Рука судьбы

                РУКА СУДЬБЫ



   Так ласково, радостно, певуче день ещё не заканчивался никогда.  Я видел: розовое, доброе как все улыбки на свете солнце катилось за горизонт, обливая золотыми лучами все неисчислимые творения, заботливо взрощенные им на бескрайних просторах своего громадного существа - воплощённые в камни, в почву, в журчащие по склонам воды и в колышащиеся под ветром или прямоходящие живые растения.
    Дома, тоже как существа, с удивлением раскрыли свои глаза и рты, и было им от чего удивляться! Потому что весь мир выстроился вдруг в одну бесконечную счастливо звенящую линию, нежно пронизавшую все сердца, все моторы, все души, все иные субстанции, заставив их биться, рокотать, вибрировать в такт какому-то необъятному, бесконечно доброму океану, простирающемуся странным образом повсеместно - и здесь, под ногами, и там, и везде, и в вечности.
    Мы - Верка, Олег Караоков и я - катились, обнявшись, по радостно гудящей предвечерней улице. То есть мы, конечно, не обнимались, но впечатление общее было - что именно к единению какому-то абсолютному вдруг пришли, родными братьями и сёстрами стали. Настроение у меня было - во! Поверьте, всю скуку, все тревоги и переживания, всю неизъяснимую злобу последних дней как рукой сняло! Не было ни жгущей полосы предчувствия, вьющейся чёрной зловещей бабочкой вокруг сердца, не ломило виски от ожидания прихода милиции, не сосало от ужаса неизвестности под ложечкой - ничего! Только радость, свет и любовь ко всему вокруг меня существующему.
    Конечно, мы вмазали, ещё и как! Грамм триста, когда мы вышли за добавкой в кафе, во мне уже булькало; адреналин, алкоголь, никотин, тестостерон - и что там ещё - вколоченные в тот момент в моём молодом организме, смешавшись и превратившись в адскую гремучую смесь, лихо и угрожающе вспучивающуюся, сделали из моих мозгов в ту минуту некое подобие от уха и до уха булькающего сладкого варева. Наверное, кровь в моих жилах достигла температуры кипения. Потому что не хрен какой в жизни моей наступил, а самые что ни на есть настоящие армейские проводы!
    На мне было лёгкая газовая розового оттенка рубашечка, которая у меня ещё со школьного выпускного осталась, и весь я такой устремлённый вперёд, элегантный, худенький был и - мне очень казалось - сплошным воплощением молодости и успеха, и - верите? - знал, чувствовал: горы переверну, моря преодолею!
    И ещё одно: тайна волшебная грела мне душу, превращая весь мир в созвучно гремящую ей морскую перломутровую раковину, всё больше, всё сильнее уверяя меня, что из меня в этой жизни обязательно что-то толковое получится. Я сочинял на гитаре, и из моей ставшей к тому моменту уже гигантской коллекции песен, десяток-полтора по моему глубокому убеждению были просто гениальными. Ты - гений!- пела мне каждая проплывающая мимо ветка или стена здания, ты - новое воплощение Джона Леннона, надежда страны и её тайное вожделение, ты - нечто доселе невиданное,- трещали, казалось мне, все пичуги с проводов и победно били клаксоны пролетающих мимо авто. Что? Гений?- небрежно я всю эту бравурную симфонию останавливал, позёвывая в ладонь.- Ах, зачем же так сразу?.. И склонен был, конечно, согласиться со всеми в свой адрес комплиментами. И получив от них это высокое признание и знаки обожания и любви, я сам был готов до чёртиков влюбиться в весь мир. Триста грамм вколоченной в меня русской делали, подчёркиваю своё чёрное дело.
    Это было как внезапное появление ангела. Она, Лара, возникла прямо передо мной, выпорхнув из-за поворота,- в коротеньком бежевом платьице, в неизменном своём игриво залетающем на нос и глаза  каштановом каре. Её загорелые высокие ноги, её взрослая грудь, тяжело при каждом шаге вздрагивающая, стали как жидкая каменная ртуть вливаться в мою душу, руша там всё за последнее время устоявшееся, вялотекущее мироздание. Она промчалась почти рядом со мной, осыпав меня волной летящего за ней воздуха. О, что за ароматы я в нём уловил, что за новые, удивительные вселенные стали вдруг передо мной открываться! Первое, что мне сию же секунду захотелось - развернуться, догнать её, и, схватив крепко за руку, сделать ей, наконец, предложение, разве только мгновение собираясь с духом, вдохновляясь её красотой, глядя в её карие, чуть раскосые насмешливые глаза. А потом бы мы с ней вместе зажили в бамбуковом бунгало на берегу океана, слушая голос волн, песни Битлз и мою собственную музыку. К чёрту праздничный фрак и белую подвенечную фату, все эти глупые свадебные приготовления - сразу  в ЗАГС, сразу в другое измерение!
    Признаюсь, любил я её без малого три года уже, и никогда - никогда! - меня, не в меру застенчивого человека, судьба не заносила так близко к ней. Эта была чистая, платоническая, что называется, любовь, вдруг однажды возгоревшаяся в моей душе (в школе мы учились на разных параллелях). Не знаю, что происходило со мной, какие силы всластвовали над моим бедным, терзаемым безответной любовью сердцем, удерживая меня от решительных шагов настречу Ларе, но никогда мне не удавалось нарушить дистанцию между нами, да, собсвенно, ни о какой дистанции нельзя было даже и говорить  - мы были попросту незнакомы. Я далеко не святой, уже было всё - да-да! - и поцелуи, и первый, неловкий секс, и всё прочее милое беспутство,  каким так богата ранняя молодость, но здесь я чувствовал особую какую-то природную глубину, сладчайшее, божественное, именно - нисходящее сверху, с небес, и это чувство порочности всего того, что я под неудержимым напором жизни делаю на фоне этой кристальной чистоты происходящего у меня в душе - останавливало меня в моих попытках добиться признания Лары; это - некие недостижимость, удалённость моей настоящей, божественной -  как я бы всё же окончательно её охарактеризовал  - любви, делали мою жизнь наполненной очень глубоким смыслом, ожиданием грядущего счастья. О, это очень много для обыкновенного, застенчивого сердца  - верить, надеяться, ждать, уверяю вас! Она жила в многоэтажке напротив, и всё, что я мог позволить себе, истово ругая себя за свою преступную нерешительность и давая волю своим накопившимся чувствам к ней, было - часами (я не шучу!) торчать перед окном и, завернувшись в пыльную гардину, глядеть с тоской через толщу волнующегося воздуха на голубоватый четырёхугольник её окна, и, изредка видя чёрную её весёлую головку, мелькающую между створками, представлять себя рядом с ней. И тут эта встреча...
   Она пронеслась мимо, одарив по-девичьи жарким, чуть лукавым взглядом, и я вдруг встал, точно вбили меня гигантским молотом в землю. Нужно было решать немедленно, это был шанс круто изменить всю мою жизнь! Казалось, она звала меня. Ветер, листья, сам город твердили вокруг: беги, догони её! Меня точно надвое разрезали. Друзья, Верка и Олег, с недоумением уставились на меня, танцующего странный танец  нерешительности. Я чувствовал, как моя физиономия вытягивается. Её спина и широкие бёдра, похожие сзади на букву "Ф", очень призывно вытанцовывали, всё дальше с каждой секундой уплывая от меня, и высокие каблуки придавали ей форму грациозного изваяния. А каре - ах, это её восхитительное каре! - это было в тот момент просто моё наваждение.
    Мне захотелось бросить всё, помчаться за ней, и, схватив крепко за руку, унестить вместе с нею ввысь, но с другой стороны нам - мне, Верке и Олегу - нужно было тащиться в кафе за добавкой, все дали такое задание нам. Каким мне всё - вся наша пьяная возня - мелким показалось, эфемерным каким!
    Если бы я, наплевав на всё, двинул за ней,- думаю я теперь,- вся моя дальнейшая история получила бы совсем другое продолжение; не было бы ни выбитых зубов, ни свихнувшегося на два дня нашего посёлка физиков, ни горьких слёз моей матери, ни, пожалуй, такого заветного поступления в ВУЗ - ничего из того, что сложилось затем с этим грёбаным походом в кафе в зазвучавшую на весь свет громовую симфонию. 
    Мне не хватило, чёрт всё на свете побери, смелости. Она, Лара,- я наверняка знал это,- была в сущности в тот момент не занята. Нос, губы, глаза её, её высокие ноги и грудь, волшебное невесомое каре... О, если б я только смог двинуться, о, если бы боги были снисходительны в ту минуту ко мне!.. Но впрочем фантазии теперь это дело последнее. Она, весело подпрыгивая, подмигнув, как показалось мне, напоследок, повернула за угол, растворившись в предвечерней розовой  мгле и в неизвестности, а я так и остался стоять со скрюченными от бессилия пальцами и с распяленным от ужаса ртом. Верка тянула за руку меня, недовольно хмурилась. Я вспылил: "Отпусти!"- и теряя от волнения голову, грубо оттолкнул её.
   Конечно, это было недопустимо с моей стороны - обижать слабую женщину. Но в моём положении, когда я был раздосадован крахом своих надежд и напуган предчувствием приближающейся беды, я не мог, увы, повести себя иначе. Верка, между прочим, любила меня, и я сдуру несколько раз уже имел с ней секс. Всё получалось очень спонтанно и я бы сказал - сумрачно - по пьяни, абсолютно при отсутствии всяких возвышенных чувств, и, пробудившись потом по утру в жёлтом, слепящем, таком ярком, чистом и праздничном  солнечном пятне, с содроганием вспоминал я свои ночные похождения. Подогретый обильными возлияниями и бесшабашной обстановкой вечеринки, под гремящую на всю Вселенную музыку,- словно в дожде и в тумане виделось мне,- я взбирался на её круглый белый зад, похожий на непальскую гору Джомолунгму - взбирался и взбирался без устали. К стыду своему я всё время соскальзывал. Мне было мучительно больно от моего полуживотного поведения, потому что я верил тогда и продолжаю в какой-то степени верить и сейчас в святую, непорочную любовь, которую, чтобы ни случилось, нельзя оплёвывать, над которой нельзя насмехаться. Но в тот момент, повторяю, после лошадиной дозы выпитого и под громовые оглушающие удары рок- н-рола я ничего не мог поделать с собой. Всякий раз, стоило мне накачаться под завязку, она, Верка, оказывалась без штанов рядом со мной, и я, ослеплённый действием основного человеческого  инстинкта и килограммами выпитого, начинал взлезать на её передавленную многочисленными рейтузами, похожую на полосатый глобус задницу.
    Решить по-крупному свою судьбу в то время, хочу подчеркнуть, я был бессилен: когда нужно было делать шаг вперёд, смелость тотчас оставляла меня. Но в этом факте вечного сомнения, думаю я теперь, нет ничего постыдного: человек, как говорится, предполагает, а Бог располагает. Когда небесам необходимо, откуда только и берётся в нас вдохновение преодолевать ранее казавшееся непреодолеваемым.
    Я по-прежнему думаю, что любовь это святое, некая могучая, всепоглощающая и всёдающая энегия, тончайшая, сладчайшая вибрация, пропитавшая всю Вселенную, рождающая жизнь и забирающая, если понадобится, её. Любовь это всё, песнь песней, радость радостей, это цель нашей жизни, хотя столько раз сама жизнь старалась разубедить меня в этом. Годам к шестнадцати я намечтал себе светлый образ своей возлюбленной: стройна, умна, добра и - главное - сексом занимается со мной без устали. Я и выглядывал в залах, на улице - везде - исключительно подпадающих под данную характеристику девушек (на лице человека, в фигуре его, в движениях - всё, как в открытой книге, прописано), а всех шалопутных, пустых, пачками липнущих ко мне - решительно отфутболивал. Верка, отличающаяся от всех только необыкновенной, доведённой до абсолюта преданностью, была здесь всеразрушающим, непостижимым для меня исключением. И тут я увидел Лару. Её, когда я был в классе восьмом, перевели к нам из другой школы. Она, показалось мне, была просто красавица, и я тотчас в неё втюрился. Во мне словно перещёлкнул волшебный тумблер и, ошеломлённый новыми, до того часа не испытываемыми мной чувствами, задыхаясь от счастья и восхищения, я начал сочинять ей утопические, ангельские черты характера. Мне казалось: вот-вот и я подойду к ней, святой и праведной, и мы познакомимся... Но какая-то прозрачная, упругая стена крепко держала меня, и я, не в силах с места сдвинуться, ждал, мучился...
    А потом был этот злополучный Новый Год -  в девятом или десятом - точно не вспомню сейчас: я, полный этой сентиментальной чепухи насчёт чистой любви, святых женщин и своего в этом мире особого избранничества, вдруг оказался один на один с реальной действительностью. Я уже пил и курил тогда, но на личном моём сексуальном, так сказать, счету не было ещё ни одной даже самой незначительной виктории. В общем, я вдруг увидел тогда, в самую ночь 31-го (вот они, волшебство, мистика!), как рушатся основы моих полудетских фантазий, и кто же стал причиной всего? Мои же одноклассники! Люди, которых, как казалось мне, я знал как облупленных.
    Началось всё в тот предновогодний вечер всё пристойно, чопорно. Шумное застолье, яркий свет хрустальной люстры над головой, задорные тосты за здравие без пяти минут выпускников, вздохи и ахи расчувствовавшихся родителей и подобная возвышенная чепуха, какая принята по поводу по сути обыкновенное смены календарных дат - слились в единый и, казалось, нескончаемый поток, у многих моих приятелей - я видел, чувствовал это - и у меня, разумеется, тоже - вызвавший оскомину. Водки, выделю особо, по строгому распоряжению принимающей празднество стороны на столе не было (все в округе были весьма наслышаны о наших, А-класса, невероятных и ужасных похождениях, когда квартиры гостеприимных, но незадачливых пап и мам, на какое-то малое мгновение потерявших контроль над ситуацией, превращались нами в места, похожие на эпицентры землетрясений или торнадо - именно в следствие несоразмерных нашему возрасту возлияний сорокоградусной). Но пьянка, веселье, бум, бурлеск - это дело одно, казалось тогда мне, всё это, пусть и беспутство, но - весьма безобидное и даже как бы неизбежное, даже, чёрт побери, - престижное; кто не пьёт, думали искренне тогда все мы, старшеклассники, - тот не мужчина; но любовь, чувства между мужчиной и женщиной - гордо шептали мои губы затверженное,- это дело совсем другое, это - святое, неприкосновенное, к низменной человеческой страсти никакого отношения не имеющее или разве только опосредованное, это - именно божественное, небесный жаркий огонь, запредельное, то, что очень больно обратным выстрелом, говоря дальше о простом, человеческом, бьёт в случае преступления пресловутой золотой линии, его, это божественное, и любовь, прямое порождение его, от всего прочего на этом свете отделяющей и оберегающей.
   А между тем в особых (о, золотая, бриллиантовая человеческая выдумка!), тонко вычисленных позициях, максимально удалённых от маршрутов движения родителей, ждали нас несколько (пять, шесть, восемь?) засаленных парусиновых сумок, доверху наполненных чекушками, поллитровками и семисот-граммовыми сверкающими стеклянными великанами с наклейками "Столичная", "Пшеничная", "Сибирская", "Русская" (всё,- о, старые, добрые времена! - сладкие, сладко-горькие, приятно-горькие, различные вкусы) ещё пару часов назад издававшими мелодичный перезвон (Вагнер, Бетховен, Стравинский!) при загрузке их из грубо тёсанных магазинных ящиков. Мороз на улице стоял просто зверский, восхитительный! С оглушительным треском рвались под ногами праздничные хлопушки. Красно-сине-зелёным дрожащим заревом неоновых огней и фейерверков до краёв было наполнено небо. Толпы, весело бесчинствуя, разливаясь по улицам, утопали в сверкающих сугробах, насыпанных до самых балконов. О невероятное время, 0 моя золотая молодость! Куда ушли вы, где искать вас? Смотрю, смотрю во все глаза в зеркало, сам не знаю, что высматривая... Кто-то дико, с нотками запоздалого прозрения кричал совершенно пьяный, вниз головой выпадая из окна третьего этажа - всё грустное в тот момент казалось неважным, второстепенным, настроение было восхитительное! Родители, опрометчиво настроенные на демократическую волну, наконец, ушли, и тут началось...
   Театральное действо, феерия чувств - вот что это было такое! Какие позы, какие маски, какие взрывы страстей, каким прозрачным, чистым и ярким всё казалось - вся бескрайняя Вселенная - в свете выпитых первых двух-трёх фужеров, позже, однако, значительно помрачневшее, с неизбежностью переползшее в дебош, в пьяный разгул, в светопредставление. Были разбитая посуда, проломленные стульями серванты, рассыпавшиеся в пыль зеркала, слёзы и хохот - всё было, но такого, как в этот раз... Не успела за родителями закрыться дверь, как Валерка Фидцов, наш заводила, с ликующей, сладкой и одновременно ядовитой физиономией уже тащил к столу первую партию беленькой, выуженной откуда-то из-под дивана или из-под ночной тумбочки, зажав стеклянные горлышки длинными пальцами, огибая беспорядочно разбросанные стулья и виляя бёдрами. Новый Год ещё не прогремел, а мы уже были тёпленькие. Долбал на всю катушку Пинк Флойд. Повсюду стала лететь на пол, биться посуда, залили скатерть зловеще-красным, как кровь, соусом, там и здесь стали возникать среди пацанов потасовки - обычное, в общем, дело, и потом... Вначале, скользя по коридору, звеня железными колёсами и винтами (я был курьерский поезд, а потом - вертолёт, полетел), с изумлением вглядываясь в мечущихся передо мной, крыльями в узкой и тесной щели шебуршащих ангелов со злыми, печальными ликами, знаками что-то пытавшихся объяснить мне, я вдруг услышал, как кто-то тихо и - удивило это, рассмешило, порезало - сладенько, возбуждающе подскуливает; в залитой ярким светом ванной комнате (ошарашен, ослеплён, в пульсирующем электричеством зеркале на стене - странное взлохмаченное существо с моей физиономией, болезненно щурится) я обнаружил хорошистку Аньку Сюткину в чёрной волне размётанных по лицу волос, с полуобнажённой тоненькой голубой талией. Накрашенные глаза её были безобразно по щекам размазаны (короткая огненная вспышка в меня из-под дрожащих ресниц, ещё одна, нижняя губа обиженно оттопырена), острые худые лопатки её торчали, как сломанные крылья. Я с участием самым искренним, на какое только был способен, стараясь не глядеть в наполненное страданием её лицо, спросил, что стряслось. Сюткину я сильно недолюбливал с тех пор, как она в классе ещё пятом или шестом прямо на уроке со всей дури врезала мне деревянным угольником под рёбра, когда я отказался подсказать ей ответ (не честно, знал я, подсказывать). Боль, расплескавшись по телу, была такой силы, что мне показалось, весь свет сдвинулся со своей оси, я даже не смог вскричать - просто тихо сполз под парту, ухитрившись ещё некое подобие улыбки на губах вылепить (другие красивые девочки ведь смотрели!). О, как я поклялся отомстить! И вот именно этого своего желания мести, солёного и  жгущего душу до самого дна, я смущался все эти годы. Никуда оно не делось, проклятое! Честно, в глубине мне было приятно, что Анька страдает, мучается.
     Она что-то пробурчала, типа: "Отвали!" Типа (где она, чистюля, только набралась этих слов): "Все вы, мужики, одинаковые!" Подобное её утверждение, пусть злобное и наглое, но всё же причислявшее меня к числу настоящих мужчин, мне, тогда ещё совсем во взрослых делах не смышлёному, было приятно в крайней степени.  И, возвысившись в своих собственных глазах до небес, немедленно я стал в этой роли мужественного и сильного, щедрого покровителя униженных и оскорблённых утверждаться (о, это наше неистребимое желание любой ценой быть выше, лучше других!). Её, сказала она, Валерка пытался изнасиловать. Бомба псевдонравственности, давно лежавшая у меня под сердцем и ждавшая своего часа, начала вздуваться, застелив жёлтым, ядовитым огнём мне глаза, и я, разгорячённый к тому же выпитым, побежал выяснять с Фидцом отношения. Я нашёл его в каком-то дальнем углу, цепляющего жирными губами поцелуй очередной своей на пять минут избраннице, истово массирующего пятернёй ей ягодицу под короткой кримпленовой юбочкой. Бедной девушке казалось (сверкающие, уставленные в одну точку  глаза, жадные движения бёдер, пальцев, плеч, мелькавший, точно пламя, во рту розовый сахарный язык), что мечты всей её жизни, наконец, воплотились в действительность. Звенела в комнатах разбиваемая посуда, кто-то неугомонный вопил и вопил, грубо по матери откладывая всех и вся, весь несчастный Божий мир, пронзительный девичий голос умолял остановиться и образумиться, но, казалось, это только подзадоривало бесчинствующего: следом за посудой с хрустом на пол начал рушиться импортный сервант (вишнёвый цвет, идеальная полировка, скрывающая под собой богатый узор редкой породы дерева). Здесь же, в этом углу, царила странная тишина, я бы теперь охарактеризовал её, как глубочайшую и творческую.
    Спустя минуту мы, я и Фидцов, сцепившись и рыча, как дикие животные, катались по полу у ног визжавшей от испуга девушки, старавшейся смазать меня, её благодетеля и спасителя, чем-то тяжёлым по черепу. Ещё спустя пару минут Фидцов, матерясь и плюясь розовой пеной на пол, отвалил, и я остался один на один с выхваченной мной из бесчестья, как искренне считал я, будущей матерью. Однако, никаких слов благодарности в мой адрес (я был рыцарь с распахнутым сердцем) не последовало, наоборот, она, такая нежная и преданная (не мне, разумеется, я это очень хорошо чувствовал), шипя и чертыхаясь, прыгнула на меня, и я, стоящий с разъятыми в стороны руками и вздымающий тяжело грудь, вынужден был ретироваться. Повреждения лица у меня были  весьма незначительны - пара царапин на лбу и вспухшая солёная гематома во рту. Я выиграл сражение, и слух о моей победе над общепризнанным лидером быстро разнёсся по комнатам. Приятно отягощённый лаврами победителя и ореолом борца за справедливость и мученика, я стал на вечеринке, сам того не желая, выполнять чисто полицейские функции: размирял враждующие стороны, если таковые возникали, наказывал подзатыльниками особо ярых нарушителей дисциплины, помогал откачивать напившихся слабых мальчиков. Никто не смел спорить со мной, хотя обходили меня некоторые почему-то стороной с брезгливыми, насмешливыми лицами. Совершенно не умея за неимением опыта флиртовать с красивыми девчонками и втайне, разумеется, только и желая этого, я переключил свою недюженную юную энергию чёрт знает на что, и, разумеется, ни на шаг не продвинулся к своей заветной цели потерять, наконец, девственность.
    Конечно, я уже тогда предполагал, что любовь - это дело, как и погода, в принципе непрогнозируемое, но то, что развернулось в последствие в то новогоднее празднество, превзошло даже самые мрачные мои подозрения. Убаюканный действием своего непререкаемого авторитета, я на мгновение потерял бдительность, и жестоко был наказан за это. То, что я обнаружил,- протрезвев после душеспасительной беседы с одной правильной девочкой, которую, честно скажу, мне хотелось облизать с ног до головы и искусать ей белые полные лодыжки, - то что я обнаружил в нашей квартире, преданной в тот вечер, казалось, в руки самого дьявола, повергло меня в трепет. Боковые, самые тёмные комнаты стояли буквально вверх дном ( мы с умненькой сидели одни в пустом зале под конвульсивно вздрагивающей синеньким, жёлтеньким и красненьким покосившейся новогодней ёлкой, у ног наших весенним весёлым ливнем сверкала половина обрушенного на пол серванта), по коридорам шатались какие-то подозрительные личности, сея на стены угловатые, длинношеие и длинноносые фиолетовые тени, входная дверь была выставлена нараспашку, и ледяной ветер, залетая с лестничной площадки и лизая, желал, казалось, содрать кожу со лба. Меня с душой, наполненной неизъяснимой тоской и предчувствием непоправимого, какая-то сила повлекла вдоль всей растянувшейся на долгие - показалось - километры квартиры, и в маленькой спаленке совсем на другом конце мироздания, куда, наконец, притащила меня она, в густых бордовых вздрагиваниях и пульсациях ночного торшера, среди взбитых подушек с тугими турецкими кисточками я обнаружил ту самую девушку, Аньку, за поругание которой я только что расплатился ценой ссадин и синяков и собственной, пожалуй, репутации; она держала своими тонкими, детскими пальцами дрожащий голый член сладко постанывающего и закатывающего глаза в тёмный, наполненный, очевидно, бликами мятущихся демонов потолок Фидца и с плотским наслаждением облизывала языком его малиновую пульсирующую шапочку. О, как я был потрясён! Как подавлен и возмущён! Какой гадливостью облило мою душу! Всё святое и праведное, выстраданное мной, за годы отлаженное в прекрасную, сверкающую, прозрачную башню до небес, враз обрушилось. Я показался себе глупцом, фантазёром, совершенным ничтожеством, сочиняющим на досуге никому не нужные, далёкие от реальной жизни утопии. Я выскочил прочь из комнаты, прокатившись, как показалось мне, ногами по потолку, вылетел, задыхаясь и давясь слезами на переполненную счастливыми людьми и яркими огнями морозную улицу и, глотая всей грудью пурпурный и изумрудный ветер, рухнул в сугроб. Я плакал, плакал, плакал, просил прощения, сам не знал, у кого, будто расставался навсегда со своими детскими иллюзиями, испитыми теперь до самого дна. О, наивный человеческий детёныш! Я должен, просто обязан был знать из самых простейших на своём пути наблюдений и вычислений, что белое и чёрное - это два цвета, не имеющие к жизни прямого отношения.
     Второе знамение - кроме бесподобной, каблуками по асфальту громыхающей Лары - явилось мне перед самым входом в то злополучное кафе с научным названием "Электрон" - в виде голубиного дерьма, обрушившегося настоящим потоком с небес на мою голову. Он, голубь, мерзавец, расположился над самым входом на цементном цоколе, глядя на меня своими тремя или четырьмя - я точно не запомнил тогда - глазами-пуговицами с чисто человеческими укором и вниманием: живой чёртушка на фоне пластмассовой эмблемы в виде оранжевого лучащегося атома. Вот его, проклятого хвостатого колдуна, этот взгляд мне и запомнился больше всего. Все прежние мои мысли и убеждения вдруг смешались, вздыбились в моём мозгу кипящей кашей. И тут на меня начало нисходить, что такое же полное дерьмо, но только уже не на старательно отутюженный лацкан, но на всю судьбу бедовую мою обрушится должно в армии. Что вся эта моя высокая эйфория и всё восторженное ожидание впереди чего-то особенного, доброго, важного не более чем самообман и очередная утопия, притупляющие и усыпляющие более уместные в моём положении призывника чувства тревоги и здоровой бдительности. Острым ножом мне будто сухожилия на ногах подрезали: Верка и Олег давно уже, нырнув в дверь, скрылись, а я всё стоял на оттёртых многими подошвами бетонных ступенях, глядя во все глаза на это хлопающее крыльями исчадие.
   Мне, разумеется, хорошо был известен тот факт, что в армии быстро особо строптивых (я?) путём непосильных физических работ и моральных унижений обламывают, и больше всего при этом, как водится, интеллигенции достаётся, как наиболее сознательной и одновременно изнеженной прослойке населения; сознательной, значит - начитанной, потенциально готовой к сопротивлению. Но не того, не каменных кулаков старослужащих я боялся больше всего - ярчайший представитель класса чистюль и лежебок,- два года, двадцать четыре месяца, семьсот тридцать дней, составляющие почти одну десятую уже прожитой мной жизни я должен был подарить неизвестно кому, пустить, как вдруг живо представилось мне, коту под хвост. Кому, чёрт возьми? Кому и, главное,- зачем? В тот момент я не знал ответа на этот вопрос. Мне казалось, что все отрицательно заряженные жизненные перипетии где-то там, в стороне от меня должны разворачиваться; я же был - маленький островок стабильности и покоя, вечного наслаждения в бурном океане жизни,- грубая ошибка, конечно же. При мысли, что я, вернувшись из рядов доблестной, буду уже двадцатиоднолетним человеком - двадцатиоднолетним стариком! - мне становилось плохо, и в пальцах начинали покалывать льдинки. Жизнь уже будет почти закончена! Останется только мемуары строчить да, лёжа на печи, как хлёстко сказал один крупный писатель, нелюбимый другим, не менее значительным писателем, шептунов пускать. Безнадёжно отстать от неудержимо рвущейся вперёд жизни, от день ото дня, семестр за семестром, курс за курсом умнеющих моих школьных дружков и приятелей, с лёгкостью в своё время поступивших в ВУЗы, от всех тех, кто на моих любимых девчонках переженится и вместо меня станет отцом их детей; от более удачливых певцов и композиторов, которые вместо меня, канувшего в небытие, будут пользоваться предназначенным только мне одному Божественным вдохновением, пока я, бесконечно отупевший, в стельку охмелевший от обвалившихся на меня невзгод и несчастий, буду прозябать в бездонной дыре где-нибудь под Старо-Урюпинском,- отстать от победно сверкающих, как все на свете бриллианты, рубины и изумруды, звёзд и галактик, на миллиарды километров которые уйдут вперёд от своих старых позиций, где, точно живой труп застряну я,- вдруг осознавать всё это было и страшно и больно. Мне показалось, что жизнь моя, формально вроде бы продолжающаяся, реально закончилась.
   И теперь, стоя с одной поднятой ногой у входа в кафе с улыбкой прозревшего идиота на лице, я отчётливейше увидел перед своим мысленным взором, что время временем, духовное, как говориться духовным, а материальное тоже весьма важно: когда каждый день в морду и по ребрам бьют,- тут тоже есть над чем призадуматься. Ведь я долго терпеть издевательств над собой не буду, отвечаю обидчику, а, значит, наверняка ночью получу огрызком водопроводной трубы по черепу, и - прощай, как говорится, мама, Новый Год...
    Куда я теперь еду, зачем?- стало буравить мне мозг,-  какая сила меня не сегодня-завтра подхватит, оторвёт от привычного мне жизненного уклада, от родового уюта, от мамы и папы моих любимых, и - понесёт, потащит волоком по всем кочкам, какие есть на свете, кровеня мне пятки, ладони и зад? Я не знал ответа на эти вопросы, стоял смешно качаясь на одной ноге, как птица цапля, до рези в глазах всматриваясь в раскрывшуюся передо мной чёрную прорву, ходящую ходуном и грозящую поглотить всего меня без остатка. Мне показалось, что я на мгновение увидел волшебные скрижали (скрижали - вскричали!), крутящиеся и клокочущие, как сама жизнь,- но не буквы, не надписи, не бездвижный камень, не захватывающий, в конце концов, миф, но - некоего одухотворённого великана, невидимого в своём величии, прекрасного в непомерном безразличии к частностям, широко куда-то шагающего, многорукого и многоногого, многоглазого. О, как встрепетала моя душа!
    И тут вдруг я почувствовал, что сейчас нечто, некое очень важное для меня событие произойти должно; выкатится чёрный ком из тумана и неудержимо двинется на меня, грозя раздавить мне грудь и голову. Мне даже в лицо пахнуло чем-то тяжёлым, каким-то терпким и дурманящим запахом, а затем вдруг неожиданно светлым, чистым, точно пролетевшей мимо красивой женщиной, и я на мгновение увидел весело сверкнувшие в меня, наполненные солнцем и дождями, зовущие за собой прекрасные очи. Мне показалось, то была Лара, у меня даже дыхание сбилось под рёбрами... Я оглянулся: разумеется, рядом никого не было.
    Я толкнул ногой дверь, и та с неприятным скрипом подалась. И даже этот звук показался мне предостерегающим окриком - точно резкий выдох сбившейся с ритма валторны.
    Верка и Олег ждали меня внутри, недовольно хмурились. Я стоял, точно рассудок вдруг действительно оставил меня, глядя на прошелестевшую и грохнувшую позади меня дверь, точно то был не обычный кусок дерева, а лязгнувшая челюсть какого-то сказочного демонического существа, глянувшего сурово и предостерегающе своими красными, налитыми кровью глазами мне прямо в лицо. Я повернулся в зал и увидел его, чудовище: только у него теперь были, возникшие, как по волшебству, десятки глаз, носов и ушей и бивших, трещавших, шелестевших, неистово гремевших под столами бесчисленных ласт и плавников. И всё - какое-то рыбье, ящеричье, испорченное бегущими в них внутренними ядовитыми соками.
    Над головой дулись голубоватым неоном квадратные плафоны. На крючке в гардеробе болтался, точно труп, одинокий запыленный пиджак, забытый кем-то по пьяни года два назад. Шелестела вода в крошечном мозаичном бассейне с золотыми рыбками, взглядывающими с нескрываемой жалостью в глаза каждому входящему в кафе. Пожилые, основательно помятые жизнью официантки в белых кружевных передничках и в накрахмаленных кокошниках летали под плафонами между тремя рядами столов, как крылатые фурии, и особенно мне приглянулись одна помоложе с голыми розовыми ляжками, наклонившаяся над столом на раздачу горячего, предлагавшая, кажется, к отбитой дымящейся говядине в придачу и себя тоже. Моё воображение тотчас дорисовало все скрытые под её коротенькой юбкой прелести. В брюках у меня шевельнулся тугой ком, и я непроизвольно вздёрнул его повыше рукой. Мои неловкие шевелния тазом не ускользнули от цепкого Веркиного взгляда, она нахмурилась и воинственно стала вонзать подбородок в пробегающих мимо неё высокеньких и грудастеньких пожилых девушек.
    Громадные окна на стене сияли последним, предвечерним, тревожным бело-красным огнём. Там где-то, видел я, над угловатыми розовыми крышами домов, горело оно, светило, огненное, восхитительное, главный источник жизни на земле, Ра, осколок Божественного здесь, у самых наших глаз, предмет наивных, "языческих" поклонений и воздыханий, но - что такое "языческое"? Не чуть приниженная ли это по врождённой человеческой наивности, чуть искажённая картина реальности, но - близкая, очень близкая к тому, что есть на самом деле, без тех густо наперченных и насоленных мифов о говорящих кустах и валящейся с небес манной каше, придуманных привыкшими жировать котами для того, чтобы жировать и дальше? Наивное человечество! Разве могут деревья разговаривать? Разве могут труды насущные обходиться без пота и слёз? Всех нас попросту обманули! А ведь, действительно, как всё идеально просто! Вот солнце, вот другие - синие, жёлтые, красные, пурпурные - звёзды, вот наполненные ими галактики, вот кирпичики-атомы, вот человек, истинное дитя Вселенной, и тяжкий труд его (всё в этом мире должно трудиться, творить, в этом суть мироздания), единственно удовлетворяющий всем потребностям, вот те, кто берёт на свои плечи ответственность за всё вокруг них происходящее; вот, в конце концов, человеческое познание, окно в другой мир, и - всё. Остальное, как говорится - от лукавого. Только, не покладая рук, трудись, только слушай голос мироздания, не пресекай важную черту, отделяющую то от этого. А что есть эта - черта? Пресловутая золотая середина... Золотые рыбки... Золотой век... Любовь... Верка крутобёдрая... Не она ли и есть моя избранница?- тёмное облачко на меня налетело... Потея, обмахиваясь пятирублёвой купюрой, я подумал, что почти бутылка за раз это, пожалуй, многовато. Рыбки глядели на меня с нескрываемой жалостью, вибрируя в зеленоватой толще воды.
    Мне стало невыразимо приятно, что хотя бы один человек на свете по-настоящему любит меня. Верка... Удивительный человек, женщина... Хотя мне всегда почему-то казалось, что "Верка" это слово среднего рода... Женщина - и этим всё сказано... Мы, мужчины, грубее, вспыльчивей, уверены, что только вокруг нас всё мироздание вертится. Очередная вредная иллюзия. Весь свет вертится только вокруг женщины, и не иначе. Возможно, сам Бог, если есть Он, вовсе не Он, а - Она, женского рода, Богиня... Я внезапно почувствовал прилив нежности к Верке, мне захотелось перед ней на колени встать, образ вовсе не Верки, а некоей идеальной женщины - ясноокой, великодушной, непревзойдённой ни в чём - стал засасывать меня в себя... Затем я вдруг представил Веркин белый рыхлый зад, холодный, как все снега на свете, и он, вдруг превратившись в горящий и ревущий грозно болид, обрушился мне на голову и в клочья разорвал разостланное над моей душой голубое небо. В паническом ужасе, я сорвался с места и стал ввинчиваться куда-то в стену между туалетом и закрытой на замок доской гардероба. Она, разумеется, всё поняла, поджав тонкие губы, отвернулась. До великих, трагических событий, в корне которым суждено было изменить всю мою жизнь, оставались считаные минуты. Развалив от изумления глаза, я видел, как некие полупрозрачные пурпурные сущности разворачивались под потолком над головами беззаботно смеющихся, ничего не замечающих посетителей, не спеша рассаживались на карнизах и пилонах, скрежеща когтистыми лапами и перепончатыми крыльями, точно занимали места в зрительном зале. Публика истошно хохотала, жрала свой салат "Оливье" и селёдку с уксусом, кажется - действительно никто ничего странного не видел, один я. Выпуклые, как блюдца, глаза громадных хитиновых ящериц уставились все только на меня. Я ахнул. Олег едва успел схватить мою руки, в которых я зажал ножку тяжёлого дубового стула, замахиваясь им во все эти исчадия. На меня отовсюду смотрели. Официантки, сбившись в кучу, показывали на меня пальцами. Настроение моё начало портиться. Мне стало казаться, что я приговорён и проживаю последние мгновения перед роковым образом должным совершиться насилием надо мной. Мы потащились через зал в буфет за бутылкой. Все с большой недоброжелательностью в нас пялились. В сторону толстой Верки, шебуршащей джинсами где-то позади меня, полетели присаленные, злые шуточки. Я рассвирепел. Мне захотелось кинуться, заорать, разбить в кровь кулаки. И тут мне показалось, что именно этого - крови, слёз, неистовства - хотели от меня эти странные медузообразные существа, плотно рассевшиеся над окнами. Они явно меня к чему-то внутренне подталкивали. Я с тоской оглянулся на дверь. Мне страшно было поднять вверх голову.
    И тут события стремительно побежали вперёд, картинки перед моими глазами стали сменять одна другую с калейдоскопической быстротой. Я будто со стороны глядел на себя: часть меня с треском вырвалась из тела и, трепеща, зависла в паре метрах над ним. На секунду мне почудилось, что чужие мысли стали доступны мне, будто черепные коробки людей вдруг раскрылись, и стало видно содержимое их. Воздух кафе наполнился ещё большим шумом, ещё большим смрадом, каким-то, что ли, самим духом тления и деградации. Мысли всего это сброда, засевшего за столами, приняли очертания далёких и близких событий и уродливых, извивающихся, точно отражённых в кривом зеркале, образов. В зале вмиг стало непереносимо тесно, душно. Я встряхнул головой, или тем, что торчало в тот момент у меня на плечах, и ещё раз, и ещё, но видение не заканчивалось. Пространство кафе буквально кишело проходящими сквозь меня одутловатыми носами, потными подбородками и оскаленными в жутких улыбках ртами каких-то скользких человеков и женщин,- точно само время вдруг порвалось, и из его бывшей ещё мгновение назад упругой струи, держащей в полном повиновении желающее рассыпаться, переполненное жизнью вещество, посыпались, покатились наполнявшие его ноумены и вибрации, принимавшие у меня в мозгу образы людей, вещей и парящих на розовых, закатным солнцем окрашенных крыльях демонов. Я видел, как тело моё, окружённое всей этой пёстрой, ревущей толпой, продолжало двигаться в объятиях Караокова. И тут взгляд мой упал на него, на Олега, и в голове его сквозь ставшую прозрачной затылочную кость я увидел густо текущую в нём и никогда не прекращающуюся зависть ко мне, некую жгуче-чёрную линию, вылезший наружу стальной тесак, своим остриём направленный мне, ничего не подозревающему и бредущему в обнимку с ним, Олегом, прямо в сердце, режущий и терзающий мою бушующую серебристую ауру, глубоко в неё вонзающийся.
    И всех их, людей, разновеликие ауры я увидел - золотистые, бордовые, алые, чёрные, густо-фиолетовые, бьющие у них из голов фонтаном или тоненькими брызгами, наполненные, точно чревоточинами, алкоголем и плотскими желаниями, кажущимися на первый взгляд вполне самостоятельными, явно паразитирующими феноменами. Что-то тёмное, густое, алчное, похожее на непомерно раздавшиеся женские половые органы, двигалось и во мне, жадно облизывая энергетические потоки и завихрения, рождающиеся в моей чрезмерно раздавшейся ауре. И едва приметив в себе что-то желчное, подозрительное, я испугался и перестал всматриваться. Я, как и другие, хотел казаться себе невинным и чистеньким. Слишком много о сексе думаю,- пожурил я себя,- о жгучей и тягучей женской плоти, прилипающей, как мёд, к губам. С благоговением и облегчением я увидел, что у всех - у женщин, у мужчин, у официантов - внутри их разорванных алкоголем утроб поселились подобные же сущности: пульсирующие, просящие мгновенной услады бархатные, как листья папоротника, треугольники или сизые волнующиеся трубы-пенисы. Значит,- думал я, вытирая виртуальный пот со лба,- значит... вот как мы, люди, того... устроены... И сейчас же во мне стали рождаться текст и мелодия моей новой архигениальной композиции; о том, как не стремись человек слишком высоко наверх, а он всего лишь тварь прямоходящая, дрожащая, дел у него много и здесь, в самом низу; изживай недостатки свои, человек. К сожалению, до сих пор мне мою задумку не удалось материализовать, слишком крутой, наверное, разгон взял я.
    Но Олег! О! Я был возмущён, потрясён. Зло ко мне? Душа, как говорится,  в душу не один год жили мы? Пользуясь вдруг проснувшимся во мне даром ясновидения (может, думаю я теперь, сидя в тишине и покое за длинным, сверкающим кристаллом письменного стола, мне всё попросту казалось из-за чрезмерной впечатлительности моего характера и многости выпитого?), я пристальней вгляделся в его ядовито-синюю зубастую ауру. Теперь-то хорошо понимаю я: весь тот дьявольский хоровод с выпеченными, до дна выжженными аурами, с кулаками и в кровь разбитыми ртами, с нагло рассевшимися на антресолях, вожделенно причмокивающими монстрами, длился всего несколько секунд, минуту, может быть, максимум, но мне показалось, что целые годы, наполненные бурными событиями и тяжкими переживаниями по поводу них, прошли. Вот что представилось мне тогда: в туманных, ярко-красных завихрениях над его, другана, поблёскивающей головой (он, как и я, уже начал лысеть тогда) сидела, как острый штырь, именно эта зависть (чёрное, красное) к моим способностям сочинителя, к моему умению быстро бегать пальцами по грифу гитары и завывать при этом фальцетом а-ля Фреди Меркьюри. И ещё - там сияло глубоко въевшееся желание мести (чёрное, синее, сполохи  в нём огненно-алого). К тому, что это именно месть ко мне была, меня подвинули дёргающиеся хищные бледно-зелёные щупальца, окружившие моё розово пламеневшее, ничего не подозревающее сердце, и желающие его охватить, погасить. Ладно,- думал я,- зависть у людей творческих дело обычное, положительно заряженные, она в конце концов подталкивает к поиску нового, сам ею то и дело грешу. Но - месть? Откуда взялась она? Как  могла завестись эта гадкая гидра в душе у моего товарища и единомышленника? Вот, Моцарт и Сальери,- мелькнуло сладко-горькое во мне (Моцартом, разумеется, был я),- гений и злодей, святая невинность и злонамеренность, наказуемое добро - извечная печальная истина... Но весь тот культурно-исторический экскурс, был, разумеется, всего лишь пьяным бредом, вымыслом; мой мозг, с бешеной скоростью работающий в то мгновение, просканировав, наконец, ситуацию, выдал на-гора решение. Ах, вспомнил я...
    За год примерно до того злополучного (или счастливого и удачливого, как пытаюсь я сейчас доказать и себе, и вам) похода за добавкой спиртного в кафе моего родного посёлка физиков с абсолютно, смею утверждать, научным названием Пятихатки (числа, друзья мои, числа - круглая пятёрочка!..), Олег был в гостях у меня, точнее - у нас в гостях, у меня и моего старшего брата Серого, несколько лет к тому моменту уже женатого и проживающего на другой квартире. Первоначально он, Олег, третьекурсник инжека, имел прямое отношение не ко мне, даже не студенту тогда, а именно к брату моему, с которым они на одном факе учились и в одной факовской группе лабали: Олег на басухе, а Серый на ударнике. Каким-то образом - не помню сейчас точно каким - узнав друг друга, мы быстро сошлись на почве схожих музыкальных интересов и, разумеется, пристрастия к беленькой. Творческим людям, чтобы разглядеть друг друга не нужно многого. Я, сжигаемый бушующим во мне пламенем вдохновения, никак не могущий найти своему могучему таланту применения, очень быстро стал у них в группе на ритмаче подыгрывать, и, кажется, всем пацанам то, что я делаю, понравилось. (Соль - до - соль, в мажоре всё, разумеется, четыре четверти, и ещё раз, а потом вдруг резко - ми-минор, ля-минор, ре-минор, другое что-нибудь, ну и так далее....) И даже мой ревнивец-брат, желающий всюду быть первым и единственным, не слишком моему внезапному пришествию противился. Полгода мы играли более-менее спокойно, без особых проблем со стороны начальства и вездесущих цензоров, сочиняя в своё удовольствие, старательно наполняя зелёными бутылками-огнетушителями все ящики и коробки в репетиционном зале, какие в нём наличествовали, и даже умудрились дать для местной публики пару-тройку концертов в какой-то задрипанной столовке с обязательным портретом очкастого упыря Свердлова на стене, затем грянул гром: нерасторопная пожилая уборщица, добравшись, наконец, в наш исшарканный, насквозь прокуренный вертеп с горой прожжённых бычками барабанов, усилителей и колонок посередине, проявила чуть больше рвения, чем требовалось, и из какого-то неловко задетого ею шкафа на неё вдруг обрушился шквал из пустых водочных и винных бутылок, завалив её с головой и причинив ей лёгкие телесные повреждения. Шуму потом было много. В чём нас только не обвиняли, даже в покушении на убийство. Неделю мы все не вылезали из деканатов-ректоратов-профкомов-райкомов, выслушав там всё, что раньше пропустили на прогулянных нами политинформациях. К счастью дальше взысканий в личных делах ничего более не последовало. Но слова, каким бы грозными они не были, написанные на бумаге, это ерунда полная, главное - нас лишили материальной базы для развития наших дарований, и всё, вся творческая жизнь, мгновенно закончилось. Кроме беспробудного пьянства, разумеется. О, как скучал я по нежному звону электрогитары,  сверкающей в жёлто-красно-синем свете прожектора, по мягкому и возбуждающему грохоту барабанов!
    Именно в тот счастливейший, благодатнейший период моей жизни, когда мы устраивали в одной из комнат женской общаги номер пять музыкально-алкогольные мистерии и почти всегда после этого - сексуальные оргии с залетевшими к нам на огонёк мотыльками, он, Олег, вдруг пожаловал к нам в Питер (как все мы, жители Пятихаток, гордо прозывали наш научный городок, состоявший вовсе не из пяти деревянных хаток-развалюх, а из множества белокирпичных добротных пяти- и девятиэтажек, жилых домов в них, магазинов, школ, детсадов, парикмахерских, оборудованной по последнему слову техники поликлиники и прочего бесплатного или почти бесплатного советского добра) с вымытой головой и лихо взбитым на лбу хохолком "а-ла Битлз", как он сам с гордостью выразился, хотя, конечно, это было лишь жалкое подобие роскошных каштановых битловских хвостов (ах, что за чудо эти четыре английских паренька, даже причёски у них идеальные!),- и с заплечной спортивной сумкой с латинизированным, возбуждающе-красным словом "СССР" на ней, из которой мелодично позванивало. То да сё - выпили с горла под какой-то ёлкой в парке за упокой Высоцкого, Леннона и Бонэма, пошатались втроём в мокрых ботинках по засыпанным первым мягким снежком улицам под дрожащими, озябшими жёлто-синими фонарями, о жизни потрындели чуть-чуть, в местном пивбаре (сие - целый ярко блистающий мир, о котором непременно рассказано будет особо!) с какими-то бородатыми то ли профессорами, то ли законченными бродягами в грязных болоневых курточках на брудершафт выпили, выслушав предварительно мини-лекцию о всеобщем квантировании или о квантовой всеобщности - точно не помню сейчас... Показалось - мало... Кто когда-либо был пристрастен к спиртному (о, каюсь - я был! Восторг - ангелы - женщина - вот та великая триада, приносимая рюмкой, ты паришь... Затем неизбежно приходит жёсткое приземление: выворачиваемый наизнанку желудок над вонючим, зассанным унитазом, разламывающаяся на части голова, безобразные сцены с близкими, и - ликующие в углах и в окнах демоны с потускневшими ликами давешних ангелов),- кто когда-либо, говорю, был пристрастен к спиртному, тот прекрасно знает, что значит это коротенькое слово "мало"... Короче, мы решили во что бы то ни стало усугубить. Но поскольку деньги у всех кончились, то неизбежно нашим вниманием завладела идея попользоваться плохо охраняемым, а именно - нашими с братом семейными закромами (о нет - ведь не ограбление же то было? а -  милое баловство, ребячество, отрыжка, в конце концов, буржуазного прошлого... Родители всегда простят детям их невинные шалости...), заставленными бутылями с домашним вином, которое для веселий и праздников нагнал наш отец, очень, к слову сказать, порядочный, трудолюбивый и непьющий человек, к несчастью не слишком долго на этом свете проживший (20 проклятый век, физика, атомная бомба, вредоносное облучение, власть, ложь...).
    О, прекрасные, светлые - какие светлые, прозрачные, ясные! -  последние советские времена, когда кровожадных комиссаров, безжалостно поправших устои жизни ногами, загнали в гроб, и весь мир на какое-то короткое мгновение до неизбежного нового комиссарского пришествия вновь вернулся на место, реально стал принадлежать простым людям,- и леса, и поля, и сияющие наверху синие небеса - всё! Иди, отработав положенное, ложись в стог сена, клади руки под голову, наблюдай за плывущими наверху облаками и белыми, только для тебя танцующими ангелами на них, никто в целом свете не смеет мешать тебе! Кто теперь помнит о тех чистых днях и часах, стараниями коварного, неутомимого дьявола канувших в лету: снова революция, снова падение в самый низ, снова смертная тоска во взглядах людей и одни чёрные тучи над головой! Ах, не удержали своё счастье, глупцы, прогуляли его, пропили... А не гуляй, не спи, в оба смотри! Дьявол ткёт ту систему, где власть принадлежит не Богу, но людям, причём худшим из них, и их неуёмным страстям, желая закрепиться навечно здесь, на грешной земле, но появляется, как всегда, когда насилие ликует и пьёт кровь и желает её пить вечно, из-под обломков старого божественный росток новой любви, расцветает и уничтожает в конце концов то мрачное, страшное, что грозит стать повседневной реальностью. Но всё снова рушится... Почему? Что есть причина всех человеческих катастроф, и что появится теперь, после очередной, самой последней моей и твоей, о доверчивый русский человек, катастрофы? Подождём, увидим, время всё расставит на места. Ясно одно: нельзя спать, нельзя на этом свете без оглядки нежиться, нельзя доверять каждому встречному! И пусть дьявол это всего только слепой слуга, и главную музыку, как говорится, заказывает кто-то по рангу гораздо выше его, там, на самом верху, в слиянии и в ярком сиянии всех на свете галактик,- много зла может сия слепая сила наделать, пока сам собой не остановится вызванный ею чёрный поток разрушения, выкосив перво-наперво под корень  тех, кто всю кашу и заварил. Дьявол - наездник, он ничто без наших разнузданных страстей, точнее, он - это по сути дела мы с вами и есть, какая-то часть нас, наша кривая в зеркале физиономия, это наше старое, неизжитое, это бездонная рюмка, в конце концов; зло помноженное и помноженное в каждом из нас на самое себя - море зла.  "Мёртвый хватает живого"- ах, как верно сказано!
    Мы тихо, как воры, спустились в подвал по замусоренной кривой лестнице, щёлкнули врезным замком, закрывающим вход в нашу секцию, и включив свет, оказались перед выставленными один к одному на полке тускло поблёскивающими десятилитровыми стеклянными баллонами, заполненными густо-фиолетовой, приятно вспененной жидкостью. Домашние напитки дело очень коварное, пьются легко, весело, кажется - вода, сладкий компот всего, потом вдруг - ах, Боже ж мой милостивый! -  ноги отказываются идти, и в голове воцаряются настоящие колокола! Хочешь подняться из- за стола - а не можешь, будто гвоздями к стулу твои брюки приколотили! Смеёшься без удержу, физиономии  жалобные налево-направо разбрасываешь, руками в воздухе плещешь, а не помогает ничего! Нет сил подняться - и всё тут! Добросердечные женщины приходят на помощь тогда, благо - женщин на свете больше, чем мужчин, всегда какая-нибудь кокотка найдётся рядом с тобой. Но если всё-таки никого из щедрых спасительниц рядом нет? Плохи дела тогда... Пьёшь, а потом вдруг - бац по шарам! - ничего кругом не видать, одни только угловатые тени туда-сюда мечутся, и лампа над головой тускло блестит, точно электричество в ней вдруг закончилось, и больше всего на свете за явное небрежение к твоей личности морду дружку своему хочется набить - так, так и вот так в пах ногой, и в конце - сцепленными вместе руками сверху по черепу!.. Пили мы, мило беседовали, и очень приятно мне было, что я со старшими товарищами на равных общаюсь, мнение своё перед ними весомо выкладываю, а они со мной безропотно соглашаются. Часа два сидели, почти напрочь отсидев на перевёрнутых ящиках наши молодые крепкие задницы, как вдруг пришло это самое "бац". После очередного стакана и тоста за вечное развитие рок-музыки и без того неяркий свет над головой померк окончательно. Решили спеть что-нибудь из "Битлз" всем знакомое. Стали горланить, задрав зубастые пасти вверх и радостно дёргаясь, "Ол май лавинг", "Лав ми ду", "Хард дэйз найт", естественно, и прочую бессмертную классику, и тут на предельно простой "Елоу сабмарин" что-то вдруг лопнуло... Из-за уймы выпитого (уже пол-бутыли благополучно перекочевало в наши животы) отношения стала диктовать уже не любовь, а её родная сестра - ненависть. Олег сквозь зубы бросил Серому (у них какие-то денежные дела были сложные), что тот-де не умеет петь и лучше бы молча сидел за своими барабанами. Мы несколько раз подряд заводили припев (помните: "Ви ол лив ин зе елоу сабмарин..." ), и всякий раз пение рушилось из-за разногласий у них, что надо брать во втором такте - ля или ми (по-моему, там вообще стоит - си бимоль). Олег был ближе к истине, но именно это Серому и не понравилось. Началась между ними бурная словесная перепалка. Интерес к питию спиртного как к самоцели, как к возможности излить в пространство накопившуюся энергию, как к доброму взаимному волеизъявлению, был потерян. Вышли снежок окропить жёлтеньким, и тут всё началось по-серьёзному. Мы стояли с сигаретами в зубах у входа в подвал, покачиваясь от промозглого осеннего ветра и от выпитого, и что есть силы орали друг на друга. Мокрые хлопья снега хлестали нам в лица, чёрные голые ветки точно руки каких-то жутких существ, желая схватить, раскачивались у нас над головами в жидкой синеватой патоке фонарей. Кто нанёс тогда первый удар - Серый или Олег - я точно не помню. Они сцепились, закряхтели, скатились в грязь, захрустели под ударами кулаков их носовые перегородки, посыпались в адрес друг друга страшные проклятия, наглаженные, наодеколоненные, щегольски одетые, они в мгновение ока превратились в бомжей, с одежды которых непотребно текло. И когда я, вечный по жизни миротворец, бросился со словами любви и дружбы их размирять, вдруг последовал неожиданный выпад и в мою сторону. Вывернув откуда-то из-под колена Серого взъерошенную голову, Олег злобно прорычал: "А ты вообще пошёл вон отсюда, сопляк!". Это теперь, когда мне довольно много лет, и я, пройдя суровую школу жизни, хорошо знаю, что в отношениях с ближними мир надо держать любой ценой, даже - некоторого собственного унижения, - я ясно вижу, что мне хотел сказать тогда Олег. Душа его, как, впрочем, и любого другого человеческого существа, изначально добрая и лучезарная, но заключённая в бренном теле, к тому же яростно сражающемся, переполненном соками вражды и ненависти, хотела мне нежно промурлыкать что- то типа того: отвали, парень, по-хорошему, ладно? мы и сами как-нибудь разберёмся, уж не убьём друг друга как-нибудь... Хотела, но - не смогла. "Пошёл вон!"- это, если разобраться, часто несколько более грубый, невыдержанный вариант высказывания "Пожалуйста, прошу тебя, отойди отсюда...", а "сопляк" - энергетически более насыщенная форма слов "дорогой друг". Ну сказал, ну выдал сгоряча непотребное - ну и что? Как говорится, проехали. Простить для меня теперь - дело нехитрое. Но когда вам отроду нет ещё и восемнадцати, и молодая, заряженная электричеством кровь в ваших жилах начинает кипеть даже при малейшем пуке в вашу сторону, вам, обиженному совершенным по сути пустяком, мелочью, кажется, что вашего обидчика надо стереть в порошок. И бьёшь, легко делаешь это, а потом за это всю жизнь расплачиваешься... Боевой дух закипел во мне, глаза застлала белая скатерть. Особенно меня это словечко "сопляк" доканало. Кто - я? Я, великий и ужасный, гений из гениев, избранный? На год всего старше, а что позволяет себе... Он и спеть-то толком ничего не умеет!- злорадно заклокотало во мне. Весь мир стал рушиться. Прозвучал некий щелчок, будто ударили пальцами в воздухе, и я вдруг очутился, рыча и непотребно ругаясь, верхом на них, шпыняя кулаками во что-то под собой мягкое. "Сам такой, понял ты? Сам!"- звенел и плевался я, злобствовал. Душа моя, до того момента вполне счастливая, наполненная горячей симпатией ко всему на свете существующему и к Кароокову, разумеется, тоже, вдруг превратилась в чёрную дыру, в которую с гулом стало засасывать деревья, дома, редких прохожих, вечернее фиолетовое небо, до краёв наполненное снегом, мои прошлые тёплые пожатия рук и прикосновения, слова дружбы и взаимного восхищения, бесчисленные вечера с гитарами и нотами и многое другое, что являлось для меня до того момента сутью бытия... Всё рухнуло, остались только: глупая, слепая злоба, накопившиеся мелкие упрёки и - ненависть, голая ненависть... Как вящий, загремевший кошмар перед моими разъятыми, как кошачьи, глазами, пронеслось, что проклятые эти ревность и ненависть никогда никуда не девались, а только дремали под толстым слоем пудры под названием сладкие самообманы. Сидели, милые, как та злая приезжая тётка, втиснувшаяся на диване между хозяевами и беззастенчиво поедающая яства, предназначенные только для них. То есть, понял вдруг я, он-то, Караоков, пусть и плохой, вздорный, кулаками, чуть что, начинает махать, он сам в конце концов за себя отвечает, но - я?.. Неужели я,- безжалостно выхватывало яркое лезвие света скачущие мысли у меня в голове,- лучший из лучших, избранный из избранных, само высшее совершенство,- способен у себя в душе держать то, что чёрным и пышным цветком раскрылось теперь перед моими глазами - вражду и ненависть?- и оно, это прочно засевшее во мне зло, как хозяин всего меня, получается, правит бал? Я - раб, червь, и никогда другим не был, только казалось мне, что я парю высоко. Сидит некий крошечный человечек, странное существо, прямо у меня на затылке, и если становится нужно ему, скорчив злобную рожицу, бьёт, как наездник, острыми шпорами мне по ушам и вискам, дёргает больно за волосы, требует, улюлюкает, низко наклонив к моим глазам своё крошечное сморщенное, ликующее личико... В общем, крутится во мне некая маленькая вредная шестерёнка в обратную от верчения всех других многочисленных шестерёнок сторону и не даёт всему общему механизму бежать вперёд, лететь, трепетать... А почему? Почему, чёрт побери, мне нельзя взять прямо сейчас и, развернув широко крыла, полететь в синее, наполненное величественными пением и дрожанием небо, вдохнуть полной грудью очень легко вдруг вдыхаемое? Я что - проклятый? Очевидно,- да, как и многие миллионы других человеческих существ - да все до одного, пожалуй, они. Вот здесь, в ответе на данный вопрос и кроется истина. Проклятые, поэтому и обездоленные. Только прокляли себя мы сами, сами -  да! - тем, что не верим в себя, в силы свои, данные свыше нам, гонимся за сиюминутным, эфемерным, за наслаждением, на то и тратим божественную энергию, данную нам с какой-то определённой, иной целью. С какой? Мы, опустив от стыда низко глаза, подчиняемся своим слабостям, и тем, кто играет на них, рады в конце концов быть бездеятельными... Но гений и злодейство, две вещи - какие? Какие это две вещи? Так значит я,- стало, наконец, доходить ко мне,-  не гений? Не гений я? И все возвышенные мысли о себе лишь самолюбование, блеф, неправедное?
   О, нет...- в ужасе стал я твердить, машинально продолжая давить Караокова (разумеется, я сразу принял сторону брата: о, зов крови!), и довольно зверски, надо отметить, делал это... Слёзы вдруг полетели у меня из глаз, я стал обнимать их обоих, целовать их щёки, руки, подставлять им для поцелуев свои, мокрые от льющихся по ним целым ручьям. О, с каким умилением и восторгом я ощущал, как в душу мою врываются свет, счастье, просветление, вдохновение, родившиеся будто из совершенного нуля, больше того - из величины отрицательной,- какая-то загадочная смесь, в мгновение ока поднявшая меня на небывалые дотоле высоты. "Милый мой, родной, прости..."- приговаривал я и вытанцовывал странный танец раскаяния плечами, головой и талией, мне вдруг очень приятно было выговаривать это короткое и сладкое слово "прости": "прости, прости..." О!.. Брат, перестав рубить локтями и коленями, с изумлением и почти презрением на меня уставился. Караоков, почувствовав свободу, подскочил, и, дёргая грудью, принялся на чём свет поносить меня, брата моего, Пятихатки, весь "этот чёртов" свет, да ещё вдруг стариков наших, ни в чём не повинных, грубо задел. Последнего, несмотря на свои врождённые толерантность и сентиментальность , я вытерпеть не смог, поймите меня. Когда-то, в классе шестом, я, гонясь за миражами, подался в секцию самбо, исправно посещал спортзал, пока через год меня не выгнали за нулевые результаты и за то, что я подсматривал в щёлку за девочками в раздевалке,- я так и не смог сделать карьеру борца, но пара-тройка приёмов, из множества разучиваемых мной, всё же врезались в мою память навечно. Снова глаза мне застлало, руки, ноги мои сами выстроились в нужную комбинацию - небольшое усилие, весёлый, воинственный клич, и - щегольские туфельки Караокова, описав дугу по грязно-фиолетовому вздутому небу, обрушились в жидкий снег, подняв целую стену брызг. Падая, он раскроил об асфальт себе башку. Слёзы, жалобные причитания, что-то красно-чёрное, шевелящееся на щеке и на белом воротнике его рубашки... Я затравленно, прости Господи, оглянулся: косые тени летели по дорожке в нашем направлении, и я мог поклясться, что то была рыщущая в поисках добычи шайка добровольных народных дружинников. К счастью я ошибся. Всё было кончено. Сорвав друг на друге зло, отматерившись, выплевав и выкашляв положенное, мы успокоились. Молча отряхнулись, и как ни в чём не бывало, двинулись провожать Караокова на остановку, мимоходом заскочив домой и под обеспокоенные взгляды и упрямые расспросы матери (пришлось на ходу что-то придумывать), залепили белыми бинтами ему голову, отчего он стал похож на легендарного Щорса из классической киноленты времён классического красного беспредела..
    И вот теперь, ослеплённый и вдохновлённый выпитым, вдруг прозревший под зловещими взглядами густо плавающих у меня над головой демонов,- я узрел, что никуда его негативные чувства ко мне не делись - ни обида, ни страх, ни даже ненависть, а сидели всё время в нём, как вклеенные, и, казалось, вот-вот материализуются и выльются чёрным потоком бедному мне на голову. И если я слишком долго об этом рассказываю - да простит меня за это любезный читатель - то лишь с единственной целью: высветить некую скрытую от поверхностного взгляда пружину, двинувшую вперёд все последующие события. Врождённая неприязнь одного человеческого существа к другому, чувство болезненного соперничества между ними правят сегодня бал, как не стараемся мы спрятать сию горькую истину глубоко под спуд. Любовь или то, что теперь так высокопарно называют любовью, только ширма. Пусть ты будешь одет в роскошный костюм и в модные остроносые штиблеты, пусть твои щёки будут обрызганы ароматнейшими заграничными водами, и карман твоего пиджака оттопыривает неимоверного размера кошелёк, набитый банкнотами, пусть ты научишься легко лить патоку комплиментов и вить изящную паутину бесед, улыбаясь при этом улыбкой ангела - всё это никак не скроет того факта, что в душе твоей, леденя её время от времени, прочно сидит некая штучка, которая, если развернётся она во всю свою ширь, то вмиг рухнут все так на первый взгляд прочно построенные голубые и розовые башни светоносных человеческих отношений, - и что, скажите, в случае малейшего преткновения между нами, приходит на смену установившимся духу дружбы и взаимосотрудничества? Ложь изречённая сильнее правды - вот, увы, непререкаемая истина на сегодня, или, точнее сказать, - иллюзия истины. А, может, просто на самом верху мироздания идёт подготовление на наших человеческих алчности и глупости, как похлёбки на огне, чего-то необходимого и высшего, чего мы не понимаем и не можем в принципе понять? И наша ложь это их, горних существ, горькая правда, их как бы реальность, то, из чего им нужно брать  - или что-то наподобие этого? То есть, как бы всё нам говорит: решай свои проблемы сам и вовремя, "малой кровью", плати небу своими терпением и любовью, иначе, пройдёт время, за их решение платить придётся "кровью большой",  испечённой на наших лжи и ненависти. Но самое страшное, пожалуй, не то, что в пламени начавшей бушевать войны сгорают все достижения, дотоле нелёгкими трудами целых поколений добытые, а то, что никто из нас, зашоренных страстями и предрассудками, не понимает истинной причины беды, а, значит, и завтра остаётся возможность повториться тому, что с ужасающими размахом и широтой, подкреплённое к тому же нашими врождёнными ленью и слепотой, разворачивается сегодня. Впрочем, повторюсь, нет худа без добра, а благими намерениями вымощена дорога в ад, - так очень метко людьми подмечено, кажется? Неустанный творческий труд, вот настоящая правда вещей, вот что сильнее всего на свете, вот лекарство от безумия! Всё во Вселенной трудится, всё творит, от атома до мегазвезды и выше. Усвоили пару-тройку общих мест насчёт того, что "надо любить", чтобы душу свою спасти от гибели, в ближайшее религиозное заведение после бокала пива спешим горящую свечку в руках подержать и попросить у неба бокальчик-другой пива на завтра; придумали, усвоили и разлагольствуем. А что такое любовь - не знаем. Труд - любовь, самозабвение в нём. Когда надо без сожаления тратить, что Бог, даровав жизнь, дал нам авансом. То есть, вот что такое любовь - любовь к Богу, готовность идти на жертву ради Него. Но Он - всё, следовательно всё и всех надо стараться любить. А мы? Ради придуманного нами рая идём покорять и властвовать, то есть не ради Бога, не ради любви к Нему и, значит, ко всему им созданному, но ради себя самих и продления своих недостатков в вечности чиним насилие. Мне кажется, что Бог потому и всемогущ, потому и вечен, что всё время творит, трудится, всё время только даёт, получать же хочет только одно - наши любовь, признательность, и это обязательно, иначе круг жизни попросту не замкнётся. Нет, быть кому-то за что-то признательным это сегодня выше нас.
    Через мгновение Караоков своим поведением полностью подтвердил мою теорию о неизбежности перехода дружбы в ненависть и об истинной, горькой подоплёке человеческого поведения, положив тем самым начало, увы, разрыву наших с ним отношений.
    Короче, под печатью кроваво-красного заката мы вошли в это чёртовое кафе и, пожираемые взглядами рассевшейся за столиками и на антресолях нечисти, оказались возле вбитого в стену киоска, на полках которого сверкали разномастные шоколадки и бутылки. Цены были сногсшибательные, Верка негромко присвистнула. Я подумал, что пятёрки, зажатой в моей потной ладони, может и не хватить на что-то существенное. Точно из-под земли поднялась красноносая продавщица с громадной квадратной грудью и глазами законченного пройдохи, в стоящих столбом волосах которой криво торчал осыпанный фальшивыми камнями русский кокошник. "Шо те нада?"- громово простонала она, и тотчас, показалось мне, вместо одного лица на ней выросло два, одно больше другого, четыре прожектора из-под её могучих бровей, буравя мне сердце, густо и лукаво полились. Я был пьян, повторю, в дрободан. Десятки, мне показалось, омерзительных свиных рыл, взлетев из-за столов и хрюкая, стали плясать вокруг меня странный и устрашающий танец вожделения. Грохот копыт нескончаемым эхом стоял у меня в ушах. "Господи, чего хотят все они от меня?"- в ужасе я в стену попятился. Мне хотелось царапаться, плеваться, шипеть.
    Дальше события замелькали просто с пугающей скоростью, точно свихнувшийся кинопроектор стал сыпать изображение на развешанную на стене белую простыню. В узкое пространство передо мной ворвался пучок яркого света, ослепил, и в следующее мгновение я оказался лежащим на цементном полу в дрожащем круге его, закрывающим голову руками и сотрясающимся от обрушивающихся на меня толчков и ударов.
   - За что они меня?- сжимая горящие щёку и глаз ладонью, спросил я Караокова, выхватив его бледное и напряжённое лицо из крутящегося надо мной и весело улюлюкающего хоровода.
   - Да ты "козлами" их всех обозвал, ты что, не помнишь? Ты сам виноват!- орал Караоков с выражением хренового пророка на лице.- Домой давай пойдём, викинг недоделанный!
    Звенели, рассыпаясь по полу, стальные ножи и вилки, гремели, лопаясь, стаканы и тарелки, прыгали, точно живые, тяжёлые стулья. Отчётливо помню: зажав в кулаке скатерть, я пытаюсь накрыться ею с головой, и веер фужеров, перечниц и солонок сыплется сверху, точно дождь. Я совсем не хотел уступать - о нет! Я думал: раз меня бьют, то надо отвечать, не кисейная же я барышня, а будущий - вот-вот - защитник отечества! И я, весело хохоча, упираясь локтем в заплёванные плитки кафеля, стал острыми туфлями рубить пляшущие вокруг меня щиколотки и голени.
     Тут во всех красках и чётких линиях ко мне стало приходить, что произошло только что. Я увидел, точно отснятую плёнку пустили в обратный ход: я, Олег и Верка, голубь, густо пукающий мне на лацкан, и всё прочее, демоны над окном, закат огненный, мокрая, прокисшая пятёрка в ладони у меня, будь неладна она, и - вижу дальше  - расселись в углу за столом, загаженном объедками, человек шесть со знакомыми мне, хотя и значительно уже перекошенными лицами, частокол зелёных и белых бутылок точно маленький Манхеттен на полу. Жека, смотрю, сидит там Васильев, с которым мы впервые по-настоящему на гитарах в самотканной группе начали лабать (вместо барабанов у нас были мамины кастрюли, гитары - акустические, совершенно, как тогда говорили, дубовые, по семь с половиной рэ за штуку); Саня, младший брат Вальки Ковалёвой с моего класса, к семнадцати годам уже совершенно спившийся, трое других каких-то особей с бесцветными плоскими лицами в школьных коридорах мною неоднократно встречаемые, и одно дерьмо с характерной для всякого дерьма кличкой "Царь": невысокий, худенький, но невероятно гонористый, бывший боксёр, вождь всех местных мудаков и алкоголиков, тем известный, что всегда без разговоров обидчику в репу бил - качество, надо сказать, завидное. Помню, неприятно меня это поразило: умница Васильев с его, пожалуй, высокими музыкальными способностями в окружении всей этой уличной нечисти. Пропал парень,- подумалось с горечью,- эти до добра не доведут, эти душу его быстро чёрным вымажут. И, скажу, мысли мои до обидного скоро стали пророческими. И ещё: тревога теперь уже за себя острым бутылочным стеклом полоснула сердце .
     Плыву (вижу дальше) мимо, взмахом кисти всех небрежно (ох, дорого мне небрежность эта в итоге обошлась ) приветствую, голову отворачиваю, чтобы не видеть Жекиного оплывшего лица и густо-лилового носа его, всю невероятную степень его падения. "Деньги давай!"- чуть громче, слышу, звучит, чем если бы было между собой за столиком сказано, понимаю (шестое чувство заурчало, заработало) - явно в мою сторону слова направлены. Узнаю тихий и одновременно требовательный голос Царя, поворачиваю голову, выражение на моём лице - как не хочу улыбочку отрешённости и вежливости на нём удержать - сталь и совершеннейшее презрение. Сердце моё на секунду останавливается. Зачем я делаю это, зачем обращаю внимание на его слова? Нужно не оборачиваться, просто молча дальше идти... Надо мной высокой, затмившей солнце волной встают все мои прогремевшие в последние часы и минуты предчувствия. Вот оно, начинается,- со странным спокойствием звучит голос в душе.- Прямо сейчас, в эту самую секундочку!.. А если,- вдруг приходит настоящий испуг,- у него острый нож за пазухой? Если - пистолет?.. Обожгло жаром приближающейся опасности.
     Я стал мямлить что-то насчёт того, что - "нету", "пойми, самим до зарезу нужно",  "уже вечер, а ни в одном глазу ещё", "как дела у тебя?", - чую, бьётся-таки, она, меленькая, пресная, душащая улыбочка возле уха, будто я что-то вдруг униженно выпрашиваю; в то же время видел я - в некую противоположность бытовому и мелкому - как рушатся внутри меня целые миры и вселенные... Завертелись в бешеном хороводе головы демонов, пьяницы Царя и нежно хихикающих дружков его, голый Фидцов, выпрыгнув из стены, с закрытыми от наслаждения глазами совал дрожащий розовый член прямо в рот Сюткиной, лысый майор из райвоенкомата в потной зелёной рубашке, скинув высокий картуз с кокардами и хитро кривясь на один глаз, намекал, что можно действенное что-то предпринять, чтобы в армию в этот год не пойти и в другой тоже, и в третий, а потом когтистой лапой прямо в лицо взмахнул и душу себе потребовал, закрутились довольные, сыто отрыгивающие родственники, пришедшие погулять на моих почти похоронах, жующие, хохочущие, талдычащие, хрюкающие, и Караоков - видел я посреди вдруг грянувшей тишины - с ликующей физиономией входил за штору... Иуда!.. Все они поднялись надо мной высокой стеной и так в меня, в самую мою душу, дунули, что я едва устоял на ногах. "Нету",- говорю, а сам, олух, пять рублей в ладони тереблю на виду у всех. "А это что, хрен моржовый?"- говорит он, и на пятёрку показывает. Ах, нету справедливости на свете!.. Показал и дальше что-то очень грубое, пронзившее до самого сердца выдал. "Что? - взрываюсь я, или, точнее, поллитра ещё не перебродившей водки во мне взрывается.- Как ты меня назвал?" "Как слышал, сынок..." Не знаю, может, после этого я их всех "козлами" и назвал - а как бы вы поступили на моём месте? "Сынок" - страшнее для меня тогда слова не было. Сынок... Не сынок, а - муж, отрок! Я ослеп вдруг, точно свет вдруг у меня над головой выключили,- перестал видеть, слышать и понимать всё вокруг. Огненный фугас, показалось, рванул во мне, разнёс мозги вдребезги. Я ринулся.
     Вспыльчивость, дорогие мои, не слишком приятная черта характера, но что делать, так устроен мир: в бочке мёда, увы, всегда наличествует ложка дёгтя. Как не терпи, как не хорохорься, как не корчи из себя праведника, а приходит момент - бах! - и ты уже грешник, и сам не можешь сказать, что явилось причиной твоего такого предосудительного поведения - злые демоны? слабость характера? Когда нам хорошо, обязательно - приходит момент - становится очень плохо, и это "плохо" удержать от наступления никто не в силах. Оно приходит, является, бесцеремонно вторгается в нашу жизнь, топочет, гремит, разрушает, чистит, беспокоит, выбивает пыль из углов, и, заметим, иногда,- мозги из слишком зарвавшихся голов. Что поделать -  это жизнь: не спи, не расслабляйся, держи нос по ветру! Помните: на санках с горы несёшься, снег, брызги, деревья вокруг, точно ожили они вдруг, вертятся, призывают ветками-руками к себе, готовые - только послушай их - сейчас же одним ударом сломать тебе позвоночник, ты вглядываешься вперёд, в летящую белую пелену, в бездну до слёз, не веришь ничему, что манит тебя, санями бойко командуешь, и один восторг в голове от бешеной скорости, восторг, песня и больше ничего!.. Холодно мыслить в любой ситуации, даже в самой неблагоприятной, рубить вовремя концы, не поддаваться на соблазны,- вот то, в конце концов, что жизнь от нас требует, вот то, что на голову возвышает нас над противником. Тебе - оскорбление обидное в лицо, а ты, холодно, и ясно улыбаясь, уже ищешь способы отомстить обидчику, и видишь отчётливо - что вначале надо резко по голени носком наглецу врезать, потом - локтем в челюсть, потом, когда он, точно бутон пиона, раскроется,- кулаком под дых, и, как итог, сверху замком по черепу. Всё - дело сделано, иди собирай сладкие плоды виктории.
     То, что произошло потом, иначе как полным позором не назовёшь. Я полетел, заурчал, завертел, как мельница, руками и - сходу нарвался на звонкую оплеуху. Далее - смотри выше: лежу на полу в чистеньких рубахе и брюках и отбиваюсь от налетевших со всех сторон и клюющих меня воронов.
     Как мне удалось подняться - не помню теперь. Помню одно (снова я, точно приведение без рук без ног, качаюсь наверху, наблюдаю): некто с моей, только очень бледной и очень постыдной физиономией, рыча, как медведь, сдирает скатерть со стола, матерится по-чёрному. "Что, меня, гения?- кричит перекошенным ртом, глаз нет, брови одни.- Покажу же я вам, козлам, конченным бездарностям!" Верка липнет на плечи ему, то есть мне, в ухо не бузить уговаривает, официантки, соблюдая безопасную дистанцию, собравшись в стайку, вещают: мол, вали отсель, сынок... то бишь - отрок... по добру по здорову, не то милицию позовём, увидишь потом, почём фунт лиха, и всё такое прочее. А этот некто худышка в розовой рубашечке и бордовых брючках-клёш с разбега, никого не слушая, врубается в шеренгу противника, с хорошо видимыми наслаждением и восторгом суёт кулаки во лбы и в челюсти, врубается и суёт, суёт и врубается... Вилки, ложки и ножи ливнем лились со скатертей. Я чувствовал себя Голиафом, мне нужно было, наконец, обрушить своды, чтобы под их развалинами погубить противника. Их было слишком много. Чувство материальной ответственности пересилило. Какая-то пожилая официантка с волнистыми и выпуклыми ногами, аппетитно сложенными буквой "Х", крепко для подкрепления собственной смелости  держась за чьи-то бледные пальцы, выставленные из-за штор, крикнула мне: "Пожалуйста, парень, не надо... Тебе же потом за всё платить придётся". Это решило всё дело. Деньги - это всегда серьёзно. Воплощённая в бумажки и металлические кругляшки, наша жизненная энергия, по чьей-то злой воле вытекает из нас аж свистит вокруг. К тому же словечко "парень", произнесенное дрожащим, без тени раздражения в нём голосом - вполне приемлемая, умиротворяющая формулировка была в ту минуту для меня. В общем, всё обернулось если не поражением, то почётной ничьей. Вежливость, господа, очень сильная штука, теперь, признаюсь не без гордости, она самая желанная гостья в моём доме.
    Я-то остановился, глубоко дыша и дёргая грудью, с осветлённым, точно солнцем, надеждой лицом, они - нет.
    И тут свершилось маленькое чудо. Жека Васильев, почувствовав, как видно, угрызения совести, предпринял попытку нас всех размирить (все мы, мол, Питерские, Пятихатские, все - одно нерасторжимое целое; все мы, выходцы из одного района, должны в мире и дружбе сосуществовать). И пусть всё это было сказано с выражением страдания и даже полупрезрения ко мне на лице ( я явно проигрывал),- всё одно, почувствовав хоть какое-то слабое заступничество за себя, я готов был теперь разрыдаться и броситься на грудь каждому.
   - Пацаны, чуваки, - сейчас же заструил из губ патоку я, хватая всех за потные, старающиеся вывернуться ладошки,- да, давайте разберёмся по-мирному... мы же люди, человеки, высшие существа...- стал я широко миротворствовать. И что только я не говорил, чересчур сентиментальный и доверчивый дурачинка тогда: и то, и это, и что бушующие страсти свои надо на корню пресекать, и про всеобщие братство и любовь, и о врождённой людской благости, и о том, что, действительно, свои своих не предают... К вящей радости официанток, мы все, крепко обнявшись, двинулись дальше разбираться на улицу. Сказать, чтобы стальные тиски предчувствия отпустили мою душу, переполненную в тот момент радостью, ярко, как бумажка, раскрашенной, я никак не мог. Наивное дитя! Не петь дифирамбы доброте вселенского человека мне нужно было, а опасаться его врождённой тяге к предательству.
    На асфальте лежала красная солнечная игла, пронизавшая деревья и кусты, расколовшая детскую площадку с песочницей и качелями надвое; казалось мне, что она прямо в грудь мне вошла.  Ах!.. Мелкие и зловещие знаки - великое множество их - вижу я теперь, были рассыпаны здесь и там, но в ту секунду я ослеп и оглох, и точно вдруг волшебная непроницаемая пелена голову мне накрыла! Какая-то страшная, усатая на лавке старуха с клюкой глядела прямо мне в глаза и качала повязанной чёрным платком головой, рисовала на песке зловещие знаки. На розовом, гаснущем небе самолётными моторами было вычерчено громадное слово "нет". Между высотными домами лежало голубое море и светилось странным бежевым огнём, будто подожжённое спичкой, готовое взорваться вот-вот. Луна вдруг взошла с ликом Джордано Бруно, преданного за несговорчивость смерти... Я был совершенно один в окружении всей этой дьявольской челяди. Они стояли сзади меня и спереди. Рвущуюся Верку с рассыпанными на лице волосами - слишком поздно заметил я  - держали крепко за руки, она что-то беззвучно кричала мне чёрной ямой рта. Караокова нигде не было. Птицы, взлетая, с разъятыми крыльями застряли между небом и землёй. Всё двигалось точно в замедленной съёмке или во сне. Веки мои, смыкаясь, очень долго падали вниз, потом целую вечность поднимались вверх. И тут, из-за моего плеча выскочила чёрная раскалённая молния и ужалила меня в лицо. В последний миг перед грянувшей темнотой я увидел глаза Царя выстроенные в неровную, злую линию, и сейчас же крышка гроба надо мной захлопнулась.
    Провал, чёрное. Если вам скажут, что есть некая наполненная светом труба между тем и этим, между жизнью и смертью, и вы, умерев, летите кувыркаясь, по ней, и под ручки вас на другом конце нежно хватают крылатые ангелы, чтобы препроводить в некое небесное ристалище, исполненное радости и благоговения, не верьте - ничего нет позади ударившей в грудь пули или упавшего на горло топора, одни только мрак и полное забвение; если ты умер, ты - одно, если жив - совершенно другое, одно с другим никакими волшебными трубами или жёлтыми кирпичными дорожками не связано. Но... Всё всегда начинается заново. Чиркает волшебное огниво, трещат, оглушая, барабаны, вибрируют бархатом трубы и вот оно - новое рождение. Только теперь ты уже немножко другое, чем был раньше, в своём предыдущем воплощении, выше или ниже. Не важно то, что тебе кто-то по своей доброте сердечной даёт - на здоровье пользуйся этим, живи! Важно то, что даёшь ты, как ты прожил свою эту жизнь, чему ты сам научился, проживая её, как, сколько своих пота и крови пролил, добиваясь продвижения и возвышения. Вот это и есть - самое дно, это и есть  - правда правд. Страдания и кровь по твоей вине других, наоборот, принижают тебя, уничтожают. Палач, казня, и получая за казнь кошелёк, падает всё ниже и ниже, хотя кажется ему, что он на самом верху. Возможно, на той стороне бытия и кипит жизнь, но она нам, влачащим каждодневное существование здесь, на земле, и обременённым при этом тяжкими грехами, которые нужно изживать, абсолютно неведома. С нашей позиции раба (царь и жрец тот же раб, только вместо набедренной повязки у них парча и золото; и разрушающий неизбежно служит созиданию, всё в хозяйстве у Бога просчитано и схвачено) - всё  фантазии, всё сказка, кроме одного: наша жизнь это нескончаемый, неисчислимый  труд, и только в том наше спасение. Трудись, человек, и будут у тебя достаток и радость! Наш труд по доставлению счастья другим это и есть истинное изживание наших недостатков, это и есть истинное наслаждение, и есть в итоге наше собственное счастье. Проверьте - увидите... Шелестят воздушные струи в ушах, приятная прохлада оборачивает тело, будто всё глубже погружаюсь в пучину вод, но что-то бередит, тревожит душу -  странный сон... Руки и ноги мои, смутно чувствую, кто-то тихонько дёргает, голова - то ли снится, то ли наяву видится - свисая на шее, стучит по камням, небо наверху то разгорится, то снова погаснет... Слабо очень голоса точно из ниоткуда льются, возбуждённо-трепетные, пугающие... Я - яркая, негасимая точка посреди вечно и ярко, как калейдоскоп, меняющихся пространств, плыву, и ничто никогда не заденет меня... И - никаких всасывающих в себя труб, никаких небесных ристалищ, никаких ангелов! Я - это всё, всё - это я.
   А, может, я просто ничего в этой жизни не понимаю? Может, мы, люди, слабые и податливые, и есть эти самые трубы-сосуды, материальные ристалища для духовного, волшебного, мимо нас и в нас, как солнечный ветер, проходящего, заставляющие наши души наивно трепетать в восторге? Может, нас намеренно дурманом потчуют, чтобы, как лимон, выжать, а душу нашу поглотить в себя? Не знаю... Просто, кажется, греша жизнь за жизнью, ликуя на страданиях других, пия чужую кровь, ты рождаешься всё ниже и ниже, падаешь, пока совсем не исчезнешь, не выродишься, превратясь в кал. Не ведаю, что другое, а вот это я очень хорошо чувствую. И этого я больше всего боюсь - несчастий по моей воле других. Они, другие, все берегут меня, а я изо всех сил берегу их - вот он, мне кажется, исток новой, лучезарной жизни. А остальное всё от лукавого.
   Пусть, в конце концов, другие грешат, ты будь чистым.
   Я - яркая точка, колышащая своим дыханием бесконечные пространства. Я - звезда. А ты?
   Следующая картинка - очень ярко, огонь: мой голый тощий живот под задранной на грудь, залитой чёрными  линиями рубашкой . Оглушающе - птичий рёв в ушах и рокот уличного движения. "Откуда кровь? Чья - кровь? Моя? Убили? " По лицу точно катком прошлись; о, мои важные, подвижные кисти рук, мои нежные пальчики - где они?  Головокружение, тошнота: земля вместе со мной, кажется, куда-то катится. Васильев, вижу, с растянутым от испуга лицом вверх ногами висит надо мной в розовом, быстро гаснущем треугольнике неба, что-то кривыми, измученными жалостью губами талдычит мне. Куст сирени во лбу у него качает пыльными листьями, точно чужими, победными флагами... Молекулы, молекулы - всё вокруг они, течёт быстрая река - не удержать, атомы - острые камни в ней... И первое или последнее, что я сделал, придя, наконец, в себя, войдя в бренное, взревевшее от боли тело - вцепился в волосы ему, Васильеву, бил коленями его, бедного, локтями, куст оплевал, осквернил, и в презрительно ухмыляющееся небо ещё хотел слюной наддать, за то, что предало меня, на произвол судьбы бросило, но там, наверху, куда я, сощурив глаз, прицелился, почему-то была твердь, чьи-то давно выкуренные, каменные бычки на ней, и стоптанные туфли Васильева... "Ты знаешь, кто я? Ты знаешь - кто?"- кричал я ему в лицо, пугая его, и бил, бил... "За что я его?- думал, глядя как к моей крови примешивается свежая, алая, другая, разъедая ткань колючими щупальцами,- Ведь он помочь мне хочет, спасти меня?" Я кричал ему, страшно бледному, с крошечным, испуганным ртом, с громадными, ничего не понимающими глазами: "Меня - гения? Да вы знаете все, что гений - я? Я - ГЕНИЙ?.. Руку подняли на кого?"- шипел, извивался, рычал... За-
гремели литавры в ушах, хищные, острые листья кустов мгновенно пожухли от великого сего слова, и все враги тотчас назад отступили, лапки вверх подняли. Я, кажется, хохотал...
   Слушалии ли вы композицию "Хьюман Нэйче" - "Природа человеческая" в исполнении Майлса Дэвиса? И грустное и прекрасное, чудное в человеческом характере изображено в ней и поставлено рядом. Как грустны, как жалки мы, люди, в нашем стремлении к счастью! Великий мастер самую суть явления ухватил.
    Вот именно это сейчас вспомнилось - Дэвис, и ещё почему-то Битлз и их многогранная "Э дэй ин зе лайф". О, Джон! О, Пол! Зачем так рано расстались вы?.. Я понимаю, женщины...
    Да уж, денёк тогда у меня выдался... 
    Васильев кричит:
   - Я же помочь тебе хотел, а ты? Эх!..- Я вижу, как, мелькая, исчезают за углом со сбитой штукатуркой его поношенные туфли и помятый тощий зад, соломенные густые, почти битловские волосы, узкие, дёргающиеся плечики... Никого, ничего теперь, только безудержная лазурь наверху,  зовущие к себе, сосущая глаза...
    Свинцовым кастетом - предательский удар сзади! Разрублена верхняя губа, сломана переносица, торчит розовая, дрожащая плоть, которую - рыхлую, горячую, солоновато-приторную - я всё время ощущаю языком. Казалось мне, точно трусы с меня сдёрнули. Ай!.. Мне всё время хотелось руками стыд закрыть... Удар в зубы был такой силы, что - говорила потом одна проходившая мимо добрая женщина, она всё хорошо видела - звон по всей улице пошёл... Так вот он каков, секрет неуничтожимых побед Царя! Зажатой в ладони свинчаткой - по морде! Тут не то что простой человек - даже каратмэн на ногах не
устоит. Вот как ложь и неправда побеждают - окольными путями!
Зигзагообразная густая вишнёвая цепочка, влажно поблёскивая, протянулась от того места, где я получил ужасный кулак, к месту моего лежания.
    Очень хорошо я запомнил: как надо мной небо и дома переворачиваются, дальше - чёрная дыра, сингулярность.
    Вижу, раскрыв глаза, отец, страдая и внутренне смущаясь, выходит откуда-то из растущей рядом акации, такой же, как и оно, дерево, бугристый и раскидистый. О, мой любимый папочка, помоги мне скорее!..  Он, отец мой родной, природный борец, с его удивительными силой и сноровкой мог бы их всех, врагов моих, легко уничтожить, но - не стал. Я видел: они все, как тараканы, в щелях и отдушинах прятались, глаза их, линзы, сверкая из полутемноты, сводились все его на толстенных, могуче вздувающихся бицепсах.   
    Потом и вовсе мне стало казаться, что я на Луне в безвоздушном пространстве, в перевёрнутом кратере, задрав ноги, лежу, а все они, вокруг меня с плотскими и скотскими лицами скачущие, и вовсе -  злобные инопланетяне, во что бы то ни стало желающие заполучить меня в качестве подопытного кролика. Не дамся им,- хохотал я и тоже мелко злобствовал!
    Дальше события развивались так, согласно  впоследствие сложенных вместе многочисленных показаний свидетелей данного происшествия.
     Посёлок наш будто свихнулся на какое-то короткое время. Волны и вибрации, поднятые нами - Веркой, мной и, будь он неладен, Караоковым - в этом проклятом кафе, расплескавшись повсюду, заразили пространство, задели многие ничего не подозревающие головы. Что тут началось! Все, точно муравьи в разворошенном муравейнике, засуетились, забегали, скорость передвижения людей повсеместно в два или три раза возросла. Каким-то непостижимым образом узнав о случившемся, все сворачивали со своих проторенных маршрутов, и прибегали к залитому по самую крышу малиновыми каплями солнца одноэтажному зданию кафе взглянуть на моё распятое на земле тело. Вокруг меня, окровавленного и несчастного, со страшной улыбкой Гуинплена на лице, тщетно пытающегося подняться, выстроилась настоящая экскурсия. "И вот вы видите древний экспонат... мумию египтянина... поверженного монгольской стрелой древнего русича",- вещали чьи-то насмешливые уста...  Я сам был готов их владельца превратить в мумию!.. "Я живой, живой я! Помогите мне скорей!"- шептал я, ни слова я не будучи в состоянии выговорить разбитым ртом, горящим всеми печами ада. Любопытствующая публика, тянущаяся на носочках, чтобы получше разглядеть всю картину, кто надменно покачав головой, кто с сожалением и даже осуждением языком поцокав, поворачивалась и шла своей дорогой. Я собственной персоной на какое-то короткое время стал предметом всеобщих паломничества и поклонения. Пожалуй, я тогда познал настоящую славу, если таковой можно назвать падение.
    Тускнела, блекла наверху голубая хрустальная ваза, зажигались золотые и рубиновые россыпи в открывающейся чёрной глубине. На домах зажглись неоновые огни рекламы.
    Наконец, принёсся мой брат, с перекошенным от избытка воинственности лицом - прекрасным лицом! - стал рубить кулаками всех, кого ни попадя. "Где он, эта паскуда, где (в смысле - Царь)?"- орал задранным набок ртом, хватая за грудки всю эту царёвую шушеру, парализованную страхом и всеобщим вниманием, обрушившимися на них, точно снежная лавина.
    Некто Тарас Рванюк, студент-отличник и праведник (не пил, не курил, всё свободное время отдавал учебникам; в равнодушии к слабому полу, однако, замечен не был), одноклассник Серого, никогда до сего случая не замеченный в пьяных дебошах и разного рода протестных выступлениях, случайно повстречав на улице мчащегося со всех ног мне на выручку моего старшего брата, был заражён чёрными вибрациями борьбы и ненависти, который тот густо источал из себя, бросился следом за ним, и когда на пути у них вырос пикет добровольных народных дружинников, явно только что в тенистом дворике ближайшего детсада распивший несколько бутылок портвейна, - ни секунды не мешкая, давая возможность Сергею оторваться и уйти для выполнения своей важной миссии, устремился навстречу сочно отрыгивающим и агрессивно сверкающим взглядами отморозкам с красными повязками. Уложив меткими ударами кроссовок в промежность нескольких на землю, он попытался оторваться, но был всё-таки схвачен, скручен, отправлен в райуправление милиции и всю ночь провёл в КПЗ, сохраняя стоическое молчание, никого не предав, несмотря на непрекращающиеся угрозы дежурного чина применить насилие, чтобы развязать ему рот,- откуда и был утром извлечён своими измученными ночными поисками родителями. Изумлённые и напуганные необычным поведением своего отпрыска, они на долгое время разорвали всякие отношения с нашей семьёй, считая нас с Серым и даже наших стариков, виновниками его растления.
   В общем, весь наш закисший микрорайон основательно встряхнуло и проняло. Возможно, в тот миг наша Галактика вошла в гигантское, ядовитое космическое облако, мгновенно впитавшееся во все её поры и заразившая всех галактических обитателей миазмами насилия, или даже вся Вселенная, пусть самым малым своим краешком, но столкнулась со своей незадачливой соседкой, излучив внутрь и вовне пучки вредоносного излучения, ставшие причиной того, что у некоторых, особенно восприимчивых к космическим излучениям особей снесло крыши. Ясно одно: был наш посёлок средоточием умиротворённости и покоя, а стал вдруг эпицентром неуёмных страстей и кипения.
    Приползла, тяжело раскачиваясь из стороны в сторону, скорая с четырёхпалым красным добрым пауком на боку и, клацнув железной пастью-багажником, изрыгнула из себя двух дюжих санитаров в мятых халатах с закатанными выше локтя рукавами, грубо возложивших меня на брезентовые носилки. Надо мной, лежащим с широко раскрытыми глазами, плыла полоса, ставшая уже каменной, гранитной, лилово-красной, местами почти чёрной, и показалось мне, что где-то там, в самой уже страшной глубине неба странный, очень светлый лик поднялся и подбадривающее мне кивнул. "Что?- спросил я, сладко уязвлённый в самое сердце.- Что?" Кажется, он, этот великий некто, обитающий на самом верху, точно маляр, взмахнув кистью, зажатой  в руке, с которой лилась краска, начертил крутой поворот в моей судьбе.
     В подпрыгивающей на ухабах машине мне дали зеркало. Свороченный на бок нос, распавшаяся на две части верхняя губа, оголившая разрубленную вывихнутым вовнутрь зубом бело-розовую десну... глубоко рассечённая веткой сирени бровь... Всё оплыло, распухло. Я не узнал себя. Повреждения моей плоти были столь ужасны, что меня немедленно решили перебросить в городскую травматологию, и пока старенький Рафик, похрюкивая и поквакивая, тащился по наполненным движением улицам, надолго замирая на перекрёстках перед мерцающими светофорами, я целую лекцию всем присутствующим (врач, санитары, раненный горем, смущённый отец) прочитал о том, что "все на свете подлецы, один я - умница".
    Вот череда событий, произошедших дальше в тот злополучный, никак не желавший заканчиваться день.
   1. Водила скорой, гражданин первого в мире социалистического
государства (которое вместе с идеей, питавшей его, угаснет скоро), по сути  - передово и возвышенно мыслящее создание, дёргая рычаг переключения скоростей, злобно сквозь зубы ворчит, ни в малейшей степени не жалея слабое, скрюченное в болезненном напряжении существо, пострадавшее от рокового стечения обстоятельств: "Много вас что-то сегодня бл...ей алкашей набралось, столько наколесил, что бензин сейчас кончится..." Вот,- подумалось мне тогда,- миром правят голые интересы, выгода, а они, умники, говорят - классовая борьба... Он рабочий, я рабочий - чего же мы ссоримся? Трудись, помогай ! Нет... Сострадание к человеку - всегда было дело последнее. Тут каким-то великим, не очень приятным законом пахнет. Социализм в сердцах людей должен наступить, вот тогда всё действительно измениться, а до этого всё - фальшь... И какой же я алкоголик - разве что горький (потому что жизнь солёная да горькая) пьяница?.." Заваливала голову свинцовая плита, всё меньше духовного света надо мной оставляя.
    2. Отец мой, весельчак и боец от природы с этого момента и до конца всей истории, когда глубокой ночью меня, изрезанного и исколотого, облепленного пластырями, наконец, доставили домой,- удручён, молчалив, подавлен, таким я его никогда в жизни не видел. Кажется, этот случай и на него имел немалое воздействие,- смеху и веселью всегда неожиданный предел выходит. Тут я понял, распрощавшись с великой детской иллюзией, что мир шире, чем дом, чем мама и папа, что родители наши отнюдь не волшебники, - одной иллюзией на этом свете меньше.
   3. Моё шепелявое красноречие, теперь с большой долей самоиронии в плывущей куда-то, мерно, убаюкивающе раскачивающейся карете скорой помощи продолжается, вызывая теперь улыбки сочувствия у медперсонала и водителя. Да-да, все вполне согласны, что в жизни нужно быть скромнее, уступчивей, не лезть на рожон... Кажется, наконец, осенило, что я больше всех виноват в своём приключении, мне вдруг легче на душе становится. Я тоже улыбаюсь. Хорошо, что лица моего в темноте никто не видит.
   4. Вечер, почти ночь. Поздно. Усталость. Молчим. Проносятся навстречу автомобили, делово урча и ослепляя фарами, и тогда хорошо видно, что окна нашей машины мутны, давно не чищены. Контуры высоких домов, похожих на утёсы, проплывают на фоне тёмно-синего, погасшего неба. В жёлтых, голубеньких прямоугольниках окон за спущенными шторами угадывается движение. Люди. Жизнь. Острым ножом в сердце - ревность, восхищение. Они, все  другие, счастливы. А я?
   5. Длиннейший, мрачнейший корпус травматологии где-то на отшибе. Корявые ветки кустов хлещут в лицо, когда под руки меня выводят из автомобиля. От потери крови мне плохо, звенит в ушах. Голый живот, покрытый засохшей коричневой коркой, обвевает прохладный ветерок. Спасибо, Господи, я жив! Мне представляется, что я раненный боец, которого товарищи выносят с поля боя. Какая война, где? Вся жизнь - вот одно нескончаемое большое сражение, и нужно драться, побеждать, иначе быстро на самом дне окажешься. Местные санитары с такими зверскими лицами, что меня при взгляде в них начинает мутить, ведут меня почему-то не наверх, где хоть какие-то проблески света виднеются, а вниз, в подвал, в абсолютно чёрную яму, тащат по бесконечной, гулкой кишке коридора, и скользкие, точно гигантские черви, проржавевшие трубы отопления, ползущие у меня над головой, и дрожащая, таящая в себе неизвестность темнота впереди наводят меня на мысли о преисподней. Нет, ничего ещё не кончилось!
   6. Неимоверно страдая, прячась от наполненных слезами глаз отца, переодеваюсь под одинокой лампочкой в больничную робу-халат, ядовито пропахшую хлоркой, твёрдую, точно зацементированную, сгибаю несгибающиеся руки. Пол кружится подо мной, уходит из-под ног... Меня грубо, не обращая никакого внимания на сжимающего кулаки отца, вбрасывают в раскрывшуюся стену. Кабинет стоматолога, кабинетом, впрочем, который, можно с большой натяжкой назвать, открывается моему взгляду: тёмный затхлый склеп, сырые облезлые стены, безобразный железный сейф в углу, посредине нечто, больше похожее на аппарат для пыток, чем на стоматологическое кресло, на столе, мутно поблёскивая, разложены и орудия пыток - железные щипцы, боры, иглы, ножницы... Крошечный, с жутким, подсвеченным снизу лампой морщинистым лицом человечек, похожий на притаившегося, с нетерпением ждущего жертвы паука - доктор - поднимает лапу с квадратным прожектором, подслеповатым, но всё одно слишком ярким для меня, смотрит с разъехавшимся в стороны от явного удовольствия лицом, холодненькими, проворными пальцами принимается за мой зуб, криво, словно шуруп в доску, ввинченный в десну, который вместе с корнем настолько длиннён, что мне кажется, что в рот мне за каким-то хреном сунули палку.
   7. Под жуткий, изматывающий грохот включённой бор-машины начинается торг - я пытаюсь спасти не зуб, который спасти уже невозможно, а - свою прошлую жизнь, так уютно устроенную... С каменным стуком летит под шкаф что-то исторгнутое, кажется, у меня из самого сердца ... Всё, беззубый урод... Прощайте же, ясноокие, крутобёдрые красавицы, такой я не понадоблюсь вам никогда!.. Я чувствую, что детство моё безвозвратно закончилось.
  8. И вот я - на операционном столе... Отрезанный толстой стальной дверью от ожидающего меня в предбаннике отца, я словно теряю половину своей силы, слушаюсь малейшего движения пальца молодого безусого доктора, который, кажется, не очень привык церемониться со своими ночными пациентами. Разоблачён из халата и разостлан на высоком стальном топчане, покрытом серой, несвежей простынёй, худые оглобли моих ног, словно зажившие отдельной жизнью существа, танцуют передо мной танец боли и отчаяния, на белых трусах одиноко горит жёлтая подсохшая капля мочи. Мне мучительно стыдно за мою наготу, мне кажется, что под марлевой маской доктора застыла ядовитая улыбка презрения; глаза его, впрочем, холодны и беспристрастны, ни тени насмешки в них нет. От страха и отчаяния мой член в трусах съёживается до обидного, и эта почти ровная эвклидова плоскость у меня между ног заставляет меня испытывать буквально физические мучения. А-ну,- с ужасом думаю,- как вообще трусы заставит снять? Пытаясь как-то исправить положение, прикрываюсь ладонями, пусть думает, что у меня зачесалась нога. "Руки по швам!"- следует грозная команда фельдфебеля в белом халате, я немедленно подчиняюсь. Покорность - единственное, что у меня хорошо выходит сейчас. Может, Бог меня простит,- хитро думаю я, улыбаюсь в чёрный, невидимый из-за яркого света лампы потолок разбитыми губами,- надо только как можно ниже приклонить голову. Неприятно мелькают слова старой, набившей оскомину песни: "Что - меня, избранного, гения? Да я им всем... Да я, да меня..." И отец,- нахмурив брови, острые стрелы мыслей посылаю за дверь,- что он там, чёрт возьми, торчит, открыл бы дверь, да вступился, да гаркнул, как следует... Только потом, гораздо позже, когда отца уже на этом свете не было, я понял, что кипятиться, рубаху на себе рвать, стены лбом прошибать, что-то кому-то доказывать - это удел безусой молодости, когда у человека впереди громадный резерв времени, сам по себе дающий ему немалые силы, а когда тебе за пятьдесят и за плечами у тебя не одна война, а впереди, возможно, ждут ещё более суровые испытания... Отец просто молчал, думал, вспоминал, просто со светлой, трогательной грустью улыбался, просто плечо мне своё подставлял, когда я, выходя из пропахшей бензином машины, собирался вот-вот упасть... Он прекрасно знал, что не это в жизни главное - выбитые зубы, месть; что, когда что-то свершилось, ничего уже изменить нельзя, а можно и нужно - думать о том, как бы провал не повторился в будущем. "По швам!"- выходит из себя доктор, когда я снова застилаю ладонями белую взлётную полосу трусов, и - с хрустом вонзает мне в губу шприц с амидопирином. Свирепая, подслеповатая очкастая его рожа подъезжает совсем близко ко мне, пугая меня. Я всё-таки что-то осмеливаюсь возражать ему, еле ворочая вспухающими, теряющими чувствительность губами. Лампа наверху режет, как нож, я ничего не вижу, только аберрирующий силуэт - синее, голубое, жёлтое, оранжевое. Я снова начинаю оправдываться, пытаюсь поднять голову, но его пальцы начинают давить на лоб с такой силой, что, кажется, трещат кости черепа. "О, ангелы, о демоны, или кто там ещё! - молю я воинство небесное,- выручайте же меня, выносите скорее из этой страшной дыры, иначе ещё десять минут, и от меня ничего не останется!" Но воинство молчит, и светлое, и тёмное. Очевидно, время вмешательства высших сил в дела земные закончилось, перевернулась невидимая страница книги бытия, дело - сделано. Гнетущая тишина висит под отсыревшими, заплесневевшими сводами, нарушаемая лишь стуком использованного инструмента о ванночку, грубыми в мой адрес окриками и жутким хрустом иглы и шёлковой нити, терзающих мою плоть. Более ничего, ни одного звука, ни одного движения во всей Вселенной нет. Аминь.
    Некая мысль поражает меня в тот самый момент, когда я пытаюсь наладить связь с высшими силами: что - вот как неласково меня, талантливого, непревзойдённого, прокатала жизнь, лицом об асфальт шмякнула; а зачем ей, жизни это понадобилось?- задаю себе вполне уместный вопрос в данной ситуации. И тут, точно цыганская, нагло шурующая игла доктора пробивает дыру во мне, я начинаю сдуваться,- на две, на три головы становлюсь ниже, на два ребра худее, хлещет со свистом воздух, выбивая из меня ядовитую известь и хрустящий песок, спресованные за годы - мои врождённые гордость и предвзятость, я начинаю, вызывая новое недовольство доктора, меленько и хитро и даже весело хохотать.
   9. До утра я с температурой и без сна провалялся дома в постели
под неустанные причитания моей бедной матери. Чёрное окно вдруг стало белым, ожгло. Опостылевшая, горячая, мокрая, розовая от крови подушка перед глазами - стена . В те злополучные вечер и ночь меня мои родители окончательно списали в полные неудачники. Красивая молодая тридцатилетняя соседка с пухлыми ляжками, которые я неоднократно, в моменты её посещений моей матери мысленно оглаживал руками и -  о, Боже! - даже лизал языком, в неизменно тоненьких трусиках под полупрозрачным домашним халатом, заскочив к нам домой якобы за очередной мелочью, всё смотрела на моё распухшее, перепаханное стальным пинцетом лицо и - ушла, понесла, как сорока на хвосте, свежие подъездные новости. Я улыбался и думал, что величайшая удача, в общем-то, постигла меня, что новый этап в моей жизни наступил; я чувствовал шевелящуюся у меня в душе благодарность к Царю - да-да! - за что? За то, что старая разгульная моя жизнь - я прекрасно чувствовал это  - закончена, и я стоял теперь на пороге чего-то нового, неизведанного, светлого, что непременно должно было принести мне удачу и благословение.
    10. С утра под громкие удары солнца в оконные стёкла начались не слишком приятные хлопоты. В мойке ещё стояла покосившаяся, как башня Вавилонская, гора немытой посуды, а на столе - потерявшая свой естественный вид, непотреблённая снедь. В прихожей на надувном матрасе, не видя и не слыша ничего вокруг, спал с безобразно открытым ртом какой-то перезревший вчерашний гость из глубокой провинции. Старики мои, разумеется, исключительно из любви ко мне, помчались в ближайший суд подавать иск на Царя и его подельников, (до последнего я их отговаривал - "семижды семь раз прости ближнего своего..."). Меня, беспрестанно тянущего изо рта кровавую слюну и чертыхающегося, отправили в областную на судмедэкспертизу. Ближе к вечеру, исполняя настоятельные рекомендации доктора, намедни с плотским восторгом потрошившего меня, пошатываясь, поплёлся в местную хирургию отлёживаться. И вот из-за моей грубо заштопанной и раздувшейся, точно козырёк или хобот отвисшей верхней губы местные инвалиды и пьяницы предпенсионного возраста прозвали меня "слоником". "Слоник, иди сюда...  Слоник, подай то, сделай это... Слоник, к тебе посетители..."- говорили мне с улыбками, без тени злобы они, и я, сам не знаю почему, летел исполнять, радуясь яркому солнцу, улыбкам, словам, тому - что такая прекрасная, важная жизнь продолжается.
   Так я, сам не желая того, стал слоном, слоником.
   И вот каждый день, стоя в залитой светом пустой больничной палате или в дальнем углу коридора, глядя сквозь оконное стекло на движущиеся внизу фигурки людей и совершающие некие ритуальные поклоны деревья, я размышлял. Я размышлял столько, сколько никогда в своей жизни не делал этого, и этот процесс думания, добывания истины из ниоткуда доставлял мне великое наслаждение; я чувствовал, будто мои внутренние миры и пространства, потерпев небывалую катастрофу, вдруг пресеклись, выстроились как в детском калейдоскопе совершенно по-новому, засияли другим, ярким огнём, и теперь виделось в них то, что раньше никогда не виделось. Я вздохнул поспокойнее, потому что из-за моей вдрызг разбитой физиономии мне легко дали на полгода отсрочку от армии, и я мог не спеша осмотреться и одуматься; мои новоявленные дружки по медкомиссиям в районном и областном военкоматах теперь должны были без меня отбывать к местам назначения. Легкая грусть опахнула мне грудь, на мгновение я затосковал по настоящим армейским трудностям, ночным многокилометровым переходам и марш броскам, мне захотелось вырваться из больницы, бежать... В конце концов я бросил сожалеть о несбывшемся, тем более,- был всё же уверен я,- в этой жизни гораздо больше приятного, чем в той. Я вспомнил весь свой пройденный за восемнадцать лет жизненный путь, и он оказался на удивление долог и тернист. Какие только мысли не мелькали у меня в голове! Я даже видел себя величайшим в мире фараоном, окружённым многочисленной челядью, и на ночном царском ложе ждала меня красавица-принцесса. Наполненный ликованием, я снимал с себя золотые доспехи... Я стоял перед сияющим окном и рыдал, какие-то первозданные, чистые токи омывали теперь мою сладко стонущую грудь, вычищая из неё всё старое, изболевшееся, всю грязь и всю накипь, всё несостоявшееся,- будто готовя её для приёма чего-то нового, чистого, светлого, значительного, отражением чего должны были стать только хорошие для меня события.
    Розовый ослепительный закат, громадное, дрожащее солнце, источающее из себя пряную, ироничную улыбку прямо мне в лицо, вставали, как дорогая картина передо мной, и весь мир, принцип его устройства, стали как будто доступны мне в тот короткий, но чрезвычайно пронзительный момент, развернулись во всей своей значительности, и солнце с неба помахало приветливо мне рукой, и я вдруг понял очень простую истину - что любовь правит миром, что она, любовь, это такая вещь, которая состоит, как пёстрая мозаика, из разнообразных по виду, но одинаковых по содержанию (внизу, как вверху!) кусков, которые при слишком близком, близоруком, что ли, рассмотрении могут показать чем-то совершенно противоположным один другому. Всё на этом свете делается только во имя её, предвечной, и даже войны, непримиримые столкновения людей, то и дело здесь и там возникающие, вся их кровь и все страдания - это только пути к ней. О! Воюют,- понял я, наконец,- пробивают друг другу головы тогда, когда нет других средств к пониманию обеими сторонами, что надо меняться, плыть в противоположную от намеченной сторону, что надо сознательно выдирать из себя зло, то, что, если говорить о человеческом, мешает быть лучше, чище, добрее, образованней, общительной, видеть, что не один ты такой замечательный на белом свете, а есть и другие, возможно, поталантливее тебя, повыше, позамечательней, более, что ли, значительные для всеобщего блага, что их такими - и неспроста, разумеется - сделала природа, и что на самом верху, там, куда люди так редко заглядывают, есть что-то, или точнее - Кто-то, с великой именно буквы, к Чьему мнению ты обязан прислушиваться, ибо ты есть одна из частей, Его составляющих, и если малая часть не видит, не слышит, не понимает целого, голос которого всегда звучит над ней, то... А другой задачи, кроме как меняться в лучшую сторону у человека нет. Но - как? Куда меняться? В каком направлении? Ответы на эти вопросы имеются внутри каждого - это уж точно, только мы в наших сознательных слепоте и глухоте так далеко отходим от пути истинного, что, чтобы возвратиться на него, больших трудов требует. Не хотим духовно трудиться, расти, догонять и перегонять, авось пронесёт,- думаем. Но не проносит.
    И вся моя былая уверенность насчёт моего превосходства над другими и моего золотого избранничества показалась мне вздором, почти преступлением. Боже,- стал, исходя весь какой-то внутренней, сладчайшей истомой, каяться я,- как же глуп, наивен был я! Гений, - очень ярко стало видеться мне,- это сплошь труд и сплошь обязанности, и - по сравнению с другими - почти никаких прав. В этот мир таланты с особым смыслом закачаны. Трудись, не покладая рук, пробивай дорогу для других, менее напористых, страдай, и только тогда что-то у тебя получится - если ты талант, разумеется. А самолюбование - это дело всегда последнее... Я улыбался, улыбался, как потерянный, и выражение моего разбитого лица, видел я в зеркале, делалось почти страшным, пугающим. Мне стало ясно, зачем судьба прокатила меня через все последние испытания, и крылатые, явившиеся мне воочию фурии, теперь не казались мне исчадиями, но только - помощниками, присланными ко мне свыше с важным заданием. И даже паскуда Царь, вспахавший кастетом мне физиономию, представлялся мне теперь лишь как их, ангелов и демонов слепым орудием. О! Прочистили мозги, спасибо всем! Теперь, чувствовал я, гораздо я стал терпимей и гораздо покладистей, именно - выше, и именно - лучше, и будто, и правда, новые горизонты вдруг открылись передо мной, и я стоял перед ним с душой новой и чистой, как у ребёнка. Я, казалось мне, знал, как надо теперь жить - не лгать, не лукавить, не витиеватствовать - и только одно это знание широко и мощно проложило мне дорогу в будущее. Что ж, теперь от меня, осенённого высшими знамениями, требовалось нечто во сто крат большее, чем обычное понимание - воплотить в жизнь мои новые убеждения. В общем, девки и пацаны, почувствовал я на собственной шкуре действие некоей высшей силы, гораздо могучей каждого из нас, людей, взятых по отдельности, со всеми нашими мелкими страстями и желаниями, которая иногда нежно и ненавязчиво, а иногда жёстко и требовательно - мордой об асфальт - показывает нам, что движемся мы не в том  направлении.
    Вспоминая весь свой былой путь, как я, полный иллюзий и несбыточных мечтаний - после уроков или, завалив вступительные, после смены у станка пивко каждый день с друзьями попивал или, когда повезёт, водочку под сладкий закусон из длинношеей расписной бутылочки - книжки забросил читать к чёртовой матери и начал единственно плоть свою холить, на всё прочее, как говорится, хрен забил,- вспоминая свой путь, я увидел, что катился я исключительно вниз, вниз, вниз, невзирая на каждодневные посиделки на крышке унитаза с гитарой и сочинение песен. А потом в отсутствие истинных ценностей все эти гнилые житейские штучки начались - соперничество, мордобой, борьба за красивых баб, за право обладания ими,- взрослая жизнь, совсем не похожая на детские мечты мои. Оказалось к моему полному изумлению и ужасу, что на чистую любовь, к которой всегда, не взирая ни на что, тяготел я, плевать хотели девочки, на эту непонятную никому абстракцию, а гнались все исключительно за материальной прибылью - деньги, вкусная жратва, импортные шмотки, выпивка. Раз-другой даст себя в щёчку поцеловать, и всё - веди её в ресторан, корми-пои разными яствами или на худой конец - джинсы-бананы новомодные ей купи. А где ж простому работяге, каким был я, столько денег на кабаки и на вещи взять? В кармане, после того, как старикам (опять же исключительно из любви и уважения к ним) всё отдашь,- голяк, вот жизнь сразу на обочину меня и выбросила. Стал, скрепя зубами, двойную норму на заводе выдавать. Боже ж мой праведный! Чуть с ума от напряжения не сошёл, в биоробота превратился какого-то, домой приходил - на постель сразу валился,- к чёрту тут все рестораны и все на свете женщины! Деньги - это чистая математика, вот и всё. Учите - без шуток - математику, господа, будете счастливы.
    Э-э-э нет,- себе я очень быстро и внятно сказал,- не буду как вьючное животное, любовь на жратву менять, в смысле - без баб обойдусь как-нибудь. Но как же без женщин-баб обойтись, если Бог нам, людям, плодиться и размножаться велел? Природа-то человеческая берёт своё, вот  и приходилось в самый конец длинной очереди за дефицитом пристраиваться.
    Но и любовь видел я, а как же! Не знаю, может,- только краюшек её самый малый, но - какой же обжигающе-горячей была она! Такой непередаваемой сладостью всю душу обдавало в моменты вожделения, что казалось: вот она избранница моя, нашёл! Но потом, само собой, всё опять к ресторанам, к пьянкам-гулянкам скатывалось. Какое-то, что ли, верное направление вещей увидел я: в каждом человеке есть она, искра божественная под названием любовь, только так глубоко она под всяким хламом спрятана, такие над ней нагромождения из предрассудков, иллюзий, скверных характеров, нищеты материальной и духовной навалены, что едва появится она, заветная, засияв, как снова сверху её всем этим буреломом заваливает, снова - тьма вокруг беспросветная.
     Попивал с дружками от души, дома, конечно, - скандалы; не такой, как все,- мне родители, топая ногами, кричат, прижав меня в углу в комнате- хуже, посредственней, прямо - дерьмо собачее, учись, мол, давай иди, продолжай дальше учение, как все более успешные твои одноклассники! А я - только усмехаюсь стою в отпущенные пшеничные ковбойские, прокуренные "Примой" и "Беломором" усы, во мне уже некая привязанность появилась к новой разгульной жизни и сворачивать её, эту свою жизнь, я ни в коем случае не собираюсь. Джон Леннон и Мик Джаггер ведь институтов никаких таких особых не заканчивали,- лукаво думаю я, посвистывая в форточку,- ну и я, значит, не буду -талантом своим особым музыкальным наверх пробьюсь. Наивный
мальчик! Таланты-то в этой жизни это вещь опосредованная, выбиваются в ней только те, кому помогают выбиться!.. А и то правда, почти все дружки мои школьные - новой студенческой жизнью жили уже, с головой прямо купались в ней, знания из общечеловеческой сокровищницы почерпывали, первый вузовский курс успешно закончили, второй начали... А я... Являлся домой пьяный и злой, захватив по пути из ванной эмалированный таз, тащил его, пошатываясь, через комнаты перед носом у изумлённый родителей в свою холостяцкую нору с огромным чьим-то очкастым портретом на стене, испытывая неудержимые позывы к рвоте и на ходу прицеливаясь в облупленную середину точно в сердце холодного, кинувшего меня на произвол судьбы мироздания... Жизнь, казалось, закончилась...
    Раз не поступил, другой, и - всё, разлетелись наши с друзьями пути-дорожки; они, не я, стали - избранные, я стал - так, с боку-припёку...
    Военкомат сразу меня к рукам прибрал - о, эти не растеряются! Стали наглые капитаны с майорами (вот как, набыченному на весь свет, мне казалось тогда) к душе моей чистой и непорочной своими загребущими лапами подбираться. Что только не делал я, чтобы избежать немедленного призыва! В больничке даже лежал, изображая из себя хромого и убогого. Мама, боевая подруга моя, бросалась, ако пантера, на выручку мне, чаду своему ненаглядному, грозя мучителям моим судом земным и небесным, когтями в ярости казённые подоконники царапала, сама, в итоге, чуть за сопротивление властям под суд не загремела. О, спасибо вам, мои дорогие родители! Только не тем мы с вами занимались, не то мы с вами делали, не с майорами и капитанами нам надо было борьбу вести, да и не с ними, как выяснилось, мы вовсе боролись, а с кем-то гораздо более высоким и могущественным, кого победить никак невозможно... До того дело в итоге дошло, что я перестал отвечать на повестки, которые каждый день вытаскивал из почтового ящика, просто не являлся в военкомат и баста! Сидел, отрешённый от всего, в своей комнате и клацал пальцем на бас-гитаре. Ждал со дня на день прихода в гости ко мне милиции.
    И вот - проводы, конец чёрной полосе ожидания, выжигавшей до дна моё бедное сердце, конец душевным мучениям. Я смирился, что мне уходить, и даже находил в своём новом положении призывника, человека, не подотчётном более самому себе, некий аромат удовольствия: приятно однажды почувствовать себя на острие, воином. Автомат,- думал,- настоящий дадут, форму зелёную с погонами, попонтую в ней. Увиделось вдруг ясно, что и у нашей, дружелюбнейшей из дружелюбных стран, враги могут быть, как мне неоднократно и говорили усталые люди в зелёных рубашках, а я не верил им! И тут вдруг, когда, наконец, сдался я - такое, целое светопредставление! Почему? За что? Но, как видно, не всё мной было учтено, не всё просчитано, не всё нашим, человеческим - если говорить в общем -  глазам и ушам подотчётно.
     Короче говоря, целый месяц я с разбитым лицом провалялся в больнице в ту позднюю, такую неласковую ко мне весну, наполненную золотой луной и неуёмными цикадами. Лежал, страдал, а вокруг гремело одно сплошное цветение! Голоногие и крутобёдрые молодые сёстры, которые, казалось, с особым значением крутились вокруг меня и розовые, тугие полушария моей задницы кололи своими острыми иглами,- так возбуждали меня к концу дня, что всю ночь я, гм, в сральнике мастурбировал, остановиться не мог. О, любовь, какие волшебные силки нужно выставить, чтобы поймать в них тебя?
    А летом - нате вам! - когда на лице свежие шрамы мои ещё не разъехались, я поступил.
    И началась у меня совсем другая жизнь, полная новых тревог и волнений. Девушку в институте повстречал, такую светлую и волоокую, влюбился не на шутку в неё, жениться даже решил - и многое другое стало происходить очень интересное. Вот как тот роковой удар в зубы мне обернулся - прямо рука судьбы!... Рука судьбы! Вот... И ничего, кроме любви или, точнее, - светлой жалости - к моим мучителям я не чувствовал. Почему так? Ответ прост. Люби, жалей - вот та простая и самая великая истина, которая одна спасёт мир от предательств и войн. Люби, и сам в ответ будешь безусловно любим. Кажется, так.
    А в армию я-таки загремел, когда бронь со студентов сняли, эхо той страшной войны докатилось до нас - молодых мужиков вдруг резко не хватать стало. О война! Когда снова раскроешь ты свои чёрных крылья над нами? Но, впрочем, война - это уже совсем другая история.



1995



                К О Н Е Ц


Рецензии