строгость мрачного лица с торчащими черными бровями, опустил свою коробочку, которая замолкла так же внезапно, как и начала говорить.
     В эту же секунду зал разразился шумом: хлопками, криками "Браво", свистом, Стравинский улыбался, и, поднявшись с табурета, ловил цветы, летящие на сцену. Молодые девушки с тонкими фигурам и высокие дамы в платьях приносили им огромные букеты, и раскрасневшись, этих двоих расцеловывали, смущенных и усталых, сияющих радостью.
     Шум восхищения все не смолкал, и все летели букеты, шли люди, и Лэри сам не заметил, как улыбался и радовался вместе с огромным залом, поглощенный волной счастья и благодарности.
     Экран потух. В комнате сразу стало темно, пусто, Лэри слегка привстал. На черном фоне экрана появилась маленькая белая надпись, и почти тут же пропала:

Ленинград, 1957г.

Ничего себе, подумал Лэри, почти сто лет назад... Он не знал о тех временах, да и это никогда его не интересовало. Это было раньше, и ценности не имело совершенно никакой.
     Лэри понял, что все эти люди, кашляющие в ладонь и хлопающие, тихо смеющиеся и восхищенные, уже давно умерли, умер Давид Шефер, умер Антон Стравинский, занесло пеплом зал, все погибло, и звуки те утонули во времени. Но это не испугало Лэри, не удивило его, не заставило задуматься.
      Они были мертвыми, а Лэри был жив, и здесь не о чем было думать.
      Лэри почувствовал усталость, перевел кресло в горизонтальное положение, и почти тут же уснул, не заметив, как на экране опять, как ни в чем не бывало, бились грузовики.

***

      Лэри проснулся через несколько часов, подскочив на кресле, весь в холодном поту. У него болела голова, ныло все тело, а в голове...
     В голове его играла музыка. Лэри как-то спонтанно вспомнил, как это называется, слово пришло из детства, из колыбельных, которые пела ему мать, пока не пропала без вести. Говорили, она требовала отмены экранов, и прочих глупых, странных, сумасшедших вещей…
     Музыка - так назвался этот долгий разговор деревянного ящика с красной коробкой, этот фейерверк чувств и звуков, сказанных без единого слова.
      И музыка эта не выходила у Лэри из головы, прочно засев там и буравя ему мозг. Лэри потребовал бота, посмотрел маленькую комедию на экране, отужинал, но проклятая музыка все звучала и звучала, звучала, звучала, звучала...
      Вечером начались "Разборки", и Лэри полагал, что это поможет ему отдохнуть. Как и говорилось в утреннем анонсе, главным героем сегодня была девушка-бунтовщица. Высокая, худая, с длинными пшеничными волосами, прямым профилем и усталым взглядом, она сидела на своем позорном месте, гордо взирая на разъяренную толпу, и в глазах ее откровенно читалось жгучее презрение.
      И Лэри вдруг увидел нечто общее между этой поруганной девушкой, покрываемой криками и водными шарами, и теми спокойными, благородными людьми, что сидели в темном зале с колоннами сто лет тому назад. И Лэри стало жаль девушку, и вопящая, разъяренная толпа стала неприятна ему, отвратительна до тошноты.
      Из экрана сыпались вопли и ругательства, требования жестоких наказаний, а Лэри, раньше обожающий их, теперь ощущал только неприязнь и слышал только музыку и спокойные голоса, полные достоинства, которые говорили:
      Давид Шефер.
      Антон Стравинский.
      Людвиг ван Бетховен.
      Соната «Крейцерова»
     Людвиг ван Бетховен.
     Что это? Кто? Смутно знакомые слова, может, их говорила мать? Лэри вспомнил, что невдалеке от него сохранилась последняя в городе библиотека, закрытая и заброшенная, но отчего-то не разрушенная. Может, там есть что-то?
      Незнакомое доселе желание действия сжирало толстое тело Лэри, и он не знал, зачем все это, но чувствовал, что обязан...
      А вот кому обязан, и в чем, Лэри понять не мог.
     Что это была за соната, что за предметы издавали звуки, что за мир открыли они Лэри, каких людей, и зачем, зачем была нужна эта музыка, соната мертвых? Соната от мертвых для живых?
     Нет, подумал Лэри, отгоняя назойливого бота, несущего десерт (ему вдруг расхотелось есть), тут что-то не так. Музыка, услышанная им, была живой, и люди, которых он увидел, были живы, и все это сейчас бурлило внутри него, кипело жизнью, и ни в коем случае мертвым не было. Это был гимн бытия, великое и вечное действие, что будет существовать, пока есть на свете жизнь, и смерть не могла помешать Крейцеровой сонате, не могла взять Шефера и Стравинского, хоть и забрала их тела, и тела всех, кто был в зале.
     Вот в чем был смысл музыки - нести истину во всех формах, на всех языках сразу, открывать души без ключа, взламывая десятки замков с поражающей легкостью.
     Получается, соната живых, думал Лэри, вставая с кресла, передвигая еще молодое, но толстое и слабое тело по комнате, открывая окно, в которое шел мягкий сумеречный свет. И для живых.
     Выйдя в соседнюю комнату, Лэри взглянул на отца, жирного небритого борова, на пяти подбородках которого тряслись кусочки еды при булькающем животном смехе.
     Показывали шоу Бернарда и Киля.
     Для живых?
     Лэри вернулся в комнату. Были ли они живее тех мертвых, что творили музыку? Или же сами давно умерли, утопили души в жирной еде и глупых развлечениях, что преподносила им заботливая идеология тотального потребления, достигшая своего Золотого Века?
     Лэри подошел вплотную к экрану, изливающему свет и резкий шум, шутивший и кричавший, и одним рывком выдернул из стены шнур, соединяющий монитор с питанием.
     Экран удивленно погас, и в комнате стало тихо. Но в голове Лэри продолжал звучать монолог звуков, соната мертвых для живых, музыка живых для мертвых.
     И что-то навеки изменилось.

Андрей Исаев-Апостолов,
2012, сентябрь


Рецензии