Детский детектив

                В. ФЕДИН
               
                ДЕТСКИЙ ДЕТЕКТИВ
                из сб."Благослоаенная страна Оливия"


                ГЛАВА 1

   —  Микки-Майкл! Сегодня ты вел себя как самый настоящий
сорванец! Иди сюда, Дед-Сто-Лет тебе уши надерет. Как это за что? Овсяную кашу ты назвал противной размазней и отказался ее есть. Маме нагрубил. Отца рассердил, и он даже шлепнул тебя пониже спины. А им надо спокойно отдыхать на Золотом Берегу, куда мы с тобой их сегодня проводили. Даже на меня ты надулся, а ведь мы давали нерушимую ковбойскую клятву не помнить обид и всегда защищать друг друга.
   Страшно подумать: сегодня ты отказался есть овсянку, завтра не захочешь ходить в школу, а послезавтра... Послезавтра ты пойдешь вместе с этими длинноволосыми юнцами кричать у Голубого Дома, что, мол, правительство не заботится о народе Оливии! Ты не веришь? Вспомни, ты не верил мне, что падать с дерева очень больно, и полез на старый платан.
   Давай-ка, забирайся в наше Орлиное Гнездо, и я расскажу тебе печальную историю о мальчишке Даниэле, который тоже не слушался родителей, отказывался есть овсянку и что из этого вышло. А чтобы тебе не было скучно, назначаю тебя дежурным наблюдателем на ракете Земля-Центавр. Лететь нам с тобой двадцать лет, делать совершенно нечего.
   Жизнь, Микки-Майкл, штука себе на уме. Ты считаешь, что солнце всегда будет ласковым, деревья — надежными, а высота — сладко кружить голову. И ты лезешь вверх, в таинственный полумрак, но вдруг под ногой оказывается гнилой сук. Ты кубарем летишь на чертовски жесткую и корявую землю, тебе очень больно, а солнце все так же сияет на небе, деревья все так же шумят листвой, и им нет никакого дела до твоей боли, до твоих слез. И только маме так же больно, как тебе, она прижимает тебя мягкими теплыми руками к своей груди, и тебе становится легче, потому что мама берет твою боль себе.
   Ты еще не знаешь, что солнце может сжечь человека, дерево — перебить ему хребет, а высота — сбросить в пропасть. И мама не всегда сумеет придти на помощь.
Ну так вот. Жил в нашей благословенной Оливии человек, звали его Джон Джошуа Джонс. У него была жена Джина и трое мальчишек: Давид, Джордж и Даниэль. В этой семье уже двести лет всех называли только на «ди» или на «джи», и наш Джонс страшно гордился тем, что даже жену выбрал на «джи».
   Джонс всю жизнь мечтал разбогатеть. Ты помнишь, я читал тебе книжку «Как стать миллионером?» Это очень просто: надо работать, экономить и беречь здоровье. Джонс работал как десять слонов. Когда все оливийцы спешили на уик-энд, он шел к хозяину и просил работу на выходные, потому что за это платили вдвое. Хозяин был доволен и через каких-то десять лет Джонс стал старшим бухгалтером фирмы Клейтон и Сыновья.
   Так прошло много лет. Джонс жил очень экономно. Он не тратил ни единой монеты на уик-энды. Правда, в воскресенье он работал только до обеда, а потом шел в городской парк и пел там в хоре. Этот хор давным-давно создал сам мистер Филдс, и он строго следил, чтобы каждому певцу каждое воскресенье выдавали по полумонете.
   В парке Джонс познакомился с очаровательной девушкой Джиной, которая тоже пела в этом хоре. Она работала в универсальном магазине мистера Филдса. Вскоре Джина стала госпожой Джонс, и у них один за другим появились трое маленьких горластых мальчишек. Думаю, госпожа Джонс покупала их в том же универсальном магазине, там можно купить все на свете.
Женщины больше всего любят покупать, и госпожа. Джоне была не прочь купить еще десяток мальчишек, но Джонс вдруг обнаружил, что трое маленьких требуют столько денег на пеленки и еду, на горшки и ползунки, что он может не стать миллионером. Джонсы посоветовались и решили, что им хватит троих. И госпожа Джонс сказала, что в таком случае Джонс должен стать сенатором. Она была умной женщиной, верно? Ты сам знаешь, что для сенатора стать миллионером — плевое дело.
    Но чтобы стать сенатором, надо чтобы тебя народ выбрал в Сенат. А я что-то не слышал, чтобы в нашей благословенной Оливии старшего бухгалтера выбирали в Сенат. Джонсы тоже не помнили такого. Поэтому Джонс засучил рукава и стал работать еще больше. И вот через десять лет он стая коммерческим директором филиала фирмы Клейтон и Сыновья. Видишь, Микки-Майкл; чего можно добиться в Оливии?
    Но Джонс еще не стал миллионером. А в Оливии коммерческих директоров филиала фирмы в Сенат тоже никогда еще не выбирали. Джонсы решили, что им теперь надо обеспечить себе то, что наш Большой Партнер называет «паблисити». Надо, чтобы о них знало побольше народу, чтобы их все вдруг заметили, как замечают человека, высунувшегося на ходу из автобуса.
Теперь Джонсы по четвергам приглашали к себе гостей. Вскоре среди гостей появились уважаемые люди города, их постоянными посетителями стали мэр города и шериф. А однажды на «четверге» оказался сам мистер Филдс с супругой. Джонсы чувствовали себя на седьмом небе от счастья. Их, наконец, заметили!
   Джонс осмелел и попросил у мистера Филдса кредит. Представь себе, он получил его. В городе появилась новая контора «Квота». Надо ли говорить, кто был ее хозяином? И вот после этого Джонс решил попытать счастья на выборах в Сенат: до них оставалось полтора года.
   К тому времени Джонсу стукнуло пятьдесят лет. Тебе кажется, что это ужасно много, но для делового оливийца это возраст самих больших дел. Сыновья у Джонсов уже выросли. Давид окончил колледж и учился в университете на адвоката. Джонс-отец очень хотел, чтобы Давид со временем стал во главе конторы «Квота и Закон». Давид стал инсайдом университетской сборной и ему прочили большое будущее.
   Средний сын, Джордж, в колледже прослыл отличным регбистом, но потом забросил учебники и завербовался в Силы Защиты Интересов Оливии и ее Великого Партнера. Он надел берет хаки и отправился защищать Интересы от происков красных и цветных. Он остался хорошим сыном и регулярно присылал родителям редкостные туземные сувениры и свои фотографии. На последнем фото он в форме лейтенанта красиво стоял на фоне весело горящей туземной хижины.
А вот младший сын, Даниэль, очень огорчал родителей. Он не раз доводил их до отчаяния своими выходками. Директор школы уважал Джонса, но иногда приглашал его в школу и с сияющей улыбкой, как положено оливийцу, говорил ему весьма неприятные вещи.
    —  Господин Джонс, сегодня Даниэля видели с негритенком. Они, представьте себе, как друзья жевали по очереди одну и ту же резинку. Вы понимаете...
Джонса такие сообщения потрясали до глубины души. Он обещал принять самые радикальные меры. И он принимал их. Иногда ему даже приходилось пускать в ход ремень. Даниэль плакал, говорил, что не делал ничего плохого.
   —  Как это не делал!? — негодовал отец. — Выходит, директор говорит неправду?
Против такого аргумента Даниэль ничего не мог возразить. Он просил прощения и говорил, что больше не будет. А через некоторое время Джонс снова сидел перед директором школы.
   —  Даниэль сегодня призывал учеников собрать деньги для больных безработных. Все как один объявили ему бойкот. Вы понимаете, чем это чревато!?
Джонс целую неделю вместе с супругой разъяснял младшему отпрыску пагубность его поведения. Они рисовали сыну ужасные картины будущего, умоляли Даниэля подумать о родителях. Ведь отцу надо стать сенатором, а кто будет голосовать за человека, чей сын якшается с цветными и бродягами? Даниэль смотрел на убитых горем родителей большими грустными глазами и спрашивал:
   —  Разве безработные не такие же люди? Мне жалко их. Когда я отдал Тощему Стивену завтрак, он даже заплакал. Он очень хотел кушать.
И через неделю Джонс снова любовался белозубой улыбкой директора школы. Джонсы хватались за голову. Они не знали, что делать с маленьким негодяем, который может разрушить их Главную Мечту.
   Ты, Микки-Майкл, можешь понять их отчаяние. Но ты еще не знаешь, что взрослые не всегда бывают правы, хотя к твоим родителям это не относится. Каждому человеку надо во что-то верить. Дети предпочитают верить в хорошее. Маленьким человечкам необходимо верить, что добро всегда побеждает зло; что бедных надо жалеть, и что оливийский учитель всегда прав. Но тебе уже пора знать, что в жизни не всегда так бывает. Бывает, что зло побеждает добро, над бедными смеются, а учителя могут быть несправедливыми и злыми.
   Нормальный человек прекрасно знает об этом и потихоньку приучает своих детей к настоящей жизни. А Джонсы были типичными не очень умными оливийцами. Они верили словам, они не сомневались в правоте красивых фраз. И когда живой и любознательный, доверчивый и подвижный Даниэль натыкался на острые когти действительности, им и в голову не приходило, что его надо оберегать от этих когтей. Они считали, что жизнь в Оливии прекрасна, и если Даниэль поцарапался, то только по скверности своего характера. Ведь у старших Джонсов никогда не было ни синяков, ни шишек.
   Даниэль постепенно стал отщепенцем в школе. Другие ученики быстро сообразили, что на него можно валить все свои проказы. Даниэль получал нагоняи в школе и дома уже не только за то, что он делал, но и за то, о чем даже не подозревал. Он уже не плакал, а угрюмо бурчал:
   —  Я не делал этого...
   —  Как же ты не делал, если директор говорит!? — воздевал руки отец, уверенный, что его сын — не только проказник, но и закоренелый лжец.
Ослепительная улыбка директора становилась все официальнее, и вскоре Джонсу при виде ее стала вспоминаться соседская собака, свирепая как волк.
   Незадолго до окончания Даниэлем школы произошел публичный скандал на одном из «четвергов». Вначале все шло по сценарию госпожи Джонс. После кофе шериф пустился в воспоминания о старом добром времени, когда было просто и интересно жить, когда достаточно было упомянуть о Комиссии по расследованию антиоливийской деятельности, чтобы любой буян успокоился. Мэр негромко пробормотал, что нынешнее правительство не понимает всей опасности.
   И вдруг в задумчивой тишине холла прозвучал молодой голос:
   —  Времена «охоты за ведьмами» — позор Оливии! Наши потомки будут стыдиться этого.
Гости оцепенели. В полутемном углу стоял Даниэль, подавшись вперед. Его волосы были всклокочены, глаза горели. Теряющая сознание госпожа Джонс успела подумать, что Даниэль сейчас похож на посланца ада.
   После этого Джонсы несколько недель не устраивали «четвергов». Им пришлось крепко поработать, чтобы восстановить пошатнувшийся авторитет семьи. Госпожа Джонс вступила в Легион Спасения. Естественно во главе Легиона стояла госпожа Филдс. Сам Джонс долго ходил по кабинетам своих высокопоставленных гостей. Шериф немного рассказал мне о визите Джонса к нему.
   —  Старина Джонс расхлюпался, представляешь? Я, мол, не переживу позора, я всегда был патриотом, мое благополучие висит на волоске... Ну, ты понимаешь, мне было жаль его, да служба есть служба. Я так прямо ему и сказал. Тут он совсем скис. А я не могу видеть, когда здоровый мужик пускает слезу. Пришлось пообещать, что этому делу ходу не дам. Но, говорю, на Даниэля придется завести Карточку неблагонадежности. По-моему, Джонс согласился бы хоть на десять Карточек, лишь бы избежать публичного скандала.
   Так рассказывал мне мой старый приятель шериф, а другие говорили мне, что Джонс подарил шерифу дорогое раритетное ружье, госпожа Джонс преподнесла супруге шерифа очень дорогой набор гребней из платины с крупными изумрудами, который ей прислал Джордж из своих жарких стран.
   Вот так-то, Микки-Майкл. И все это случилось только потому, что Даниэль в детстве отказывался есть овсянку. Ну, на сегодня хватит. Освобождаю тебя от дежурства. Пошли, я тебе кое-что покажу. Настоящий индейский лук со стрелами, честное ковбойское!


                ГЛАВА 2

   —  Кому я подарил лук? Тебе или этому грязнуле? Посмотри, на что он теперь похож? Если уж ты хочешь играть с Батистом, то пускай он сначала вымоет руки. Грязными руками нельзя делать хорошее дело. Даниэль Джонс тоже частенько не мыл руки. Слушай, что произошло с ним дальше.
   Скандал на «четверге» удалось замять. Джонс пожертвовал пятьдесят тысяч монет в муниципалитет на благоустройство города по усмотрению мэра. Еще двадцать тысяч он передал редактору городской газеты на поощрение лучших репортеров — тоже по личному усмотрению редактора. И директору школы он отвалил двадцать тысяч — на приобретение школьного инвентаря. Госпожа Джонс не щадила себя в Легионе Спасения и ее произвели в помощницы Главы Легиона. Все порядочные люди восхищались их патриотизмом, их мужеством. «Квота» тоже процветала.
    Даниэль на время унялся. Не знаю, что больше подействовало на него: то ли порка, устроенная отцом, то ли слезы матери, то ли выпускные экзамены в школе. Взнос Джонса произвел впечатление на директора, и Даниэль получил право на поступление в колледж. Плата за его прием туда оказалась самой большой в истории этого почтенного заведения.
Эти расходы исчерпали счет «Квоты» в банке, и Джонсу снова пришлось просить кредит у мистера Филдса. Ты уже знаешь, что за любой кредит рано или поздно надо платить, но Джонс надеялся, что сумеет погасить долг, когда станет сенатором.
   Джонсы хорошо продумали свою предвыборную программу. На место сенатора от округа уже имелось несколько претендентов, и они не скупились на обещания. Они обещали ликвидацию безработицы, организацию гетто для цветных или, наоборот, всеобщее равенство, уменьшение налогов, улучшение работы полиции, транспорта и муниципалитета, прекращение роста цен.    Один претендент пообещал даже засадить в тюрьму верхушку городской мафии. Все это оливийцам обещали сто лет, и еще ни один из сенаторов не выполнил своих обещаний.
Джонсы разработали программу не такую громкую, но выполнимую. Джонс обещал в полтора раза расширить городскую тюрьму и уменьшить пособие для цветных безработных. Всем жителям города надоели бесчисленные бродяги, а полиция ничего не могла с ними поделать, потому что в тюрьме всегда не хватало мест. Всем надоели высокие налоги, а власти объясняли, что налоги растут потому, что цветные не хотят работать.
    Джонс отрепетировал свою речь и произнес ее в один из «четвергов». Он удостоился поощрительной улыбки мистера Филдса, а шериф расчувствовался и доверительно шепнул, что при первой возможности уничтожит позорную Карточку неблагонадежности.
   Поначалу соперники Джонса не обратили на него внимания. Это оказалось их большой ошибкой. Короткая, деловая речь Джонса хорошо принималась избирателями, и на его митинги стекалось все больше и больше народу. Госпожа Джонс неизменно присутствовала на этих митингах и с помощью ангелисс Легиона вела подсчет будущих голосов. Все предвещало успех.
Даниэль к этому времени вроде бы взялся за ум. Он увлекся новейшей музыкой и проводил вечера в компании приятелей и приятельниц под оглушительный рев магнитофонов. Джонс не возражал: уж лучше этот рев, чем цветные и безработные. Ему недосуг слушать эти песенки, но одна очень шумная запомнилась ему: о том, как хорошо будет, когда «Першинги» встанут на земле Оливии, но гораздо лучше, если бы не было ни «Першингов», ни Великого Партнера.
Однажды Даниэль заявил, что уезжает в Столицу на фестиваль песни. Джонсу понравилось, что ненадежный отпрыск на время исчезнет из города, и отсчитал ему довольно крупную сумму. Даниэль в тот же вечер уехал вместе с приятелями и магнитофонами.
   ...В тот роковой день Джонс выступил четыре раза. Особенно много избирателей собралось на кожевенном заводе мистера Филдса, где каждый участник получил по новенькой полумонете. Когда Джонс сходил с трибуны, собравшиеся устроили ему небывалую в истории овацию: каждый щелкал своей монеткой о монетку соседа. Звонкие щелчки слились, и над притихшей толпой поплыл медный переливчатый звук...
    Громадная толпа проводила Джонсов до их коттеджа. Когда утомленные супруги вошли в холл, их встретила перепуганная экономка.
    —  Полиция. — сказала она свистящим шепотом, указывая на гостиную.
    —  Даниэль. — простонала догадливая госпожа Джонс, падая на руки растерявшегося супруга.
   Джонс осторожно передал бесчувственное тело жены экономке, принял приветливо-деловитый вид и вошел в гостиную. Но хотя шагал он твердо, сердце у него замирало, будто в невесомости, и ему казалось, что кто-то налил ему в грудь холодного липкого киселя. Да-да, Микки-Майкл, точно так же как у тебя, когда я тебя застукал возле рояля, из которого ты успел вытащить половину струн для Эоловой арфы.
В гостиной за столом сидели четверо коренастых широкоплечих мужчин.
   —  Чем могу служить, господа? — широко улыбнулся Джонс, а его сердце продолжало захлебываться в холодном киселе.
   —  Господин Дж. Дж. Джонс? — вместо ответа спросил самый широкоплечий. Голос его звучал так профессионально, что Джонсу показалось, будто он уже стоит перед судом присяжных.
   —  К вашим услугам, — с приветливей улыбкой склонил голову Джонс. Он произнес это бодро, а перед глазами все вдруг стало расплываться от какого-то неизъяснимого ужаса.
   —  Даниэль Джонс — ваш сын?
   Сердце Джонса замерло, стукнуло, снова замерло и вдруг заскакало, будто его быстро волокли по кочкам. Значит, Даниэль опять что-то натворил.
   —  Да, это мой сын. В чем дело, господа?
Самый широкоплечий встал, подошел к Джонсу и лениво отогнул лацкан своего пиджака. Джонс увидел никелированный значок Государственного Бюро Расследований. Он тяжело опустился на стул, достал платок, вытер обильный пот на лбу. В ушах у него гудело. Сквозь этот гул он услышал:
   —  Инспектор ГБР Мартин. Где ваш сын Даниэль?
   —  В Столице, — машинально пробормотал Джонс и тут же спохватился, что откровенничать, пожалуй, не стоит.
   —  В Столице его нет. Где он?
   —  Не знаю. — Джонс героически боролся с тошнотой и слабостью.
   —  Когда он будет дома? — спокойно допытывался инспектор.
   —  Я не знаю, — простонал Джонс. Его будто разбил паралич. Подумать только, к нему, почти сенатору, ворвались в дом ищейки ГБР в поисках сына. ГБР пустяками не занимается. Что же натворил Даниэль!?
   —  Хорош папаша, — подытожил инспектор результаты опроса. — Не знает, где шляется его оболтус. Не мудрено, что сынок таков.
   —  Что все-таки произошло, господа? — Джонс собрал все силы, чтобы снова принять достойный оливийца вид.
   —  Нечего не могу сказать, — монотонно проговорил инспектор и тут же сказал нормальным голосом. — Как только он появится дома, рекомендую вам вместе с ним посетить ГБР, кабинет номер шесть.
   Джонс безвольно кивнул головой.
   —  Ради всего святого: что он натворил?
   —  Ничего не могу сказать, — эта фраза выливалась из инспектора, будто кто-то вдруг включал заигранную магнитную ленту. Все остальное он произносил нормальным человеческим голосом.
   Инспектор круто повернулся и пошел к выходу. Остальные дружно поднялись и потянулись гуськом через гостиную. Не попрощавшись, они исчезли.
   Остаток дня и половину ночи Джонс успокаивал свою супругу. Она умирала от тревоги. Лицо ее покраснело, распухло от слез, взгляд лихорадочно метался по комнате. Джонс не хотел, да и не мог сказать ей правду: он сам ничего не знал. Но он не сомневался, что этот паршивец снова влип в какую-то скверную истории. «Что он натворил!? — снова и снова думал Джонс, в то время как его руки и язык действовали независимо от него. — Снова спутался с цветными? Или даже с красными!?»
   Уже после полуночи госпожа Джонс обессилела от нервного напряжения и как-то неожиданно уснула посреди фразы. Джонс на цыпочках отошел от нее, поднялся в библиотеку, уселся в любимое кресло и мрачно уставился на тусклое золото фолиантов.
Он то изнемогал от тревоги за сына, который, возможно, в эту самую минуту прячется в чужой подворотне, дрожит от холода и страха, голодный, оборванный и избитый. То его охватывала ненависть к этому подонку, который натворил невесть что в решающий для семьи момент.
   Даниэль явился домой под утро, когда Джонс переживал очередной приступ ненависти. Джонс подскочил к сыну, на него явственно пахнуло спиртным.
   —  Где ты шлялся!? — выкрикнул он, стараясь, чтобы его голос не проник в спальню.
   —  А что? — опешил Даниэль.
   —  Где ты шлялся, я спрашиваю!? Почему тебя разыскивает целый взвод ГБР!? Как ты посмел явиться домой пьяным!?
   Даниэль побледнел, лицо его стало напряженным и чужим. Он привычно опустил голову и исподлобья смотрел на отца.
   —  Во-первых, я не пьяный, — с вызовом буркнул он. — Мы с Анной выпили по рюмочке мартини.
   —  Мерзавец! — воскликнул Джонс, уже не сдерживаясь. Его уши уловили только слово «выпили», и это привело его в бешенство. Его рука сама поднялась и сильно ударила Даниэля по щеке.
   Даниэль отшатнулся. Тяжело дыша, он с ненавистью смотрел на отца, а отец с такой же ненавистью смотрел на сына. Даниэль шевельнулся.
   —  Ухожу от вас. Надоело.
Он шагнул к выходу. Джонс опомнился. Ему стало стыдно за истерику.
   —  Не дури. Куда ты пойдешь?
   —  Есть куда, — с вызовом ответил сын, открывая дверь.
Джонс положил руку на плечо сына. Даниэль обиженно дернулся.
   —  Пойдем в библиотеку. Ты должен мне все рассказать.
Они прихлебывали крепкий кофе и вели серьезный мужской разговор. Даниэль оттаял, в его глазах уже не было ненависти, хотя лицо оставалось напряженным. Джонс с тоской подумал, что совсем не знает сына.
   —  В Столице проходил фестиваль песни. — твердил Даниэль. — А позавчера вечером мы решили провести манифестацию. Ну, против «Першингов». Собрались у Голубого Дома, но ничего не вышло. Налетела полиция. Вот и все.
   Когда пробило девять, отец и сын пошли в ГБР. Инспектор Мартин встретил их по-приятельски. Он поговорил с Джонсом о последних успехах сил Защиты Интересов, сказал, что по его сведениям, Джорджу скоро присвоят чин капитана. Потом он поднялся, попросил Джонса поскучать и увел куда-то Даниэля. Вернулся он один, сел за стол, приготовил авторучку.
   —  Пустая формальность, — махнул он рукой на встревоженный взгляд Джонса.
   —  Да, конечно, — через силу улыбнулся Джонс. Он думал о том, что сейчас Даниэль где-то рядом тоже отвечает на вопросы следователя, что за последние пятьдесят лет ни одному Джонсу но приходилось давать показаний, тем более в ГБР, что если бы его бестолковый сын потерпел еще немного, то он бы стал сенатором и тогда ни одна полицейская сволочь не посмела бы допрашивать его без специального решения Сената.
   Он тяжело вздохнул и стал отвечать на вопросы. Инспектор быстро записывал его ответы. Джонс не считал себя выдающейся личностью, но полагал, что кое-чего успел достичь, смог выделиться из общей серой массы. Вопросы инспектора разрушили эту его уверенность. Он увидел вдруг, что ничем не отличается от заурядного оливийца, что у него нет никаких заслуг перед Оливией, нет ни одного титула, ни одной государственной награды, он ни разу не избирался в сенат, в муниципалитет, у него даже нет личного счета в банке.
   Ему даже стало неудобно перед инспектором, в глазах которого он выглядел, как большинство его клиентов, маленьким никудышным человечком. Джонс вдруг понял, что его гражданская ценность определяется только том, что имеет и умеет он лично: его способностью выполнять малоответственную работу да стоимостью его личного имущества.
   Джонс отвечал на вопросы и думал, что до сих пор считал жизнью и миром то, что его окружало. Жизнь казалась ему интересной и насыщенной, а его мирок — незыблемым. Он гордился тем, что сумел построить жизнь почти в полном соответствии с мечтой. И вдруг беда в лице инспектора ГБР обрушила стены его мирка. И теперь прохожие видят убогость того, чем он гордился, а перед ним вдруг возникла пугающая безграничность мира, где каждый занят только своим делом, где никого не интересовали переживания ошеломленного и жалкого беспомощного существа, которое испуганно озирается среди обломков. Большой мир, Микки-Майкл, создан для блага всего человечества, и он не может отвлекаться на заботу о каждом из нас в отдельности.
   Инспектор нажал какую-то клавишу, и Джонс услышал легкий шорох магнитной ленты.
   —  Теперь, господин Джонс, отвечайте как можно точнее, — строго сказал инспектор и подмигнул почти по дружески.
   Джонса не утешило это нелегальное проявление симпатии. Он с тоской думал, что отныне лента с записью его показаний навеки ляжет в массивные сейфы ГБР.
Новые вопросы инспектора Мартина оказались не так безобидны, как прежние. Точные и бесстрастные, они вызвали вспышку самых противоречивых чувств в его душе.
    —  С кем общался ваш сын в последнее время?
Джонс ответил, что точно не знает, но может назвать неких Жака, Вильгельма и странную девицу Анну.
   —  Не высказывал ли ваш сын или его приятели антиоливийских мыслей?
Джонс ответил, что при нем не высказывали.
    —  Не проявлял ли он склонности к пьянству? К бродяжничеству? К попрошайничеству? К жестокости? К садизму?
    И были, Микки-Майкл, другие вопросы, о которых тебе лучше не знать. Эти вопросы даже Джону казались чудовищными, а ведь он был взрослым человеком.
Джонс отвечал и постепенно впадал в состояние какого-то оцепенения души. Наконец, инспектор выключил магнитофон, взял протокол и стал читать его, по-ребячьи склонив голову. Джонс подумал, что инспектор похож на старательного школьника. Инспектор закончил чтение, поднял голову, улыбнулся.
   —  Все правильно?
   —  Как будто, да, — рассеянно ответил Джонс. — Только, по-моему, я не говорил, что у Даниэля были девушки. Я этого просто не знаю.
   —  Хорошо, я исправлю. Пожалуйста, теперь прочтите сами и распишитесь. Джонс прыгающим взглядом пробежал протокол, попытался сосредоточиться, но перед его мысленным взором стояли все восемь поколений Джонсов, из которых никто не переживал такого позора. Он потерянно помотал головой, махнул рукой и, не читая, расписался. При этом он старательно упирался пальцами в бумагу. «Если им нужны мои отпечатки, то пожалуйста, — с какой-то гордостью думал он. — Я честный оливиец, мне нечего скрывать».
   —  Можете спокойно идти домой, — сказал инспектор.
   —  А могу я узнать, что произошло? — робко спросил Джонс.
   —  О, ерунда. В Столице произошли беспорядки. Чепуха, обычный максимализм молодежи. Но, к сожалению, имеются жертвы. Вы не беспокойтесь, я уверен, ваш сын тут ни при чем. Простите меня, но я думаю, что вам следовало почаще пороть его.
   Джонс сокрушенно развел руками, искренне соглашаясь с инспектором.
В эту ночь отец и сын снова не спали. Они сидели в библиотеке, и Джонс выпытывал у Даниэля подробности его пребывания в Столице.
   —  Не видал я никаких жертв, — угрюмо пожимал плечами Даниэль. — Мы собрались у Голубого Дома. Было страшно весело. Все орали, плясали. А тут налетела полиция, стала лупить всех дубинками. Все разбежались. Мы стояли у самого памятника Освободителю, получилась дикая давка, мы ушли последними. Вот и все. Никаких жертв не было, разве что фараоны сами кого ухлопали. Лупили они здорово, у Жака вот такая шишка на затылке.
   —  Но ведь инспектор говорил, что есть жертвы, — недоумевал Джонс.
   —  А я почем знаю? Не видал я никаких жертв, — бурчал Даниэль. — Там шлялся один алки, приставал к нам, мы с Вильгельмом еле отцепились от него. Он, по-моему, уснул у памятника.
   Объяснения Даниэля немного успокоили Джонса. Чтобы сын проникся серьезностью положения, Джонс сурово сказал:
    —  Сколько раз мы с мамой говорили тебе. Сейчас может выйти так, что жертвы все же были, а там окажутся твои следы. Ты же не отцепишься от полицейских пиявок. Тебя засадят. А что будет с нами?
   Даниэль молчал, привычно набычившись. Могу сказать тебе, Мякки-Майкл, что Джонс очень скоро пожалел об этих своих словах и очень хотел бы вернуть их туда, откуда они вылетели. Но ты отлично знаешь, что это невозможно. Когда ты нагрубил маме, тебе потом очень хотелось откусить свой гадкий язык, но твои слова уже вошли в уши маме, и теперь она будет думать, что ты не очень ее любишь. Так и слова отца, — холодные и безжалостные, — вошли в сердце Даниэля и приучили его к мысли о безвыходности.
   Ну, а пока Джонсы отделались легким испугом. Госпожа Джонс поверила, что произошло недоразумение. Она потом тоже очень жалела, что не вытряхнула из своего недальновидного супруга всю правду. Но еще никому не удавалось вернуться во вчерашний день и исправить ошибку.
   Внешне все шло прекрасно. Госпожа Джонс организовывала митинги, встречи и собрания, готовила сценарии «четвергов». Джонс произносил речи. На это уходило все их время. За ужином Джонс видел сына и иногда замечал, что Даниэль становится всю угрюмее. Но на длинные разговоры с сыном у него не было ни времени, ни сил, а на его вопросы Даниэль отвечал односложно. С ним что-то происходило, но он не открывался родителям. А Джонс так был занят, что не обратил внимания на несколько звонков инспектора Мартина, который вежливо осведомлялся о времяпрепровождении Даниэля.
   Портреты Джонса, цитаты из его речей не сходили со страниц городской газеты. О нем писали газеты штата. Ему была посвящена большая статья в правительственной газете. Все это не приходило само собой, требовало времени и денег. Джонсу пришлось в третий раз обратиться к мистеру Филдсу за кредитом. Тот согласился. Банкир сделал большее. Он однажды приехал на один из митингов, поднялся на трибуну и произнес несколько прочувствованных фраз о Джонсе, а после этого на виду тысячи людей обнял его и похлопал по плечу.
   Соперники Джонса по драке за место сенатора приуныли. Такая мощная поддержка означала их полное поражение. Надо ли говорить, как подействовал этот благородный поступок мистера Фиддса на Джонсов? Госпожа Джонс уже обдумывала фасоны будущих туалетов для сопровождения супруга в Столицу.
   Старшие сыновья тоже порадовали родителей. Давид сообщил, что его приглашает на оплаченную практику знаменитый лондонский адвокат, и что он немедленно выезжает в Англию. Джордж прислал дивизионную газету, в которой воспевались подвиги капитана Джонса в боях с бандами красных головорезов.
   И вдруг Джонс обнаружил, что Даниэль исчез. Его не было за ужином, не появился он и к утреннему кофе. Джонс начал ворчать. Вечером Даниэля опять не оказалось дома. Уж не осуществил ли он свою нелепую угрозу уйти из дома? Госпожа Джонс успокоила его.
   —  Не следует волноваться, дорогой. Этот паршивец, конечно, пропадает у своей вертихвостки Анны. Она спит и видит себя нашей родственницей.
   Ночью Джонса что-то разбудило. Он долго не мог сообразить, где он и что с ним. Он задыхался, ему не хватало воздуха. Сердце колотилось резкими толчками. Иногда оно замирало и Джонсу казалось, что он летит в черную пропасть. Он осторожно встал. Беспричинная тревога наполняла все его тело. Он прошел в библиотеку. Ему хотелось курить, но он боялся перегрузить сердце. Ему было нехорошо.
   —  Что-то случилось с Даниэлем, — бормотал он. — Что-то с ним стряслось.
Утром, ничего не сказав супруге, Джонс помчался к инспектору Мартину.
   —  Что с Даниэлем? — почти выкрикнул он, забыв поздороваться.
Инспектор неторопливо вытащил сигару изо рта.
   —  Ваш сын арестован, — спокойно сказал он.
   —  Как!? — обмякшее тело Джонса упало на стул. — За что?
   —  За совершение опасного преступления первой каиегории, — хладнокровно пояснил инспектор.
   —  Но за что!? — умоляюще простер к нему руки Джонс.
   —  Ничего не могу сказать, — прозвучала уже знакомая фраза. Инспектор явно не хотел разговаривать с отцом преступника.
   В этот день Джонс не поехал на митинг. Он поехал в «Квоту», заперся в кабинете, достал из сейфа бутылочку коллекционного коньяка и незаметно для себя осушил её. Думаю, что это спасло его от инфаркта, — его здорово разобрало и он уснул. Проснулся Джонс поздно вечером. В кабинете стояла темнота. Голова так кружилась, что Джонс с трудом добрался до телефона. Он вызвал шофера, попросил отвезти его домой. Когда он поднимался на крыльцо коттеджа, его сильно качало.
   В холле Джонс сразу увидел свою супругу. Госпожа Джонс сидела на диване среди разбросанных газет, ее лицо показалось Джонсу серым, а глаза — дикими. Он опасливо приблизился, стараясь дышать в сторону. Госпожа Джонс не обратила внимания на скверное состояние супруга. Она беззвучно пошевелила губами, и Джонс увидел, что лицо и губы ее будто кто-то обсыпал серой дорожной пылью. Госпожа Джонс указала пальцем на газеты. Она не могла произнести ни слова.
   Джонс осторожно расправил смятую страницу. Ему в глаза бросился заголовок, набранный огромными буквами:
                УБИЙЦА ПОЙМАН!
                САДИСТ ЗА РЕШЕТКОЙ!
                КРАСНАЯ ОПАСНОСТЬ В СЕРДЦЕ НАЦИИ!
   Под этим тройным заголовком красовался портрет симпатичного молодого человека. Джонс вгляделся и узнал Даниэля...


                ГЛАВА 3

   — Что-то ты заскучал, Микки-Майкл. Держу пари, что хочешь к маме! Ну, не красней, это здорово, что ты любишь маму. Давай-ка, дружище, становись на космическую вахту, а я расскажу тебе дальше историю про Даниэля, который не любил овсянку. Рано иди поздно ты столкнешься с такой стороной жизни, так лучше ты узнаешь об этом от меня, чем от какого-нибудь проходимца с нечистыми мыслями.
   Арест Даниэля оказался страшным ударом для Джонсов. Ведь они уже примерялись к сенаторскому креслу. Большая беда всегда приходит к человеку неожиданно. Потом он начинает клясть себя за слепоту, вспоминать множество ее предвестников.
Джонс настолько растерялся, что потерял способность соображать. Госпожа Джонс, как женщина, оказалась более стойкой. Материнский инстинкт толкал ее на немедленные действия. Джонс останавливал ее. Он считал, что дело будет как-то замято. Бедняга, он не верил, что пришло непоправимое.
   Газеты сообщали, что распоясавшиеся юнцы основательно нагрузились спиртным на средства из «красного фонда» и устроили «кошачий концерт» под окнами Голубого Дома. «Концерт» перерос в антиправительственный шабаш. Бесчинствующие молодчики потеряли контроль над собой и зверски убили пожилого рабочего, который пытался их урезонить. Газеты утверждали, что инициатором этого садизма был некий Даниэль Джонс, сын человека, который пытается пролезть в Сенат. Как видно, резюмировали газеты, наглость красных дошла до того, что они пытаются открыто внедрить в наше правительство своих платных агентов, и что красная, опасность — не химера подозрительности, что ею поражены глубинные слои нашего общества.
   В наше время информационного взрыва новости распространяются гораздо быстрее скорости света. К сообщению в правительственной газете отнеслись с доверием. Ведь если в ней что печатается, то это правда, или кто-то из больших людей хочет, чтобы это было правдой, что одно и то же. За сутки новость облетела город, и когда наутро Джонсы, поддерживая друг друга, вышли на крыльцо, они увидели во дворе кучку угрюмых личностей. Одно тухлое яйцо попало Джонсу в темя, второе разбилось о ключицу госпожи Джонс и залило вонючей слизью роскошное платье.
   С госпожой Джонс случилась истерика, а Джонс целый день пролежал на диване в холле. Иногда его лицо выражало слабые эмоции: нечто вроде саркастической усмешки, когда он думал о том, что лучший выход для него — сойти с ума, и нечто похожее на озабоченность, когда он понимал, что находится на грани безумия. Из этого состояния его не вывела экономка, которая со сдержанным негодованием заявила о расчете. Не трогали его и возгласы супруги, которая нервно бросалась к телефону при каждом звонке и тут же швыряла трубку.
   —  Ты слышал!? Твою жену оскорбили! — простонала она после первого звонка. Джонс воспринял эту огорчительную информацию крайне индифферентно.
   —  Они назвали нас красными свиньями! — воскликнула она после второго звонка. Джонс никак не отреагировал на клеветническое заявление анонимного абонента.
   Постепенно госпожа Джонс впала в состояние тихого бешенства. Джонс все так же апатично лежал на диване, а его супруга бросалась к телефону, будто ей должны были сообщить, что арест Даниэля — ошибка, и что репортер столичной газеты брошен в тюрьму за диффамацию. К вечеру душевный паралич Джонса окончательно вывел супругу из себя.
   —  Ты теперь всю жизнь намерен так валяться!? Надо что-то делать! Иди к Филдсу, он все может! Поговори с ним, как мужчина с мужчиной. Сходи к редактору, даром ты отвалил ему двадцать тысяч? Непременно встреться с мэром, с этим пьяницей-шерифом! Ну, за что бог наказал меня бестолковым мужем!?
   Мысль о том, что ему, отцу садиста-убийцы, придется смотреть в глаза честным людям, приводила Джонса в ужас. Но госпожа Джонс продолжала психологическую обработку всю ночь, и ей удалось влить в отчаявшуюся душу супруга несколько капель бодрости.
   Утром Джонс полчаса провел у зеркала, закрепляя на лице улыбку добропорядочного оливийца. Он мучался у зеркала и думал, что практицизм супруги не лишен оснований. Мистер Филдс возлагал на него немалые надежды, неужели он не попытается довести дело до конца, чтобы вернуть затраченные средства? А легко ли редактору идти на попятную после того, как его газета чуть не год захлебывалась в дифирамбах Джонсам? И неужели шериф забудет о коллекционном ружье и платиновых гребнях с изумрудами?
Джонс решительно вошел в приемную банкира, приветливо кивнул опешившему секретарю, открыл массивную резнув дверь.
   —  Мистер Филдс, вы, конечно, знаете о трагедии моей семьи, — начал он, и ему не пришлось стараться, чтобы голос прерывался. — Я надеюсь, что это — печальное недоразумение, и что оно будет улажено.
Многолетняя практика позволила Филдсу быстро справиться с некоторой растерянностью. Он улыбнулся и изобразил внимание.
   —  Я надеюсь на вашу помощь, — продолжал Джонс. — После того, что вы сделали для меня... Я намерен продолжать предвыборную борьбу. Никакие происки моих врагов, — а это их происки, я уверен, — не заставят меня сойти с пути бескорыстного служения Оливии. При вашей поддержке...
   В глазах Филдса мелькнуло нечто, похожее на одобрение. Дальнейший разговор протекал при взаимной заинтересованности обеих сторон, в деловом оливийском ключе.
Значительно успокоившийся расположением банкира Джонс поехал к редактору. Тот встретил его сердечно.
   —  Сочувствую, — старый мошенник печати опечаленно склонил голову. — Это черт знает что! Поторопились господа из Столицы.
Он крепко пожал сухую дрожащую руку Джонса, усадил его в кресло.
   —  Я не верю, что мой сын преступник! — дрожащим от волнения голосом проговорил Джонс.       — Это недоразумение. Я очень надеюсь на влияние вашей газеты.
   —  О чем разговор! — воскликнул редактор. — Я убежден, что эти шалопаи там просто порезвились, никого они не убивали. Кто ведет следствие?
   —  Какой-то инспектор Мартин. ГБР.
Лицо редактора стало задумчивым,
   —  Это сложнее, — медленно сказал он. — ГБР пустяками не занимается.
   —  Это происки моих врагов! — воскликнул Джонс. — Но я отдам все, что имею, тем людям, которые защитят честь моей семьи. — Он говорил это, и ему очень не нравилось выражение лица редактора.
   —  Я сделаю все, что в моих силах, — ненатуральным голосом сказал тот, изучая лепку на потолке. — У меня тоже растет постреленок, всего пятнадцать лет, а у меня каждый вечер ломит затылок. Современная молодежь способна хоть кого свести с ума, это поистине терра инкогнито. Кстати, дорогой Джонс, я бы рекомендовал вам переговорить с мэром, он очень высокого мнения о вас.
   Джонс вел автомобиль к мэрии и почему-то думал о кошке, которая нечаянно наступила в чужое дерьмо, и теперь брезгливо отряхивала лапы, стараясь сохранить изящество и элегантность. Эта кошка стояла перед его глазами, и морда у нее была похожа на круглое лицо редактора.
   Широкая улыбка мэра несколько улучшила его самочувствие.
   —  Я искренне переживаю за вас, — проникновенно сказал мэр. — Такая трагедия! В наше время никто не застрахован от подобных эксцессов. У современной молодежи нет ничего святого. А наша полиция? Уж я, поверьте, знаю ее нравы!
   Мэр ничего не обещал. На горячие заверения Джонса о невиновности Даниэля он реагировал рассуждениями о всеобщем падении нравов в наше распущенное время. Уже прощаясь, мэр задержал руку опечаленного Джонса и доверительно понизил голос.
   —  Загляните-ка, к шерифу, Джонс. Он удивлен, что вы не вспомнили о нем.
В полицейском управлении царил суровый казарменный порядок. В приемной за столом секретаря сидел румяный сержант. Он разговаривал по телефону, что-то писал и грыз большое яблоко. Наконец, сержант положил трубку.
   —  Мне к господину шерифу. Пожалуйста, доложите, я — Джонс.
В глазах сержанта мелькнула веселая искорка.
   —  А, Джонс. Заходите, шеф ждет вас.
Шериф разговаривал по телефону. Очки делали его похожим на боксера-профессионала, удалившегося на покой. Джонс невольно поискал на его столе пухлую рукопись мемуаров ветерана спорта. И только витые погоны на широких плечах хозяина кабинета наводили на мысль, что он занимается более серьезным делом, чем воспоминания на тему «3олотая перчатка Оливии».
   Шериф увидел Джонса, прикрыл трубку ладонью:
   —  Располагайтесь, дорогой Джонс, я сейчас освобожусь.
Он разговаривал по телефону долго и сердито. Он твердил о переполненной тюрьме, о проститутках, о бедняцких трущобах и нехватке полицейских. Когда разговор окончился, шериф снял очки, протер их и уложил в футляр, а футляр — в ящик стола. От старичка-боксера не осталось и следа.
   —  Идиоты, — брезгливо кивнул шериф в сторону телефона. — Сунуть бы этих каленых красавчиков в нашу дыру, посмотрел бы я на них.
Он еще некоторое время распространялся о каленых красавчиках из штата, потом без всякого перехода заявил:
   —  Берегите нервы, дорогой Джонс. Я сделаю все, что смогу. Дело будет вести самый добросовестный следователь. Городской прокурор обязан мне, я недавно вытащил его подонка из такой дыры.
   У Джонса задрожали губы. Он не ожидал подобного великодушия.
   —  Сколько грязи вылили на нас... — пробормотал он непроизвольно. — Тухлые яйца... Госпожа Джонс...
   —  Да бросьте, Джонс! Если хотите знать мое мнение, то столичные громилы в мундирах сами пристукнули этого бродягу, а теперь ищут козла отпущения. Я знаю их манеры. А тут на беду Даниэль подвернулся: как же, из состоятельной семьи! Вот они и вцепились.
Шериф возмущенно махнул рукой и заговорщицки прошептал:
   —  Но вы понимаете, что сейчас лучше не дразнить гусей. Заболейте-ка на недельку чем-нибудь. Ну, хотя бы корью, а?
   И он захохотал, довольный шуткой.
Джонс ехал домой, ничего не замечая вокруг. «Какие люди, — шептал он, и слезы застилали его глаза. — Какие сердца.
   Кошку, брезгливо отряхивающую свои изящные лапы, он не вспоминал.
Дома он с жаром описал супруге результаты своих визитов. Госпожа Джонс вновь стала собрана и деловита.
   —  А ты не хотел ехать, — упрекнула она Джонса. — Я знаю людей. Так что тебе шериф говорил о следователе?
   Супруги проговорили весь вечер. Их воодушевляла надежда и они не обратили внимания на позвякивание одного из телефонов. Не придали они значения и тому, что во всех комнатах мебель оказалась чуть сдвинута со своих мест. Через несколько дней они горько жалели об зтом и чуть не убили себя за такое благодушие.
   Надежда, Микки-Майкл, — величайшая лгунья. Она делает человека невнимательным и бездеятельным, когда ему нужны собранность и энергия. Она сопровождает человека на эшафот и успокаивает его до последнего мгновения. Но на эшафот приводит его именно она.
   Джонсы, выполняя мудрый совет шерифа, неделю не выходили из дому. Им пришлось вспомнить давно забытые навыки в простейших домашних делах. Но вынужденное уединение не тяготило их. Они заново переживали забытое чувство жизни вдвоем, которое неизбежно приходит к людям, вынужденным уединиться от всего мира. И это было приятно им после долгих лет суеты и озабоченности, после ограниченной рамками этикета жизни на виду многих людей. И только неотступная мысль о том, что их сын мог совершить страшное преступление, что он сейчас валяется в грязной и холодной тюремной камере вместе с пьяницами, ворами и бандитами, — эта мысль заставляла их хмуриться и часами сидеть, вздыхая, в тяжком раздумье.
   Джонс снова становился для супруги милым Джо, а он с удивлением узнавал в бесстрастных чертах супруги симпатичную мордашку веселой девчонки Джины. Когда госпожа Джонс ложилась спать, ее супруг долго сидел возле нее, перебирал ее поредевшие волосы. Госпожа Джонс однажды сказала:
   —  Знаешь Джо, это стыдно и горько, но сейчас я спокойна за Даниэля. Я знаю, где он, знаю, что сейчас он не натворит ничего постыдного.
   Джонс такого чувства не испытывал. Его душу глодало запоздалое раскаяние. У раскаяния обнаружились длинные и острые зубы. Он не переставал ругать себя за неправильное воспитание сына. Он не верил в невиновность Даниэля и сейчас находил все новые подтверждения тому, что это из-за его отцовской невнимательности Даниэль так ожесточился, что смог убить человека, Даниэль, такой жалостливый и добрый в детстве.
   Джонс тихо стонал, думая о том, что Даниэлю всю его маленькую жизнь проходилось вслепую, без помощи отца выбираться из тех лабиринтов противоречий жизни, куда его заводили неуемная любознательность и жалость к обездоленным, такие естественные в ребенке. Он брел наугад в кромешной тьме и мудрено ли, что он заблудился? Даниэль добр и действовал по велению своей души. А его за это ругали. Ругали, когда он по неведению делал плохо. Ругали, когда он делал добро. Ругали, когда он в полном отчаянии ничего не делал. Джонса жег стыд, когда он вспоминал, сколько раз он ругал Даниэля, вместо того, чтобы с мудростью отца приласкать сына и сказать: «Плюнь на все, пойдем лучше погоняем мяч».
   Даниэль мучался, пытаясь понять странную логику мира взрослых. Для него все оказалось запретным, и он взбунтовался, стал действовать без оглядки на непостижимые требования взрослых. Он устал от упреков и пошел туда, где ему ничего не запрещали, где никого не интересовало, сколько у него плохих оценок. А он, отец, пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему стать настоящим оливийцем.
   Джонс очнулся от тяжелого раздумья и пробормотал на последнюю реплику супруги:
   —  Да-да, дорогая, ты права.
Этой ночью Джонс опять проснул ся будто от толчка. Сердце заходилось от сильной ноющей боли. Он понимал, что находится на пороге инфаркта и думал, что это — неплохой выход для него. Долгие годы все, вспоминая его, будут с сожалением качать головой: бедняга Джонс, сердце не выдержало... Но его ужасала мысль, что если он сейчас умрет, то супруга,    Даниэль, старшие сыновья останутся без всяких средств к существованию. Ему вдруг захотелось разбудить супругу, но он подумал, что Джина так устала. Он мысленно назвал супругу Джиной и поразился: он совсем забыл, какое красивое у нее имя. Джина — жена сенатора... И тут он понял, что шансов стать сенатором у него не осталось. Если бы он просидел дома даже в нормальной обстановке неделю, то неделя бездействия свела бы на нет все его предыдущие успехи. А ведь он эту неделю был для всех отцом гнусного преступника, отцом садиста. Конечно, конкуренты воспользовались таким благоприятным шансом. И Джонса вдруг охватила ненависть к сыну.
   А потом ненависть растаяла в нестерпимой жалости к младшему сыну, такому доброму и веселому в детстве и такому несчастному сейчас. Он вспоминал круглые удивленные глаза Даниэля, в которых всегда стояло горькое недоумение.
   —  Даниэль, мой сын, прости меня... — шептал Джонс, и слезы неприятно щекотали его лицо.
    Так жили они в полном одиночестве, пока однажды Джонс не обнаружил, что в холодильном шкафу ничего нет.
   —  Я полагаю, дорогая, — задумчиво сказал он, оглядывая заиндевелые полки, — что нашу болезнь можно считать исцеленной.
   -  Езус Мария, — обрадовалась госпожа Джонс. — Еще немного, и я бы сошла с ума. Немедленно едем к шерифу, ему, пожалуй, уже пришло распоряжение освободить Даниэля!
   Надежда продолжала убаюкивать их. Они не обиделись, когда знакомый Джонсу сержант сухо сказал, что господин шериф не сможет принять их, и что им следует обратиться в ГБР, в кабинет номер шесть. Они поехали в ГБР.
   В кабинете номер шесть они увидели нескольких человек в форме и в штатском, которые почтительно внимали инспектору Мартину. Инспектор недовольно посмотрел на вошедших и сказал с официальной улыбкой:
   —  Хорошо, что вы зашли. Дело вашего сына передано в ведение прокурора штата. Оно слишком серьезно для городского уровня.
   Закрывая за собой дверь кабинета, Джонс подумал, что сообщение инспектора Мартина как-то не вяжется ни со словами Филдса, ни с доброжелательностью шерифа, ни с вежливостью мэра. Перед его мысленным взором снова встала во весь рост брезгливая кошка, но тут он услышал за спиной тихий стон и успел повернуться, чтобы подхватить падающее тело потерявшей сознание госпожи Джонс.
   Вот так-то, Микки-Майкл. Мы, оливийцы, с детства приучены приветливо улыбаться, даже снимая рубашку с ближнего своего.


                ГЛАВА 4

   Я вижу, ты доволен, что услышал маму по телефону, а? Ну-ну, не красней, это очень хорошо, что ты любишь маму. Только, по-моему, нет ничего лучше письма. Возьми-ка самую лучшую мою бумагу да напиши маме, как мы здорово тут живем, и как ты соскучился без нее и без папы. А я немного подремлю.
   Нет, я не в силах рассказывать мальчишке о всей той грязи. И я не допущу, чтобы на него обрушилось что-то подобное, лет десять я еще протяну.
   Когда Джонсы пришли в себя после сообщения инспектора, их охватило очень сильное и очень странное чувство. Они проклинали тот день и час, когда доверились добрым советам. Они потеряли целую неделю, и какую неделю! Они задыхались от негодования на лицемеров, которые обещали им всяческое содействие, а вместо этого сплавили дело Даниэля в штат, от греха подальше. Мало того, что у Джонсов в штате не было никаких связей, передача дела в штат означала, что все здешние добрые знакомые отвернулись от них, не захотели вмешиваться в это грязное дело. В моменты просветления Джонс бурно выражал свое негодование:
   —  Я сейчас же пойду к этим трусам! Я скажу им! Я...
   —  Советую предварительно позвонить, дорогой, — негромко сказала госпожа Джонс, и ее лицо в тот момент могло служить моделью для маски Горький Сарказм.
   Рука Джонса подрагивала от возбуждения, когда он набирал номер Филдса. Джина подняла параллельную трубку.
   —  Приемная господина Филдса, — раздался в трубке сочный баритон.
   —  Это Джонс. Прошу соединить меня с мистером Филдсом.
   —  Добрый день, господин Джонс. Мистер Филдс два дня назад выехал на отдых.
   —  Скажите, пожалуйста, как ему позвонить?
   —  Простите, мистер Филдс не оставил никаких указаний по этому поводу.
   —  Я прошу вас, если мистер Филдс позвонит...
   —  Мистер Филдс не обещал звонить сюда.
Госпожа Джонс делала яростные знаки супругу. Джонс догадался.
   —  Скажите, пожалуйста, госпожа Филдс в городе?
   —  Госпожа Филдс выехала вместе с мистером Филдсом.
Джонс яростно швырнул трубку. Джина печально вздохнула.
   —  Будешь звонить мэру, дорогой?
Джонс решительно поднял трубку, набрал номер. Ему ответил секретарь.
   —  Пожалуйста, соедините меня с мэрам.
   —  Как доложить господину мэру?
   —  Это Джонс.
Секретарь мэра был вышколен не хуже секретаря мистера Филдса. Голос его не дрогнул, он даже ничуть не изменил тональности.
   —  Простите, господин Джонс, господин мэр сейчас проводит очень важное совещание, и просил никого не соединять с ним.
   —  А когда окончится совещание?
   —  Не могу сказать точно, но господина мэра ждет автомобиль. Он сразу же выезжает в Столицу.
   —  Благодарю вас. — Джонс медленно положил трубку.
   —  Осталось позвонить шерифу, — грустно сказала госпожа Джонс. От ее сарказма не осталась ни следа. Она, как любой скептик, не надеялась на лучшее.
Джонс медленно поднял трубку, нерешительно крутнул диск. Госпожа Джонс вдруг ахнула, выхватила у него трубку, положила на место.
   —  Что случилось? — растерянно спросил Джонс.
Супруга прижала палец к губам, призывая к молчанию. Глаза ее смотрели куда-то мимо. Она взяла супруга за руку, потащила к столу.
   —  Садись, надо кое-что обдумать. — Она лихорадочно рылась в ящиках стола, вытащила и бросила на стол авторучку, блокнот. Джонс с недоумением смотрел на нее. Госпожа Джонс что-то написала в блокноте, подтолкнула блокнот к супругу. Тот хмыкнул, развернул блокнот к себе.
   —  Что это? — удивленно спросил он.
Госпожа Джонс яростно прошипела что-то, она нетерпеливо ткнула пальцем в блокнот. Джонс пожал плечами, прочитал написанное.
   «Нас подслушивают. Помнишь позвякивания в телефоне и сдвинутую мебель?»
Джонс высоко поднял брови.
   —  Ты думаешь? — задумчиво начал он, но холодная ладонь зажала ему рот.
   —  Пиши! — еле слышно шепнула госпожа Джонс.
«Почему ты так думаешь?» — написал Джонс, удивляясь идиотизму положения. Он не может в собственном доме разговаривать с супругой, и это — в благословенной Оливии!
   Госпожа Джонс долго писала. Джонс читал:
   «Это же ГБР. Они не могут без этого. И вообще все подстроено, чтобы уничтожить нас. Всю историю устроили конкуренты».
   Госпожа Джонс испытующе смотрела на супруга. Джонс медленно соображал. Но он еще не мог до конца осознать написанное супругой. Он поморгал и открыл рот, но госпожа Джонс выхватила у него блокнот.
    «Идиоты — юнцы не могли убить человека. Его убил такой же пьяница и бродяга. Но для ГБР надо, чтобы виноватым оказался наш сын, Даниэль. Это же «красная зараза в сердце общества!» Теперь им есть где развернуться: шумный процесс, борьба за нравственность.
   Джонс читал, и в его мыслях наступала ясность. Какая умница Джина! Ему и голову не приходило такое. Конечно, все это организовали конкуренты. Они просто не могли упустить такой возможности. Они пронюхали, что Даниэль присутствовал на идиотском «кошачьем концерте», и организовали все это дело. Теперь уже неважно, виноват Даниэль или нет.    Конкуренты на этом факте сумеют сделать так, что Джонс в любом случае выйдет из борьбы.    Его просто растопчут. Ему теперь никогда не выбраться из серого обывательского прозябания. Рухнула их с Джиной Главная Мечта, ради которой они отказывали себе во многих простых радостях и удовольствиях. Им теперь остается одно: смириться с неизбежным и уехать куда-нибудь в глушь, где никто не слышал об их позоре. Там им придется влачить беспросветное растительное существование до самой смерти. И вдобавок на них будет клеймом гореть гнусное обвинение... Джонс тяжело вздохнул, взял ручку.
«Я не намерен сдаваться, — написал он и снова тяжело вздохнул. — Будем продолжать кампанию. Будем вытаскивать Даниэля».
   Госпожа Джонс нетерпеливо выхватила у неге ручку.
«Как? — написала она. — Нас на первом же митинге закидают тухлыми яйцами!»
   Джонс упрямо стиснул зубы. Перспектива прозябания в глуши, которую он только что нарисовал себе, его никак не привлекала.
   «Пусть, — написал он. — Не мы первые, не мы последние. Надо держаться».
Госпожа Джонс долго размышляла. Потом она встала, подошла к телефонам, нарочито громко произнесла:
   —  Учти, дорогой, мы с тобой многое знаем. Если с нами поступят скверно...
Джонс одним прыжком оказался рядом, зажал супруге рот. Та растерянно отбивалась, а Джонс громко говорил в сторону телефонов:
   —  Мы знаем только то, что известно всем. Что это тебе пришло в голову? Нам надо смириться и молча нести свой крест.
   Он подтащил супругу к столу, усадил, сам начал писать.
«Ради бога, никогда не говори вслух ни о чем подобном. Нам ли шантажировать ГБР!? Нас просто уничтожат».
   Госпожа Джонс выхватила у него блокнот.
   «Я молчать не буду! Я дойду до Президента!»
Теперь саркастическая усмешка появилась на лице у Джонса. Наивная госпожа Джонс. Он не может дозвониться до мэра этого паршивого городишки, а она надеется попасть на прием к Президенту!
   «Тебя остановят. В лучшем случае ты доберешься до Столичного вокзала».
Госпожа Джонс прикусила губу. Глаза ее недобро блеснули.
   «Тогда я обращусь в русское посольство. Попрошу гражданского убежища.»
Джонс грустно показал головой.
   «Ты не успеешь. Нас объявят сумасшедшими и засадят в психолечебницу. Да русские не захотят портить дипломатические отношения с Оливией из-за родителей грязного убийцы».
Госпожа Джонс швырнула ручку на стол, уронила голову на руки, и от ее тоскующего стона дрогнули с тихим звоном подвески люстры.
   Джонсу тоже хотелось завыть от бессилия, но он сдержался. Он молча смотрел на вздрагивающие плечи жены, и в нем просыпалось что-то давно забытое. Его отчаяние уходило куда-то в глубину сознания, и душа наполнялась спокойной печалью о безвозвратно потерянном. И он понял, что в его сердце просыпается от летаргического сна прежняя любовь к Джине. Не к той далекой Джине его юности, а к этой вот, постаревшей от горя, поблекшей, сухопарой пожилой женщине, к матери троих его детей, к его верной, бесстрашной помощнице. К матери Даниэля.
   Он подошел к Джине, поднял ее на руки. Джина оказалась очень тяжелой. Он чуть не закряхтел от натуги. Джина обхватила его шею, крепко прижалась к его груди, как когда-то. Джонс донес Джину до постели, положил, вернее, уронил ее. Несколько минут после этого он успокаивал дыхание и сердце. Он с запоздалой горечью подумал, что они бы жили немного лучше, если бы он все эти долгие годы не перегружал себя так работой, не стремился бы к креслу сенатора, а просто наслаждался спокойной семейной жизнью и каждый день носил Джину на руках.
   Он заботливо подоткнул одеяло, поцеловал Джину в лоб, погасил свет и сказал:
    —  Спокойной ночи, дорогая.
    —  Спокойной ночи, дорогой, — сонно отозвалась Джина.
Джонс поднялся в библиотеку. Он просидел там всю ночь, просматривая накопившуюся за неделю почту. Писем оказалось несколько десятков. Подавляющее большинство их было без обратного адреса. Джонс отложил их в сторону. Он догадывался об их содержании. Одно письмо прислал Давид. Старший сын восторженно описывал достоинства своего лондонского шефа. У Джонса мелькнула мысль, что всемирно известное юридическое светило могло бы оказать их семье хорошую помощь, но следующая мысль отрезвила его. Если лондонское светило узнает, что у его оливийского помощника-практиканта братец убийца, то Давид может ставить крест на своей карьере адвоката.
   Второе письмо пришло от Джорджа. Джордж как всегда сдержанно писал, что у него все о’кэй и что он скоро пришлет Даниэлю кое-что сногсшибательное. Имя Даниэля в этом письме кто-то старательно обвел траурной рамкой. Джонс мрачно усмехнулся. Неизвестным любознательным читателям его почты явно некуда девать свое время.
   Джонс сложил эти письма в стол, раскрыл одно без обратного адреса. В конверте оказался аккуратно сложенный чистый лист бумаги. Джонс недоуменно повертел его в руках и вдруг отшатнулся: из листа на стол посыпались сухие клопы. Некоторые из них слабо шевелили ножками.
   Во втором письме пожелавший остаться неизвестным автор сердечно советовал Джонсу убираться из города, пока цел его коттедж, «бордель и притон». Следующее письмо автор отпечатал на машинке. Джонс прочитал несколько строк и не нашел ни одного привычного слова, кроме «Эй, ты...». Все остальное содержание письма представляло собой виртуозный набор нецензурных аббревиатур.
   Джонс наугад вскрыл еще одно письмо. «Истинные слуги господни» обещали Джонсам вечную благодать, если они придут в их единственно верную идеалам христианства и самую могучую в мире секту. В другом письме «группа рабочих» выражала сожаление, что подлая семейка Джонсов испоганила великое дело борьбы за свободу, равенство, братство.
    Больше Джонс не колебался. Он выбросил все письма без обратного адреса в корзину, вынес ее на кухню и вывалил содержимое в мусоропровод. После этого Джонс принялся просматривать газеты, останавливаясь на наиболее крикливых заголовках. У него создалось впечатление, что редакции всех газет исчерпали свои информационные запасы, кроме преступления Даниэля Джонса.
   В одной из газет приводилось интервью с мистером Филдсом. Бойкий репортер изловил Филдса на Золотом Берегу. Филдс с негодованием отвергал гнусные домыслы о том, что он, Филдс, якобы поддерживал или собирался поддерживать на выборах кандидатуру этого проходимца Джонса. Если же об этом заявлял сам Джонс, — уверял банкир, — то это можно отнести только за счет нервного потрясения отца разоблаченного преступника.
   «Да, — подумал Джонс. — Я самый большой в Оливии болван. Как я не мог сообразить, что ГБР прослушивает все наши с Джиной разговоры, внимательно анализирует их и допускает утечку информации? Они деловые ребята, и Филдс — деловой человек, а я — недоразвитый ублюдок, гомо оливикус!
   Его вдруг охватило желание чем-то отплатить ГБР. Он прокашлялся и громко сказал в сторону телефона:
    —  Если бы Даниэля отпустили, я бы отдал все, что имею, тому человеку, который сумеет восстановить справедливость и честь моей семьи!
   Пока он произносил эти слова, его чувства претерпели неожиданную метаморфозу. У него появилась надежда, что кто-то из предержащих власть услышит его слова, обратит на них внимание. Так христианин ставит свечку богу, искренне считая, что богу больше нечего делать, как следить за его действиями.
   Внимание Джонса привлекла статья с многозначительным заголовком:
«Красные отрекаются от своего платного агента». Какой-то настойчивый репортер сумел добраться до одного из лидеров изгнанной из пределов Оливии Левой партии. Подобный репертаж подлежал запрету, и Джонс понял, что опубликование его означала поощрение властями любого материала, порочащего семью Джонсов. Еще он понял, что в душе надеялся на поддержку «левых», ведь Даниэль, как-никак, участвовал в митинге протеста. Эта статья поставила его перед брезгливым осуждением «левых».
   От Джонсов отреклись не только «левые». «Наш корреспондент» городской газеты сообщал, что им получено письмо от руководителя городской мафии, в котором эта почтенная организация с возмущением отвергает какую-либо связь Даниэля Джонса с мафией. Другой «наш корреспондент» — от газеты штата — побывал на конференции полулегальной корпорации Неподкупных Наследников Народа, Сборище «Трех Н» проходило под дружное скандирование: Джонсов — на крест! На торжественном обеде в честь сенатора от штата, который перед выборами осчастливил город своим посещением, большую речь произнес почетный гражданин города, владелец фабрики бройлеров.
   —  Мне непонятно поведение нашего муниципалитета и горожан, — гневался почетный гражданин. — Как они терпят среди нас семью гнусного преступника и садиста? Наши чрезмерно гуманные законы не позволяют провести над этими подонками суд народа, но мне противно сидеть за столом, мне кусок не лезет в глотку, когда я думаю, что где-то рядом ухмыляются эти омерзительные Джонсы!
   Мэр города в ответ смог невнятно пробормотать, что истинно демократическая конституция Оливии предоставляет всем оливийцам равные права.
   —  Интересно, на что он потратил мои двадцать тысяч? — подумал Джонс
Из следующей газеты он узнал, что думает о его семье директор школы, которую недавно закончил Даниэль. Оказывается, Даниэль всегда считался бичом школы. Он истязал животных и птиц, однажды облил керосином бродячую кошку и поджег ее. Он приносил в школу птичек и на глазах потрясенных учеников хладнокровно разрывал их живьем на части. Не раз его уличали в краже мелких вещей, а однажды он ограбил школьный буфет. Он обладал патологической    склонностью к общению с отбросами общества, частенько высказывал антиоливийские мысли, за что попал в Картотеку неблагонадежности.
    Сам же глава семьи, — печалился директор, — не обращал ни малейшего внимания на замечания, которые он, директор школы, постоянно высказывал в адрес гнусного отпрыска семьи Джонсов. Мало того, Джонс-старший не раз пытался вручить ему, директору школы, некие суммы — во избежание скандала, за что Джонса не раз выдворяла из школы полиция, которую вызывал директор.
   После чтения газет Джонсу показалось, что он тонет в зловонной жиже, и рядом нет ничего, за что бы он мог ухватиться. Его душевные силы иссякли. Он прорычал что-то нечленораздельное, упал головой на стол и зашелся в истерическом рыдании. Он молил создателя лишить его разума. Он хватал нож и загипнотизированно смотрел на узкое блестящее лезвие, решительно приставлял нож к груди и... ронял его. Он хотел умереть, но тогда вся его семья останется без средств к существованию и вдобавок будет обречена на позорную участь семьи трусливого самоубийцы.
   Потом его охватила жажда деятельности. Он схватил бумагу, ручку, стал лихорадочно писать. Он написал письма Филдсу, мэру, редактору, инспектору Мартину, директору школы, Президенту. В письмах он умолял, негодовал, просил и обличал. Вся его жизнь прошла среди бумаг, и он верил в магическую силу отпечатанного. Но он перечитывал свои письма, его слова, рожденные болью и отчаянием, казались ему тусклыми, бессильными и лицемерными. Весь результат его эпистолярного труда оказался в мусоропроводе.
   Около девяти утра послышались шаги госпожи Джонс. Дрожащими руками Джонс затолкал все газеты в стол, запер ящики, спрятал ключи в карман.
   —  Доброе утро, дорогой, — сказала супруга. — Ты давно встал?
Она была в пеньюаре, волосы не улажены, лицо выглядело измятым и старым.
   —  Добрее утро, дорогая, — ответил Джонс.
Ему стало нестерпимо стыдно. Он — глава семьи, он не только не сумел уберечь Даниэля, он сам впал в истерику, он довел Джину до безразличия к своей внешности, а ведь это для женщины — последняя грань.
   —  Я приготовила кофе, дорогой.
За кофе они говорили о пустяках. Они помнили о замаскированных где-то рядом микрофонах.    Джонс незаметно разглядывал супругу. Она выглядела совсем старой. Лицо ее покрыли бесчисленные морщины. Растрепанные волосы давно выцвели, и сквозь краску обильно проглядывала седина. Кожа на руках увяла, глянцево блестела и шелушилась, как у старухи.
   Джонс смотрел на эту неряшливую, опустившуюся старую женщину и видел прежнюю юную Джину. Он видел ее счастливую, в окружении троих толстеньких карапузов, его сыновей, из которых самым жизнерадостным и добрым был Даниэль. И одновременно он видел ее теперешнюю: с обрюзгшей, морщинистой шеей, с небрежно заколотыми растрепанными волосами, с облезшим лаком на ногтях, с дряблой кожей в разрезе пеньюара.
   То ли вид Джины, то ли еще что вдруг подействовало на Джонса взбудораживающе. Каждый час промедления может оказаться роковым для Даниэля, для всех них. Он взял блокнот.
«Пойду, позвоню шерифу и мэру из автомата». Джина подняла плохо подбритые брови. «Зачем? Ты уже говорил с ними».
   Джонс стиснул зубы. В это время зазвонил телефон. Они оба вздрогнули, хотя уже оба привыкли к неумолчному трезвону телефонов. Звонки долго не умолкали. Джонс посмотрел на супругу и поднял трубку.
   —  Господин Джонс? Это Пальмер.
Джонс облегченно вздохнул. Пальмер работал старшим бухгалтером «Квоты». Он в последние дни совсем забыл о существовании «Квоты».
   —  Неприятности, шеф. — Голос Пальмера казался как всегда немного сонным. — Служащие «Квоты» требуют немедленного расчета.
   Джонс горько усмехнулся. Судьба безжалостна. Уж если она решит кого-то доконать, она это сделает беспощадно.
   —  Все? — уточнил он.
   —  Да, все. Кроме меня.
Джонс вздохнул. Во всей Оливии один только человек хочет остаться с ним. А Пальмер продолжал своим бесцветным голосом:
   —  Это еще не все, шеф. Банк Филдса требует немедленного погашения кредита.
Джонс похолодел. Филдс наносил смертельный удар. Сумма кредита превышала все, что Джонс имел.
   —  Пальмер, — проговорил Джонс, выгадывая время. — Каков наш баланс?
Пальмер не дал ему передышки.
   —  Дефицит — пятьдесят тысяч.
    —  Найдите покупателя на мой коттедж, Пальмер. Это двести тысяч.
   —  Бесполезно, шеф. На ваш коттедж покупателя сейчас не найти.
Пальмер прав. Никто не захочет пачкаться, никто не протянет Джонсам руки.
   —  Мне надо подумать, Пальмер, — сказал Джонс. — К вечеру я сообщу вам решение.
Джонс положил трубку. Его остекленевшие глаза уставились на супругу.
Та слышала разговор. Но Джонс не видел ее. Он видел только нищету впереди.
   —  Решили добить, — с ненавистью в голосе сказала супруга. — Филдс решил сменить загнанную лошадь.
   Джонс схватил шляпу и выбежал из дому. В приемной Филдса секретарь встретил его со служебной вежливостью.
   —  Добрый день, господин Джонс, — проговорил он, отвечая на приветствие.#Мистер Филдс просил передать вам наилучшие пожелания и это письмо.
«Дорогой Джонс, — писал банкир. — Я начинаю большую игру, и мне нужны все наличные, до последней монеты. Месяца через два можете рассчитывать на двойной кредит. Мои комплименты госпоже Джонс».
   Джонс уронил руки. Письмо выпало и сиротливо лежало на ковре.
   —  Могу я переговорить с мистером Филдсом?
   —  Мистер Филдс вылетел сегодня в Каир и его адрес еще неизвестен.
Когда Джонс вышел из офиса Филдса, колени его заметно подгибались. Он видел Джину, прозябающую в жалкой лачуге, Давида — в очереди у биржи труда, Джорджа — с сорванными погонами. Себя и Даниэля он не видел. Даниэль умрет в муках на электрическом стуле, а самому Джонсу остается только лезть в петлю.
   Как уличенный преступник вспоминает всех своих соучастников, чтобы переложить на них часть вины, так и Джонс лихорадочно перебирал в уме всех, кто мог бы помочь ему. Он вспомнил, что однажды Филдс знакомил его с банкиром Греем из Столицы. Грей тогда долго тряс руку Джонсу и обещал ему всяческую помощь.
   «Надо сказать Пальмеру, чтобы он нашел этого Грэя», — подумал Джонс, продолжая выискивать в своей памяти возможных спасителей.
   И тут он вспомнил о шерифе. Черт возьми, ведь шериф не фигурировал ни в одном репортаже по делу Даниэля! Скорее всего, шериф еще не отказался от него. Джонс бросился к ближайшей телефонной будке.
   —  Дорогой Джонс, я давно жду вашего звонка, — услышал он знакомый голос. — Нехорошо забывать старых друзей!
Слезы выступили на глазах Джонса.
   —  Я так благодарен вам... — начал он, но шериф перебил его.
   —  Вы откуда звоните?
   —  Из автомата.
   —  Я всегда высоко ценил вашу сообразительность, — с непонятным удовлетворением проговорил шериф. — Понимаете, эти каленые красавчики еще кое-что раскопали.
   —  Что еще? — у Джонса не было сил на эмоции.
   —  Могли бы вы прямо сейчас подъехать?
В управлении полиции царила обычная деловая суета. Джонс в глубокой задумчивости брел длинными коридорами и очутился в тупике. Перед ним оказалась массивная металлическая дверь. Джонс рассеянно подергал ручки. Из-за двери вдруг послышался такой свирепый собачий лай, что Джонс отшатнулся. Злобный густой рев сотрясал воздух. Джонс понял, что за этой дверью сидит вместе с другими преступниками его Даниэль, и лютые служебные псы стерегут его.
   Шериф радушно усадил Джонса.
   —  Вы что-то неважно выглядите.
   —  Что еще случилось, господин шериф? — спросил Джонс, отгоняя страшное видение: Даниэль под охраной свирепых собак.
   —  Сплошная чепуха. Эти каленые красавчики установили, что убитый бродяга оказался еще и педиком. Теперь они хотят свалить все это на Даниэля.
   —  Кем-кем? — не понял Джонс.
   —  Педиком, — поморщился шериф, — ну, гомосексуалистом, если это вам понятнее.
Из груди Джонса вырвался стон. Он вспомнил вопросы инспектора Мартина о том, жил ли Даниэль половой жизнью, не замечалось ли у него каких отклонений в этом деле.
   —  Да вы не расстраивайтесь, — добродушно говорил шериф. — Я уверен, Даниэль тут не при чем. Этот грязный бродяга сам подставился кому-нибудь.
Джонс с трудом собрал остатки самообладания.
   —  Но ведь это ужасно, — пробормотал он.
   —  Не принимайте близко к сердцу. Я кое-что придумал. — Шериф замолчал, покосился на многочисленные телефоны и сказал совсем тихий голосом: Вы прогуляйтесь до ближайшего перекрестка, я сейчас подъеду к вам.
   Джонс в растерянности топтался посреди перекрестка. Он полностью потерял способность соображать. Голова будто деревянная, в ней тупо билась одна мысль: неужели Даниэль мог и это...? Рядом взвизгнули тормоза и голос шерифа тихо проговорил:
   —  Быстро садитесь, Джонс.
Они вдвоем мчались по улицам, распугивая прохожих и встречные лимузины. Джонс даже не старался понять, куда везет его шериф. Может, в тюрьму? Это даже хорошо; не придется смотреть в глаза честным людям.
Шериф прервал затянувшееся молчание:
   —  Я сведу вас с психиатром тюрьмы. Вы сами с ним переговорите, я не буду мешать.
Машина остановилась у глухого забора. Шериф куда-то ушел. Потом дверца автомобиля с громким щелчком открылась, и на сиденье к Джонсу с кряхтеньем уселся высокий, грузный мужчина.
   —  Иогансон, психиатр, — представился он.
Когда приветственные улыбки погасли, Иогансон перешел к
делу.
   —  Ваша история мне известна. Преступление страшное. Оно удивляет своей бессмысленностью. У меня есть все основания сомневаться в дееспособности вашего сына.
Он замолчал, давая возможность Джонсу обдумать его слова. До Джонса медленно доходил смысл услышанного. В его отчаянии появился просвет. Ведь если Даниэль — сумасшедший, то его не будут судить? И родителям не надо отвечать за него: это их беда, а не вина — тронувшийся рассудком ребенок.
   Иогансон был, по-видимому, опытным психиатром. Он заметил, что Джонс готов к дальнейшим переговорам.
   —  Если ваш сын будет признан недееспособным, то его никто не сможет осудить. Он будет помещен в специальную клинику, за ваш счет, разумеется. Там его подвергнут лечению, это займет года два. После этого вы сможете забрать его в семью.
Иогансон выжидательно смотрел на Джонса. Джонс не был ни психиатром, ни психологом. Во взгляде Иогансона он увидел только ожидание согласия на лечение сына в психиатрической лечебнице. Джонс лихорадочно обдумывал возможные последствия своего согласия. Для Даниэля помещение в сумасшедший дом будет тяжелым ударом, но в любой случае это лучше электрического стула.
   —  Но Даниэль здоров... — нерешительно пробормотал он.
Иогансон снисходительно засмеялся. Смех его звучал дружелюбно.
   —  Все мы — психи в той или иной мере. Критерия психически здорового человека не существует. Это уж наша забота.
   —  Но Даниэль может не согласиться.
   —  Его согласия никто не будет спрашивать. Натворить такое мог только человек с серьезными нарушениями психики. Так как вы смотрите?
   Иогансон снова испытующе посмотрел на Джонса. Его взгляд пронзал Джонса.
   —  Я буду вам очень благодарен, — Джонс схватил руку психиатра. — Я вам очень благодарен!
   Джонс долго тряс руку Иогансону, а тот улыбался и выжидательно смотрел на него. Наконец, на лице его мелькнуло что-то вроде сожаления, он еще раз заверил Джонса в своем расположении и вылез из автомобиля. Минуты через две появился шериф, и они снова помчались по городу.
   —  Договорились? — спросил шериф?
   —  Да! — радостно воскликнул Джонс. — Не знаю, как вас благодарить!
   —  Чепуха, — отмахнулся шериф. — Я понимаю ваше состояние. У меня растет дочь, не знаю, что с ней делать. Современная молодежь сведет с ума кого угодно.
   Джонса снова окрылили надежда, и он решил обойти всех, кто мог помочь ему. Он подогнал автомобиль к школе и вошел в кабинет директора.
   —  Я хочу поговорить с вами как мужчина с мужчиной, — решительно произнес он заранее подготовленную фразу.
   Директор встретил его улыбкой, но это была улыбка торжества, улыбка профессионального палача, ощупывающего шею очередной жертвы.
   —  Слушаю вас, — улыбка директора стала еще злораднее.
   —  Ваше интервью может нанести серьезный моральный ущерб моей семье. На мой взгляд, в нем не все соответствует истине.
   —  Я не намерен отказываться ни от одного своего слова, — ликующим голосом продекламировал директор. — Я говорил правду, только правду, ничего кроме правды, но к вашему счастью, не всю правду.
    Джонс понял, что он бессилен. Директору надо позарез очистить слегка запятнанную репутацию его школы, ведь как-никак, Даниэль учился здесь долгие годы. Остановить директора в этом благом намерении невозможно. Он снова и снова повторял звенящим от сознания правоты голосом:
   —  Все, что я говорил репортеру, — чистая правда. Никто из учителей не сомневался, что ваш сын рано или поздно окончит свои дни на электрическом стуле.
То ли Джонс устал, то ли у него просто иссякли силы, но он отказался от своего намерения навестить других своих знакомых. Он едва смог подняться на крыльцо своего коттеджа. Ему хотелось лечь, но он вспомнил о Пальмере: тот ждет его звонка.
   —  Дружище, если вы не передумали, то у нас остается один выход. — Джонс тяжело переводил дыхание, даже говорить стало для него непосильной задачей.
   —  Будьте любезны, Пальмер, переговорите со служащими: кто остается со мной, тем я удваиваю жалованье, в том числе и вам.
   —  Хорошо, шеф, хотя относительно меня это лишнее.
   —  И, пожалуйста, Пальмер, свяжитесь с банкиром Греем в Столице. Он неплохо заплатит за мой коттедж.
    Джонс положил трубку. У него мелькнул вопрос, а почему, собственно, Пальмер держится около него? Но обдумать этот вопрос у него не осталось сил.
   В этот вечер Джонсы долго переписывались. За весь вечер они не произнесли ни слова. Тишину в холле нарушал только легкий шорох бумаги. Они обсудили все возможные последствия психиатрического заключения Иогансона. Медицинский справочник изрядно истрепался за этот вечер.
   Добродушная лгунья-надежда тешила Джонсов несколько дней. И с каждым днем они чувствовали, как тают их физические силы. Самые простые действия стали пыткой для них. Они с трудом застилали постели утром, с частыми передышками готовили еду. После уборки комнат они долго отлеживались, собирая остатки сил.
   Джина часами лежала днем, но спать не могла. Ночи из-за бессонницы стали мучительными для обоих. Утром они поднимались еще больше ослабевшими. Обоим хотелось одного: погрузиться в бесконечный летаргический сон и спать, спать, спать...
   Особенно трудно давалось Джонсу бритье. Кожа на лице стала болезненной, каждое прикосновение бритвы причиняло острую боль. Но он заставлял себя бриться каждое утро: он не позволит никому, особенно Джине упрекнуть его в неряшливости. Глаза у обоих воспалились от хронической бессонницы. По ночам веки отчаянно чесались. Джина говорила, что у нее постоянно болит сердце, она говорила это не жалуясь, а просто констатируя факт.    У Джонса тоже сильно кололо сердце, будто в нем застряла большая ржавая игла. Перед сном они заботливо прощались друг с другом, потому что каждый не надеялся дожить до утра. А утром все начиналось сначала, только сил становилось все меньше.
   Джонс не раз думал, что они с Джиной сейчас похожи на беженцев, изгнанных войной из родного края. Уничтожающий вихрь сжег дотла их дом, убил Даниэля, сорвал их с места, забросил во враждебную страну. Никто не хочет понять их горя, не испытывает сочувствия к ним. Сердца победителей черствы, души их темны, замыслы жестоки. Джонс думал, что они с Джиной будто оказались вдруг посреди штормового моря ненависти и презрения. Им не на кого надеяться, никто не подаст им спасительную руку. Наоборот, любой, кто наткнется на них, со злорадным смехом вырвет из их слабеющих рук обломок доски и с удовлетворением будет смотреть, как они захлебываются.
   Он думал, что никогда не подозревал о неиссякаемых запасах злобы и ненависти в душах людей. Что заставляет, в общем-то, добродушных оливийцев с таким садизмом наблюдать их мучения и ждать, когда они, обезумев от животного страха смерти, начнут топить друг друга, чтобы еще хоть раз вдохнуть пропитанный водой воздух?
Вот он истинный облик гомо оливикус. А они отныне обречены на абсолютное одиночество. Одиночество отшельника — ничто по сравнению с их одиночеством. Отшельник не замечает его, погруженный в заботы о вечном блаженстве Джонсов впереди ожидало бесконечное одиночество бойкотируемых.
   Отчаяние заблудившегося в пустыне — ничто по сравнению с их отчаянием. Умирающий от жажды и зноя путник надеется доползти до оазиса или колодца. Джонсов окружала испепеляющая пустыня всеобщего презрения. У этой пустыни не было границ. В этой пустыне не было оазисов и колодцев.
   Страх летящего в пропасть — ничто по сравнению с их страхом. Страх сорвавшегося с обрыва кратковременен, его оборвет первый же выступ скалы. Джонсам предстояло падать в пропасть позора всю жизнь. У этой пропасти не бывает дна.
   Так прошло несколько дней. Время уходило незаметно, будто проваливалось куда-то. Джонсы часами лежали в полузабытьи, сонная истома дурманила сознание. Думали они только о Даниэле. Вечером Джина ложилась рано, некоторое время она лежала молча, казалось, она спала. Успокоенный Джонс гасил свет, ложился сам. Неглубокая дрема нехотя охватывала его. Но заснуть он не мог. Он открывал глаза и всегда видел одну и ту же картину: на соседней кровати молча сидела Джина. Сидела она совершенно неподвижно, и только тихий шепот иногда нарушал могильную тишину спальни:
   —  Езус Мария... Неужели Даниэль мог... Да-да, он последнее время стал совсем чужим, холодным и неродным. О, Даниэдь, Даниэль мой.
   Джонс осторожно обнимал худые плечи жены, гладил ее костлявую спину. Они часами молча сидели рядом, согревая друг друга. Иногда Джонс пытался уложить Джину, но она с неожиданной силой отталкивала его руки и снова часами неподвижно сидела на постели, устремив в темноту пугающий взгляд. Этот взгляд отнимал последние силы у Джонса.
    Однажды они сидели в холле, отдыхая после попытки прибраться. Приглушенно звонили из-под подушек телефоны. И вдруг Джонс почувствовал, что должен взять трубку. Долгое отчаяние развило в нем звериный инстинкт.
    —  Дорогой Джонс, — услышал он тенорок шерифа. — Третий день не могу дозвониться. Приезжайте-ка, надо поговорить.
   Джонсу показалось, что в обычно добродушном голосе шерифа звучит то ли досада, то ли раздражение. Когда он вошел в кабинет, то увидел, что шериф попросту разъярен.
   —  Вы как договаривались с Иогансоном? — вместо приветствия набросился на него шериф. — Что вы ему обещали?
   —  Ничего, — растерянно ответил Джонс. — Это он обещал.
   —  Идиот, — прошипел шериф. — Я знаю, что он мог вам обещать. А вот вы что обещали ему?
   —  Ничего.
   —  Ну, так полюбуйтесь!
Шериф раздраженно швырнул Джонсу какую-то официальную бумагу. Это было заключение психиатрической экспертизы. У Джонса волосы зашевелились на голове. «Д.Д.Джонс психически здоров... Неврастенический тип... Отдает полный отчет своим действиям... Склонен к жестокости... Садистские действия выполнял сознательно... Воспитание в семье...»
Джонс почувствовал, что у него начинается обморок. Он поспешно согнулся, прижал грудь к коленям, постепенно тошнота отпустила его. Он вспомнил настойчивый, испытующий взгляд Иогансона. Ведь тот надеялся на «благодарность»! Как это Джонс не мог сообразить? Все теперь пропало. Даниэля ждет электрический стул.
   —  Вы думаете, моральный ущерб и возможность вылететь с работы для Иогансона ничего не стоят? — добивал его голос шерифа. — Теперь сами расхлебывайте эту мерзость!
   Джонс не помнил, как он добрался до дома. Он долго лежал в холле на диване, не в состоянии шевельнуть пальцем. Стемнело. Джонс через силу поднялся, прошел в спальню. На полу спальни в ворохе газет лежала Джина. Джонс подумал, что она умерла, и слабо удивился тому, что это не испугало его. Плечи Джины дрогнули. Значит, она жива, — подумал Джонс и с трудом присел на пол рядом с женой. Положил руку ей на голову. На большее у него не хватило сил. Джина слабо шевельнулась.
—     Не трогай меня, — услышал он ее слабый шепот. — О, как мне все противно... Джина не говорила, она стонала. — Почему я не могу умереть!?
Она подтолкнула смятую газету Джонсу. Тот расправил страницы, погладил Джину по голове. Она тихо завыла.
   «Новые подробности преступления! Даниэль Джонс изнасиловал свою жертву — пожилого рабочего!»
   Джонс вяло выпустил газету из рук. Ему было все безразлично. Все равно он не доживет до утра. Он только пожалел, что не успел спрятать утреннюю почту от Джины.
   И тут на сцене появился я.


                ГЛАВА 5

   Микки-Майкл, смотри, на вишне еще остались ягоды! Держу пари, что ты не управишься с ними за четверть часа. Управишься? Ну, тогда получишь полумонету. Ну-ка, на старт!
   ...Играй, постреленок, пока жизнь не показала тебе волчьи зубы. Я постараюсь, чтобы ты оказался готов к этому и не развесил уши в трудный момент. Многие оливийцы живут спокойно и не подозревают, что их спокойствие в этом сумасшедшем мире — чистая случайность. Просто им повезло, или они инстинктивно избегают любых потрясений. Они не догадываются, какую цену платят за это спокойствие. Сколько великих дел осталось несделанными, сколько ярких чувств похоронено в душах, сколько потеряло человечество из-за этого стремления к покою, из-за того, что мы считаем себя умнее соседа... И сколько горя приносит это наше спокойствие другим людям. Ведь в мире все сбалансировано, как в хорошем концерне: сколько счастья у одних, столько горя у других.
   Читал я про нищенку под окнами дома, где пируют в рождественскую ночь счастливые люди. Никому из пирующих просто не пришло в голову, что кто-то рядом страдает, когда они веселы и довольны жизнью. Они ведь не злодеи, эти веселые, спокойные люди. Они просто уверены, что мир существует только для них. Даже когда они читают в газетах о жертвах карателей в Африке, это не портит им аппетита: ведь это далеко, это не касается их и потому не может быть реальностью.
   Они поругивают свое правительство, но только потому, что не имеют больше чем у них есть света, тепла и еды. В душе они преданы своему правительству. Это они, сытые, довольные собой люди сказали самые страшные слова: Родина — в правом и неправом. Это они скандировали: «Германия, Германия превыше всего», — когда других людей, недовольных и беспокойных, сжигали в печах крематориев.
   У русских есть поговорка: не согрешишь — не покаешься; не покаешься — не спасешься. Но ведь русских не может понять ни один цивилизованный человек. А все цивилизованные люди твердят: боже, не введи меня во искушение. Упаси бог к чему-то стремиться, кроме покоя, тревожиться чужими бедами. Это чревато серьезными последствиями.
   У буддийских монахов нет понятия индивидуального «я». Джонсы не были философами. Как все оливийцы, они считали себя вершиной биологической эволюции. Они верили, что мир существует лишь постольку, поскольку их «я» необходимо проявить себя на общем сером фоне. Целью их жизни было утверждение их индивидуального «я».
   Но грянула беда, и они увидели, как микроскопически мало их «я», как беспомощно и бессильно оно. Джонсы не были философами, но они обострившимся от страдания чутьем поняли, что полуживое от бесконечной и неведомой ранее боли «я» каждого из них может жить, только если рядом будет «я» близкого, понимающего существа. Что-то глубоко человеческое еще осталось в их душах гомо оливикусов. Поистине, ничто человеческое людям не чуждо.
   Джонс не был философом, но в его сознании родилась еще не осознанная им мысль о том, что смысл его существования — это существование Джины, Давида, Джорджа, Даниэля, существование «мы» — Джонсов. Его дремлющее социальное сознание еще не ощупало пути от этой мысли к другой: о неразрывности связи отдельного человека с человеческим сообществом, о неразделимости индивидуального «я» с коллективным «мы» всего человечества. Трудно любить все человечество, если не любишь никого, кроме себя.
   Я тогда здорово их выручил. Мой приход буквально оказался спасением для них. А все этот старый хрыч Файн. Он давно уже раззадоривал меня: тебе не поднять этого дела, ты берешься только за беспроигрышные дела, ты сломаешь последние зубы на этом деле... Я бы не клюнул на его трепотню, я уже собирался уйти на покой. Но когда Файн заявил о пари на 1000 монет, тут я не вытерпел. 1000 монет не делали погоды ни для него, ни для меня, но надо знать этого скрягу! Если бы кто видел его физиономию, когда он, кряхтя и гримасничая, вытаскивает из кармана только одну полумонету! А тут целых 1000 монет!     Такого зрелища я не мог упустить. Я поклялся себе, что выиграю дело и заставлю старого сквалыгу выложить одну за другой 1000 монет. Я буду смотреть на его сморщенную от жадности и жалости к себе рожу, и этого впечатления мне хватит на остаток жизни.
   К Джонсам я попал весьма своевременно. Мне долго пришлось звонить у парадного. Наконец, дверь открыли. Передо мной стоял изможденный, сутулый старик. Глаза его казались совершенно безжизненными, лицо — опухшим и помятым, будто после недельного запоя. Любой благонамеренный оливиец безошибочно определил бы, что у этого типа сынок пойдет далеко — прямиком к электрическому стулу.
    Я смотрел на Джонса и благодарил судьбу, направившую меня к нему именно сейчас. Этот человек не дожил бы до утра. У меня накопилось достаточно опыта, чтобы определить это. Когда я увидел госпожу Джонс, то укрепился в своем мнении. Ночью они бы умерли, а если бы дожили до утра, то закрылись бы на кухне и включили газ.
    Ох уж эта оливийская благонамеренность. Сколько раз я наблюдал, как терялись наши обыватели, когда жизнь вцеплялась своими крепкими когтями в их изнеженные сытостью и покоем души. Они впадали в состояние полной прострации, опускали руки и могли только безмолвно вопрошать: как же так, в нашем роду никогда такого не было, и — на тебе? И самое удивительное: они верили в справедливость и объективность государственных инстанций. Им и в голову не приходило, что в этих инстанциях сидят точно такие же оливийцы, которым нет никакого дела до чужих бед, а надо лишь отрабатывать жалованье, чтобы сыто и спокойно жить дальше. Я досыта насмотрелся на таких гомо оливикус.
    Джонсы напоминали мне одного растяпу, который на моих глазах вывалился из электрички. Спас его куст акации, в который он воткнулся. Когда я помог ему выбраться из объятий неодушевленного спасителя, он только очумело мотал головой. Потом он отдышался и со слезами рассказал мне, как он с женой и детьми ехал в деревню, как они любовались пейзажем за окном. Он вышел в тамбур покурить, прислонился к двери, и вдруг дверь распахнулась, а вагон дернулся на повороте.
    И невдомек этому растяпе, что в электричке ухо надо держать востро, особенно в тамбурах, потому что молодые оболтусы шутки ради ухитряются раскрывать двери на ходу, что поезд мчит со скоростью 90 миль в час, что вагон дергается на стыках, стрелках и поворотах. Только лежа на больничной койке, такой Джонс начинает понимать, что когда он внезапно вываливается из стремительного вагона, то ему не поможет ни незапятнанная репутация, ни любовь к детям, ни лояльность к правительству. От убийственной встречи с жесткой, залитой мазутом, заплеванной, усеянной битым стеклом землей его может спасти только чудо в виде куста или лужи. А электричка мчит дальше, ведь за каждую минуту опоздания машинист теряет премиальные, а ему тоже хочется сытого спокойствия.
   Я смотрел на Джонсов и вспоминал все, что мне удалось узнать о деле их сына. Мне оно не казалось безнадежным. Вполне можно было допустить, что Даниэль тут ни при чем. Просто кучка молокососов устроила «кошачий концерт» под окнами Голубого Дома. Откуда взялись другие обвинения, мне совершенно непонятно. Пришлось поломать голову. И я сумел найти для себя объяснение.
   Наше уважаемое правительство погрязло в заигрываниях с Великим Партнером, в гонке вооружений, в защите «интересов». Оно потеряло всякую популярность среди других государств и даже среди граждан благословенной и безразличной к своей судьбе Оливии. Надо обладать большими талантами, чтобы раскачать оливийцев на демонстрации протеста, манифестации, митинги. За последние сто лет это не удавалось ни одному правительству Оливии, ни одной политической партии. И теперь нашей администрации требовалось нечто сногсшибательное, чтобы переключить внимание раздраженных обывателей на какого-нибудь козла отпущения. Поэтому, когда после разгона «кошачьего концерта» на площади полиция обнаружила труп бродяги-гомосексуалиста, это оказалось как нельзя кстати. Оставалось подобрать подходящую кандидатуру на роль преступника. Полиция наткнулась на досье Даниэля, и его судьба была решена.
   Лично против Джонсов не существовало никакого заговора. Все произошло спонтанно, как весной проклевывается сквозь прогретую землю трава, которую никто не садил. Правительству Оливии нужна человеческая жертва, как жрецам древней Мексики.
   Серьезный и добросовестный комиссар полиции просмотрел досье на подозреваемых и обратил внимание на личность Даниэля Джонса. Он искренне огорчился, когда узнал, что этот недостойный отпрыск давно бросает тень на репутацию уважаемых родителей. Наверное, комиссар сокрушенно качал головой, вспоминая своих ненадежных отпрысков, думал о том, что красная зараза проникла даже в тот общественный слой, который всегда служил опорой Оливии. Этот серьезный служака сразу уверовал, что Даниэль Джонс — преступник. Вслух он своих предположений не высказывал, возможно, в душе он надеялся, что грозу пронесет мимо уважаемой семьи. Он дал указание проработать несколько версий, в том числе версию причастности Даниэля Джонса.
   Его подчиненным тоже до чертиков надоела растущая преступность в стране, все эти митинги, марши, протесты. Их возмущала распущенность молодежи, ведь в их время молодежь была совсем не та. И незаметно для себя они поставили на первое место версию Даниэля. Этот сын приличных родителей, оказывается, давно уже состоит в Картотеке неблагонадежности, постоянно якшается с цветными и бродягами. Он участвует в «кошачьем концерте» на священном для каждого оливийца месте. У них не возникло никаких сомнений в том, что Даниэль мог совершить, а значит, и совершил преступление. Эти старательные чиновники доложили свои соображения комиссару. Они привели в действие свою полицейскую логику, кое-что подтянули за уши, кое-что отбросили. При этом они искренне верили в свою объективность.
   Возможно, комиссар некоторое время колебался. Ведь, Джонсы принадлежали к людям его круга, но долг для него превыше всего. Он проинформировал руководство. И Джонсы с того мига попали в переплет. Газетчикам давно нужна сенсация — они получили ее. Конкурентам на пост сенатора от округа нужно избавиться от наиболее сильного претендента, — и они ухватились за полученную возможность. А простые оливийцы и помыслить не могли, что газеты, полиция и их будущие представители в правительстве могут так дружно ошибаться.
Когда сенсация достигла правительственных ушей, обладатели этих ушей сразу поняли, что дело Даниэля Джонса дает им давно ожидаемый повод привести в действие лежащие втуне проекты «жестких мер».
   Так сплетение самих разных факторов сделало семью Джонсов самой известной в Оливии. Увы, эта известность оказалась не той, о которой они мечтали.
    В тех материалах, которые мне удалось искоса посмотреть, — помог мой старый друг шериф, — я не нашел доказательств вины Даниэля. Но и доказать его невиновность тоже очень трудно. На трупе обнаружены человеческие выделения. Эти выделения содержали два антигена: Н и А. У каждого человека, может быть только один антиген. А всего антигенов существует четыре. Антиген А принадлежал организму убитого. Антиген Н принадлежал, скорее всего, убийце.
   Вместе с Даниэлем были арестованы два его приятеля: Вильгельм и Жак. Вероятность того, что у одного из них будет обнаружен антиген Н, составляла девяносто пять процентов. Скорее всего, экспертиза выявит у одного из арестованных этот злополучный антиген Н, и это послужит веским доказательством их вины. В этом случае моя задача сведется к тому, чтобы заставить обвинение доказать, что обнаруженный на трупе антиген Н принадлежит именно подозреваемому, а не другому неизвестному лицу, — ведь не меньше четверти населения Оливии носит в себе этот антиген, не подозревая об этом. Пусть обвинитель доказывает, а я буду подвергать сомнению каждое его слово. Законы Оливии предусматривали презумпцию невиновности, и гражданину нашей страны не нужно доказывать свою невиновность.    Могли быть всякие неожиданности, но я надеялся выиграть этот процесс и заставить старого хрыча Файна раскошелиться на 1000 монет. Вот уж веселья будет!
   В свой первый визит я недолго пробыл у Джонсов. Из их бессвязных жалоб я понял, что они уверены в существовании заговора против них, и что они не верят никому, даже адвокату. Но они согласились принять мои услуги. Мы оговорили мой гонорар. Видит бог, я не воспользовался их растерянностью и паникой, хотя они согласились бы с любой суммой. Уходя, я строго-настрого наказал им не предпринимать ни одного шага без моего совета: было очевидно, что они не отдают отчета своим действиям и могут погубить весь мой труд.
Адвокат не имеет права давать волю эмоциям, но мне стало жаль Джонсов. Такое чувство я испытывал давным-давно к своему первому клиенту. Сейчас перед моими глазами стояли два глубоко несчастных человека, изможденных, преждевременно состарившихся. Женщина прислонилась к мужчине, чтобы не упасть, а мужчина обнимал ее за плечи, чтобы удержаться на ногах.
   На мою долю досталась нелегкая задача вытаскивать их из-под обломков, но помочь им встать на ноги я не в состоянии. Если бы такой случай произошел не с ними, то они, конечно, не опустились бы до анонимок и угроз, но руки своей попавшим в беду людям они бы не подали, как никто сейчас во всей Оливии не хотел помочь им.
   Когда профессия сталкивает человека с самыми отвратительными сторонами жизни, сердце его черствеет. Но горе Джонсов тронуло меня. Я жалел этих несчастных, но одновременно злился на них. Эти Джонсы, как и бесчисленное множество им подобных в нашей благословенной Оливии, принимают наш мир за лучший из миров. Они безропотно платят налоги, отправляют сыновей к черту на кулички защищать неведомо от кого «интересы» Великого Партнера. Они осуждают любое недоверие к власть и деньги имущим. Когда гроза разражается над ними, они способны только покорно склонить голову.
   Такие джонсы напоминают мне овец, озабоченно бегущих под ударами указующего бича погонщика к воротам мясоконсервного завода. Сравнение не бог весть какое, но что поделаешь, если джонсы существуют столько же, сколько существует скотобойный промысел. И самые лучшие мясники получаются именно из них. Им все равно, чем заниматься, лишь бы за это получше платили. Ох уж эти гомо оливикус!
   Джонсы буквально помешались на заговоре. Они немедленно отказались бы от моих услуг, если бы я вздумал переубеждать их. Они не способны были понять, что если существующий порядок позволяет внезапно открывать двери в тамбуре на ходу поезда, то рано или поздно кто-то вывалится из вагона под веселый смех остальных пассажиров. Такие клиенты только мешают адвокату. Если бы мне приходилось выбирать, то я предпочел бы иметь дело с хладнокровным рецидивистом, который плюет на всякие объективные доказательства, на мордобой в полиции и твердит одно: в тот вечер я находился у своей милашки, спросите у нее сами.
   Но я не мог оставить Джонсов в беде. Дело не только в монетах Файна. Меня удерживало зрелище, которое я увидел в первый приход к ним и которое не выходит у меня из памяти до сих пор: Джонсы, каждый из которых едва держался на ногах, поддерживали друг друга. Такое в Оливии увидишь не часто.
   Эй, Микки-Майкл! Ты выиграл пари, бледнолицый внук мой! Давай-ка пойдем, поглядим, какой приз приготовил тебе Дед-Сто-Лет. Ни за что не угадаешь: новенький кольт! Совсем как настоящий, с полуавтоматическим взводом, будешь по-ковбойски «отмахивать мух»!


                Глава 6

   Не приставай ко мне с этой историей, Микки-Майкл! Я сегодня не в спортивной форме. Видишь, грязнуля Батист заглядывает в наш сад и так отчаянно ковыряет в носу, что вот-вот сломает палец. Пусть он хорошенько вымоет руки, и сыграйте вы в «шерифа и индейца». Да-да, можно взять и кольт, и лук, а когда солнце коснется второй ступеньки крыльца, разбудишь меня.
   Ишь, как заливаются. Много ли мальчишкам надо? Чтобы жизнь шла весело, как игра да чтобы кто-то мог заслонить от беды. Великое это дело: заслонить от беды маленького человечка. Джонсы не сумели заслонить от большой беды своего сына.
Когда я получил разрешение ознакомиться с материалами следствия, меня чуть не хватил удар. Оказывается, эти молокососы во всем признались! Я читал их показания и остатки волос шевелились у меня на голове.
   Их было четверо: Даниэль, Вильгельм, Жак и девица Анна. Четверо сопляков среди двух сотен таких же лоботрясов, что собрались в тот вечер у Голубого Дома. Они, видите ли, хотели заявить протест правительству! Да чихать хотело правительство на них через левое плечо! И чихнуло бы, если бы не долгожданный случай с убитым бродягой.
   Даниэль на третий день допросов признался, что он вместе с Жаком и Вильгельмом изнасиловал бродягу. Жак, в свою очередь рассказал, что Даниэль и Вильгельм били свою жертву о постамент памятника Освободителю. Вильгельм же утверждал, что били алкоголика Даниэль с Жаком. Только Анна ничего такого не показала, парни тоже ни словам не говорили о ней. Я знал методы обработки преступников в полиции. Наверняка, парням пришлось очень плохо, если они взяли на себя такой грязный грех.
   Как ни убийственны были эти показания, я все-таки не потерял надежды. Я снова и снова читал протоколы допросов, заключение медиков, описание места преступления. Моя бедная старая голова уже начала трещать по всем швам, когда я, наконец, сумел выстроить линию защиты, которая могла спасти этого дурака.
   Обвинение было построено на признании Даниэля и подкрепляется лишь косвенными доказательствами. Показания и улики его вины неполны, плохо вязались между собой. Не заметить этого мог только человек, заранее убежденный в виновности Даниэля.
Даниэль в своем признании ни слова не говорил об избиении, а Вильгельм и Жак — об изнасиловании. На одежде пострадавшего экспертиза обнаружила микрочастицы от шикарной куртки Даниэля и шарфа Жака, но вся троица уверяла в один голос, что подвыпивший старикан приставая к ним, лез целоваться, и они отталкивали его.
   В деле подшито показание ночного уборщика Голубого Дома, который под утро слышал крики на площади, и видел, правда неясно, двух дерущихся. Он даже позвонил в полицию из кабинета помощника президента, хотя уборщикам строго приказано не прикасаться ни к чему в кабинетах. До полиции он дозвонился, но полиция, конечно, приехала, когда на площади все давно уже стихло. Сам уборщик давно забыл бы об этом событии, — мало ли кто дерется на улице в наше время, — но его за нарушение приказа вышвырнули из Голубого Дома. Этот бывший уборщик уверял, что неизвестные дрались уже под утро, а обвиняемые клятвенно заверяли, что они ушли с площади вместе с последними «протестантами», не позднее двенадцати.
   Результатов анализа крови Даниэля я и его приятелей ждать пришлось долго. Я был уверен, что злополучный антиген Н у кого-нибудь из них найдется. Мало того, интуиция мне говорила, что он будет найден именно у Даниэля: Джонсам в этом деле катастрофически не везло. Если мои опасения оправдаются, то мне придется сыграть на тонкостях оливийского судебного крючкотворства, а язык у меня смолоду очень неплохо подвешен.
   Свидания с Даниэлем мне, конечно, не разрешили, — «в интересах следствия». Оставалось ждать, а за это время найти того бывшего уборщика, который звонил в полицию, того дежурного полицейского, с который он говорил по телефону, да поискать других случайных свидетелей. В обязанности адвоката это не входило, но мне уже стало по-человечески жаль Джонсов.
   Найти людей, которые хорошо бы отзывались о Даниэле и о Джонсах, мне не удалось. После газетной шумихи ни один человек в Оливии не сомневался в том, что Даниэль с пеленок рос законченным преступником. Я читал леденящие кровь заявления школьных учителей о том, что Даниэль дразнил и щипал девочек, дергал их за волосы, что он не любил кошек и мучил птичек, что он, по слухам, дурно отзывался о правительстве и даже об Оливии в целом, что, опять же по слухам, он не расставался с рогаткой и портретом Мао, что он постоянно отирался в компаниях с бродягами, и от него частенько разило перегаром.
   Я читал эти заявления школьных учителей, и даже мне становилось не по себе. Когда человек сидит за решеткой, очень удобно лить на него грязь, да только количество и качество этой грязи характеризуют не столько обливаемого, сколько обливающих. Какие нравственные черты могли привить нашим детям и внукам эти любители сплетен, из которых ни один не нашел в себе мужества сказать о своем бывшем воспитаннике хотя бы одно хорошее слово.
   Ученики оказались достойными своих учителей. В «деле» я нашел письмо студентов колледжа, где до ареста учился Даниэль. Они заверяли правосудие, что у них с этим Даниэлем Джонсом никогда не было ничего общего. Они требовали сурового наказания закоренелого преступника. Они заверяли, что прилежанием и смирением смоют грязное пятно с репутации их почтенного учебного заведения.
   Находилась в деле и Карточка неблагонадежности. Тревога шерифа за свой престиж оказалась сильнее влияния коллекционного ружья и платиновых гребней с изумрудами.
Не остались в стороне и соседи Джонсов. Некий Кларк пространно описывал, что Даниэль почти непрерывно пьянствовал, и что последнее время он занимался этим делом вместе с отцом. Другой сосед, д-р Разан, свидетельствовал, что непосредственно перед арестом Даниэля он не раз видел, как отец и сын Джонсы по ночам накачивались наркотиками в своей так называемой библиотеке. Заключение психиатра Иогансона меня просто позабавило. Совершенно очевидно, ясно, как Божий день, что Иогансон страшно разобиделся на скаредного папашу преступника и излил всю желчь в официальном документе.
   Примерными оливийцами оказались и участники «кошачьего концерта». Молодые люди Франц и Аксель утверждали, что в тот вечер Даниэль Джонс вел себя как-то странно, что у него подозрительно бегали глаза. Девица Луиза экспансивно живописала, как Даниэль на ее глазах мочился на постамент памятника Освободителю. При этом он якобы святотатственно хохотал и говорил, что в Оливии не каждый может похвастаться таким подвигом. Один только молодой человек, по имени Стэн, показал на допросе, что Даниэль был «нормальным парнем». Но Стэн оказался одинок.
   В общем, в «деле» имелись одни эмоции и ни единой прямой улики, не считая дурацких показаний Даниэля и его приятелей. Ни один беспристрастный прокурор не решился бы направить в суд присяжных обвинительный акт на основе этой макулатуры. Но за сорок лет адвокатской практики я ни разу не встречал беспристрастного прокурора.
   Анализы крови задержались надолго. Первые образцы где-то затерялись, на вторых лаборант перепутал этикетки: к образцам были приложены результаты анализа мочи каких-то мошенников.
   А Джонсов продолжало преследовать невезение. Обычно в Оливии любая сенсация волнует умы и сердца от силы неделю, после чего внимание обывателей переключается на что-то свеженькое. Сейчас во всей стране уже третий месяц не происходило ничего! Газетам оставалось только пережевывать старую жвачку да изощряться в смаковании подробностей преступления Даниэля Джонса. Даже мафия притихла: в городе третий месяц не произошло ни одного убийства, ни одного порядочного ограбления. Такого полицейская история Оливии еще не знала. Можно и в самом деле поверить в существование заговора против Джонсов.    Непривычное отсутствие новостей раздражало обывателей, и Джонсам приходилось несладко.
Я иногда навещал их. Мне хотелось как-то поддержать их. Супруги таяли на глазах. Несколько раз меня принимал только один из них, и я знал, что в это время второй не в силах встать на ноги. Госпожа Джонс превратилась в трясущуюся высохшую старуху. Сам Джонс все больше становился похожим на жертву белой горячки, хотя я знал, что в последние недели он не мог пить даже кофе.
    Самое страшное в этом деле то, что в глубине души Джонсы верили всему, что говорилось и писалось о Даниэле. Как говорят, скажи человеку сто раз, что он свинья, и он захрюкает. И еще лучше о подобной ситуации говорил колченогий Геббельс: чем чудовищней ложь, тем охотнее в нее верит масса. Министр пропаганды знал психологию обывателя.
   В один из моих визитов Джонс разговорился. Он рассказал мне всю свою жизнь. Меня это не интересовало, за свою практику я таких историй наслушался досыта. Чтобы как-то отвлечь его от ненужных самобичеваний, я спросил его о здоровье супруги. И Джонс вдруг расплакался. Он плакал, что называется, в три ручья, хлюпал и шмыгал носом.
   —  Джина уже три месяца не спит. Я иногда заставляю себя подремать, а она не спит. Сидит на кровати, качается и бормочет. Так страшно: глаза провалились, волосы растрепаны, сидит и бормочет. И качается.
Я представил себе эту картину, и мне стало страшно. Я почти закричал:
   —  Вы-то сами верите в эти сплетни!?
Джонс тяжело вздохнул, опустил голову:
   —  Я не знаю...
   —  Не делал он ничего этого! Вы понимаете!? Не убивал, не насиловал, понимаете!?
   —  Не знаю, — прошелестел бессильный голос.
Я не мог больше говорить. И этот человек собирался стать сенатором и вершить судьбы Оливии! Я представил себе Сенат, состоящий из таких Джонсов, и мне стало страшно. Имеет ли право на существование страна, в которой правители не могут постоять за судьбу собственного сына!? Чтобы управлять надо иметь трезвую голову, а не горшок с пропагандистскими лозунгами.
   Я искренне жалел Джонсов. Но их покорность судьбе бесила меня. Мне приходилось видеть никудышных отцов и супругов, которые показали себя стойкими гражданами своей родины. Я видел отличных отцов, которые оказались позором своего народа. Джонс не смог стать ни тем, ни другим. Он мог только переживать, как овца, на глазах которой мясник свежует ее ягненка. Мудрено ли, что и Даниэль, плоть от плоти его, в трудную минуту сломался от мордобоя и наговорил невесть что на себя и на своих приятелей? Я догадывался, я знал, что его били, морили голодом и жаждой, не давали спать. У тех, кто хочет что-то выпытать у человека, нет других методов, кроме насилия. Но как бы ни было активно насилие, естественным состоянием для человека остается желание сохранить свою честь, свое достоинство, — если он человек.
   Я гнал от себя эти злые мысли. Что могли поделать эти нравственно невежественные люди, которые с первых мыслей привыкли верить в справедливость государственной машины, когда эта машина случайно зацепила их и принялась тискать и рвать их души и тела своими хорошо смазанными рычагами, зубцами и шестернями? Они покорились, и теперь неодушевленное божество неотвратимо превращала их в кровавую кашу. Никого на свете не интересовало, виноваты они или нет. Они попали между шестерен, и никто не мог остановить бездушную машину, чтобы спасти их.
   Так камнедробилка размалывает вместе со щебнем попавшего в ее бункер человека. Камнедробилка не испытывает никаких чувств к этому бедняге, он для нее только рабочий материал. Джонсы оказалась именно в таком положении. Я почти воочию представлял, как мечутся они в тесном бункере, опускаясь все ниже и ниже вместе с камнями к роковому отверстию, как ломают они ногти и пальцы, пытаясь взобраться по гладким стенкам, как вопят они и зовут, чтобы кто-то остановил машину. Но неодушевленный агрегат создан ими самими вместе с миллионами таких же джонсов, еще недавно они с гордостью мечтали пробраться поближе к пульту управления, но вместо этого угодили в загрузочный бункер.
   Экспертиза выдала результат, который озадачил даже меня. Ни у одного из парней не нашлось антигена Н. Парни вытащили один шанс из миллиона. Такого в моей практике еще не бывало.    Бедняги нарушили закон бутерброда. Но рок, преследующий Джонсов, сделал свое дело: у Даниэля оказалась та же группа крови, что и у бродяги-гомосексуалиста, тот же антиген А.
   Следователь и его начальство так уверовали в виновность Даниэля, что этот ошеломляющий результат истолковали по-оливийски решительно. В обвинительном акте они указали, что после того, как Даниэль, Жак и Вильгельм убили бродягу и ушли с площади, садист Даниэль вернулся туда и «вместе с неопознанным лицом» совершил свои мерзкие штучки. Прокурор штата, ничтоже сумнящеся, утвердил этот блестящий образец оливийской правоохранительной логики.
    Меня трясло, когда я читал акт. Вот уж воистину: оливийцу палец в рот не клади, оливийца не оттащишь от облюбованного кусочка!
   Свидание с Даниэлем мне разрешили перед самым заседанием суда. Невероятно тощий, остриженный наголо, перепуганный и озлобленный мальчишка смотрел на меня глазами затравленной собаки. Я даже ничего не стал спрашивать у него. Совершенно очевидно, что его били, морили и не выпускали из карцера. Я принес с собой пару бутербродов, и видел бы кто, как лихо он с ними управился!
   Разговор у нас долго не клеился. Мальчишка за неполных пять месяцев хлебнул столько, что сейчас не верил никому на свете. Это мне понравилось: у парня есть характер, в хороших руках из него выйдет неплохой человек. Недоверие Даниэля намертво срослось с презрением ко всему оливийскому. Я вполне понимал его: жизнь в тюрьме не укрепляет те идеалы, которые вбивают в голову гомо оливикусам с детства.
Я передал ему содержание обвинительного акта, спросил, как он смотрит на все это. Даниэль криво усмехнулся, дернул плечом.
   —  Сволочи они все, — буркнул он, и грязно выругался.
Я не хотел терять время на эмоции.
    —  Слушай меня внимательно, — сказал я. — Чем больше ты наговоришь на себя и на приятелей, тем вернее окажешься на электрическом стуле. Все эти разговоры о чистосердечном признании — сказки для малышей.
   Глаза у Даниэля недобро блеснули и я понял, что живым он на стул не сядет. Я от души пожалел старших Джонсов, которые не сумели разглядеть в своем младшем сыне славного человека. А не разглядели они потому, что свято верили в правильность оливийского образа жизни. Этим страдает большинство моих сограждан. Даже Освободитель за долгие годы подполья настолько сжился с вооруженной борьбой против Диктатора, что когда пришла долгожданная победа, он растерялся. Об этом нигде не пишут, но я уверен, что он растерялся. Все ликовали, а он мучительно думал, что же делать с этой самой победой. И наверняка он даже обрадовался, когда увидел нацеленное на него дуло пистолета Убийцы.
   —  Не верь никому, — продолжал я внушать своему подопечному. — Второго свидания мне не разрешат. На суде отвечай только так, как я сейчас тебя научу. Больше никого не слушай. Тебя будут уверять, что если ты сознаешься, то тебе скостят наказание. Не верь. Тебе уже говорили такое, когда выколачивали у тебя признание, верно?
   Даниэль вспыхнул и кивнул остриженной головой. Я обстоятельно рассказал ему, что он должен говорить на суде: правду, только правду, ничего кроме правды, но не всю правду.    Да, он участвовал в «кошачьем концерте». Все пошли и он пошел. Перед Голубым Домом собралась толпа, орали магнитофоны, все бесились. Они втроем стояли в середине толпы, у самого памятника. На памятник он не мочился. Мочился на памятник какой-то бродяга, а он вместе с Жаком и Вильгельмом оттаскивая его, чтобы бродяга не осквернял национальную святыню. После этого он бродягу не видел. Ушел он с площади вместе со всеми. Вместе с ним ушли Жак и Вильгельм. Больше он на площадь не возвращался, никого не убивал, никого не насиловал. Следователь сказал ему, что если он признается, то ему скостят наказание, а если будет отпираться, то ему грозит электрический стуж. Вот он и сознался.
   Все это я несколько раз повторил Даниэлю. Его уже настолько запутал не в меру ретивый следователь, что он уже сам не знал, в чем он сознался, от чего отказывался, что он делал на площади и чего не делал. Я велел ему день и ночь твердить то, что я ему рассказал, вызубрить все это, как он не зубрил ни один школьный урок.
   —  Если ты напутаешь хоть в одном слове, — убеждал я, — то за твою жизнь я не дам и фальшивой полумонеты.
   —  И еще, — сказал я, когда убедился, что он все запомнил. — Тут тебя, конечно, били, морили голодом и все такое. Об этом не заикайся. Присяжные не поверят, что в благословенной Оливии с кем-то могут дурно обращаться даже в тюрьме. Ты понял меня?
Даниэль стиснул зубы. Он до того изголодался, что нос его казался неправдоподобно большим.
   —  Ладно, шеф, — сказал он. — Я все понял.
И он опять грязно и длинно выругался. Я не стал делать ему замечания: тюрьма — не лучшее месте для приобретения хороших манер. Когда я пошел к двери, он негромко спросил:
   —  Шеф, а как там... старики? — и голос его дрогнул.
Я ждал этого вопроса.
   —  Неважно, Даниэль. Ты это поймешь, когда у тебя будет такой же болван.
Даниэль хрипло засмеялся.
   —  Я ученый. Такого болвана у меня не будет.
И опять глаза его недобро блеснули. Я решил отвлечь его от этого направления мыслей.
   —  Даниэль, — сказал я. — Ты, сынок, думай сейчас только об одном: о том, что я тут тебе рассказал. На суде тебе будут задавать самые разные вопросы. Все эти вопросы никто не может предвидеть. Вспомни, о чем тебя расспрашивал идиот-следователь, продумай, какие еще вопросы могут быть. Старайся отвечать так, чтобы все ответы подходили к тому, о чем мы с тобой сейчас договорились. Чтобы ни одна сволочь не могла придраться. Ты меня понял?
   —  Еще как, шеф, — задумчиво проговорил Даниэль.
   ... А, Микки-Майкл! Так, где тень от платана? Ты скажи-ка, и правда, она коснулась второй ступеньки. Пошли-ка в вигвам, разожжем остывший очаг да зажарим хороший кусок оленины, как подобает настоящим мужчинам. Это ведь неважно, что очаг у нас электрический, а вместо оленины будет бекон с яйцом, верно?


                ГЛАВА 7

   Солнце сегодня какое, а?  Ну, для тебя, Микки-Майкл, оно всегда одинаковое: ласковое и доброе. Давай заберемся в гамак, я сегодня снова в спортивной форме, могу тебе рассказать, чем закончилась история Даниэля Джонса.
Не хотел бы я, чтобы мой бледнолицый внук попал в переплет вроде Даниэля. Поэтому обязательно ешь овсянку, и никогда не обижай маму. Ведь у Даниэля дела складывались совсем дрянно.
   Сам посуди: он оказался ночью у памятника Освободителю, пару раз толкнул там какого-то пьяницу, а утром этого пьяницу нашли у памятника мертвым. И на его одежде нашли микрочастицы от куртки Даниэля. Как на грех, кровь у него оказалась одинаковой с этим бродягой, и полиция решила, что это Даниэль убил бродягу. Вдобавок ко всему, Даниэль раскис, как слабак и наговорил невесть что на себя и на своих приятелей, а те в отместку наплели много лишнего на него. Дело пахло электрическим стулом, сильно пахло.
Главное было в том, что никто не сомневался в виновности Даниэля. Даже родители считали, что их младшенький способен на этакое. А уж если родители так считают, то что остается делать другим?
   Следователь и вся полиции города и штата мечтали получить премиальные за то, что так лихо распутали это темнее дело, поймали опасного бандита. Их раздражало, когда кто-то начинал сомневаться в преступности Даниэля, — тут они принимали самые серьезные меры. А уж если кто пытался говорить о Даниэле хорошее, то полиция просто выходила из себя. Правда, таких людей в городе не нашлось.
   В школе и колледже Даниэль надоел учителям и профессорам, они обрадовались возможности сочинять о нем всякие страшные небылицы. Ведь каждый понимает, что если твой воспитанник оказался преступником, то и ты приложил к этому руку. А думать такое про себя неприятно, лучше уж заявить, что этот подонок прямо из колыбели шагал к электрическому стулу.
   О наших славных оливийских властях и говорить не приходится. Им ведь все равно, что будет с отдельным человеком, они заботятся сразу о всех нас, и это отнимает у них все силы и время. Властям до чертиков надоели митинги протеста, фестивали, манифестации. Властям давно требовался хороший повод, чтобы одним махом навести порядок в благословенной Оливии. Поэтому убийство бродяги оказалось как нельзя кстати, особенно когда выяснилось, что в нем замешан сын приличной семьи, глава которой собирался баллотироваться в Сенат. Если бы убийцей оказался такой же бродяга, то на это событие никто бы не обратил внимание, подумаешь, один пьянчужка прикончил другого. А тут можно говорить о проникновении «красной заразы» в глубинные слои общества.
   Я твержу тебе это потому, что хочу видеть тебя крепким мужчиной, а не капризным слабаком, слюнтяем. Ведь если с тобой что случится, даже если ты не будешь виноват, то эту историю тут же раздуют, как с Джонсами, ведь твой отец — заметный человек. Помнишь, я тебе показывал в автобусе табличку «не высовывайся»? Вот ты и не высовывайся. Делай свое дело, но пусть об этом знает поменьше народа, тогда ты скорее достигнешь всего, чего хочешь в жизни.
   Если бы на месте Даниэля оказался сынок какого-нибудь миллионера, то эту историю поскорее бы замяли, это ты тоже должен понимать. А Джонсы успели «высунуться» так, что их уже видело много народу, но еще не стали миллионерами, которым все можно.
Пожалуй, во всей Оливии только один я верил и знал, что Даниэль здесь не при чем. И это я должен был доказать на суде всей Оливии.
   И вот настал день суда. Видел бы ты, что творилось в тот день в нашем городе! Одних репортеров наехало не меньше сотни. Всю площадь запрудили зеваки. Все жаждали посмотреть или хотя бы услышать, как суд присяжных по заслугам накажет этого садиста и убийцу Даниэля Джонса.
   Молодчики из Неподкупных Наследников Народа маршировали по улицам и орали хором: «Джонсов — на крест!» Полиция, конечно, куда-то подевалась, у полиции в такие моменты всегда находятся более важные дела.
   Джонсы сумели добраться до Дома Правосудия без особого вреда для себя только потому, что я им посоветовал выйти из дому пораньше. Но им все равно пришлось несладко. Когда открылись парадные двери, в Дом Правосудия ворвалась целая толпа ангелисс из Легиона Спасения. Эти фурии чуть не растерзали свою бывшую коллегу. Джонсу удалось вырвать супругу из их лап в довольно помятом виде. Мне тоже досталось на орехи — за то, что я взялся защищать от справедливого возмездия убийцу и садиста. Судья все это видел, но мудро промолчал, по примеру Пилата умыл руки.
   Он оказался неплохим человеком, этот судья. По оливийским законам суд по такому грязному делу должен проходить при закрытых дверях, чтобы не вызвать брожение в народе и не осквернять нашу нравственность. Судья попросил публику освободить помещение. Куда там!   Ему даже не дали договорить. Ты не можешь себе представить, Микки-Майкл, что тут началось! Если бы красные устроили свою любимую революцию, то криков и битых стекол оказалось бы куда меньше. Наши благонамеренные оливийпы будто взбесились. Еще бы: они полгода ждали этого зрелища! В Доме Правосудия не осталось ни одной целой двери. Больше всех сходили с ума репортеры: тут намечалась сенсация, а их хотели выставить из зала суда.
   Явилась полиция, но и она ничего не могла поделать. Наконец, судья сдался и заявил, что по требованию народа Оливии суд будет публичным. Торжествующая толпа хлынула в зал. Трещали стулья и ребра, звенели стекла, от воплей чуть не лопались барабанные перепонки. Репортеры взбирались на плечи и головы публики и торопливо щелкали своими аппаратами.
   Не буду тебе описывать суд. Это очень долгое, нудное и совсем не интересное дело — суд. На мое и Джонсов счастье, судья оказался умным человеком. Он оставался таким же самым настоящим оливийцем, только подогадливее других. Он изучил дело и понял, что обвинение шито белыми нитками. Ему ничего не стоило обвинить Даниэля, никто бы не стал копаться в неувязках следствия, все ждали сурового приговора. Но судья понял, что на этом деле он сможет сделать карьеру. Никто в Оливии не сомневался, что Даниэль Джонс — преступник. И вдруг суд оправдывает его! О, тогда этот процесс войдет во все школьные хрестоматии, как доказательство справедливости оливийских законов!
   Судья проявил себя умным оливийцем, хотя в Оливии умный человек — редкость. Он так нудно повел заседание, так мучительно медленно и торжественно перечислял состав суда, все титулы и родословную всех двенадцати присяжных заседателей, имена свидетелей и род их занятий, так заунывно зачитывал до последнего слова все статьи Уголовного Уложения, которые могли пригодиться в этом деле, хотя этого совсем не требовалось, что толпа успокоилась. Самые кровожадные из публики убедились, что суд — всамделишный, что судья — дотошный и строгий буквоед, что Джонсам придется несладко. Потом толпа начала скучать, многие догадались, что в таком темпе суд протянется не один день, что столько времени им не высидеть в битком набитом душном зале, тем более, — не выстоять, — и мало-помалу любопытные стали расходиться. Ведь у каждого кроме любопытства имелись еще и свои дела.
   Судья занимался нудными формальностями до обеда. Он так и не добрался до обвинительного акта. Потом он объявил, что ввиду необычайной серьезности и сложности дела следующее заседание переносится на завтра: присяжным необходимо ознакомиться со всеми статьями Уголовного Уложения, которые указаны в обвинительном акте.
   Самолюбие толпы он на первый раз удовлетворил. Плотоядно поглядывая на едва живых Джонсов-старших и на перепуганных подсудимых, все начали расходиться. А когда на следующее утро любители острых ощущений явились к Дому Правосудия, то они увидели, что Дом плотно оцеплен полицией. Обыватели поворчали для порядка, но портить отношения с полицией никому не хотелось. Репортеры высадили стекла в аптеке на углу, но тем дело и ограничилось. Рассмотрение громкого дела прошло за закрытой дверью.
   Суд продолжался пять дней. Умница-судья вел дело очень добросовестно и осторожно. Ему хотелось, чтобы на него никто не остался в обиде, а он бы при этом прославился. Для этого ему требовалось оправдать Даниэля и его приятелей так, чтобы не портить отношения с прокурором.
   Даниэль тоже показал себя молодцом. Он ни на слово не отступил от того, что я ему так старательно втолковывал. Справедливости ради можно добавить, что и Жак с Вильгельмом дружно отказались от своих прежних показаний — с ними поработали их адвокаты. Но им пришлось не в пример легче: они оказались на скамье подсудимых только потому, что были приятелями Даниэля.
   По мере разбирательства брюзгливое и напыщенное выражение лиц присяжных понемногу стало сменяться сначала недоумением, потом — интересом, а под конец — даже некоторым сочувствием к подсудимым. Прокурор, конечно, долго стоял на своем, но под конец и он понял, что в таком запутанном деле ему лучше вспомнить, что он — блюститель закона, и что он сумеет отыграться на растяпе-следователе.
    Но это далось мне нелегко. Судья вел процесс очень осторожно, одно и то же приходилось повторять много раз, что при наших законах не так-то легко. Особенно трудно пришлось, когда судья приступил к выяснению личности подсудимых, в первую голову, конечно, Даниэля. Жак и Вильгельм никого особенно не интересовали. Все так же нудно и неторопливо судья зачитывал многочисленные и пространные показания добровольных свидетелей о том, что Даниэль с пеленок не любил кошек и мучил птичек. Проблески сочувствия к моему подзащитному во взглядах присяжных заседателей начали гаснуть.
   Сильно навредил мне и сыну почтенный Джонс. Его появление присяжные встретили без симпатии. Еще бы: этот человек собирался стать сенатором, а не сумел навести порядок в собственном доме. Сам Джонс не смог найти нужных слов. Вместо того, чтобы потребовать от досточтимого обвинения доказательств виновности сына, потребовать подтверждения всем сентенциям о скверности и испорченности сына, вместо того, чтобы заявить, каким послушным и хорошим сыном был Даниэль, — вместо всего этого, чему я его учил, Джонс начал жаловаться на беспутность Даниэля, погубившего его Главную Мечту. Своим дурацким выступлением он чуть не свел на нет все мои труды: ведь если отец начинает жаловаться суду на сына хоть в чем-то, то тем самым он подтверждает все самое дурное, что говорилось о сыне. В суде надо не жаловаться, а защищать сына.
   Чаша весов Фемиды склонилась в пользу обвинения. Джонс-старший бесформенным мешком опустился на свое место, провожаемый недружелюбными взглядами присяжных. Я надеялся, что положение исправит госпожа Джонс. Но она вообще не смогла сказать ничего связного. Она плакала, ее часто приходилось усаживать, чтобы она пришла в себя. Долго, путано и невнятно она жаловалась на заговор, на тухлые яйца, на диффамацию, говорила о заслугах господина Джонса перед Оливией. Но все же горе матери тронуло черствые сердца присяжных, и они не прерывали ее.
   Пришлось мне выкладывать свой основной и единственный козырь. В зал вошел свидетель Грэм, — тот самый ночной уборщик Голубого Дома, который видел драку у памятника Освободителю. Как я его нашел, к делу не относится. За то, что в ту ночь Грэм осмелился позвонить по правительственному телефону, его не только вышвырнули из Голубого Дома, но еще наказали держать язык за зубами, а не то будет еще хуже.
   Грэм путано повествовал о своей горькой участи, но все-таки довольно толково рассказал о том, что он видел. Судья потребовал назвать полицейского, с которым Грэм разговаривал по телефону. Грэм назвал: люди хорошо помнят причастных к своим бедам, хотя истинного виновника почти никогда не знают.
   Остальное для судьи было делом техники. Но оставалась еще одна большая трудность. Даниэль и его приятели просидели в тюрьме почти полгода. А в Оливии невиновные люди не могут сидеть в тюрьме. Судья и тут вывернулся. Даниэль и его приятели признавали, что пьянчужка приставал к ним, и что они отталкивали его. Этого оказалось достаточно, чтобы обвинить их в оскорблении личности, за что полагалось до шести месяцев тюрьмы.
   Все присяжные дружно признали парней невиновными в убийстве, но обвинили их в оскорблении личности свободного оливийца и наградили подсудимых полугодом тюремного заключения.
   Все остались довольны. Старшие Джонсы теряли сознание от радости, обнимали Даниэля, освобожденного тут же, в зале суда. Присяжные заседатели пожимали друг другу руки, и лица их сияли гордостью: они свято соблюли закон, невиновные освобождены, но никто не имеет права оскорблять свободного оливийца. Судья напыжился, заважничал, он уже видел себя в бархатной мантии верховного судьи штата. Прокурор восторга не проявлял, но и он понимал, что при другом исходе он мог бы получить по шапке.
   Оставались только Даниэль и я. Ну, я повидал всякое и мог потирать руки: я выиграл трудный процесс, выиграл пари на 1000 монет у Файна. А вот что чувствовал Даниэль, я не берусь судить. Мои коллеги-адвокаты поздравили меня с успехом, и я ушел из зала суда. Больше я никогда не видел ни Даниэля, ни его родителей.
   Ты хочешь спросить, Микки-Майкл, стал ли господин Джонс сенатором? Конечно, нет. Кто же выберет в сенат человека, сын которого только что вышел из тюрьмы? Надо знать Оливию и оливийцев. Джонсов продолжали травить. И ненависть к ним стала сильнее, потому что они разрушили ожидания многих людей. Вдобавок к старой грязи, их стали обвинять в том, что они подкупили и судью, и присяжных заседателей.
   Последнее, что я знаю о Джонсах, это то, что когда господин Джонс немного пришел в себя, он узнал, что любимая «Квота» больше не принадлежит ему. Его детище перешло в руки верного Пальмера, бывшего старшего бухгалтера.
   Сразу после суда, будто из рога изобилия, на оливийцев хлынул поток новых сенсаций. Но для Джонсов они запоздали. Говорили, что Джонсы за гроши продали Пальмеру свой коттедж и исчезли из нашего города навсегда, больше никто никогда ничего не слышал о них.
Ну, а если говорить о тебе, Микки-Майкл, то я рассказал тебе эту историю вот почему. В мире сейчас неспокойно, и ни один человек не может быть уверен в завтрашнем дне. Считай, что ты в незнакомом лесу, и за каждым деревом тебя поджидает опасность. Настоящий мужчина никогда не даст застигнуть себя врасплох.
   Среди оливийцев мало настоящих мужчин. Поверь мне, в благословенной Оливии что-то произойдет в ближайшее время. Какая-нибудь кучка негодяев прорвется к власти, а гоио оливикус не сможет постоять за себя. Вот тогда тебе придется показать, на что ты годен.
Придет время, ты встретишь девчонку, лучше которой нет в мире. Вы с ней поженитесь, и она накупит тебе кучу маленьких Майклов. Ты никогда не забывай, что она — лучшая в мире девчонка, защищай ее и своих маленьких. Помнишь, как во дворе Хиттлов курица кидалась на ворону, которая хотела стащить цыпленка? Ворона была втрое сильнее, а ничего у нее не вышло. Вот так делай и ты.
   Что касается старины Файна... Тут твой Дед-Сто-лет маленько дал маху. Видел бы ты, как кривлялся и паясничал этот старый шельмец, когда выкладывал на стол одну за другой 1000 монет. Ты думаешь, он переживал от жадности? Он хохотал!
   Он ловко провел меня. Ведь один из приятелей Даниэля, такой же оболтус Жак оказался его внуком.


Рецензии