Яйца
Селена часто меняла цвет, от голубого к свекольно-бордовому. Женщины переливали в полюбившийся флакон содержимое стеклянных тар: «не дай бог, Бамбула расхлопает». Однажды Лёва отхлебнул глоток янтарной Селены, полной копии яйца, и был неприятно поражен отцовской ложью. Яички крутые, «в мешочек» и жареные с колбаской оказались гораздо вкуснее. Потому отъезд Гольцова-старшего в бессрочную командировку Лёвушка воспринял не без доли злорадства. Мама несколько дней плакала, бабушка боевито дымила крепким Золотым Пляжем. Приговаривала: «Сказано, не нашего племени воробей. Лети-лети, друг пархатый».
К семи годам Лев Борисович поумнел и разделил бытовую химию с космосом, однако отца прощать не торопился. К яйцам он относился по-прежнему хорошо.
Став пионером, Лёва научился очищать сырое яйцо от скорлупы, не потревожив нежной мембраны. Тогда он тихонько скатывал со стола дрожащий эллипс в ладонь и, повладев минутку-другую вселенной, сбрасывал её с балкона. Внизу под окнами дневалил Москвич почётного пенсионера Бузыки; попасть в рыжий капот было проще пареной репы. О существовании презервативов Гольцов ещё не знал.
В восьмом классе Лев Борисович неожиданно подвергся гормональной атаке и принялся ускоренно матереть. Он стал частенько размышлять над словами беглого Бамбулы. Важная мысль вертелась у самой границы понимания, но постоянно так и ускользала. Едва только удавалось остаться наедине, Лёва доставал из холодильника пару яичек. Он упаковывал их в мамин капроновый след и, опустив перед трельяжом штаны, сравнивал два кисета. В напольных Gustav Becker уверенно тикало время; ожидаемый паритет, уже совершенно очевидно, был не за горами. Лёва хмурился, почти припоминая, как в пору шалфейных ванночек бабка корявым желтым пальцем теребила его младенческие кукутики. Неразумный тогда, он пузырил слюнкой и заливисто смеялся в ответ. «Его? А?» – бабушка поворачивала лицо с вопросом в сторону убогой дочери. Мама румянилась над кипящей вываркой с детскими говняшками, а Лёва бил по воде ножкой, требуя продолжения игры. Но бабуля делала презрительное выражение и уходила. Горькие, тревожные минуты.
Юный Лев Борисович, набычась, некоторое время супился отражению и сердился. Затем не глядя совал руку в шифоньер. Под ворохом женского белья в пакете лежал платиновый мамин парик, по моде конца шестидесятых. Гольцов надевал его, сочно наводил помадой рот и чувствовал себя взволнованным. Повертевшись так и сяк, он, наконец, сдаивал эмоцию в ладонь. Вязкий выброс через минуту из белого делался прозрачным и приобретал абсолютное сходство с сырым яичным белком. Потрогав протеин языком, Лева умывал руки и направлялся к дивану мечтать.
Он станет героем, как Яшка Цыган, или Гойко Митич. Или как физрук Соколов. Девчонки всегда лапали глазами красавца Соколова. Широкие плечи, светлый взгляд, выпирающие бугры мускулов. Большие, обтянутые чешским трико тестикулы. Соколов. Физрук.
Скоро Лев Борисович кончил школу. Незаметно он стал взрослым и приобрел черты. Можно было начинать строить судьбу.
От Бамбулы пришло письмо. Борис Ильич жаловался на скверную жизнь в последующих браках. Бабуля театрально хлопала в ладоши и чадила бесперебойно, как броненосец Потемкин. Мама, читая пляшущие строчки, шла пятнами; подмышками у неё быстро ширились тёмные контуры обеих Америк. Лёва привычно щемил перед зеркалом прыщи и старался дышать тише. Он подслушивал. Досадные клинья проплешин, стартанув от висков, неумолимо спешили воссоединиться на темени. Даже здесь отец оказался подлецом. Кроме прочего, он был совершенно не готов участвовать в Лёвиной судьбе. Бамбула сам нуждался в помощи и стыдливо прятал между строк робкие надежды. Две фотокарточки, наскоро обрезанные по размеру конверта, предъявляли свидетельства гольцовской глупости. Лёва недолго поразглядывал лобастых зассых с шальными глазами и тем же вечером изрешетил шилом осьминожьи морды. Утром ему вручили повестку из военкомата.
В доме запахло несчастьем. Женщины несколько дней кряду подолгу уединялись на кухне; двери запирались плотно и Лев Борисович часами мучился неизвестностью. Он корил себя за былые дурашливые дерзости.
Через месяц всё встало на места. Бабушка снесла в скупку не ахти какой ювелирный запас, надела парадный жакет с медалями и посетила районного комиссара. Вечером она положила на стол Лёвин военный билет. А к субботе без особых хлопот отдала господу душу в своих угловых десяти квадратах.
Гроб к прощанию установили в гостиной. Бабка лежала помолодевшая и, казалось, почти приветливая. Лёва в выпускном чёрном костюме строго поглядывал на незнакомых людей; последний долг добросовестно отдавали не все. В голове покойной рядом со свечой стояла тарелка, бабкина супная тарелка с вензелем общепита. В нее вошедшие, вздыхая, выкладывали мятые ассигнации. Пахло парафином и цветочной прелью, за стеклом на балконном периле хохлилась голубиная пара. Провожающие выстаивали сто секунд приличия и, пряча глаза, пробирались к выходу. Тоскливо отскрипывала дверь: из подъезда тянуло стылым ноябрём, а маршем ниже вполголоса басила четвёрка багровых копачей. Лев Борисович дождался минуты tetе a tete, сунул под колючий гипюр початую пачку Пляжа и спички. Бабка чуть заметно улыбнулась.
Другие детали стерли Gustav Becker; жизнь потекла дальше.
Кавээнщиком Гольцов оказался посредственным. Реплику «в зачётке снова незачёт, зато Чуйкова ходит в мини» у него отобрали. Плохо проговаривал «ч». Но Льву Борисовичу доверили роль без слов. Лёву сделали капиталистом, с сигарой и полуметровыми ножницами из картона. Требовалось лишь молча разглядывать две гигантские, в цветных заплатах, ягодицы мировых полушарий. Над композицией корпели лучшие плакатные перья курса. Вышло красиво. Поверх акварельных территорий кое-где были изображены печальные лица негроидов. По авторской версии, расизм, помимо Штатов, лютовал в Северной Африке, Бразилии и на Новозеландском архипелаге.
Из зала доносились подлые хохотки – «Гольцов, руки прочь от Гренады». Лев Борисович краснел как стяг и норовил до конца репризы не оборачиваться лицом к публике. Ему не нравилось то, что происходит. Ему нравилась Чуйкова. Это были лучшие ноги мясомолочного факультета. Лёва с усилием отбыл номер и теперь вглядывался из-за кулис в красивое лицо Чуйковой. Он ждал реакции на шпильку. Девушка обязательно смутится. Может быть, даже выбежит из зала.
Культмассовый Эдик Рябоконь пронзил жертву глаголом; Чуйкова, улыбаясь, тряхнула выкрашенной в медь модной «химкой». И полезла в сумочку за косметикой. Даже свёрнутый в трубочку там не уместится ни один конспект. Лев Борисович выдохнул. Товарищ Чуйков не был бамбулой. Имя мясного короля в ИЛПП знала каждая уборщица. Назавтра поруганная принцесса пришла в невыносимо заграничных ливайсах. Комсомолки не смотрели изо всех сил, и Гольцов держался за сердце.
В угловую Лёвину, бывшую бабкину, комнату девушки приходили еженощно. Весёлые едрёные девицы. Они с электрическим треском стягивали через голову красно-синие блейзеры Монтана; наливные яблочки покачивались перед Лёвиным носом и вызывали счастливый стон. Гольцов до будильника проделывал невероятные штуки, но и во сне продолжал грезить о порочной рыжей гриве. «А как зовут твою маму, Лёва? Вот, возьми яички, это передал папа. Все с двумя желтками». Утром в ванной он быстро замывал подсыхающие белесые корочки на белье и слегка мокрым бежал на пару. Мысль о том, чтобы приблизиться к Чуйковой на расстояние парфюма, казалась Льву Борисовичу безумием. Сладкая дрянь, не догадываясь о разбитом сердце, в лёгкую угощала Мальборо молодых преподавателей; жизненные ориентиры у неё были перевернуты с ног на голову. Требовалось калёное железо. Гольцов налёг на науки.
У мамы начались проблемы с мозгами. Она решила наладить личную жизнь. Домашний рацион оскудел, деньги полетели в бездонные карманы спекулянтов. Мама хватала любые армянские под фирму тряпки пока у неё в кошельке не оставалась серебряная мелочь. Заегозила по вернисажам и премьерам. А сбрендив окончательно, стала изводить бумагу на рифмованную шизофрению. Однажды Лев Борисович застал в доме пижонистого быстроглазого хмыря. Гость бесшумно перемещался по гостиной в полосатых носках, трогая мизинцем осколки бабкиной эпохи. Мамаша мурлыкала бесаме муче в кухне, что-то маргариново скворчало на плите. Терпение лопнуло; Гольцов вытолкал провокатора за дверь и взялся за порядок.
Это стоило немалых волевых затрат и заняло изрядно времени. Мать со скрипом переместилась в угловую, а Лева вошел в просторную спальню. Через год он единолично распоряжался маминым жалованием методиста и определял ей карманные по своему разумению. С хаосом было покончено раз и навсегда.
Походку убежденного в правоте человека Лев Борисович приобрёл не сразу. Пришлось снести много боли и обид. Руководство образцовой птицефабрики сквозь пальцы смотрело на гигантские масштабы потерь. Лёвины доводы, подкрепляемые конспектами, бородой и срывами на дискант, результатов не приносили. Режим инсоляции птичьего стада не соблюдался, взрослые ремонтные курочки-несушки содержались в загоне с неокрепшим молодняком. Цыплята гибли сотнями.
Ужаснее всего были крысы. Оказалось, умные твари не приходят в гости, а постоянно проживают на территории. Поначалу они деликатничали с новым специалистом, предпочитая дальние околицы, но скоро зашли со знакомством. Пожилой крыс поджидал технолога, сидя в худом хозяйском кресле. Лев Борисович от неожиданности взвизгнул; старик нехотя спрыгнул и поплелся к выходу. Он наступил сослепу на Лёвин босоножек и всю дорогу ухмылялся, топорща седые усы. В этом Гольцов готов был поклясться головой отца. Заглянувший на вопль экспедитор Шишуев, несун и мерзавец, предложил Лёве точёный под вилку гарпун, такой же, как у него самого. Шишуев изводил подпольщиков целыми династиями и развешивал на проволоку трупики в назидание живым. Лев Борисович содрогался в спазмах, когда смотрел на агонию казнённого животного. Он не хотел жить в средневековье.
Экспедитор вообще был постоянной головной болью Гольцова. Шишуев воровал. С выдумкой, помногу, и использовал служебный Урал с коляской в личных уголовных целях. «Чем просить и унижаться, лучше спи*дить и молчать. Запомни, Гольцов». И ржал золотым ртом. Трезубец, подумав, Лева взял, но Шишуева по возможности старался избегать. В канун принятия новой Конституции Гольцов вступил в статус настоящего мужчины. Он заколол первую крысу и расстался с бременем девственника.
Крыса была так себе, не больше новорожденного щенка, а женщину звали Галиной Камаевной Науменко. Она бывала наездом, в числе проверяющих из министерства. Лёва не дал бы за её вятскую красоту битого яйца, но директор Птуш, однозначно, рассуждал иначе. Директор хлебосольствовал на разрыв. Он извлекал из загашников комплименты с дымком фронтовой кухни и стращал глазами чересчур языкатых бестолочей. Уже после третьей Птуш распевал «Рiдна мати моя, ты ночей не доспала».
Галина коньяк пила задумчиво, пряча в удмуртской квадратной голове жемчужные цепочки умозаключений. За время инспекции она произнесла едва ли больше трех фраз; последняя была адресована Льву Борисовичу. Слова прозвучали тихо и опасно – «Покажите. Ваш. Кабинет». Гольцов вздрогнул: портрет первого лица на стене отсутствовал, о вездесущих тварях лучше было не вспоминать. Птуш схватился за подлокотники, Галина Камаевна ногтем показала ему, как клюёт курочка. В тёмном коридоре она обдала Лёву дыханием солнечного Арарата: «Руку». Лёвино беспокойство возросло. Науменко запросто могла истребовать сердце.
Интерьер кабинета под раскосым взором сник окончательно. Немного бодрился полировкой письменный стол. Галина Камаевна назначила его точкой опоры, выдернув из-под плоского зада стопу учетных листов. Гольцов сложил ладони по швам и кусал губы. «Это – не нужно», – Галина прищурилась на плафон. Лёва приподнял локти, как перед прыжком, и захлопал ресницами. Науменко позволила себе обозначить улыбку.
Кошмар душил Льва Борисовича долгие липкие ночи. Для инспекции не было ничего святого. Инспекция цинично избавилась от нижней половины туалета и, полулёжа на столе, выжидательно раскачивала худыми фаянсовыми коленками. Таким же макаром работали неисправные дворники почётного пенсионера Бузыки. Лёва перевёл глаза в удмуртское устье и едва сдержал крик. На миг показалось, будто он глянулся в зеркало.
Последняя фраза Галины Камаевны – «ты в самом деле Лев?» – всплывала в памяти многие лета и стала ключевой в мордовании собственного эго. Лев порвал лань, лань исчезла безвозвратно. Её умчало в ночь зеленоглазое такси.
Домашние вечера были тусклыми. Телевизор Лев Борисович не любил, а в гости не звали месяцами. Черно-белые пустоты заполнялись приливами самоуважения; другой мог бы запить, но не Гольцов. Становилось теплее. Иногда вдруг давало о себе знать кавээновское былое. В пороховницах пробегала весёлая искра: Лев Борисович опускался на четвереньки и, подкараулив мать в коридоре, с лаем хватал её за щиколотки. Мама страшно пугалась, после поднимала Леву с колен и отряхивала с его бороды яичные крошки. Мама вовсю мечтала о внуках.
Предметы в доме уменьшились в размерах. Они стали плоскими и больше не заслуживали Лёвиной любви. Возможно, мать отчасти была права: что-то шло не так. Гольцов принялся моделировать образ второй половины; всякий раз софиты сходились на скромной птичнице Меркуловой. Девушка, шептали в бухгалтерии, жила вдвоем с матерью, а не так давно перенесла выкидыш и развод. И ещё, нередко с надеждой поглядывала в его сторону.
Однажды ночью Лев Борисович внезапно проснулся. Он на цыпочках вышел из спальной и, ошеломлённый, застыл перед вечными Gustav Becker. Часы молчали. Крылья-стрелки разметались на без пятнадцати три, мёртвое стекло циферблата отражало зарождающийся рассвет. В туалете неожиданно послышались бабкино недовольное бормотание, зашумел сливной бачок, и всё стихло. Лёва, похолодев, скользнул под влажное одеяло. Он не сомкнул до утра глаз. В голове пульсировало слово «клянусь».
Весь день работа валилась из рук. Цифры путались, наливная ручка потекла, измарала затёкшие пальцы. Мысли скакали аллюром, а то слипались в маленькую сонную улитку. Лёва распахнул окно и задышал, со свистом втягивая воздух. Подошел Шишуев с пикой Победоносца. На зубце отчаянно имитировала бег белобрюхая паскудница. «Чё. Пятница… Ты не?» Шишуев без особой надежды, скорее привычно, щёлкнул по кадыку. Лев Борисович качнулся на каблуках и, впервые, неожиданно для себя кивнул.
Пили в зерновой. Прохвост Шишуев оказался симпатягой. Он опекал Лёву, как родной старший брат. Кормил с ножа салом. Разок вытер под Гольцовским носом ребром ладони и трепал по щеке. «У меня верхний сосед жидёнок. Похер». Когда стемнело, домой Лев Борисович заупрямился: сам. Не к спеху, да и птицу хорошо бы глянуть. Шишуев посмотрел с сомнением, но ушёл. Лёва бросил на кукурузную гору пустой мешок, вытянулся, скрестив на затылке пальцы.
Заполночь в амбар зашел Рубен. Так звали бабы боевого главного петуха. В лунном свете Рубен был особенно импозантен. Маршальский гребень, размером с ладонь, стоял кровавой перчаткой. Широкая грудь равнялась Лёвиной. «Со мною было такое», – сказал он тихо. «Главное, будь бойцом. Как Фидель из 7/31 - ЦЖ. Его уже нет, но память жива». Минуту оба молчали. Лёва обдумывал услышанное. Петух вновь напружинил гребень и скосил глаз. Тут же, резко отставив ногу, наступил на пробегающего крысюка. Лёва поджал колени; грызун в последней панике верещал на ультрачастотах. Рубен, приладившись, дернул второй лапой и оторвал вредителю голову. Гольцова ударил озноб; он глотал ужас, впившись зубами в кулак. «Такая жизнь, Лев. Ладно, пойду. Светает».
Лиза Меркулова проживала на улице Иоганна С. Баха, в зелёненькой хрущовке с голубятней во дворе. Первый этаж. Можно было не выходя из кухни поливать грядки. Лизина мама ухаживала за тюльпанами, или помидорами, или чем-то ещё. Лев Борисович уже не имел стопроцентного зрения. Он ходил кругами и не приближался настолько близко: что надо, Лев Борисович разглядел на производстве. Девушка не была слишком хороша собой. Лиза Меркулова была под стать родной пятиэтажке на Баха. Гольцов кратко оценил всё оптом – «ничего».
На службе Лев Борисович сделал ещё несколько генеральных проходов. В ответственный день он, по случаю, появился в какого-то цвета плаще и шляпе. Безупречно перпендикулярно сидели очки. Лева хмурился, притормаживая вблизи Меркуловой, щёлкал наливным пером и наносил на последнюю страницу блокнота каляку-маляку. В Лёве давно дремал неплохой стратег. Птичница всякий раз немедленно отставляла кормовое ведро. Вытирала руки о фартук и с готовностью смотрела на Льва Борисовича. Очевидно, дело было в шляпе, да и харизме, в целом.
Тянуть дальше стало невозможно. Гольцов решительно спрятал блокнот, приблизился вплотную и заглянул Лизе Меркуловой в глаза. Он подёрнул ноздрями. Пахло капельку потом и совсем чуть-чуть ссачками. Волнение улеглось. С губ слетели драгоценные простые слова. Серые облака вспорола солнечная улыбка, зазвучала свирель, сотни кур, обнявшись, запели осанну.
Малыша совместными усилиями назвали Мишанькой. Михаил Львович Гольцов – это звучало вполне обнадеживающе. Мальчик и рос удивительно смышлёным. Рано пополз. Прятал папины очки в неожиданных местах. А к четырем-пяти годам уже задавался многими вопросами. Больше всего Мишку интересовали яйца – в них жила тайна. Отец перед отъездом так прямо и сказал ему: «Яичко, Мишань, есть полная копия нашей вселенной». И эти слова пацан запомнил крепко.
Свидетельство о публикации №212120901470
Игорь Струйский 07.11.2023 14:50 Заявить о нарушении