А роду мы мужицкого

                Борис МИРОНОВ               

А РОДУ МЫ МУЖИЦКОГО …

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОЕ ДРЕВО ПРОСТОГО КРЕСТЬЯНСКОГО РОДА



ВСТУПЛЕНИЕ

    … Родовая деревенька крестьян Мироновых с интригующим названием Свистогузово расположена километрах в 10 восточнее села Михайловского. Родитель мой Миронов Пётр Александрович частенько хаживал этим кратчайшим путём в Пушкинские Горы, где он работал, и, конечно же, возвращался домой. Теперь никому бы в голову не пришло отправиться в Пушгоры (как у нас говорят) напрямую – дорогой старших поколений, потому что километрах в трёх от Свистогузова – «большак», шоссе с асфальтовым покрытием. А по большаку ещё в недавнее советское время – время, как ни крути, стабильное - «цельный день» носились навстречу друг другу комфортабельные автобусы отечественного производства и венгерские «икарусы» – неуклюжие на вид, но быстроходные, как такси, дизели. Дошёл до большака, или до станции, как у нас говорят, – тут тебе и автобусные остановки. Хочешь в Пушгоры – садись на этой стороне дороги и через двадцать минут ты на месте. Хочешь в Новоржев – поезжай в противоположную сторону, и через двадцать минут ты в Новоржеве. Дорога одинаковая – по пятнадцати километров в оба конца. Увы, в настоящее так называемое переходное время уехать с Алтунской станции – проблема, потому что район, да и область, основательно захирели, ухнули в небытие всяческие производства и промыслы, разбежался народ, и на автобусах просто стало некого возить. Разве что выручают междугородные автобусы, добросовестно подбирая немногочисленных путешествеников.
Кстати, о станции. Теперь здесь расположен один-единственный дом, в котором обретает дорожно-ремонтная служба. До войны и во время оккупации на этом участке пути находились несколько добротных зданий и даже двухэтажный дом, в котором были магазины – промтоварный и продовольственный. А слово «станция» пришло из далёкого прошлого, с тех времен, когда появилась «почтовая гоньба» из Новоржева в Святые (теперь Пушкинские) Горы. Увы, появилась она после смерти поэта.
Путь его из Петербурга в Михайловское лежал через Гатчину, Лугу, Боровичи, Порхов, Бежаницы, Новоржев и Алтун. В Новоржеве Пушкин всякий раз останавливался и ночевал в гостинице купца Касатонова, где он либо ждал лошадей из Михайловского, либо нанимал экипаж. Наверно, во время томительного ожидания сочинил он шуточные строки, посвящённые Новоржеву, месту моего рождения:
Есть в России город Луга
Петербургского округа;
Хуже б не было сего
Городишки на примете,
Если б не было на свете
Новоржева моего.

     Коль скоро речь зашла о Пушкине, то самое время указать ещё на ниточки, связывающие великого поэта с селом Алтун – имением князя Львова, чьё имя неоднократно будет фигурировать вкупе с именами моих пращуров. В книге «А.С.Пушкин» из серии «Жизнь замечательных людей» её автор В.Гроссман, указывая на жизненную основу второй, обличительной части стихотворения «Деревня», в числе тиранов-помещиков называет хорошо знакомого поэту князя Львова, при одном имени которого трепетали все чиновники губернии.
Пушкин неоднократно бывал в Алтуне, не мог не бывать по двум причинам. Первая: тогда дорога в Михайловское пролегала не в километре от Алтуна, как в более поздние времена, а прямо через Алтун и далее. Не доходя с версту до Устинова, она сворачивала под прямым углом на Жарки  в сторону Сороти, оставляя позади соседние деревни Канашовку и Свистогузово. Вторая причина: хозяином Алтуна и современником поэта был Алексей Иванович Львов, тогдашний губернский предводитель дворянства, и, согласно этикету, Пушкин не мог не предстать пред его очи.
Имя А.И Львова упоминается в переписке Пушкина. Именно в Алтуне, по уверениям историка, он написал два стихотворения в альбом П.А.Осиповой.
Быть может, уж недолго мне
В изгнанье мирном оставаться,
     Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
     Душой беспечной предаваться, -
писал поэт в одном из них. И не исключено, что посматривал при этом в окошко на Алтунское озеро.

Д О М А !

Автобус, едущий из Пушгор, центробежной силой выносится на вершину холма и останавливается. «Алтун!» - объявляет шофёр. Я выскакиваю на дорогу, и первое, что вижу, - деревеньку в полутора километрах от меня. Наезженная просёлочная дорога зигзагом поднимается из ложбины в гору и исчезает среди зелени садов. Отчётливо видны лишь немногие крыши с телевизионными антеннами. Я знаю, что деревенька называется Задолжье и что в ней родилась моя мать – Елизавета Дмитриевна. Здесь всегда жили родители отца моей матери – деда Шоры. Таким было деревенское прозвище Васильева Дмитрия Васильевича.  Здесь он женился на моей бабушке – сироте Дуне, Евдокии Ивановне Ивановой, которая родила ему одиннадцать детей. Я давно и хорошо знаю это, но никогда не доводилось мне бывать в Задолжье.
Меня влечёт Алтун – место, где прошло моё раннее детство; место, которое связано с самыми первыми, самыми яркими моими впечатлениями; где жили мои предки в не такие уж далёкие, но безвозвратно канувшие в вечность времена; место, где я пережил вместе с родными тяжкую годину, имя которой - оккупация.
Алтун – по другую сторону дороги. Сразу за мельницей, выстроенной на холме при въезде в село,  начинается парковая зона, в центре которой некогда была расположена резиденция князя Львова: огромный дом с немногочисленными, но основательно и на широкую ногу возведёнными жилыми и хозяйственными постройками.
Но не будем торопиться. Итак, мы стоим на холме неподалеку от станции. Прямо перед нами – большое озеро с лесистыми берегами. От станции до него – менее километра. До берега с холма спускается широкая и ровная полоса пахотной земли. В 20-х годах она была пожалована трём крестьянским семьям: Поповым, Портновым и семье моего деда Шоры. Дед  до того не имел ни кола,  ни двора, а жил вместе с женой и детьми  в доме, построенном помещиком специально для работников и их семей. Так на свет появился хутор, которых в окрестностях Алтуна, на барских угодьях, возникло несколько. Кстати, стал хуторянином и другой мой дед – Миронов Александр Антипович.   
Обочь поля, слева от нас, из земли сочится едва заметный ручеёк. Узкая долинка ручья – место низкое и сырое, от неё тянет прохладой, а так как дело к вечеру – кое-где на кустах по берегу ручья уже повисли сырые клочья тумана. Пересекаем луг. За ручьём поле поднимается в гору, к мельнице, кирпичный остов которой виден отовсюду.
Немцы, теснимые в сторону фатерлянда, пытались смести мельницу с лица земли, однако удалось им это лишь отчасти: видно, добрые мастера возводили её стены. За мельницей дорога вступает в тенистую дубовую аллею. Это парадный въезд в село.
Таков вид от большака. Но до самого села надо пройти около километра. Повернемся налево под прямым углом и нырнём вслед за дорогой в узкий коридор, образованный дубами и серебристыми тополями. Ноги, как и везде здесь, утопают в песке, а воздух напоён вязким ароматом мёда, разогретого на солнце, а затем помещённого в тенёк. Это цветёт медуница, высокой стеной обступившая дорогу с обеих сторон. Её кремовые кисти, мохнатые из-за многочисленных мелких цветочков, источают благоухание. Всюду в России можно встретить это растение, известное как вязолистная таволга, или лабазник, но нигде не доводилось мне встречать её такой рослой и пышной.
В прогалке между деревьями в сторону большака – затянутый ряской пруд. Вдоль топких и низких берегов его обильно произрастают камыш и рогоз с чёрными бархатными початками. Где-то рядом возятся и покрякивают утки. Помнится, во время войны пруд был чистым и каким-то просторным. А на берегу его находился дом городского вида с застеклённой верандой. Почти у самой дороги с обеих сторон её стояли дома. В двухэтажном розовом доме располагался магазин. Место было весёлое и оживлённое. В праздничные дни этот участок большака был излюбленным  местом народных гуляний. Скобари целый день прогуливались семьями по замкнутому кругу рядами в несколько человек, взявшись под руки. Истошно голосили гармошки, надрывались, распевая частушки и песни, гулёны.
Дорога, по которой мы спускаемся с холма, вдыхая ароматы медуницы, выводит нас на другую – нижнюю, как её называют аборигены. По ней движется весь транспорт, тогда как верхняя, по которой топаем мы, давно превратилась в пешеходную.
А вот и мельница. Она смотрится куда как внушительно, когда разглядываешь её из-под кроны вот этого древнего дуба. Чуть подальше, у самой дороги, - яма, заросшая бузиной, татарником и крапивой. Вроде бы совсем недавно, всего каких-нибудь шестьдесят с небольшим лет, перед самой войной в избе, стоявшей на этом месте, жил мельник. Был этот мельник ни больше, ни меньше, как опять же родной мой дедушка Шора. А переселился он сюда после того, как в середине тридцатых годов спалили его хутор. Думаю, враги частной собственности и ненавистники «богатеев» – очень уж хорошо, по деревенским понятиям, зажил на хуторе дед. С «домом мельника» у меня связано несколько ярких и, что особенно ценно, первых в жизни впечатлений.
Но вот мы входим в село. В первом доме слева с большим приусадебным участком живёт родня: моя родная тётя Нюша, сестра моей матери, с дочерью и её семьёй. Справа от дороги дом дяди Яши Богданова, а дальше – капитальное здание каменной кладки в псковском стиле. Это склады.

З А М О К    

Крепок был последний отпрыск князя Львова. Дата на стене, выложенная красным кирпичом, - начало ХХ столетия. Похоже, всё, составляющее красу и гордость имения, построено в это же время. Метров через сто по правую руку находился «замок» – барский особняк с с широким подъездом к порталу, с огромной клумбой цветов на лужайке перед домом, с каменными вазонами, водружёнными на прямоугольные гранитные тумбы.
Я уже не помню всех деталей этого чудного сооружения, но в памяти моей остались высокая круглая башенка на северной стороне дома, на которую нужно было подниматься по витой железной лестнице; шести- или семигранная башня с узкими окнами на южной оконечности, где, по преданию, проживала старая княгиня; галерея по всему второму этажу, колонны, просторные комнаты с высокими до потолка окнами и паркетными полами; зала в два этажа высотой с кафельным полом и балкончиком для оркестра, широкая мраморная лестница на антресоли второго этажа, ограждённные перилами с резными фигуристыми пилястрами. На противоположной стороне дома огромные двери открывались на террасу - к искусственному пруду, который имеет форму обеих Америк – Северной и Южной. Зеркало пруда с прихотливо изогнутыми берегами лежало гораздо ниже и омывало ступени лестницы, опускающейся к воде. Серебристая листва могучих ив и ныне каскадами ниспадает в недвижные воды пруда.
Ныне пруд, ещё до войны неоднократно и тщательно очищаемый, превратился в неопрятный земляной сосуд с мутным желе вместо воды, подёрнутым обильной ряской. Водомерки и всяких болотных семейств родов и видов насекомые кишат на поверхности, лишь тритоны да лягушки всплесками оживляют поверхность жижи. Но до сих пор на крохотном полуострове лежит гранитная плита, рядом с которой, по рассказам стариков, некогда находилась беседка с мраморными колоннами. Под плитой покоится прах безвременно сдохшего кобеля, якобы единственного под луной существа, любимого князем.
(Кстати, пруд чистили и мой дедушка Миронов вместе с отцом и дядей Колей. Дело это было непростое: перед чисткой надо было спустить в озеро всю воду, а после – проследить, чтобы пруд заполнился до нужной отметки.) 
В нескольких десятках метров от пруда и ниже его расстилается Алтунское озеро, всего какие-то пятьдесят лет назад полноводное и рыбное. А ныне мелкое настолько, что когда плывёшь на лодке, уже на полуметровой глубине виден взвешенный ил, который невесть каким толстым слоем лежит на твёрдом основании дна.
      Озеро катастрофически быстро умирает, и проведённая некогда мелиорация ускорила это умирание. Она помогла отвоевать у озера прибрежное болото в несколько гектаров, но никогда новоиспечённая нива не была использована во благо человека, зато стала украшать пейзаж рядами вывороченной земли, торчащими вкривь и вкось корнями деревьев и кустарников. Увы, недоволен делами рук преобразователей природы не только я, горожанин, готовый пустить слезу при виде буколического пейзажа, - ропщут мои земляки, считающие «победу» над маленьким кусочком природы никому не нужным делом, тем более что, по их словам, немало добротных пахотных земель, некогда кормивших жителей нескольких окрестных деревень, катастрофически запущено.
В барском особняке было много комнат. Называют цифру 70. Мама моя говорила, что комнат было около пятидесяти, а вот тётя Нюша, бывшая в юные лета поварихой у Львова, насчитала всего 25. Думаю, это самая реальная цифра.
Некоторые старожилы Алтуна (а ныне к их числу относятся в основном те, кто никогда в глаза не видал «дворца») утверждают, что жилая площадь дворца составляла 10 тысяч квадратных метров. Нелепость такого утверждения очевидна. При такой жилой площади общая должна составлять 13-15 тысяч кв. м., не менее. Это, грубо говоря, по семи тысяч кв. м. на каждый этаж. Следовательно, дом занимал площадь в 70 соток земли, или был он в длину где-то 140 метров, а в ширину 50. Если принять жилую площадь каждого этажа равной пяти тыс. кв. м., то на таком этаже могло бы размещаться 50 комнат, каждая площадью 100 кв. м. Тогда сколько же окон могло быть на каждом этаже – 100, 200 или 400? Воззримся на сохранившееся фото: на втором этаже отчётливо видны лишь 12 окон.
Возьмём циркуль-измеритель и попробуем установить истинные размеры здания. Если принять высоту этажа за 4 метра, длина здания по фасаду составит где-то 36 метров. Примем «от  фонаря» ширину его равной 18 метров – явно больше реальной. Тогда общая площадь каждого этажа будет 648 кв. м., а жилая максимум 500.
     Исходя из числа окон второго этажа и личных воспоминаний автора, можно с известной долей нахальства утверждать, что по фасаду на нём размещалось не более 10 комнат, а на обратной стороне – максимум 6. На первом этаже комнат было меньше. Итого примем, что общее число комнат в барском особняке было около 30 – вместе с подсобками и кладовками. Но, спрашивается, зачем так много?   

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Передо мной – очень важный документ, извлечённый мною много лет назад из музея Алтунской школы, основателем которого был директор её и муж моей двоюродной сестры Иван Павлович Чередник. Это «Историческая справка об Алтуне», писаная кем-то из учеников. В ней присутствует и прелесть наива и его невразумительность. Но главное – «Справка» содержит ценную информацию. Цитирую по тексту:
«Село Алтун было имением князя Львова. Львов жил до 1914 года в красном доме, где теперь размещается одно из двух помещений школы. Новый дом строили князю три года. Кирпич был местный. В день его делали 1000-1200 штук. При строительстве дома вырезали много деревьев.
Львов и его семья жили в двухэтажном замке. Верхний этаж был с балконами и колоннами. В стенки дома были вмонтированы бронзовые львиные головы с раскрытыми пастями и с кольцами в них. Дом был облицован кафельными плитами, Фасад был также украшен плитами. На камне была большая ваза с цветами. В доме было 70 комнат.
(Цветников в виде каменных стел с гранитными вазами было два. Один из них мой троюродный дядя Митя – Дмитрий Васильевич Зиновьев увёз в Пушкинский заповедник в бытность свою замом Гейченки С.С., а другой не отдал ему Иван Павлович. Увёз он и многотонное каменное кресло, стоявшее рядом с цветочной клумбой, на котором мы так любили возиться в детстве. Теперь оно на свертке от Святогорского монастыря к турбазе украшает собой газетный киоск, приткнувшийся в углу поляны. – Примечание автора.)
В одной из обширных комнат размещалась выставка сельскохозяйственных культур. Была большая столовая и винтовая лестница (? – Прим. автора.) Комнаты были светлые, большие. Уже в то время дом освещался электричеством. Вода подавалась по водопроводу. Было паровое отопление. Замок находился в густом тенистом парке. В парке были редкие для наших мест породы деревьев. В нём никто не мог ходить, кроме князя, его гостей и близких.
Рядом с парком находились кладовые – длинные помещения в земле с высокими крышами. Стенки кладовых выложены из бутового камня. Они прекрасно сохранились. В стенках вмонтированы решётки. Под закромами циркулировал воздух, отчего хлеб не плесневел и не портился, а овощи и фрукты были всегда свежими.
Кладовых было две. Одна находилась неподалеку от мельницы и почти напротив её. Чуть подальше, на поле, стояло большое гумно с ригой, где урожай зерновых доводился до кондиции.  Вторая кладовая была севернее замка, рядом с прекрасным садом. В саду росли плодовые деревья и кустарники самых лучших сортов, многие из которых выписывались из-за границы.
За парком проходила насыпная дорога до самого леса. Львов      имел огромные лесные массивы. В лесу каждое дерево было пронумеровано. Одного леса было 500 десятин. Львовские леса доходили до самой Сороти. Лес был такой густой, что проехать по нему на телеге было невозможно.
Кроме ветряной мельницы в поместье была ещё и паровая. Она работала только на Алтун.
Хороший доход барину приносило озеро. В нём разводили и выращивали много самой разной рыбы. Чтобы она не уходила из озера, на проточных канавах ставили решётки. Ловить рыбу нанимали рыбаков. Крупную привозили на хранение в кладовые, а мелкую снова выпускали в озеро. На болоте за озером жили дикие козы – косули.
На берегу озера рядом с замком было построено две купальни – одна жёлтая, а другая – зелёная. А дальше на берегу в 1897 году было сооружено огромное строение из гранитных камней-валунов, оставшихся на память от ледникового периода, в котором разместился спиртзавод. Спирт получали из картофеля, который приобретали у крестьян. Готовую продукцию в бочках отправляли в Сущево, на железнодорожную станцию. К заводу по ивовой аллее ведёт мощенная булыжником дорога. Она - продолжение дороги, которая ведёт к кладбищу, а потом в сторону Устинова и дальше. У въезда в аллею до сих пор стоит каретный сарай, тоже сложенный из валунов. Он стоит на углу. Почти напротив него некогда находился двухэтажный дом, который называли «семейным». В нём жили работники имения с семьями. По
старинке его ещё называли «людской». Первый этаж был каменным, а второй деревянным. В доме были две столовые. Большой огород, обсаженный елями, обслуживали восемь работниц. Сейчас там построены два коттеджа. Неподалеку располагался курятник, в котором содержались куры. Их было больше одной тысячи.
Возле школы стояла и стоит поныне конюшня, огромное здание из кирпича и дикого камня. Помимо 40 лошадей князь содержал здесь коров и свиней. Корм скоту подавался с чердака через подъёмные люки в потолке. На чердак сено и прочие корма завозили на телегах, которые заезжали туда по мощному контрфорсу.
В этом же здании находилась и псарня, в которой обитали 20 гончих собак. В липовом парке возле острова Уединения в железных клетках содержались две лисицы.
Вокруг рукотворного острова по замкнутому кольцу текла небольшая речка.  На острове была построена беседка, куда можно было попасть по горбатому мостику. Это был непременный атрибут парковой архитектуры 19-го века. Их было немало в парке, который разрушили время и бесхозяйственность.
Большую ценность представлял в имении Львова громадный регулярный парк, засаженный деревьями разных пород, в том числе и редкими для нашего края: кедрами, лиственницами, серебристыми тополями, ясенями, каштанами и кустарником спирея. Ещё в начале прошлого века на берегу озера росла большая пирамидальная туя, плоские узорчатые листья которого школьники охотно использовали как книжные закладки.
Парк площадью четыре гектара состоял из двух частей, разделённых центральной дубовой аллеей села, восточную и западную. Восточная часть спускалась к озеру. Это был пейзажный парк. Именно в нём располагался искусственный пруд, имеющий контуры американских континентов, беседки и купальни на берегу озера.
Западная часть представляла собой регулярный парк с искусственными прудами, в центре которых были острова, цветниками.
В имении были три плодоносящих сада, ограждённых лесозащитными полосами из дубов, лип и елей.     
Западная часть парка была значительно вырублена фашистами, сады не сохранились. Пруд в юго-западной части парка высох. Уровень воды в Алтунском озере понизился на полтора метра, берега его обмелели и поросли камышом. Планировка регулярной части парка значительно утеряна. Не сохранились ивовая и еловая аллеи в центральной части усадьбы.
Основная особенность планировочной структуры парка – все подъездные пути, ведущие к центру имения, обрамлены аллеями: с севера – еловой, с северо-запада – липовой, с запада и юга – дубовыми.  Сейчас сохранились дубовая аллея длиной 100 метров, еловая – 150, липовая – 200 метров и отдельно стоящие деревья в западной части парка.
Восточная часть сохранилась лучше, остались группы деревьев пейзажного парка. На фоне озера и леса на его противоположной стороне эти островки парка по-прежнему удивительно живописны».
Вот вам и вся историческая справка.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЭКСКУРСИИ

Перед господским домом, метрах в ста от него, стояли и стоят поныне два кирпичных дома  - белый и красный. Должно быть, с «галдареи» они скорее угадывались сквозь кроны деревьев, чем были видны. В красном зимой обычно проживал Львов со своим семейством и прислугой. Тут же готовили пищу. В белом доме, который был зеркальной копией красного, находилась людская. Тут проживала дворня всех чинов и званий, которая несла ответственность за то, чтобы барину «житьё было привольное».
За белым домом расположен и поныне скотный двор и конюшни, достойный и внимания и удивления. Представьте огромное здание из камней-валунов - так называемых «бараньих лбов», шаров, обработанные матерью-природой в ледниковый период. Шары эти полуметрового и чуть более диаметра рассекались пополам и ставились полусферами друг к другу. Пустоты заполнялись бетоном. Снаружи стена представляет собой собрание гранитных кругов разных цветов и оттенков, бетонные поля между которыми утыканы мелкими камешками. Получается и очень красиво и в высшей степени основательно. Интересно отметить, что подобные сооружения характерны для местностей, где некогда проходил ледник. К удивлению своему увидал я однажды в фильме о Фарерских островах алтунские сараи и амбары.
Итак, скотный сарай был необыкновенно обширен, о чём довольно подробно рассказывает нам Историческая справка. Просторные въезды в само помещение, въезд на чердак, который служил складом сена и другой провизии для животных. Внутри – рай для лошадей. Это я хорошо помню с детских лет. Для каждой – стойло с яслями, деревянные полы, чистота и уют. В памяти до сих пор сохранился тот тёплый особый дух, который исходит от здоровых, хорошо поработавших животных. Да, пахло потом и мочой, но как нам, деревенским мальчишкам, нравилось толкаться у яслей, совать в рот своим любимцам – огромным и добрым лошадям – пучки душистого аппетитного сена.
Но отправимся обозревать окрестности. Каретный сарай находится неподалеку. Влево от него – дорога в зелёной трубе старых деревьев, смыкающих кроны. В основном это старые дуплистые ивы. Между ними густо посажены сиреневые кусты. Как благоухают они в мае!
Дорога огибает кладбище – последний скорбный приют моих многочисленных родственников, отмеченный высокими соснами, буйными зарослями бузины, сирени и невероятно высокой травы.
За кладбищем широкая дорога елозит с холмика на холмик в россыпях белого песка, которым основательно засыпан молодой, но частый с густым подлеском бор. На моей памяти он был спелым с огромными вековыми соснами, но немцы основательно проредили его – частью из-за боязни партизан, которые могли почти вплотную приблизиться к селу; частью для того, чтобы использовать для строительства оборонительных сооружений где-то в районе Пушкинских Гор. Тех самых сооружений, которые составили оборонительную линию «Пантера», позволившую супостатам продержаться на берегах Сороти почти на полгода больше, чем в Новоржевском районе. И это всего в каких-то десяти километрах отсюда.
Справа на бугре – Канашовка, соединённая с лесом аллеей яблонь. А если проехать по дороге дальше, то через полтора – два километра появится деревня Устиново, за ней на берегу озера Вередожино - Батково, Лукино и деревня Лябино, расположившееся на его противоположной стороне.
В Канашовку из Алтуна можно попасть двумя путями. Самый короткий начинается за каретным сараем, если повернуть направо. Ивовая аллея выведет к тому самому огромному сараю, в котором некогда был спиртзавод. Зайдём за него и увидим сразу две деревеньки – Канашовку и справа от  неё Свистогузово. Вот эта последняя, стоящая на опушке леса, и есть родовая деревня моих предков. С Канашовкой их разделяет небольшая ложбина, по которой едва заметно струится (вернее струилась до мелиорации) вода в неглубокой канаве – так у нас искони называют рукотворные каналы, связывающие цепь неподалеку друг от друга расположенных озёр. Эта канава вытекает из Алтунского озера и впадает в Лябинское (Вередожино).
      У самого берега Алтунского озера, прямо напротив бывшего спиртзавода, ещё во время войны стоял дом, который называли «чиновниковым». Не поручусь за достоверность, но будто бы чиновник этот был по акцизному ведомству и надзирал за деятельностью спиртзавода и маслозавода, некогда расположенных тут же.
     Дом чиновников я хорошо помню. Сейчас от него остались только кусты бузины, а летом 1952 года я ходил ещё по его отлично сохранившемуся фундаменту и однажды, приподняв ветви бузины, увидел вдруг текст на бетоне, начертанный красивым, немного вычурным почерком. Он гласил: «Фундамент этот заложил в 1930 году Миронов Александр Антипович» и подпись моего дедушки.
Дедушка был известный окрест печник и каменщик, большой специалист по печкам, фундаментам и прочим строительным делам, где в ходу были камни, кирпичи, раствор, кельма-мастерок и умелые руки.
Было в Алтуне в разное время немало и других строений: оранжерея, уничтоженная фашистами, семейная – так назывался уже упомянутый ранее дом, где жили рабочие с семьями. Не знаю, когда он исчез, этот просторный дом, но во время войны ещё стояли остатки кирпичных стен первого этажа, в которых ютились ласточки. Теперь ничто не напоминает о его существовании.
Был на берегу озера ещё один большой двухэтажный дом. Его в 1917 году в революционном запале сожгли устанавливавшие в деревнях и селах уезда народную власть Новоржевские коммунисты, а по камушкам и кирпичикам растащили местные жители.
Алтун был маленьким ботаническим садом. Аллея конских каштанов украшала дорожку возле замка. Могучие кедры плодоносили на окраине села. Сейчас остался один из них. Остальные погибли, видимо, от старости. Не думаю, что это были единственные диковины в селе, но умолкаю, так как не имею более подробной информации.
Парк за конюшней, частично застроенный после войны и оголённый, до сих пор хранит следы парковой архитектуры, не уступающей по выдумке Тригорскому парку. Остатки зелёных беседок, залов. Искусственный остров на пруду в центре парка даёт возможность без особых усилий представить ажурные мостики, перекинутые через рвы с водой. Угадывается место, где на острове стояла беседка.
Наверно, создаётся впечатление, что крестьянский сын, пишущий эти строки, идеализирует времена, когда процветала барщина, и всё вокруг было подчинено прихоти титулованного бездельника. Пожалуй, да. А что осталось от строя, где частная собственность была уничтожена, от строя, совсем недавно канувшего в Лету? Нивы и пахотные угодья, превращённые в поросшие бурьяном пустыри, безлюдье и упавшие в самом прямом смысле деревни? Только пышные купы деревьев указывают на некогда процветающие барские поместья, да и те скоро пропадут, потому что деревья тоже стареют и умирают, а советские хозяйственники не утруждали себя заботами об украшении среды своего обитания.      
Конечно, если бы немцы не разрушили село, всё здесь могло бы быть иначе, потому что уже в двадцатые годы Алтун представлял большой интерес для властей как место, где было всё, необходимое для создания учреждений областного или районного масштаба. В 1920 году в Алтуне был открыт сельскохозяйственный техникум, который со временем должен был стать институтом. Но позднее техникум переехал в имение графа Строганова в Волышово, а потом во Псков. Приблизительно в это же время здесь функционировала коммуна «Светоч», членами которой стали бедняки, собранные со всего района. Коммуна дотянула до голодного 1926 года, а потом коммунары разбежались по всей стране в поисках сытой жизни. Кто-то из них добежал до уральского города Миасса, неплохо устроился здесь и выкликнул друзей-коммунаров. Приехали сразу несколько семей. И в более позднее время, уже после смерти отца всех народов, когда колхозники стали получать паспорта, вконец обнищавшие скобари разбежались в места, обласканные властью, уезжали они и к своим уральским родственникам. Нынешние потомки их уже ни сном и не духом не ведают о своих псковских корнях.
После техникума барский особняк сначала был приспособлен под санаторий железнодорожников, а перед войной в него переехал дом инвалидов. Во время войны в доме жили немцы, которые, уходя, и взорвали дворец до самого основания.

КНЯЗЬЯ ЛЬВОВЫ

Когда же впервые появились Львовы в Алтуне? Наверно, самую полную информацию об этом сообщает Владимир Михайлович Фёдоров в своей книге «Алтун». Вот что он пишет:
« Ещё в 1749 году, по данным канцелярии Псковской провинции, одному из предков Львовых – Льву Михайловичу (умер в 1758 г.) принадлежала пустошь (то есть невозделанный, незаселённый участок земли) Алтун, доставшаяся по купчей от дворянина Ивана Елягина. Видимо, из-за своего возраста Лев не успел обжить новые земли.
Приобретённую пустошь облюбовал под строительство отставной сухопутный майор Иван Большой Львов. Гражданский чин – коллежский асессор. Вероятно, новый хозяин сначала отдавал предпочтение деревне Вехно, что раскинулась на берегу большого чистого озера. Именно в Вехне в 1769 году, в основном на средства Ивана, была построена Спасо-Преображенская церковь. Которая красуется здесь и поныне.»
Местом рождения сына Ивана Алексея (1780 г.) указывается уже сельцо Алтун. Это в бытность Алексея Ивановича бывал А.С.Пушкин в нашем селе. Конечно, и господский дом и хозяйственные постройки в то время были деревянными. Где они располагались никто из старожилов знать не может, однако с уверенностью можно утверждать, что господский дом находился на берегу озера. Там, где стоит теперь деревянное здание школы. Рассказывают, что и после того, как в начале прошлого века, накануне революции, был построен чудо-дворец, князья в летнее время предпочитали жить в деревянном доме.
Бабушка моя Евдокия Ивановна, бывшая кормилицей детей последнего князя Владимира Львовича неоднократно рассказывала мне, что зимой баре вместе с прислугой жили в красном доме, потому что «топить огромную каменную хоромину дров не наберешься». Парков, величественными остатками которых мы сейчас любуемся, при Пушкине, конечно, не было.  Однако и в то далёкое время барский дом славился роскошью интерьеров, картинной галереей, псарнями и обширными конюшнями. Львов, судя по всему, вполне разделял модное среди помещиков увлечение псовой охотой.
Скромная усадьба в Михайловском не шла ни в какое сравнение с роскошными домами помещиков-соседей, быт которых поэт так красочно описал в своих произведениях. Многие и не только новоржевские дворяне, прочитав «Дубровского», узнавали в Троекурове Львова. Умер Алексей Иванович до 1844 г., оставив после себя четверых сыновей: Ивана, Александра, Леонида и Павла. После раздела наследства владельцами Алтуна стали Александр и Леонид.
Леонид Алексеевич родился в 1818 году (его брат Александр – в 1817). В 20 лет (в 1838 г.) он уже кандидат юридических наук после окончания Санкт-Петербургского университета.  До 1852 года находился на государевой службе, занимая ответственные посты в ведомстве МВД и при Департаменте Духовных дел иностранных исполнений.
Поселившись после отставки в Алтуне, он становится почётным мировым судьёй Новоржевского уезда, уездным и губернским земским гласным дворянского собрания, губернским предводителем дворянства.
До приезда Леонида в Алтун полновластным хозяином здесь был его старший брат Александр Алексеевич, с именем которого связано немало скандальных историй. Широкое хождение в прежние времена имела история о том, как Александр Львов ходил со своими крепостными брать приступом Новоржев. Он имел обыкновение разъезжать по уезду в золотой колеснице и тигровой шкуре. Вся дворня его была увешана какими-то орденами, вроде «льва» и «солнца», а сами они были совершенно голыми. И князь был голый. Однажды он собрал свою армию и двинул её на Новоржев. Осадил город и даже начал пальбу из пушки. Спасибо находчивому исправнику: тот нашёл какие-то ржавые ключи, положил их на бархатную подушечку и торжественно вышел навстречу неприятелю. Осада была снята.
Об этом поведала нам новоржевская помещица и известная всей России передовая женщина Анна Павловна Философова в своём «Сборнике памяти», опубликованном в 1915 году.
Сообщала она о Львове и другие ужасные сведения. Этот крепостник-изувер имел в усадьбе собственную тюрьму для непокорных и провинившихся крестьян. Назывался и вовсе потрясающий случай: крепостную девушку, отказавшую ему в любви, он бросил на растерзание своему самому свирепому псу.
Автор книги об Алтуне В.М.Фёдоров установил приблизительную дату осады Новоржева: это случилось, видимо, вскоре после крестьянской реформы  1861 года, когда таким вот манером выражали свой протест против неё ярые крепостники.
Ещё один эпизод крепостного бесчинства рассказывал при жизни С.С.Гейченко: «В доброе старое время существовали такие книги – они назывались «Книги брачных обысков». И мне все время хотелось узнать, как в них вносится «право первой брачной ночи», которое присваивали себе русские деспоты вроде какого-нибудь князя Львова, построившего соседний с Михайловским Алтун. Этот молодец, родственник автора русского гимна (!), любивший потешные армии, с которыми хаживал на Опочку и Новоржев и требовал ключи от города, мог бы составить эту армию из своих незаконных детей» (В.Я.Курбатов, «Домовой», изд. «Русская провинция», 2000, стр. 66).
     Наверно, уместно будет сообщить, что Александр Алексеевич родился в Санкт-Петербурге в 1817 году. Исполнял обязанности Почётного смотрителя Ораниенбаумского уездного училища. С переселением в Новоржевский уезд стал членом комиссии по тюрьмам. Определением Псковского дворянского собрания (1843 г.) был сопричастен к роду отца Алексея Ивановича. Возможно, на дикие выходки и приключения его толкал холостяцкий образ жизни. С.С.Гейченко, рассказывая о безобразиях, творимых Александром Львовым, сообщает также, что иждивением его был построен один из приделов к Успенскому собору Святогорского монастыря. Он внёс большие денежные взносы в монастырскую казну «на вечное поминовение» и замаливание монастырской братией своих грехов. Ничего необычного в этом не было: так же поступали и другие псковские помещики.
Однако какие бы университеты не заканчивали они, какие бы должности не занимали в монархическом государстве, от исторических фактов никуда не денешься. Не придумал же 20-летний гений жуткую картину рабства, изображённую им во второй части известного стихотворения «Деревня»?
Здесь барство дикое, без чувства, без закона…
А позднее, на фактах псковской жизни, появилась повесть «Дубровский» – о крестьянском бунте, которые потрясали губернию во время приезда Пушкина с юга в Михайловское.
Помнится, в повести есть строки о том, что каждого приехавшего в Троекуровку встречала толпа дворовых мальчишек, как две капли воды похожих на барина. Это послужило для меня основанием в шутку утверждать в студенческие годы, что в моих жилах течёт голубая княжеская кровь, и потому меня следует величать не иначе, как князь Миронов-Свистогузовский. Впрочем я всегда сообщал при этом, что мужики и бабы Алтунщины сплошь княжеских кровей.
Итак, поселившись после отставки (1852 г.) в Алтуне, Леонид Алексеевич стал здесь фактическим хозяином, по-видимому, мирно уживаясь с братом.
Не сразу в Алтуне обосновался предпоследний владелец поместья – Лев Леонидович (1850 года рождения). Он родился в Санкт-Петербурге, закончил там университет и в 24 года стал кандидатом математических наук. Но его больше привлекала деревенская жизнь. Человек практического склада ума, он понимал, что только земледелие и животноводство не принесут хозяйству приличных доходов и потому начинает развивать предприятия по переработке плодов земли и прочие, без которых немыслима жизнь на селе. На полную мощность заработали два весьма прибыльных винокуренных завода, ещё на двух варили доброе пиво. Без остановки работали несколько мельниц (две из них, ветряная и паровая, в Алтуне). Было налажено кирпичное и черепичное (по голландской технологии) производства, перерабатывалась древесина.
Плодотворная деятельность Льва Леонидовича не осталась незамеченной ни местной властью, ни государственной. Уже в 1875 году он становится почётным смотрителем Новоржевского уездного училища и почётным мировым судьёй. Позднее стал попечителем земской больницы, гласным губернского земского собрания, членом епархиального училищного совета. Ещё в 1914 году он оставался губернским гласным в Новоржевском уезде.
     Деятельность и заслуги Льва Леонидовича перед Отечеством были высоко оценены Его Императорским Величеством: он был награждён орденами двух степеней: Святого Владимира, Святого Станислава и Святой Анны.
Женат Лев Леонидович был на Марии Ивановне Банаш фон дер Кейт (1860 г.р.).
Судя по возрасту алтунского парка, строениям, именно при Льве Львове и его сыне Владимире (родился в 1886 году) Алтун достиг своего расцвета в конце 19 – начале 20 веков. Именно тогда были воздвигнуты мощные хозяйственные дворы и склады из валунов. Три из них хорошо сохранились по настоящее время, стоят уже второе столетие как ни в чём ни бывало, увы, никем не востребованные. Остальные старые постройки давно стали бесхозными, и время делает своё разрушительное дело. Ах, если бы объявился ещё один Лев Леонидович! Но нет, столетие хозяйственного авантюризма ещё не прошло. Сколько-то оно ещё продлится?
Лев и Владимир, последние владельцы Алтуна, уже в конце 19 века стали настоящими капиталистами на селе. Они охотно внедряли в свой быт достижения цивилизации. У них у первых в уезде в доме появились автомобиль, электричество, для обогрева огромного особняка действовала котельная, из Алтуна до Баткова (4 километра) были протянуты телефонные провода. В оранжерее при усадьбе круглый год созревали овощи, выращивался виноград.   
     Помню, виноградная лоза вилась под стеклянной крышей оранжереи и занимала большую часть глухой северной стенки. Южная стена, как и крыша, тоже была сплошь из стекла. Виноградные гроздья были огромные и тяжёлые, ягоды просвечивали насквозь так, что видны были косточки, но…  они имели кислый вкус, сладости в них было мало. Вполне допускаю, что самые сладкие предназначались кому-то другому. После немцев от оранжереи остались одни развалины, зато сохранилось подсобное помещение, где и приютились моя бабушка по отцу Анастасия Михайловна с дочерью Зиной и 2-летним внуком Вовкой. Позже здесь поселилась также семья отцова брата – дяди Коли, вернувшаяся после эвакуации. Кузен Толя, как и я живущий ныне в Миассе, утверждает, что никогда не видел в оранжерее винограда. Может быть, какой-то доброхот поработал пилой или топором.               
В 1883 году в Новоржеве, в числе прочих новых построек, появились особняки помещиков Львовых, Рокотова, Корсаковых и других «отцов» уезда. Центр города, где они располагались,  был замощён и освещён керосинокалильными лампами.
Владимир Михайлович Фёдоров, заглядывая в книгу которого я шпарю приведённые выше сведения, сообщает со слов некоего А.И. Авдеева о последних днях жизни Львовых в Алтуне. Осенью 1917 года Владимир будто бы исчез, а барыня с детьми оставалась здесь ещё и  тогда, когда имение начали разорять большевики и местные бедняки. В одну из ночей семью, якобы, тайно увезли в неизвестном направлении.
  А ведь долгие годы и после войны я жил с человеком, который располагал полной информацией обо всём этом. Имею в виду дорогую мою бабушку Евдокию Ивановну, мамину мать. Она была кормилицей детей Владимира Львовича – мальчика и девочки, которых выкормила своей грудью и постоянно находилась при них до их исчезновения из поля зрения широкой народной общественности. Сколько помню, имена детей не покидали уст её, но я категорически их не помню. Думаю, и ещё много чего она про них рассказывала, но в памяти осталось только, что это были добрые и ласковые ребята, которые от неё  не отходили. Кстати, кто-то из княжат и моя мать пили молоко из одной «кринки» одновременно. Родной бабке Марии Ивановне Банаш фон дер Кейт внуки были категорически неинтересны, если верить Евдокии Ивановне, тем более, что жила она в основном в Италии. Может быть, постоянно гостила у сватов, ибо мама княжат «плохо говорила по-русски и была чёрная, как галка, потому что была то ли испанкой, то ли итальянкой». Это слова бабы Дуни.
Троюродный дядя мой Андрей Васильевич Зиновьев, нашего, Мироновского корня, рождённый в 1907 году, сообщил мне сведения о Владимире Львовиче, которыми в настоящее время никто, кроме меня, не располагает, потому что дядя скончался в начале 90-х годов. Он утверждал, что последний владелец Алтуна добровольно передал всё имущество Советской власти, оставив за собой, с позволения властей, только большой дом в Новоржеве.
Более того, дядя утверждал, что какое-то время князь был по распоряжению властей управляющим своим имением, и при нём всё его огромное хозяйство некоторое время нормально функционировало. Сколько это управление продолжалось – неведомо. Наверно, недолго, потому что классовая борьба набирала обороты.
     Шире – дале. Мама Андрея Васильевича была родом из деревни, близкой и селу Воронич и Тригорскому, поэтому детские и отроческие годы он всё летнее время проводил у тутошних дедушки и бабушки. Гостил здесь частенько  и будучи взрослым. В 20-е годы, по словам дяди, в Тригорском неоднократно гостил и внук А.П.Керн – известный советский учёный-океанограф Ю.М.Шокальский, который с детских лет был привязан к имению своей близкой родственницы П.А.Осиповой-Вульф. Вместе с ним сюда приезжал и Владимир Львович Львов, ставший в советское время работником посольства нашего государства в Латвии. Дядя уверял, что многократно видел его и до революции и после и не мог ошибиться. Львов, по его словам, ходил на протезе, потому что перенёс гангрену, но был по-прежнему бодр и энергичен. Был собой он худощав, имел высокий и тонкий голос. Об этом же говорила мне позднее и тётя Нюша – мамина сестра.
Как-то в 60-х годах я приехал на родину и остановился в Канашовке у тёти Гани и дяди Матвея, трепетно любимых всей нашей роднёй. А на другой день отправился в Алтун проведать тётю Нюшу и сестру Киру. Тётя, не видавшая меня с юношеских лет, сказала мне: «Борь, если б ты знал, как похож на Львова… Ну, вылитый Владимир Львович. Только ты вон какой здоровенный, а он тоненький был, как девчонка, и голосок – пискля-писклёй». Зашла соседка посмотреть на гостя. «Нюш, - подвела итог осмотру она, - не могу понять, на кого он похож… Да и Лиза ни на кого из шоринских не походила…» «На кого, на кого… Не видишь – Львовское отродье!»
Надо сказать, я и раньше не раз слыхал, будто мать моя и не шоринская вовсе, но это были всё обычные деревенские пересуды да «подъялдыкивания», не больше. На этот раз обратился я за разъяснениями к тёте Гане, известной своей редкой приверженностью к истине. Тётя рассмеялась:
- Мажа яна всё… Наш ты, шоринский.   
Так была поставлена жирная точка в исследовании моего происхождения. Замечу от себя: горжусь тем, что я  потомок исконно-посконного псковского крестьянского рода – как по отцовской, так и по материнской линии. А почему нет?   
Всё, что я напишу дальше о своей родословной – это сведения из числа семейных преданий, подчас не выдерживающих сверки с исторической истиной. Предания они и есть предания. Наверно, предания, пронесённые через любую эпоху, неизбежно повлекут в будущее и следы этой эпохи. Во всяком случае, пройдя через социализм, сведения о моей родне приобрели красный цвет классовой борьбы. Однако в памяти людей, заставших тех же Львовых, князья немало заботились о своих крестьянах, проявляя и щедрость и доброту. Евдокия Ивановна вспоминает, как в голодные времена Львовы объезжали деревни, развозя нуждающимся продукты и одежду, а накануне посевной делились своим семенным фондом.
     Как-то в тени в советское время оказалась и благотворительная деятельность новоржевских помещиков или же о ней сообщалось, как о чём-то исключительном. Только в 90-х годах мы узнали, что большинство крупнейших общественных зданий Москвы, её гордости и красе, были бескорыстным даром городу и народу лютых классовых врагов. 

М И Р О Н О В Ы

МИРОН, БАРАН И КУРАН

  Пришла, наконец, пора поведать потомкам семейные предания, а уж их дело сравнить и сопоставить вполне достоверные сведения о Львовых, пространно изложенные выше, и мой рассказ.
… При каких обстоятельствах и когда вступил во владение Алтуном и прилегающими к нему пахотными угодьями и лесами князь Львов семейные предания умалчивают, однако они категорически утверждают, что в 1760 году в Алтун из какой-то поездки вернулся Львов и будто бы привёз крепостного Мирона по прозвищу Свистогуз. Это и был мой пращур.
У князя на Руси было немало имений, много крепостных. Но Мирон чем-то был дорог ему, о чём свидетельствуют два факта, Первый – прозвище Мирону дал Львов лично, как утверждает предание. Хочется думать, что за прозвищем кроется не только негативное отношение пращура к насильственному удержанию внутри себя продуктов распада пищи, но и отсутствие даже тени подобострастия перед вельможным хозяином. Должно быть, бесшабашная дерзость раба немало веселила рабовладельца.
Второй факт. Князь, привезя Мирона на новое место жительства, приказал ему строиться неподалеку от имения. Так на холме, у опушки леса, появились первые бревенчатые постройки, которые вскоре стали называться деревней Свистогузово.
Похоже, женился Мирон уже в этих краях, так как прапрадед мой Ефим родился где-то около 1770 года. О месте рождения Мирона и о том, откуда он прибыл, какую носил фамилию, никому и ничего не известно. Хотелось бы отметить только, что Мирон и многие его потомки были, в отличие от большинства здешних аборигенов, смуглы  лицом, что как-то не очень вязалось с внешностью остальных скобарей. Впрочем, на Псковщине среди нескольких распространённых типов внешности, преимущественно светлошатенистых, иногда встречается и такой, непривычно и необъяснимо смуглый. Загадка для антропологов.
Унаследовал такую внешность и мой отец. Лицо у него было смуглым, как у уроженца Средней Азии или Кавказа. Я же, как и все счастливые люди, - вылитая матушка и натуральный скобарь, бел лицом и светел волосом.
У Мирона было пять сыновей: Корней (по-простому, Корныш), Ефим, Иван, Фёдор и Тимофей. Корныш жены и детей не имел, а второй по возрасту – Ефим был женат дважды. От первого брака был у него сын Корней, а от второго ещё трое сыновей: Павел, Зиновий и Антип. Именно Антип был отцом моего родного деда Александра.
Ставший в короткий исторический срок многочисленным, Мироновский род имеет столько потомков, что проследить судьбы их нет ни возможности, ни нужды. Не имеюшие возможности отделять потомков, как в прежние времена все русские крестьяне, Мироновы попервоначалу густо обжили небольшой участок теперешней деревни, превратив его в многочисленные постройки, прилепившиеся одна к другой. Браки с обитателями соседних деревень, всё яснее обозначившиеся ветви генеалогического древа моего крестьянского рода внесли порядок в общинный хаос. Этому способствовало и то обстоятельство, что лет через сорок после возникновения Свистогузова (на самом рубеже 18 и 19 столетий) на отшибе, на самом высоком месте у деревни построился Васька Баран (куда денешься на Руси без прозвища?). Был он по возрасту сверстником сыновьям Мирона и потому быстро прижился на новом месте.
Спустя два года деревню осчастливил другой новосёл – Васька Куран (на псковском диалекте куран – муж индейской курицы, то бишь индюк). Поселился он между Мироновичами и Бараном. Деревня срослась в единое целое. За эту заслугу перед односельчанами Курана стали звать Васькой Средним.
Надо отметить, что хотя края наши языкасты сверх меры и на прозвища – чаще обидные – большие мастаки, потомки Свистогуза прозвищ не имели. Почему? Наверно, потому, что, дитя четырёх родов из окрестных деревень, я ничего плохого о Мироновых не слышал.
Были они роста немного повыше среднего, плечисты и крепки, большеголовы, нрава были весёлого, слыли за юмористов, однако отличались вспыльчивостью. Впрочем, пылили Мироновы чаще всего дома, в кругу семьи. Между собой жили дружно и были необычайно ласковы с братьями и сёстрами. Эту дружбу не могли разрушить даже упорные старания жён, всегда чем-нибудь недовольных и чувствующих себя неправедно обделёнными.
Потомки Мирона, Барана и Курана были связаны многократными брачными узами, являли собой весьма дружное сообщество, и потому Свистогузово всегда считалось одной из самых дружных деревень в округе. В драках, которые процветали в разные времена на многолюдных гулянках по случаю религиозных праздников, свистогузовцы принимали участие лишь как миротворцы, их слушались и правые и виноватые, и потому на гулянках, где они присутствовали, свалок не было. Однако на памяти отца свистогузовцы дрались с канашовцами. При этом дружность и упорство проявляли изрядные. Как и было заведено у скобарей, в драке участвовали поголовно все. Мужчины чуть не от грудничкового возраста до преклонного стояли стенкой против сверстников, а женщины от мала до велика подносили камни, поленья, табуретки и прочие немудрёные аргументы в столь принципиальных дискуссиях.
Драки заканчивались ещё более дружными попойками с неприятелем, потому что русский человек, – а псковский не исключение, - незлобив и великодушен.
Деревня была, по советским понятиям, середняцкая, богатеев в ней не водилось, потому что тяги надрывать пуп ради копейки либо лишнего мешка зерна никто в Свистогузове не обнаруживал. Умели довольствоваться тем, что имели.
После столь длительного вступления я с Божьей помощью приступаю к повествованию о самых ярких представителях своего рода по отцовской линии. Правду сказать, знаю о них я не так уж и много, но лучше кое-что, чем ничего.

К О Р Н Ы Ш

«Судьба – индейка, жизнь – копейка!» – сколько безысходности в этой глуповатой сентенции. Как ни крути, а судьба человеческая – конкретное воплощение производственных отношений в обществе и зависит она порой от дурака и скотины, который состоит на положении вершителя твоей судьбы. А уж хорошо или плохо тебе с дураком – дело твое личное, и ничье больше. И как ты от него отбрыкнёшься – зависит только от тебя. В этом проявится твоя индивидуальность, если таковая имеется.
     Трагична судьба Корнея Ефимовича Миронова. Родной брат моего прадеда родился, если судить по фактам его биографии, году в 1826. Совсем мальчишкой оказался поварёнком на княжеской кухне. Какие обстоятельства послужили тому причиной – воля барина или стремление отца пристроить сынишку к сытному месту – нам неведомо. Впрочем, Корныш был ребёнком от первого брака, следующий сын Ефима – Павел родился двумя-тремя годами позднее от другой матери. Первая жена Ефима вероятнее всего померла, а вторая либо не сумела либо не захотела заменить её для Корнея. Едва ли сладко жилось поварёнку при княжеском дворе. Известно, тон среди дворовой челяди задавали господские любимцы – те же рабы, с тою лишь разницей, что им дозволено было кочевряжиться над другими рабами. Помните, у Некрасова:
Чем тяжелей наказание,
Тем им милей господа…
Люди дворового звания –
Сущие псы иногда!
      Корнею не повезло: князь-чревоугодник носился со своим шеф-поваром, как с писаной торбой. Даже нынешние старики слыхали про Митьку Сатану. Вот каков был шеф моего пращура. Как видно, вполне заслужил Митька своё прозвище, если рёвом ревели от него все дворовые. Да и крестьяне старались держаться подальше от подлого и наглого фаворита, который мог навлечь на голову каждого из них княжескую немилость.
Сколько лет терпел Корней издевательства – не известно. А только когда подрос и окреп, учинил он Митьке какую-то неприятность и исчез из родных мест. Долго искали Корнея, естественно, сообщили в полицию о беглом, имя его и приметы, но он как в воду канул.
Появился Корней в родных местах несколько лет спустя. Это был 22-летний парень, плечистый и мускулистый, но болезненно худой из-за долгих скитаний, сопряжённых с большими трудностями, – попробуй заработать на хлеб насущный, если ты беглый.
Родной брат Корнея Зиновий, умерший через несколько лет после Октябрьской революции в возрасте 102 года, хорошо помнил возвращение брата и его немногословные рассказы о вольной жизни. А жил он на Дону, куда стремились все беглые крестьяне, ходил с казаками на челнах по Волге, на опасный молодецкий промысел. В общем несколько лет дышал воздухом свободы. Но как-то ранили Корнея на Волге в перестрелке и пришлось ему отстать от друзей-товарищей. Давала о себе знать и тоска по дому, по родным. Надеялся, наверно, Корней на барскую милость: как-никак здоровый мужик как с неба свалился. Хоть и много крепостных у Львова, а одним больше – не хуже.
И верно, простил князь беглеца. Только велел Ефиму науки ради в своём присутствии выпороть блудного сына, а потом отпустил с Богом.
Но вот объявлен очередной набор рекрутов. Тут-то и вспомнили Корнея: не любишь крепостной неволи, жаждешь приключений – а послужи-ка царю-батюшке 25 годков. В слезах валялся отец у барина в ногах – просил не посылать на службу, тем более и черед не свистогузовский. «Слаб он ещё здоровьем, говорил Ефим, окрепнуть бы ему надо, вась-сясь, оправиться. А если уж нужда такая пришла кого в армию посылать – пошли меня: в армии, небось, и постарше солдаты будут.»
В слезах провожала у околицы Корнея родня. Да и не только она – новобранца вышла провожать вся деревня. Мачеха дала Корнею кудели – для пыжей, как это заведено было на Псковщине. Плакали бабы, плакали девки, морщились, скрывая слёзы, мужики: проводы в армию были в те времена горше и тяжелее похорон.
Но нет, пощадила Корнея вражеская пуля. Году в 1856, после окончания Крымской кампании вернулся он домой живым и невредимым. За семь лет службы воевал с турками, французами и англичанами. Воевал хорошо: вся грудь в крестах и медалях. Так, по крайней мере, рассказывал Зиновий Ефимович своему внуку. Кроме того награждён он, якобы, был ещё и именным оружием. Не знаю, бывали ли в те времена такие награды, а только молва гласит: явился Корней в деревню с ружьём за спиной.
И такое ружьё доброе, что отнесут, бывало, бабы дверь старую за версту, Корней выстрелит и попадёт в неё, - так говаривал дед Зенко.
А годов солдату только тридцать. Мужик что надо: ни лицом, ни статью Бог не обидел. На руках вольная – вскоре после Крымской войны прошла военная реформа, которая похоронила 25-летнюю службу. Но неспокоен почему-то Корней. На первых порах, как пришёл, этого за ним не замечали. Гуляет, бывало, сам весел и других веселит. Шуток и прибауток знает без числа. Да и человек он бывалый. А деревенским интересно: не слыхали они такого. Про кампании начнёт рассказывать – уши развесят. А то амуницию чистит, солдатские песни поёт. На работу его родня не пускает – отдохни, служивый. Но он с утра своё хозяйство немудрёное в порядок приведёт, по саду походит, полежит на поженке в густой траве – и в поле, к своим.
И вот на тебе, ровно в нём что-то надорвалось. Выпьет – ругаться начнёт, царя и службу царскую нехорошими словами поминает, Их сиятельства не щадит. А то вдруг заплачет, подвыпив, солдат.
Да и как не тужить Корнею? За ратные подвиги крестами да вольной пожалован – а чёрта в них? Ни кола нет, ни двора… и не предвидится. Ему бы семьёй обзавестись, хозяйством… Значит, прощай воля? В крепость идти надо? Разве за это он грудь свою пулям подставлял? А светлейший каждый раз при встрече сверху, из брички, вещает:
     Отдыхаешь, герой? Гуляй, гуляй, да только не безобразничай, а то с земли моей, как блин со сковороды, слетишь… И на пушечный выстрел не допущу, если что…
  Сломанная исковерканная жизнь. В городе можно хоть сидельцем в какое заведение устроиться – к ветеранам войны там какое-никакое уважение имеется. А здесь? И стало казаться Корнею, что виной всему – Митька Сатана. Не он – жил бы как все добрые люди. Нелегко, конечно, им на князя спину гнуть да ещё и свое хозяйство поддерживать, муторно да привычно. И какой ни на есть, а достаток в доме. У друзей-приятелей детишки растут – приятно посмотреть, как они вокруг отца вьются. А ему ничего, кроме как завидовать, не остаётся. Он, только Митька всему вина.
А Митька что? Живёт – сам чёрт ему не брат. На княжеских харчах отъелся как боров. Со стороны посмотреть – из купцов вроде: поверх рубашки в крупный горошек – жилетка, через всё пузо цепь золотая, на голове картуз с лакированным козырьком, сапоги, как два самовара блестят, скрип – на всю округу.
- Ты, - говорит как-то при встрече, - сам себя понимай, и будет тебе через это почёт и уважение. Мою науку помни. Груб был, да… но жизни учил как мог.
А у самого рожа, как переспелый арбуз лоснится. Заскрипит солдат зубами, но промолчит – куда денешься? И вот захотелось как-то раз Корнею вдарить по этому арбузу изо всей силы, да так захотелось, что руки чесаться стали. Глянул однажды Сатана на побелевшее Корнеево лицо, взвизгнул, как недорезанный, и припустил по корявой от засохшей грязи дороге, как по гладкому большаку. И откуда только прыть взялась, Видно, вправду говорят, что самая последняя свинья любую лошадь при нужде перегонит.
- Погоди, - кричит Сатана издали, дрыгая пузом от недостатка воздуха в лёгких, - мы, ужотко, костку тебе пообломаем, будешь знать что вставлять!
Но Корней в ответ не проронил ни звука, а только завернул в кусты, сел на камень и схватился руками за разболевшуюся вдруг голову.
С тех пор и пошло. Стоило Корнею чуть перебрать горькой, как начинал он скрипеть зубами и проклинать Сатану, грозя ему всякими карами.
- Убью змея подколодного! – кричал он во хмелю. – Отольются волку овечьи слёзы…
Дошли слухи и до Митьки. Стал он много реже и с опаской бывать в Свистогузове. А то частил, бывало, кажин день к своей дроле – молодой вдове с двумя малыми детьми на шее. Все знали: не от хорошей жизни связалась красивая да молодая со старым шашком.
Развязка наступила, когда её меньше всего ожидали. Пришёл долгожданный праздник – Яблочный Спас. Конец августа. Урожай – вот он. Отменнее не бывает, хоть про что спроси. Поэтому праздник у крестьян вдвое веселей.
     Так как деревня почти вся состояла в родстве и жила дружно, с раннего утра на большую пожню на краю деревни снесли столы, стали уставлять их всякой посудой с праздничными угощеньями: мисками с холодцом, корытцами с малосольными огурцами, с грибами и прочими соленьями, вынесли круглые хлебы, испечённые на капустном листу, торговые булки из ситника, неправдоподобно белые и на вид несъедобные, ломти сала, кашу с бараниной, пироги с мясом и капустой и, конечно же, любимую скобарскую еду – окрошку со снетками. Из сладкого -  традиционные драчёны из сдобренного ржаного теста.
Слив, яблок, груш, ягод – не счесть. И выпивки уйма: четверти казённой водки, бутылки с самогонкой, медовуха, самодельное пиво, тёмное и густое. И тут же ядрёная закусь: редька ломтями, круто посоленная и залитая постным маслом, тёртый хрен со сметаной. Бесхитростная крестьянская еда, вкусная и здоровая. И хоть в будни порой приходилось обходиться краюхой хлеба, испечённого наполовину с картошкой, и кружкой молока, зато в праздники, которым всегда придавался некий магический смысл, считая их некоей предопределяющей субстанцией, ели вкусно и от пуза.
В разгар гуляния, когда возбуждённая съеденным и выпитым крестьяне топтались в центре поляны, изображая «гусачка» и выкрикивая частушки, появился Митька Сатана. Был он в крепком подпитии и потому никого и ничего не боялся. Корней сидел у края длинного стола под яблоней и очень старался разглядеть танцующих. Это удавалось ему с трудом. Но вот он разглядел густо смазанные репейным маслом волосы своего бывшего наставника и зашёлся от злости. Пьяная муть  в глазах исчезла, и Корней встал, тяжело опираясь на стол. Немую эту сцену увидала соседка и сказала мачехе. Бабы пошли в избу и спрятали от греха подальше ружьё.
Кто-то, видно, подсказал Сатане, что ему лучше удалиться. Как тот ни хорохорился, а пришлось исчезнуть. Спустя некоторое время хватились Корнея – он тоже пропал. Но искать его не стали: решили, что он где-нибудь спит. Тем более что кое-кто из мужиков давно лежал у плотной стены жита, подступающего к самым столам. Время от времени кто-нибудь поднимался, подходил к столу, выпивал стакан хмельного и снова валился на прежнее место.
К вечеру, когда спал зной и сладко запахла земля – тёплой спелой рожью, пряным запахом васильков, обильными травами; когда над ложбиной у опушки леса заколыхалась дымка тумана, а из лугов «задёргал» коростель, прямо на гуляющих из жита вышел Корней. Дикий крик оборвал веселье. Ужас обуял баб и мужиков: в правой руке Корней держал окровавленный топор, а в левой… в левой, блестя напомаженными волосами, болталась круглая Митькина голова с брылястыми щёками.
Непостижимо, как Корней решился на такое. Что заставило его, доброго и весёлого человека, каким он остался в памяти односельчан, дойти до злодейства? Да, был он обездолен и обворован, с какой стороны не подойди. Протест? Да, решительный и бескомпромиссный. Но, протестуя против злодейства, ничего иного, кроме злодейства, он придумать не смог. Вот он, русский бунт, бессмысленный и беспощадный!
Расплата за содеянное не заставила себя долго ждать. Нет, князь не предал Корнея суду. Он приказал запереть того в тесную баньку на берегу Алтунского озера, расположенную неподалеку от особняка, и ежедневно давать ему 25 ударов палкой до тех пор, пока не помрёт. На экзекуциях князь присутствовал непременно, а его личные палачи демонстрировали отцу родному своё усердие.
Глубокой осенью, когда лёд надёжно сковал берега озера, Корней попросил, чтобы его вымыли в бане. Ходить он уже не мог, а только ползал, стоная от боли и сплёвывая кровь. От молодого цветущего мужчины остались одни воспоминания. Он почти не ел, хотя кормёжка была сносная – князь, видимо, хотел растянуть удовольствие.
…Затопили баню. Корней сидел снаружи у дверей прямой, как палка, которой его били. Спина у него была сплошной кровавой раной. Стоило ей чуть-чуть подсохнуть, как невозможно было шевельнуться – малейшее движение причиняло острую боль. Мыли Корнея старик со старухой, старые дворовые. Мыли бережно: жалели. После мытья вывели под руки на воздух и усадили на скамейку, а сами принялись убирать баньку. Теперь за узника беспокоиться было нечего – он был беспомощнее ребёнка.
Когда пришёл черёд водворять Корнея на залавок, его на месте не оказалось. След на снегу вёл к озеру. След был странный: будто человека волоком тащили по земле, и только отпечатки пальцев рядом указывали на то, что он передвигался сам.
Но и у озера страдальца не было видно. Когда старики спустились к проруби, они обомлели: оттуда торчали ноги, прямо у них под ногами под прозрачным льдом было распростёрто тело с раскинутыми в стороны руками. Так Корней положил конец своим страданиям.
Весть о гибели Корнея всполошила крестьян, потому что он был не первой жертвой помещика-садиста.
Предание гласит, будто бы в это самое время в Алтуне находился большой русский художник, который был приглашён писать портреты 
членов княжеской семьи. Мне называли имена и Брюллова и Тропинина. Это маловероятно, потому что Брюллов опочил в 1852 году, а Тропинин - – 1857 году, причём последний в преклонном возрасте. Кто бы он ни был, этот художник, но вскоре после отъезда его в Петербург в Алтуне, якобы, объявились служители Фемиды, которым вменено было в обязанность расследовать злодейские деяния Львова. Фактов, по-видимому, было немало.
 Дед Зенко поведал внуку, что Львов порол и истязал не только крепостных, но и чиновников, которые, приезжая в имение по делам службы, чем-то князю не угодили. Что уж тут говорить о крепостных… Так, за пустую провинность он запорол нескольких крестьян, а двоих или троих велел закопать живьём. Потомки крепостных долго хранили в памяти своей жуткий пример Львовской забавы: он «женил» на крепостной девушке своего любимого кобеля – огромного дога. «Брак» этот продолжался довольно долго – до приезда петербургских стряпчих. Кстати, молва утверждала, что на берегу «американского» пруда захоронен именно этот пёс. Надгробная плита до сих пор целёшенька.
Что могли (да и хотели ли?) сделать стряпчие с титулованным мерзавцем? В сущности, он лишь с усердием пользовался правами, дарованными ему общественным строем.
Следствие велось по меньшей мере странно. Свидетели и потерпевшие по очереди вызывались в просторные барские апартаменты, где заседали беспристрастные служители закона. Здесь велось дознание. У входа в особняк стоял управляющий с сумкой, набитой бумажными ассигнациями самых малых достоинств – от рубля до десяти. Всяк входящему за лжесвидетельство предлагался немудрёный выбор: либо деньги либо… угроза, подкреплённая зверскими рожами доморощенных палачей. Выбор был небогатый, а суд неправый. Мудрено ли, что князь вскоре устроил пышное торжество по случаю прекращения дела «ввиду отсутствия состава преступления».
Однако крестьянских заступников не устроил такой исход, и они не замедлили воспользоваться ахиллесовой пятой Львова – тот был католик. Так утверждал Зиновий Ефимович Миронов. Священный Синод не мог допустить, чтобы католик безнаказанно третировал православных. Слуги божьи провели своё расследование, и тут уж ничто не помогло - ни кнут, ни пряник: крепостные, почувствовав надёжную опору, рассказали всё как есть на духу.
И Львов был осуждён. Осуждён по тем временам сурово. Его поселили на островке посередине Санёвского озера (которое лет сто назад превратилось в болото), где он должен был провести остаток дней своих без права выезда. Говорят, власти позаботились, чтобы приговор был исполнен в точности.
Впрочем, при желании покинуть «узилище» большого труда это бы не составило:  граница рядом, денег куры не клюют, связи – дай Бог каждому. Однако Львов был так шокирован приговором Синода, что на старости лет ударился в Бога и до самой смерти отмаливал свои грехи. Что ж, история знала и такие случаи.
В заключение хочу напомнить, что фактическая основа моего несколько беллетризованного повествования – сведения, изложенные Зиновием Ефимовичем, свидетелем событий, который был в те поры вполне взрослым человеком.    

ДМИТРИЙ И АНДРЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧИ, а также ГЕЛИЙ АНДРЕЕВИЧ

Ну, а теперь, пожалуй, пришла пора рассказать, откуда мне стала известна моя родословная. Согласитесь, дорогие потомки, ситуация из ряда вон выходящая: человек, родившийся в 1936 году, внезапно узнает в 1967-м уйму сведений о своих предках, то есть 200-летнюю историю своего рода. Особенно если учесть, что речь идёт не о каких-то там дворянах, бережно ухаживающих на протяжении веков за своим генеалогическим древом, а самых что ни на есть крестьянах, да ещё крепостных, которые, как правило, не знали даже своих фамилий, а лишь прозвища как отличительный знак того или иного рода. В своё время я вернусь к этому отдельно.
     Начну так. Летом 1967 года, измученный беспрестанными приступами ностальгии, я покидаю Миасс, место моего постоянного жительства, и направляю свои стопы с помощью Аэрофлота и прочих средств передвижения в родные, так сказать, пенаты. После многочисленных встреч с бесчисленными родственниками, после обильных, как заведено на Руси, возлияний и душевных бесед о старине глубокой, после умилительных прогулок по окрестностям, которые были свидетелями страданий и радостей моих дорогих предков, и ещё более умилительных лобызаний с беззубыми и не известными мне стариками и старухами в ближайших деревнях, которые мало того, что знают всю мою родню, но и, оказывается, сами состоят со мной в родстве, я, наконец, направляюсь в Пушкинские Горы на свидание с величайшим скобарём Пушкиным, сами понимаете, с Александром Сергеевичем.
Со слов отца мне известно, что заместитель директора Пушкинского заповедника никто иной, а Дмитрий Васильевич Зиновьев, внук Зиновия Ефимовича Миронова, родного брата моего прадеда Антипа. Если раздвинуть листву моего генеалогического дерева, то откроется следующая картина: у Ефима Мироновича было четверо детей, а среди них Зиновий и Антип. Зиновий Ефимович… Нет, тут, наверно, наглядней будет нарисовать схему. Впрочем, не зная, как это делается на компьютере, прибегну к библейскому способу изложения.
Итак, Мирон родил Ефима, Ефим родил Корнея, Павла, Зиновия и Антипа. Зиновий родил Василия, который родил Андрея, Ефима, Александру, Дмитрия и Анну. Антип родил Александра, который родил Николая, Петра, Зинаиду и Евгения. Пётр родил меня.
Мой дед Александр Антипович и отец Дмитрия Васильевича были очень дружны. Мало того, что были они двоюродными братьями, они оба были печниками и каменщиками и частенько, забрав младших сыновей – моего отца и Митю, - отправлялись на заработки в какую-нибудь деревню класть фундамент или печку. Малолетние пацаны были подмастерьями: таскали кирпичи, месили раствор – и в тот розовый период своей жизни на этих самых работах оба схватили по паховой грыже. Не очень докучая отцу в течение жизни, она напоминала о себе каждый раз после больших физических усилий.
Отец мой был 1913 года рождения, Митя был на год-два моложе. Вспоминая своего отца только хорошо, отец мой, когда грыжа напоминали о себе, всегда говаривал:
- На папу я немного обижаюсь. Сколько, бывало, ещё ребёнком перетаскал кирпичей, а он мне никогда даже ботиночек не купил. Всё пропивал, почти ничего в дом не отдавал.
Может быть, я и не отправился бы на поиски дяди Мити, но незадолго до этого отец побывал в Питере у родственников и встретился там чуть не полвека спустя с Митей. Оба нелюбители выпить, они шумно погуляли несколько дней, что называется, зачистили контакты, и теперь вот я топаю пешком из Пушкинских Гор в Михайловское, чтобы, помимо всего прочего, повидаться с троюродным дядькой и передать ему горячий привет с Южного Урала.
Правду сказать, перспектива иметь где переночевать, чтобы поподробнее познакомиться с Пушкинскими местами, меня очень и очень устраивала, поэтому я взялся выполнить поручение отца не без энтузиазма.
… Дело было к вечеру, и я торопился, чтобы застать дядю Митю на работе. В случае неудачи мне в экстренном порядке предстояло решить вопрос о ночлеге. Когда я вошёл под сень Михайловских рощ, потемнело и стал накрапывать дождь. На крупных рысях заскочил под кроны деревьев, образующих крышу над входом на известный горбатый мостик. Где-то наверху шумел частый дождик, зато время от времени за шиворот скатывались длинные и холодные струи воды. Рядом со мной на мостике теснились ещё несколько человек. Они были оживлены так, как можно быть оживлённым только при внезапно изменившихся в худшую сторону обстоятельствах, когда ещё некогда было подумать о последствиях. Вдруг под наше укрытие с большим достоинством вошёл агромадного роста парень в рабочей одежде с простым и милым лицом. Угадав в нём аборигена, я спросил, как найти Зиновьева.
- А ты, мил друг, - сказал парень ласковым басом, - беги в контору – эва она. А то можешь не трапиться – он войдёт домой.
Я побежал в указанную контору, влетел на второй этаж и увидал человека, как будто прежде мне знакомого. Безусловно, что-то родовое мироновское в нём было, хотя как будто внешнего сходства никакого.
- Вы ко мне, товарищ? – приветливо-официально справился он.
- Наверно, к Вам, - ответствовал я. – Велено передать привет с Южного Урала от Миронова Петра Александровича.       
     - От Петьки? – обрадовался он. – А ты, конечно, Борис Петрович, - добавил он, взглянув на мою солидную комплекцию и отнюдь не пионерскую физиономию. – А где ночевать собираешься?
     - У вас, дядя Митя.
     - Ну, конечно, у меня! Где же ещё! Давай пошли…
     Удивительное дело – человеческие ласка да привет. Как и не бывало чувства одиночества здесь, в не очень хорошо знакомом месте, где меня никто не знает и никому я, собственно говоря, не нужен. Состояние подвешенности, неустроенности прошло. Я почувствовал душевный уют, проистекающий от сознания того, что я желанный гость. Что иду не просто по родной земле, а по той земле, на которой живут мои родственники, и они рады мне и готовы щедро поделиться местом, на котором живут. В таком вот состоянии приятной сопричастности ко всему, что вокруг меня, я зашагал за дядей.
Мы обогнули солнечные часы и протопали как ни в чём не бывало мимо крыльца, на которое поднимался Александр Сергеевич всякий раз, когда приходил домой. Простенькая калитка пропустила нас за ограду, и глазам предстала просторная долина с Соротью, с деревушками в зелени садов на холмах – всё, что вдохновляло лиру гения: «Везде передо мной подвижные картины…»
     Вдоль плотной стены соснового бора мы прошли к озеру Маленец, обогнули его справа, переправились по мостику через протоку, соединяющую озеро с Соротью, и поднялись по скользкой от сосновых иголок тропе в горку. Лес расступился, и перед нами предстало сельцо Савкино. Дядя жил в первом же доме. Дом был казённый, финский, очень удобный и просторный. Через дорогу лежал большой гранитный валун. За ним холм круто обрывался, и внизу, у подошвы холма, бежала река Сороть с прозрачной золотистого цвета водой.
     Над долиной паром поднимался туман, но видны были и мостик через протоку из Маленца до Сороти с поручнями из березовых жердей и стада, пасущиеся на просторных лугах. Гулко разносился в тишине стук валька.
А уже через несколько минут я знакомился с роднёй. Жена дяди Мити, Александра Васильевна, была моей родственницей со стороны матери: её родной брат Василий был женат на моей родной тётке Клавдии, и единственное производное этого брака – моя сверстница и кузина Вета выросла вместе со мной у моих отца и матери с дошкольных лет до юношеского возраста. Мы с Александрой Васильевной мгновенно высветили этот факт - к её немалому удивлению и к удивлению Веры, их дочери и студентки ленинградского вуза, которая в моём лице обрела вдруг четвероюродного брата по отцовской линии и сопрягаемого кузена – по материнской. Мы тут же и подружились.
У Веры оказалась старшая сестра Нэля. Она постоянно жила в Пушкинских Горах, а работала, как и все Зиновьевы, в заповеднике. Я никогда Нэлю не встречал, но увиденная в тот вечер её фотография поразила меня портретным сходством с Ветой.
Пока женщины кухарничали, приготовляя ужин, мы с дядей Митей взяли литовку и отправились косить траву для кроликов на просторную пожню, которая обрывалась крутым берегом Сороти. Внушительного размера камень оказался не простым куском гранита, а с ровным рукотворным пазом сверху и почти стёртой временем надписью сбоку, в которой явственно читались, сколько помню, цифра «7021» и слова «крест» и «Сава поп».
В последний свой приезд в 2004 году я добрался до Савкиного камня. Пишу «добрался» потому, что просторная поляна на отвесном берегу пропала, а рядом с камнем появилась деревянная часовня, и оба эти сооружения оказались окружёнными глубоким рвом. Часовня была возведена на том же месте, где она пребывала до начала ХХ столетия, а на ложе Савкиного камня был поставлен каменный крест, который нашёлся при раскопках в окрестностях Савкина. Ну, а ров, должно быть, оставили археологи.
Учёные, естественно, расшифровали надпись. Вот она: « Лета 7021 постави крест Сава поп.» По нашему летоисчислению, 7021 – это 1513 год. Вот какая древность!
    Александр Сергеевич любил бывать здесь. Поэтический пейзаж, оставленный им, так живописен, что даже человек без воображения может легко перенестись на Савкину горку, прочитав первую часть стихотворения «Деревня».
Летние вечера прекрасно длинны, особенно на Псковщине, где хорошо знают, что такое белые ночи, хотя здесь они бывают недолго. Откушавши, мы толпой направились в Воронич проведать старшего брата дяди Мити – Андрея Васильевича.
Село Воронич видно от околицы Савкина. До села – около трёх километров. Дело было давно, в 1967 году, но я до сих пор помню, что на просторной луговине у берега сопровождающей нас в пути Сороти носились хохлатые чибисы и какие-то кулички, а на середине пути расположился внушительный земляной вал, поросший кустарником, - некогда серьёзное препятствие на пути неприятеля. Воронич и Савкино когда-то были опорными пунктами обороны на пути иноземных захватчиков.
Дом дяди Андрея – самый последний со стороны Савкино и самый первый, если ехать из Пушгор, – расположился в самом низу ложбины между горой Конь и холмом, на котором раскинулось село. За Конём отлично видно Тригорское – имение Осиповых-Вульф. Оно недалеко, в нескольких стах метрах.
Хозяева не без любопытства воззрились на незнакомца. Но вскоре всё разъяснилось. Дядя Андрей сказал мне:
- Папку твоего не помню – из родительского дома уехал совсем молодым: они с Митькой ещё под стол пешком ходили. А вот брата его, дядьку твоего, знаю. Он в Новоржеве живёт и широко известен под именем Коля Братское Сердце.
Про родного дядьку моего Николая Александровича Миронова я расскажу отдельно.
Перед пенсией дядя Андрей жил в Каменске-Уральском Свердловской области, а работал на заводе по производству алюминия. - К 55 годам был почти инвалидом, - рассказывал он как-то. – Алюминиевое производство – штука вредная.
Сколько помню, особенно он сетовал на фтористые соединения, которые лишают суставы подвижности, а лёгочные ткани делают твёрдыми и недееспособными.
- Бывало, иду - задыхаюсь и на всю улицу трещу суставами. Дожил до 55 лет – и вышел на положенную пенсию. Купил на Урале большой дом, разобрал его и привёз в Воронич. Всю жизнь мечтал закончить век свой на родине. Лично стал дом собирать. Через пять лет физической работы на свежем воздухе, да ещё на родине я поздоровел и помолодел. От прежних болячек ничего не осталось, что и врачи засвидетельствовали. А вот некоторые друзья мои и сверстники за это время поумирали, живучи в городских коммуналках.
Жена его, Маргарита Николаевна, родом из Каменска-Уральского, коренная уралка. Как уральцы мы с ней тут же поладили. Стали сравнивать уральцев со скобарями. Как и всяким переселенцам, всё своё нам казалось бесконечно милым и чудесным, а всё чужое кишело недостатками.
- Ты, Боря, - как своему сообщила мне она, - не смотри, что скобари на язык такие ласковые – всякого приветят, на самом деле они злые, как черти, и злопамятные. Попробуй им чем-нибудь не угодить.
Это в ответ на то, что я посетовал на неприветливость и грубость уральцев.
Пришёл Гелий, сын дяди Андрея. Он был постарше меня годами и чинами: состоял главным механиком на одном из псковских заводов. С некоторых пор холостовал. И в этом легкомысленном качестве стал звать меня на танцы-шманцы, которые ежевечерне устраивались у летних павильонов туристской базы на окраине Воронича.
Через пару часов по дороге домой на «скачки» заглянули савкинские, а с ними и остальная родня. Меня спросили, остаюсь я или возвращаюсь в Савкино. Я распрощался и отправился к своему чемодану, пообещав наутро вернуться на предмет пообщаться поподробнее.
В следующий раз я приехал на родину только через шесть лет – в 1973 году. Срок немалый. Дяди Мити не стало: он умер. Гелий женился и переехал на жительство в Петрозаводск, к жене.
Между прочим, прелюбопытная история. За восемнадцать лет до описываемых событий – дело было в 1955 году – я поступил на филологический факультет Карело-Финского государственного университета. Мы жили в то время неподалеку от Петрозаводска в посёлке Подпорожье Ленинградской области, всего в каких-то 140 километрах на юг по Кировской железной дороге (до Питера – 260 км). Подпорожье находится как раз на пересечении этой магистрали с рекой Свирь. Здесь я закончил десятилетку, а потом ещё год после неудачного поступления в ленинградский вуз жил и работал слесарем-ремонтником в турбинном цехе Верхне-Свирской ГЭС. 
И вот вскоре после поступления до меня дошла информация, что на филфаке же учится двоюродная сестра моей кузины Светы по отцу. Светлана, к слову сказать, тоже проживала в Подпорожье, но уже с вновь обретённой мамой. У её отца Василия Васильевича, помимо жены дяди Мити, были ещё сёстры, одна из которых была мамой филологини Эльзы и жила в Пушкинских Горах.
Я отправился в поиск. Старшекурсники рассказали мне, что Эля вышла замуж, перевелась на заочное отделение и живёт где-то неподалеку от общежития. Вскоре разузнал адрес и пошёл в гости. После этого мы встречались с ней неоднократно, а когда я женился, то повёл свою юную супругу знакомиться с роднёй. Получилось так, что университетские дипломы мы получали с Элей одновременно. А в прошлый свой визит на родину я узнал, что Эля давно в разводе и каждое лето гостит с сыном в Пушгорах.
Так вот, вскоре после нашей вылазки с Гелием на танцы родня обженила его с Элей, потому что родственниками они были не по крови, а, так сказать, по обстоятельствам. Сопряжённые кузены, наверно, так можно назвать эту степень родства.
Итак, Гелий уже несколько лет был петрозаводчанином. После перенесённого инфаркта он стал замполитом на пароходе класса «река-море», приписанного к Петрозаводскому порту всех морей и океанов. И несколько лет мотался по фрахту по портам Европы и Африки, совершая прибрежные рейсы с заходами в реки этих континентов.
В те времена судов такого класса с фантастической грузоподъёмностью в странах капитала не было, и многие петрозаводчане месяцами не вылезали из загранплаваний.
Однажды, будучи в Ленинграде в командировке, я сгонял на выходные в Петрозаводск, чтобы повидаться с однокашниками, и сделал визит Зиновьевым. Гелий находился в плаванье, а Эля не без гордости повела меня показывать жильё. Меня поразила квартира ненашей роскошью и обилием экзотических предметов: от африканских масок до невиданных европейских сувениров и замысловатых штучек капиталистического обихода. 
… Тогда, в 1973 году меня встретили только Андрей Васильевич да Маргарита Николаевна. Встретили как желанного и долгожданного гостя.
Вечерком мы уселись за стол, укомплектованный по высшему разряду всевозможными яствами и выпивкой. Это была наша первая с дядей Андреем обстоятельная беседа. Мне не понадобилось побуждать его: последующие несколько часов я только слушал, изредка прерывая рассказчика вопросами.
Он поведал мне историю своей жизни. Сначала был избачом в Алтуне. Потом секретарём сельсовета, переехал во Псков, где стал учиться на рабфаке и сотрудничать в газетах. Судьба забросила его в Ленинград в то время, когда заканчивалось строительство Волховской гидроэлектростанции – по соседству с Бокситогорском, месторождением главной руды для производства алюминия. В СССР алюминий не производили, хотя потребность в нём росла. По инициативе С.М.Кирова было решено направить на учёбу за границу группу студентов. Из множества претендентов было отправлено двенадцать человек, в том числе и дядя Андрей.
Существовало два способа выплавки алюминия – немецкий и французский. Сначала студенты отправились в Германию, но проучились там недолго: французский метод оказался лучше.  И вот русские ребята отправились во Францию. Там (не упомню название города, но это был точно не Париж) они проучились три года. А вскоре после этого на свет появилась первая чушка отечественного алюминия.
Дядя Андрей сходил куда-то и принёс тоненькие брошюрки, написанные им и напечатанные в то время для всеобуча.
Алюминиевое производство в стране разрасталось, и пионеры разъехались по стране, чтобы поставить на ноги новые алюминиевые заводы. Так что дяде Андрею пришлось жить и работать во многих местах, в том числе в Казахстане и на Урале. Он учился в Промакадемии, но тут началась война, на которую он ушёл рядовым, а закончил гвардии майором. Так получилось, что довелось ему освобождать родной Новоржевский район. О чём, кстати, я писал в своей книге «Скобарёнок».
В тот длинный и прекрасный вечер дядя изложил мне нашу родословную, которую он знал с 1760 года. У дяди оказалась замечательная и обширнейшая память, которую он унаследовал от своего деда Зенка – Зиновия Ефимовича. Тот прожил 102 года, умер в начале 20-х годов прошлого века и знал всех и вся в Мироновском роду, будучи свидетелем его жизни на протяжении всего указанного периода.
Я разложил перед собой конторскую книгу и стал рисовать генеалогическое древо. Дядя помнил не только годы жизни многих наших родственников, но и даты их рождения, выражаясь примерно так: «А вот Настя родилась за два дня до Троицы такого-то года…» Я был потрясён.
Он поведал мне подробности жития некоторых из предков. Потом мы перешли на другие два из трёх свистогузовских рода. Род Васьки Курана успели обозреть, но когда дошли до потомков Васьки Барана, кончилась водка, а улицу залил солнечный свет.
Пришла сонная Маргарита Николаевна и, проявив волю и настойчивость, разогнала нас по постелям.
В следующий раз мы увиделись уже в  1980 году. Гелий развёлся с Эльзой, уволился с работы, покинул Петрозаводск и поселился в Ворониче. Он был весь поглощён строительством дома по собственному проекту. Большой и просторный особняк стоял на въезде в Воронич по правую руку и был уже под крышей-времянкой из рубероида. Там уже жили дачники из Питера, а Гелий набирался сил и средств для нового строительного рывка.
      - Надоело скучать по родным местам, - поделился он. – Где бы ни жил, где бы ни плавал – все думы мои здесь. А тут ещё и с семьёй нелады. Плюнул на всё – и домой! Теперь душа моя на месте…
      … В 1990 году я привёз на родину внука – показать ему землю предков. Дядю Андрея мы уже не застали: он умер. А когда вернулись в Миасс, местные журналисты попросили меня написать про Пушкинские места. Я написал и далее предлагаю свой опус читателям настоящей родословной.

НА  СВИДАНИЕ К ПУШКИНУ

Всенародным праздником день рождения Пушкина стал срав¬нительно недавно. В 1924 году, через два года после органи¬зации  Пушкинского заповедника, отмечалось 1ОО-летие со дня при¬езда  Пушкина  в Михайловское в ссылку. Тогда впервые была выдвинута идея  проведения в заповеднике народных праздников, посвященных памяти национального гения. Эта идея была воплощена в жизнь в феврале 1937 года, когда вся страна отмечала 1ОО-летие со дня смерти поэта. В  том  же 1937 году, 6 июня, в воскресенье, состоялся праздник по случаю дня рождения А.С.Пушкина. Он проводился ежегодно в первое  воскресение июня до войны и после войны. Но именно в  послевоенные  годы  Пушкинские праздники стали отличаться особенно  массовым  участием  в них народа.
С большой торжественностью вся страна отметила 15О-летие  со дня рождения поэта в 1949 году. В празднике приняли участие  практически все жители прилегающих районов Псковской области, а также гости из Пскова, Ленинграда, Москвы, Прибалтики. А вот первым  Всесоюзным Пушкинским днем поэзии народные торжества стали  только  4 июня 1967 года.
Я очень люблю эти праздники по двум причинам: во-первых, потому, что вслед за Пушкиным могу сказать: "О ты, губерния Псковская, Теплица юных дней моих..." и во-вторых, потому, что хоть раз
в год, но с помощью телевизора непременно побываю на родине, вмес-
те с операторами поброжу по Михайловскому, Тригорскому, Пушкинским        Горам и их окрестностям, а если повезет, то повидаю и  родственни-
ков, которые живут и работают в заповеднике.
В тридцати километрах на восток от Пушкинских Гор  расположен  город Новоржев, место моего рождения, а как раз  посередине  между  ними находится село Алтун, родина моих предков. С  раннего  возраста я знаю, что Пушкин - мой земляк. И, наверно, слово "Пушкин"  -  одно из первых слов, которое узнают дети в наших местах.
Направляясь из Санкт-Петербурга в Михайловское по самой корот
кой и добротной в те поры дороге Луга-Порхов-Новоржев, Пушкин вся-
кий раз останавливался в Новоржеве и ночевал там в гостинице  куп-
ца Касатонова, так как здесь была конечная почтовая станция. "Поч-
товая гоньба" на Святые Горы появилась уже после смерти поэта, и в
Новоржеве он либо ждал лошадей из Михайловского, либо  должен  был
нанять экипаж. Может, во время томительного  ожидания  он  сочинил
шуточные строки:
                Есть на свете город Луга
                Петербургского округа;
                Хуже б не было сего
                Городишки на примете,
                Если б не было на свете
                Новоржева моего.

Путь Пушкина пролегал через Алтун. И не исключено, что уже  по дороге из Одессы в Михайловскую ссылку, а было это в пер¬вых числах августа 1824 года, он заходил в Алтунскую  усадьбу  пред¬ставиться, согласно  этикету,  губернскому  предводителю дворянства   князю А.И.Львову, который вскоре после приезда поэта в Михайлов¬ское  сказал секретному агенту 111 отделения Бошняку, который не¬гласно следовал за поэтом под видом "странствующего ботаника",  что  "известные по сочинениям мнения Пушкина, яд, оными разлитый, ясно  доказывают, сколь сей человек при удобном случае мог бы быть опасен."
Как бы то ни было, но Пушкин, - опять же, вероятно, по соображениям этикета, - не раз бывал в имении Львова и даже на¬писал там, по уверениям исследователя А.Попова, два стихотворения  в  альбом, одно из которых "П.А.Осиповой"  ("Быть может, уж недолго мне...") широко известно и в чистовом виде подписано  рукой  поэта  "Михайловское", а не "Альтона", как в то время   назывался пере¬иначенный позже на русский лад Алтун.
     Имение Львова славилось на всю губернию богатством, своими конюшнями, псарнями, роскошью интерьеров и картинной гале¬реей.  Прообразы соседей Пушкина по имению легко угадываются в про¬изведениях поэта, в том числе, конечно  же,  в  деревенских  главах  "Евгения Онегина". Псковские помещики сразу же узнали в  Троеку¬рове,  герое повести "Дубровский", и князя Львова и другого  его  ново¬ржевского знакомца - Д.Н.Философова.
Пушкин позаимствовал немало  деталей  с  новоржевской  натуры. Так, сюжет поэмы "Граф Нулин" взят из истинного происшест¬вия,  которое, как говорит автор, "случилось недавно в моем  соседстве,  в Новоржевском уезде".
Героиня "Метели" венчалась в Жадрине, а  поместье  П.С.Пущина, декабриста и хорошего знакомого Пушкина (не путать с  И.И.Пущиным) называлось Жадрицы. Герой повести "Дубровский"  носит  фамилию  по селу Дубровы, которое неподалеку от Новоржева.
Я много раз в разные годы бывал в  Пушкинском  заповеднике. В первый раз - 6 июня 1937 года, когда мне был год с небольшим. Естественно, возили меня туда родители, чтобы побывать на невиданном по размаху мероприятии. Мать рассказывала,  что  ничего  подобного
раньше она не видала. Гвоздем праздника было катание на  самолёте, но еще большим гвоздем оказалось то, что самолет упал в озеро  Кучане (Петровское), на мелководье, и перевернулся  вверх  колесами. Праздник был "подмочен", но, к счастью, пассажир (или пассажиры) с пилотом уцелели - высота была небольшая.
     Долгие годы заместителем С.С.Гейченко по  хозяйственной  части  был мой двоюродный дядя  Дмитрий  Васильевич  Зиновьев  (Миронов). Обихаживая заповедник, он очень усердствовал и в этом  усердии немало огорчал алтунцев, потому что перетаскал  в  заповедник  все аксессуары дворянского быта,  уцелевшие  от  разрушенного  немцами княжеского особняка. Думаю, Пушкин был бы потрясен, увидев свое имение в теперешнем виде: ведь он жил в ветхом доме со скрипучими половицами и еле живой крышей, с запущенным садом. А теперь это - образцовое  дворянское гнездо первой трети Х1Х столетия. Ни намека на  пушкинскую  и его родителей бедность и бесхозяйственность.
Михайловское, как и весь Пушкинский заповедник, поражает  посетителей редкой гармонией удивительной природы и дела  рук  человеческих: строений, парков. Эмоциональное воздействие их так велико, что приезжие убеждены: здесь стихи может писать каждый.  Я же всегда, на каждом шагу испытываю радость возвращения  домой и радость узнавания. Вот Святогорский монастырь. В 3О-е годы в Успенском соборе размещались три организации: леспромхоз, райпищеторг и библиотека. Отец мой работал в леспромхозе, и его стол стоял у окна, выходящего на могилу Пушкина.
Выхожу из Анастасьевских ворот монастыря на шоссе,  бегущее  в сторону Алтуна. Напротив - сверток на Михайловское. Он очень живописно оформлен. Неподалеку от скульптурного  изображения  Пушкина, облокотившегося на спинку чугунного сиденья,  - каменное кресло, вытесанное из многотонного гранитного куба. Это кресло -  из  моего  детства. Оно стояло в Алтуне напротив княжеского "замка"  у  огромной цветочной клумбы и было излюбленным местом детских игр.
Я иду в дом Пушкина и всегда встречаюсь  там  с  тетей  Шурой, Александрой Васильевной Зиновьевой, женой дяди. Мы  с  ней  родня, даже если бы она была женой другого человека. Тетя Шура почти  всю жизнь проработала смотрительницей дома-музея.  После работы отправляемся в Савкино, к тете  домой. Идем через мостки по лугу между Соротью и озером Маленец.  Справа - "передо мной - подвижные картины: Здесь вижу двух  озер  подвижные  равнины... За ними ряд холмов и нивы полосаты, Вдали рассыпанные  хаты, На влажных берегах бродящие стада..."
Дядя Митя давно умер, и, пообщавшись с тетей, я в  сопровождении Сороти отправляюсь в Воронич. Это в двух километрах от  Савкино. Там живет старший брат дяди Мити - Андрей Васильевич. Его жена Маргарита Николаевна - смотрительница парка Тригорского.     Большой уральский дом дяди с каменным нижним полуэтажом – метрах в трехстах от имения Осиповых-Вульф. На въезде в Воронич, совсем рядом, огромный дом сына дяди Андрея - Гелия, в недавнем прошлом моряка дальнего плавания.
Андрей Васильевич умер полтора года назад. Это был  удивитель      ный человек: говорил и читал по-французски, потому что в 3О-х годах учился во Франции выплавлять алюминий, был одним из тех, кто  держал в руках первую чушку советского алюминия, учился в  Промакадемии, всю жизнь проработал на алюминиевых заводах страны.  А  выйдя на пенсию, купил в Каменске-Уральском дом и перевез его в Воронич, потому что отсюда родом его мать. Память его была  беспредельной.  Благодаря  ему  я  знаю  свою крестьянскую родословную с 176О года с датами  рождения  и  смерти "листьев" родового дерева.
Дом Пушкина в Михайловском отстроен заново после войны в 1945-1949 годах в своем первозданном виде. Прежний, постройки 1936  года, сгорел 4 мая 1944 года, подожженный выбитыми из имения  немцами. Дом же, в котором жил Александр Сергеевич, развалился от  ветхости и в середине 6О-х годов Х1Х столетия был продан "на своз", а на его месте сын поэта Григорий поставил  новый,  совершенно  иной архитектуры. И он сгорел, уже будучи выкуплен  государством,  а  в очередной раз был отстроен в 19О8 году.
А было это так. Когда, наконец, казна выделила деньги на строительство, стали звать мастеров.  Подряд  на  закладку  фундамента взяли мужики из деревни Свистогузово, что в километре - другом  от Алтуна. А фамилия им была Мироновы. Это были  мои  родичи,  в  том числе и дедушка Александр Антипович. Старшим был прадед Антип Ефимович. Именно он подряжался на каменные и кирпичные работы  в  Новоржевском и соседних  уездах  многие  годы.  А  каменщиками  были братья, деды и племянники. Говорят, в  нашем  районе  редко  какая печь была сложена кем-то другим.
Обычное дело в те поры для России. На отхожий промысел уходили целыми деревнями в разные концы страны. Например, вятских  мужиков как умелых плотников хорошо знали и на Урале и в Сибири. К слову сказать, мой дедушка Александр  Антипович  с  бригадой земляков немало построил и в городе Миассе в 2О-е и в начале  3О-х годов. Переселенцы из Алтуна и ближайших к нему деревень так и остались жить в Миассе, а их потомки считают себя коренными  миасцами. Но это, как говорится, уже другая история.
Наступил  торжественный день. Было  это  накануне  Троицы,  то есть опять же применительно к дню рождения поэта. На закладку фундамента приехал псковский губернатор  со  свитой  чиновников,  духовенство, хозяева окрестных поместий, в их числе и князь Львов.
Отслужили молебен. Земский начальник  дал  знак,  и  каменщики приступили к работе. Губернатор по традиции бросил в основание бу-
дущего дома золотой, его примеру последовали свита, помещики. Бро-
сали золотые десятирублевки, бросали  целковые. Мастера  укладыва-
ли камни, лили раствор. Племянник Васька (отец Дмитрия  и  Андрея)
подсуетился и пробежался с шапкой по кругу - мастерам  для  почину
на выпивку.
Когда гости разъехались и солнце стало клониться к закату, Антип Ефимович работу остановил:
- На сегодня пошабашим! Лиха беда - начало. Молодежь, в  Воронич за водкой!
Так как  праздничное  настроение  усугублялось  приближающейся Троицей, и еда и выпивка были обильными. Да и компания набралась - будь здоров: десятка полтора вместе с  подручными.  Поэтому  когда наутро решили "освежиться", по карманам набралось - кот  наплакал. И вдруг работников осенило: а фундамент! Быстро  раскидали  камни, благо раствор еще не схватился, достали звонкую монету и  гонцов  - за опохмелкой. А сами быстренько заделали фундамент.
Гулянка затянулась на несколько дней. Об  этом  пронюхало  начальство. Приехали земский с урядником, стали колупаться в  фундаменте. Началось следствие. Чем бы это кончилось для родни - не  известно. Но вину взял на себя новоржевсий бобыль Мишка, не  впервой работавший подсобным в бригаде. Он поставил единственное условие - присматривать за престарелой матерью и за домом.  Осудили его на три года, и с тех пор никто его в родных  краях  больше не видел.
Андрей Васильевич рассказал эту историю Гейченко, а тот  изложил ее в своей книге "Лукоморье". И включил в "Рассказы  деда Прохи". Мироновы, главные действующие лица, как  испарились.  Но  дед Проха был плотником, и его участие в закладке фундамента более чем сомнительно. Автору важнее был цикл рассказов, чем  достоверность.  На что ему и указал дядя после выхода книги в свет. В  ответ  Гейченко заявил, что это не историческое исследование, а изящная словесность, "в которой ты, Андрей, ни хрена не смыслишь". Они крепко  поругались. Это была их не первая и не последняя ссора (пусть земля им будет пухом!).
И вот снова Пушкинский день поэзии. И снова я буду с  нетерпением ждать телерепортажи, чтобы вместе с операторами  пройтись  по дорогим моему сердцу родным местам. Разве это не радость -  каждый год бывать на родине, не покидая миасскую квартиру?
В заключение перед сезоном отпусков хочу посоветовать  каждому миасцу: посетите Пушкина! Поверьте: это будет  самое  незабываемое  путешествие в вашей жизни!
                Б.МИРОНОВ, инженер ГРЦ.
                2 июня 199О г.

ЗЕНКИ И ГЕЙЧЕНКО
Андрей и Дмитрий Васильевичи испытывали стойкую неприязнь к директору заповедника Семену Степановичу Гейченко по целому ряду причин. Во-первых, у Семена не было одной руки, которую он якобы потерял в боях под Новгородом, однако ни для кого не было секретом, что он самострел. Как после этого должны были относиться к нему люди, воевавшие «от звонка до звонка», как мои дяди?
Семен был удостоен звания Героя Социалистического Труда. Однако не все знают, что звание присвоили ему не с первого раза. В первый раз коммунисты Пушкиногорского района инициативу сверху, из министерства культуры, не поддержали. Райком партии откомандировал дядю Андрея в обком партии отстаивать свою точку зрения, что тот успешно и проделал. В своей объяснительной Семен честно признался в содеянном.
Избежал в своё время заслуженной кары за членовредительство Гейченко благодаря заступничеству тогдашнего президента Академии наук СССР  Сергея Ивановича Вавилова, которому позарез понадобился опытный музейный работник для восстановления Пушкинского заповедника.
Не могли смириться музейные работники и здешние старожилы с тем, что Гейченко полностью игнорировал подвижнический труд в заповеднике своих предшественников, особенно тех, кто спасал заповедник в трудные годы гражданской войны и разрухи в первые годы советской власти.
Дядя Андрей как-то, посмеиваясь, поведал мне об удивительной дерзости младшего брата.
Однажды летним днём в середине недели отправились они с Дмитрием на рыбалку. Сели в лодку, отплыли недалеко от берега к камышам и стали закидывать удочки. Вдруг откуда-то объявился Гейченко. Он подошёл к берегу и обратился к своему заму по хозяйственной части со словами:
- Дмитрий Васильевич, сколько сейчас времени? Почему ты не на работе?
- Я уже с утра набегался, все дела на сегодня устроил, и люди у меня трудятся. А вот почему ты, Семён, болтаешься без дела, а не сидишь на своём рабочем месте?
Начавшуюся, было, дискуссию дядя Митя прервал самым грубым образом:
- Отправляйся в свой кабинет и трудись, а не шуми здесь –  рыбу распугаешь… Иди, иди и иди… За мной, сам знаешь, ни одно дело не заржавеет…
И поплёлся сконфуженный начальник восвояси…
С остальными подчинёнными Семён был редкостным хамом: обзывал их как хотел, материл, нимало не смущаясь громко разговаривал задом – даже в присутствии молодых женщин.
Однажды к нему в слезах подошла молоденькая девушка-ветеринар:
- Семён Степанович, не знаю, что с жеребцом делать – он на меня прямо бросается, а давеча так лягнул, что я еле убежала.
- Тебя, дуру, давно убить пора, - отвечал мудрый и добрый аксакал.  
Зато в общении с приезжим начальством и маэстрами от литературы не жалел елея, ластился, как котёнок.
… Как-то в начале июня, когда весь деревенский люд горбатился на огородах, к усадьбе дяди Андрея подкатилась целая кавалькада легковых автомобилей. Из машин выбрались какие-то иностранцы и, ведомые Семёном, направились к одетому в рабочую одежду хозяину.
- Семён, отлично зная обо мне всё, вдруг заявил: «Перед вами типичный псковский крестьянин. Он родился и всю жизнь прожил на этой земле.» Переводчик залопотал по-французски. И тогда я заговорил с иностранцами на их родном языке. «Оля-ля!» – радостно закричали гости, вступая в разговор, а Семён был страшно сконфужен: он думал, что я язык позабыл.

ДОГМЫ И ЖИЗНЬ

Андрей Васильевич был убеждённым коммунистом, считая приверженность к марксистско-ленинской идеологии логическим следствием истории нашего рода. Многие годы он был членом бюро Пушкиногорского районного комитета КПСС. Однако жизнь есть жизнь, а она-то на каждом шагу противоречила прозрениям и предначертаниям классиков.
«Никто не хочет работать,» – огорчался дядя. Он будто не догадывался о том, кто изъял из жизни простого человека личную заинтересованность в результатах своего труда, лишив его частной собственности. 
- Когда крестьяне, получив земельный надел на землю, ушли на «отруба», резко возросла урожайность всех сельхозкультур. У нас на Алтунщине с одного гектара брали до 50 центнеров ржи. Средний размер надела составлял порядка пяти гектаров. Скобари засевали зерновыми не более одного гектара, а остальную землю пускали под другие культуры: зерна хватало на всё. А сейчас по всей стране урожай зерновых на круг 8-12 центнеров с гектара. Позор!
- Перечитал я недавно книгу Александра Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» и поразился. Помнишь: «Я глянул окрест себя, и душа моя страданиями человеческими уязвлена стала.»? Не только страдания людей узрел писатель… Увидел он, что на оси Петербург-Москва (а это посевернее Скобщины) урожай зерна у помещика был сам-двадцать и более, а у мужика, целые дни работавшего на барина, сам-пятнадцать. То есть при обычной норме посадочного материала два центнера на гектар получалось, что барин имел осенью 40-45 центнеров, а мужик – 30 центнеров с гектара.
- Поляк, не знавший коллективного труда на земле, свободно брал каждый год до 60 центнеров. А каков урожай у наших кормильцев - канадца и у американца? Большая государственная тайна. Но однажды я вычитал где-то, что 80 и более центнеров с гектара рожает у них наша родная русская красная пшеница – основной там посевной материал. 
- А знаешь ли ты, что если колхоз или совхоз получил урожай 16 центнеров, директору или председателю тут же вручали Золотую Звезду Героя?
Больше всего меня смешила убеждённость Андрея Васильевича в том, что Егор Кузьмич Лигачёв, это известное всем ничтожество, - умница и крупнейший теоретик партии.   
Родился дядя Андрей в 1907 году, но ему посчастливилось с оружием в руках отстаивать Советскую власть – это славное завоевание пролетариата – от гнусных посягательств классовых врагов. А дело было так. Где-то в начале 20-х годов гостил он в селе Посадниково Новоржевского же района у родственников, а тут налетело какое-то воинство – то ли белого, то ли зелёного цвета. Одним словом, бандиты. Дяде Андрею, подростку, дали драгунку – укороченную кавалерийскую трёхлинейку, – с которой он и отражал неприятеля. А поехав домой, прихватил драгунку с собой.
Драгунка эта сослужила добрую службу отцу Андрея – Василию Зиновьевичу. А дело было так. Жил в одной из ближайших деревень – в Устинове мужик по имени Сашка, а по прозвищу Посак, что означает по-псковски хулиган или бандит. И решил Посак - видно, большой любитель курятины – по собственной инициативе заняться обобществлением куриного племени. Благодатная идея завела его с самого начала кампании во двор к Ваське Зенку. Выслушал тот Сашку, сказал «Погоди» и исчез в доме. А оттуда вышел с драгункой, передёрнул затвор и сказал любителю курятины: «Сгинь-пропади, нечистая сила! Добром прошу, а то продырявлю!» И столько решительности было в голосе хозяина, что Сашка, не сходя с места, решил кампанию прекратить.
Пару слов про Сашку – больше просто не знаю. Он, как и многие крестьяне окрестных деревень, имел тягу к сочинительству, а если ещё точнее – к рифмоплётству. В юные лета по хулиганке лишился он ушной раковины, и с тех пор в его импровизациях излюбленными были слова, которые рифмовались со словом «ухо». Например,
Это всё чепуха.
А вот Сашка Посак
Остался без уха.
Активно привлекались такие слова, как «петуха, ха-ха-ха, для смеха», и прочие слова и неологизмы, придуманные для рифмы. Страсть рифмовать была неукротимой.
Отец мой рассказывал, что однажды, ещё до войны, он следовал за Сашкой по Новоржеву. Того привлекла пустая консервная банка на тротуаре. Вещь в те далёкие времена довольно редкая. Естественно, Посак поднял её, осмотрел и произнёс, не ведая о постороннем слушателе:             А ёв и банка! 
Ды яна ня пуста:
В ей – капуста!

ВАСИЛИЙ ЗИНОВЬЕВИЧ

  Как я уже говорил, мой дедушка и Василий Зиновьевич были не только кузенами, и известными в районе каменщиками и мастерами печного дела; они были также друзьями «не-разлей-вода». Подрядившись, отправлялись на недельку-другую в какую-нибудь, и порой не в самую ближнюю, деревню. С собой брали сыновей Петю и Митю – для приобщения к делу и реальной помощи в качестве подсобников.
Но была в биографии Василия Зиновьевича интересная завитушка: в эпоху нэпа он обустроил на селе магазинчик, в котором продавал односельчанам всякую всячину.
Между прочим, не единожды на телеге ездил в Ригу за селёдкой.
- Подъеду, бывала, к границе, - рассказывал он, - свои пропускают без разговоров, а латыши спросят, кто таков да откуда. «Скобарь я», – отвечаю. «Ну, скобарям можно, проезжай». И все дела. И никаких денег, а за просто так.
Кстати, не только он из местных крестьян посещал заграницу. Уже в Миассе полвека назад свела меня судьба со старой женщиной родом из соседней с Алтуном деревни Стехново, и та поведала мне, что ещё девчонкой хаживала она с бабами в Польшу за солью.
Впрочем, жизнь время от времени вынуждала скобарей мигрировать по стране. Бабушка моя Евдокия Ивановна, увидев кого-нибудь в обновке, всегда произносила загадочную для меня фразу: «Во! Быдто с бурлаков явился!» Однажды я потребовал объяснений.
- Ещё при царе-батюшке наши мужики ходили на заработки на Волгу – батрачить. Цельное лето таскали они по реке баржи да пароходы против течения, а с морозами возвращались домой. Богатые, нарядные. Каждый в городском костюме, иные в шляпах и при галстуках и обязательно в новых блестящих галошах и с зонтиками.
х х х
С Василием Зиновьевичем и Ульяной Семеновной, мамой дяди Андрея, я виделся в конце июня 1954 года.   
А дело было так. Мы с закадычным другом Юрой Налётовым закончили среднюю школу. Случилось это в городе (тогда посёлке) Подпорожье Ленинградской области. С Юрой мы жили в одном доме, а учились в параллельном классе. По примеру большинства выпускников нашей школы, получив аттестаты зрелости, мы тут же помчались в Ленинград -  до него всего-то 260 километров – сдавать документы в облюбованный вуз. Три-четыре дня нам хотелось поболтаться по городу, но сначала надо было проведать родственников, чтобы устроиться на ночлег. Первым в списке моей родни был Василий Зиновьевич, живший в Зеленогорске – в 50 километрах от Ленинграда. Электричка быстро домчала нас до курортного городка, ещё недавно носившего финское имя Териоки. Мы немало побродили по зелёным тоннелям, называемым улицами, прежде чем нашли небольшой обшитый тёсом домик, где жили родственники.
Гостям старики обрадовались, усадили за стол и стали выяснять степень родства. С удовольствием вспоминали родню, деревню и прежнюю, такую прекрасную с дальнего временного расстояния, жизнь.
Дед Василий и его супруга, прожившие всю оккупацию в Свистогузове, меня хорошо помнили.
- Как же… Такой знакомистый  мальчишка был… Бывало, как в Свистогузово придёте, сразу ко мне во двор. Всё кельму у меня выпрашивал. «Зачем тебе?» – спрашиваю. «Строить чего-нибудь буду.»
Когда все разговоры были переговорены, приступили к обсуждению насущных дел. Сообща решили, что никакого резону закрепляться за Териоками нет – шибко далеко. Переночевали и рано поутру уехали в Питер.
Вот вам последний могиканин – древнейший из Мироновых, которого я видел. Дедушка мой, Александр Антипович – того же поколения предков и наилепший друг Василия Зиновьевича – умер весной 1946 года в Миассе на 56-м году жизни.

НАЧНЁМ С НАЧАЛА…

Нырнём в глубь истории. У основателя рода Мирона было пятеро сыновей: Корней (Корныш), Ефим, Иван, Фёдор и Тимофей. Корныш был бездетным. Умер в 1850 году, не оставив после себя ни потомков, ни памяти о себе. Лет на десять младше его был Ефим, рождённый на рубеже 18 и 19 веков. Ветвь после него осталась густой. И одним из её листьев стал пишущий эти строки. Четыре сына дали многочисленное потомство. Старшим был Корней (1822 – 1856 годы). Это тот самый предок, о трагической гибели которого я уже поведал. Он прослужил в солдатах царю-батюшке и Отечеству 12 лет, а после Крымской кампании вернулся домой и вскоре погиб «по своей и барской воле», не успев обзавестись семейством.
Второй сын Ефима Павел (1828-1919) имел сыновей Петра и Тимофея и дочерей Евфросинью и Василису.
У Зиновия (1831-1923) были сын Василий (1882 г.р.) дочери Феофания (1860-1945) и Евдокия (1870-1956). Когда умер зеленоградский поселенец, я не знаю.
Четвертым сыном Ефима был прадед мой Антип (1848-1921). У него были сын Александр, мой дед, 1890 года рождения, дочь Татьяна и сын Дмитрий. Судя по всему, разница в летах была у них небольшая: Антип был стар.
У меня есть фото, сделанное, по-видимому, году в 1915-м: Антип с моим отцом на руках, рядом сноха его и моя бабушка Анастасия Михайловна, а на трёхколёсном велосипедике перед ними дядя мой Николай Александрович. Отцу никак не больше двух лет, а рождён он был 12 июля 1913 года – в Петров день. Прадед на фотографии смотрится прямо-таки библейским старцем.
Кроме Корныша и Ефима, у Мирона были ещё сыновья Иван, Фёдор и Тимофей, оставившие после себя многочисленное потомство. Все они жили в Свистогузове, были дружны, однако Ефимовичи были особенно близки между собой.
Прадед мой Антип Ефимович был первым грамотеем на селе. Читал всё подряд, живо интересовался политикой, был в курсе событий, происходящих в стране и мире, любил музыку, играл на гармошке и балалайке. Известен был в округе как умелый каменщик и печник. Из родственников и односельчан сколотил бригаду, обучил их и стал по всему уезду брать подряды на каменные работы: рыть котлованы, класть фундаменты, печки.
      Доход от этой работы был несравнимо больше, чем от крестьянствования. Конечно, жить в деревне и не работать на земле было невозможно. Поэтому каменщики во время деревенской страды: вспашки, посевных работ и уборки урожая – становились обыкновенными крестьянами – жили дома и с утра до ночи трудились а поле. Но это не отменяло мобилизационной готовности при первой возможности сняться с места и отправиться в какую-нибудь деревню, чтобы приступить к строительству.
Так что частенько на хозяйстве в деревне оставались жены, дети да старики.
Зиновий, несмотря на то, что грамоте нигде и никогда не обучался, был бессменным деревенским старостой и пользовался непререкаемым авторитетом у односельчан. Братья были очень дружны, и их частенько можно было видеть вместе: высокого «прогонистого» Зенка и коренастого, ростом пониже, Антипа.
Жили деды со своими чадами и домочадцами одним большим «колхозом» до 1911 года и только потом разделились.
На всю эту компанию в хозяйстве была большая «белая» баня. Жена Зиновия, Мария, постоянно в бане жила.
Удивительно, но братья как-то умели управляться с самой неспокойной частью своего колхоза – с женщинами. Не считая мелочей, все жили душа в душу. Видно, таким могучим было единение братских душ. Воздержание от взаимной грубости и обыкновенного семейного хамства было умилительным. Я могу судить об этом по отношениям отца и дяди Коли. Они никогда не ссорились, а обращались друг к другу словами: братуш, Колюш, Петюш, к отцу – «папа», к матери – «мама». Это в деревне-то! Ни слова осуждения или поношения друг друга, только стеснительные увещевания и всегда – попытки оправдания.
Остальные Мироновичи, к слову сказать, были не так деликатны. Это по отзыву односельчан. Кстати, все родичи были «заводными», то есть вспыльчивыми.
Ефимовичи не матерились. Что странно, потому что на Псковщине матерные слова используются не только как вводные – для эмоциональной окраски рекомого, но и как семантически нагруженные. Известно, на Руси, при обширном словарном фонде, некоторые индивиды вполне обходятся десятком-другим слов нецензурных, виртуозно заменяя ими все остальные. Сам лично присутствовал при монологе одного из двух каменщиков, которые носилками таскали бетон на рабочее место. Вот что он сказал напарнику, накладывающему бетон:
- На *** нахуячиваешь до хуя? Отхуячивай на хуй!
     Зиновьевичи для эмоциональной окраски употребляли всего два слова - «Во дурак!», не соотнося их к субъекту недовольства.
- И куда это яна вилы задевала? Во дурак!
Ну, и так далее…
Ефимовичи отличались хорошим здоровьем и жили долго, но в глубокой старости время от времени заговаривались, должно быть, по причине склероза. Андрей Васильевич помнил, как Павел наседал на Зенка: «Ты куда наши деньги подевал? Неужто прикарманил?»
Зенко в помрачении рассудка увещевал сына Василия: «Не видишь полон двор чужих лошадей? Во дурак! Ты их напустил? Яны ж всё сено наше съядят!» Никаких лошадей во дворе не было.
Антип, бывало, вдруг начинал искать чего-то под лавками. «Что ты ищешь, Антип?» - спрашивали его. «Гаврилу ищу! Кого же ещё? Где Гаврила?» Гаврила был двоюродный брат, но искал Антип топор.
Как-то гостили Зиновий и Антип у кого-то в Жарках. Возвращались домой вечером. А надо сказать, неподалеку от Жарков рядом с дорогой стоит в лесу огромный гранитный валун – величиной с дом. Пришелец из ледникового периода. Не исключено, обломок Скандинавского полуострова. В соседней Эстонии такие камни имеют собственные имена и к ним водят толпы туристов.
И вот стоят у валуна наши деды, «хлянувшие» в гостях «вяселья», и рассуждают.
- Интяресно, далёко ли с этого камня винно? – говорит Антип.
     - Был бы помоложе годков на десять, - отвечает Зенко, - обязательно влез бы посмотреть. 
А чаво помоложе? Я и сейчас, кады хошь, на няво влезу…
- Ня влезешь, не тряпайся.
- Влезу! Это ты ня влезешь, а я влезу!
- Ну если влезешь ты, - раззадорился Зенко, - то я и подавно.               
Короче говоря, деды, кряхтя, начали штурмовать высоту. Это было непросто, но восхождение состоялось!
     Отдышавшись и обозрев окрестности, стали думать, как спускаться на землю. Между тем сумерки сгустились. Порешили переночевать на камне, благо сверху он оказался плоским и риска свалиться во сне с довольно обширной площадки не было.
Заснули быстро.
- Утром проснулся, - вспоминал Зенко, - мать честная: на горе! Солнце светит. Хвать – а Антипа нет. Оказывается, он, поганец, как светать стало, слез и ушёл домой.

ДЕДУШКА ЖЕНИТСЯ

Антип Ефимович, по-видимому, категорически не желал детям своим крестьянской доли. Александра, деда моего, рождённого в 1890 году, он ещё подростком отдал в учение в Псковскую школу каменщиков, или как она тогда называлась, которую тот успешно «превзошёл»
задолго до первой мировой войны. 
В 1910 году дед женился на дочери весьма состоятельного мужика из соседней Канашовки – Мишки Черноноса, который по фамилии был Иванов и состоял на государственной службе в должности лесничего. Если учесть, что у мужика вечная нужда в лесе и его дарах, то при ущербной совести лесничий мог жить припеваючи, что и делал мой прадед. Черноносом он стал потому, что после обморожения кожа на его носу заметно потемнела.
По словам отца, славился Чернонос редкой жадностью. Как-то в раннем детстве отец крепко приболел. Дед его, не замеченный в сентиментальности, проведал внука и даже принёс ему гостинец – блюдце с мёдом. Мёд невооружённым глазом был почти незаметен.
- А сам, прохвост, - добродушно посмеиваясь, отзывался о своём дедушке отец, - держал большую пасеку и мёдом приторговывал. У  соседей рубли занимал, а когда добрались до него экспроприаторы, то в чулане нашли несколько мешков с деньгами. 
Семейство у Черноноса было огромное: толпа дочек и несколько сыновей. Лично я видывал трёх Михайловичей: Владимира, Николая и Ивана. Из дочек – тётю Сашу, жившую в Сестрорецке (у них я прогостил две недели после девятого класса), и, естественно, бабушку мою Анастасию Михайловну, которая, кстати сказать, активно не любила меня, как не любила всю материну родню – «шоринскую породу».
Черноносенки изображали богобоязненность, все были грамотеями и по-городскому пили чай (деревенские чаю не пили – такого среди крестьян не было в заводе). Бабушка и в старости, бывало, не без «хвасти» говаривала: «Черноносенкова порода любит чаёк!»
Более того, вся семья пела в церковном хоре, знала ноты. Бабушка пела альтом. «У всех были хорошие голоса, и у всех разные, - сообщала она и перебирала всё семейство по именам, называя их вокальные амплуа. – Мы одни, без остальных, могли петь хором.»
Деду Сашке шибко приглянулась брюнетистая Настя со жгучими чёрными глазами, а Настя положила глаз на весёлого и озорного свистогузовца. Но амбициозный Мишка союзу воспротивился. Тогда дедушка по сговору с девицей умыкнул её глухой зимней ночью, и на некоторое время они куда-то запропастились. А потом объявились фактическими мужем и женой. Делать нечего – молодых повезли в церковь.
Через год на свет появился дядя Коля, ещё через два (в 1913-м) – мой отец. Много позже родились тётя Зина (1921 г.) и дядя Женя (1927 г.).

ГОСТЕВАНИЕ В СЕТРОРЕЦКЕ

Тут я хотел бы прерваться, чтобы рассказать о своём гостевании в Сестрорецке – у Спицыных: дяди Яши и его супруги Александры Михайловны, сестры моей бабушки.
В большом дореволюционной постройки доме по улице Морской жило несколько семей. В большой комнате со стариками жила младшая дочь Анна, 22 лет от роду, незамужняя, а в соседней квартировал сын Виктор с женой и маленьким ребёнком. Где-то в августе месяце 1953 года я здесь проживал некоторое время в ожидании родителей, которые решили переехать на постоянное местожительство поближе к родным местам.
… В 1952 году занесло моих родителей в город Котельнич Кировской области. Занесло их из города Пласта Челябинской области, где мы прожили ровно год и где я закончил восьмой класс. Членом нашего семейства многие годы была Светлана, дочь тёти Клавы. Клавдя по причине человеческой греховности и деревенской наивности была вовлечена в преступное деяние «опытными» подругами и несколько лет «парилась на зоне».
По окончании учебного года нас с Веткой  родители отправили на Псковщину – впервые после войны, - где кузина должна была остаться на попечении других тёток, а я – ждать вызова, чтобы затем отправиться на новое, ещё не определённое место жительства.
В Котельниче мы прожили ещё один учебный год – я учился в девятом классе. О городе, о школьных товарищах, о совместном время- препровождении с ними остались у меня на всю жизнь самые светлые воспоминания. Здесь я стал взрослым.
Время было голодное. В магазинах на прилавках помнятся мне только консервные банки с крабами и печенью трески. Ни того, ни другого народ не покупал по причине дороговизны и невнятности консервов со странным содержанием как продуктов питания.
Тогда же был приобщён я товарищами к курению, и, как все курцы, смолил доступные по цене «гвоздики»: маленькие и тоненькие папироски «Байкал» и ещё какие-то, названия которых не помню. Пил тогда народ исключительно брагу: водка была недоступна по цене.
Помню начало марта 1953 года. Страна пребывала в глубоком трауре по поводу смерти отца народов, великого и мудрого. «Как же мы теперь жить будем, а, пап?», - в тоске спросил я. Папа засмеялся и потрепал меня по голове: «Не грусти, сынок: была бы шея – хомут найдётся!»   
В один из этих скорбных дней мама разузнала, что в районе вокзала на одном из складов продают пшённую крупу. Наверно, чтобы хоть как-то утешить людей. Давали по килограмму на предъявленное личико. Почти спустя сутки ранним утром, а точнее на исходе ночи мы с отцом мчались на другой конец города, чтобы предъявить свои личики.
Вот таким могучим и оптимистическим аккордом завершилась для нас счастливая сталинская эпоха.
Для меня этот год ознаменовался также могучим фурункулёзом. Не менее сотни чирьёв в течение нескольких месяцев поселялись на облюбованное ими место – между поясницей и обратной стороной коленок. «Из-за плохого и недостаточного питания,» – сказал дяденька врач.
В Сестрорецк я приехал с задницей, нашпигованной чирьями. Я не мог не только сидеть, но и передвигаться: поражённый болью вертлюг правой ноги не позволял мне её выпрямить. Города я практически не видел, как не видел и моря, хотя жил на улице Морской.
Однажды утром я понял, что без хирурга мне не обойтись и едва ли не ползком отправился в поликлинику. Врач был поражён размерами нарыва, вскрыл его и таким образом поставил точку на моём фурункулёзе. Но не только он. В Ленинградской области люди питались несравнимо лучше. В Подпорожье, где мы в конце концов обосновались, поражало обилие еды: в магазинах почти всегда продавалась солёная треска - «гидрокурица» (про холодильники в то время никто слыхом не слыхивал), вермишель, колбаса, иногда было молоко и даже – диво дивное! – утки. Из Питера иногда завозили пиво. Не жизнь – малина!
Двоюродная тётка моя Анна была милой 22-летней девушкой, худенькой и небольшого росточка. С первых минут общения мы прониклись друг к другу симпатией. Однажды она пришла с работы и предложила мне пойти на концерт Ляли Чёрной, суперзвезды 30-40-х годов. Концерт проходил где-то неподалеку в одной из многочисленных здравниц.
Была чёрная августовская ночь. Длинное бревенчатое здание клуба располагалось на склоне и было окружено кольцом жаждущих и страждущих. Билеты, естественно, были проданы.
Из распахнутых настежь окон выплёскивались страстные цыганские ритмы и напевы, дробный стук каблуков о деревянный настил сцены. На подоконниках с наружной стороны сидели безбилетники, пришедшие пораньше. А вот подоконник ближайшего к сцене окна был свободен – фундамент в этом месте из-за склона был недосягаемо высок. Но не для всех. Ко мне подошёл парень и предложил: «Давай я помогу тебе взобраться на подоконник, а ты сверху затащишь меня и свою подружку». Так и сделали. Оказавшись на подоконнике, мы протянули руки Анне, и она вознеслась к нам.
На сцене на расстоянии вытянутой руки резвились цыганы и звезда собственной персоной, уже пожилая женщина. Вскидывая ноги, она вполне могла достать до любого из нас.
Анна Яковлевна занималась в какой-то конторе бумажной работой, а Виктор Яковлевич был замечателен тем, что состоял в известной всей стране и непобедимой команде городошников Ленинграда и имел звание мастера спорта. Годы спустя мы узнали, что он добровольно ушёл из жизни вскоре после нашей разлуки. Странная и нелепая смерть.
Сам дядя Яша был много мельче дородной бабы Шуры, особы крутой и сварливой. Меня она почему-то сразу невзлюбила – наверно, с подачи бабушки Насти. А дядя Яша ко мне проникся. По вечерам к нам приходил брат дяди Яши – Павел. Безногий инвалид войны, здоровяк с круглым пухлым лицом и очень низким душевным басом. Братья были добродушнейшие люди. Они садились во дворе за стол и все вечера гоняли «козла», люто стуча костяшками домино. Я с юных лет терпеть не мог сидячих «умственных» игр, но игрокам нужен был четвертый, поэтому стучал костяшками и я, ставя их куда придётся.
 Дядя Яша всегда брал меня в напарники, и мы, как ни странно, всегда с ним выигрывали. Партнёр дяди Паши, завсегдатай ристалищ, прямо заходился от злости, оборотя весь гнев на меня. Дядя Яша подтрунивал: «Говоришь, Борис играть не умеет. А получается у него лучше, чем у тебя». Ему вторил дядя Паша: «Играй, Боря, и дальше так… Тебя, видно, Богородица любит…»  
Подъехали родители. После короткого совещания с роднёй решили обосноваться в Сестрорецке либо поблизости. Родители мои «гимназиев не заканчивали», зато отец знал несколько ходовых «конторских» профессий. Был он хорошим бухгалтером, долго работал в коммунальных хозяйствах, но главным его делом последние годы была техническая инвентаризация, то есть государственный учёт используемых под жилые строения и приусадебные участки земли и самих этих строений с составлением их «паспортов» и вычерчиванием планов.
В стране такого учёта практически не было - особенно частного сектора, - его только начинали, а у отца уже была большая практика, поэтому его с удовольствием везде брали на работу.
Он отправился в областную коммунальную контору, и ему предложили работу как в самом Питере, так и в ближайших к нему городах. Помню, ездили мы всем семейством присматриваться в Павловск, в Ломоносов и ещё куда-то, но … с жильём везде были проблемы. Даже в частном секторе.
Наконец, остановили свой выбор на Парголове. Там находилось место работы отца, а с жильем мы устроились, было, в Белоострове. Я стал искать ближайшую десятилетку, которая готова была меня приютить. Таковая оказалась в Разливе, совсем рядом с самым великим в мире Шалашом. 
Любопытный директор прямо-таки вцепился в заезжего уральца, а ознакомившись с оценками последнего, сказал, что побольше бы ему таких орлов. Я написал заявление, оставил документы и, довольный, отправился в Сестрорецк. Вечером из Питера приехал отец, сказал, что «глотание вил отменяется», что сегодня познакомился с начальником БТИ города Лодейное Поле, тот его изо всех сил тащит к себе, обещает в две недели устроить нас в коммуналке.
Надо заметить, здесь сыграло свою роль и то обстоятельство, что отец всегда считал, что нормальный человек никогда не будет жить в большом городе, потому что там всё против него. Место нормального человека – рядом с лесом и рекой либо озером. Вскоре после того, как мы стали жить в таком месте, отцу опять предлагали и работу и жильё в Питере, но он был непреклонен, чем, наверно, в недалёкой перспективе навредил и мне: для вступления в жизнь большой город много перспективнее. Но я пошёл в отца и тоже стал замшелым и махровым провинциалом. Как и он, считаю я, что в большой город иногда нужно и интересно наезжать, но жить там – никогда.
Итак, мы помчались в Лодейное Поле. Я проучился две недели в школе на отвесном берегу Свири, успел страстно влюбиться в прелестную одноклассницу и даже начал по ночам бредить ею, мысленно вторя вошедшему в моду исполнителю неаполитанских песен Михаилу Александровичу: «Я жду тебя с надеждой и томленьем, приди, приди – развей мои сомненья, с ясной улыбкой выслушай признанье…» После чего мы перехали в соседнее Подпорожье, так как коварный отцов начальник обещания не сдержал. Зато на новом месте мы сразу же поселились в двухэтажном брусчатом «небоскрёбе», пропахшем щами и кошками.
В Сестрорецке я никогда больше не бывал. А лет сорок спустя случайно обрёл новый адрес и номер телефона Анны Яковлевны и позвонил ей. На другом конце провода обрадованный старушечий голос стал звать меня в гости. Но был я в Питере в недолгой командировке и потому пообщаться с нею не смог. А в следующие мои командировочные наезды телефон тёти ни разу не ответил.



ЖИЗНЕННЫЕ ОДИССЕИ МОЕГО ДЕДУШКИ

Но вернёмся в 1914 год. Передо мной фото моего деда Сашки. Он в военной форме: в мундире с какими-то мудрёными аксельбантами и в фуражке с коротким лакированным козырьком, лежащим на лбу. На середине груди (пуговицы двумя рядами по бокам) – медаль и какой-то значок. Из правого кармана свешивается цепочка часов с брелоком. Весь антураж отдаёт нынешним дембильским расфуфыриванием. Не исключено, что кое-что – из реквизитов фотоателье.
Фотография наклеена на отличный толстый картон. Ниже дедова лика тиснением с позолотой выполнен заковыристый герб с кучей удостоенных медалей и крупно надпись «Visit portrait». И всё остальное – со столичным шиком (дед служил в Питере). На обратной стороне те же гербы в развёрнутом виде, под ними  курсивом: «Художественная фотография» на русском и французском и умилительная информация: «Для повторения заказов негативы хранятся». Умилительная для русского человека в начале ХХ1 века. Она, должно быть, была бы ценной для граждан тех стран мира, которые не знали большого скачка в коммунистическое будущее.
 Сквозь дедовский облик неявно, но проступает «физика» его потомка, пишущего настоящие строки: та же лопоухость, те же разрез глаз и рисунок губ.
Семейная фотография с пращуром и моим родителем на коленах была явно ответной на эту.
Вскоре в боях под Тильзитом (ныне г. Советск Калининградской области) дедушка попал в плен с простреленной пониже щиколотки ступнёй. В германском плену он пробыл долгие восемь лет. Где он жил и как – «история пастью гроба».
Из независимых друг от друга источников (от односельчан и родственников) мне стало известно, будто бы в плену он жил с немкой, и прижили они двоих сыновей. Если это так (что тут удивительного?), то немецкие дядьки мои имели счастливую возможность в сороковых годах посетить родину отца.
Вернувшись домой, дед удивлял земляков тем, что охотился, кроме прочей дичи, и на ворон тоже и употреблял их в пищу. Как-то я вычитал в охотничьем журнале, что в Саксонии вороны всегда были объектом промысла. Это наводит на мысль, что дед обитал в тамошних краях.
Известно, что немцы долго не отпускали домой русских военнопленных после окончания первой мировой войны. Тому способствовали  сложные отношения между Германией и Советской Россией. Многие пытались бежать. Дедушка и ещё один скобарь тоже пустились в бега. Их отловили и подвергли тогдашней немецкой пытке: подвешиванию на кресте. Как-то довелось мне в какой-то исторической книжке разглядывать фотографии того, как это делалось. Людей подвешивали за руки так, чтобы ногами они не касались земли. Землячок так и умер на кресте. Антипыч выжил. А потом побежал снова. На этот раз удачно.
 Как это случилось – не знаю, но внезапно дедушка объявился в родной деревне. В городском костюме, галстуке и шляпе. (Этот факт увековечен на фотографии, хранимой моим кузеном.) Привёз хлеба – чёрного и ситного: белых, как снег, булок.
А в деревне голодали. Хлеб ели из отрубей, мелких древесных опилок, жмыха, из свекольной и картофельной ботвы с малой толикой настоящей муки. Дети – Коля и Петя – от ситного отказались, подумали, что он из белого мха. И такая добавка в хлеб была в ходу. 
Дедушка первое время не мог есть самостоятельно: тряслась голова, тряслись руки, и хлёбово расплёскивалось по пути от чашки до рта. Поэтому кормили его с ложечки.
Однако Антипыч быстро вошёл в силу. На дворе стояло лето, и он принимал участие во всех полевых работах. Всегда на людях, всегда с людьми. Как память о войне осталась лёгкая хромота.
- Дядя Саша был один такой со всей деревни: высокий, красивый, здоровый, - вспоминал Андрей Васильевич. – Страшный спорщик. В деревне всегда были охотники посостязаться в силе, ловкости. Антипыч был заводилой таких соревнований.
- Как-то во время перекура заявил он мужикам, что на спор перепрыгнет через забор, невдалеке от которого они сидели. Мужики стали над ним смеяться: невозможная вещь – больно высок! Поспорили, известное дело, на четверть водки. Дядька разбежался и перепрыгнул. Приземлился на раненую ногу и повредил её. С тех пор до конца жизни ходил с палкой, хоть и был совсем молодой.
Однажды в компании, собравшейся по случаю праздника, дедушка, - естественно, все были в подпитии, - взялся перетянуть двух мужиков. А суть перетягивания состояла в том, что мужики садились лицом к лицу, упирались ступнями и, взявшись за руки, тянули всяк на себя, пока более слабый не вставал на попа или не заваливался набок.
Двоих Антипыч перетянул. Это ему показалось мало. Против него сели четверо. К тому же они сжульничали: под пиджаками обвязались вожжами, пропустив их через рукава первого. Дед одолел и их, выставив на общий стол, как и было заведено, приз – ту же водку.
Бывая во время престольных праздников на многолюдных гуляниях, где собирался народ со всех окрестных деревень, дедушка при первых признаках назревающей драки быстро успокаивал забияк. Его знали и уважали.
Однажды на гулянке присутствовали бойцы из какой-то дальней деревни. Они затеяли драку, но дед был тут как тут. Пришельцам был он не знаком, и один из них опрометчиво ударил деда колом по спине. Очевидец рассказывал мне, что дед обернулся, повалил обидчика, схватил того за ноги и, действуя им как дубиной, разогнал неуважительных гостей. Пусть этот ироикомический подвиг предка останется на совести очевидца.  
Увы, отец мой и дядя Коля удались не в деда, а в бабку: оба были среднего роста и щуплые.
- Бывало, на перекуре в поле кто-нибудь попросит дядю Сашку.- Вспоминает дальше Андрей Васильевич, - «Саш, скажи что-нибудь по-немецки.» И тот долго и с удовольствием произносит монологи. Интересно было послушать, как звучит чужая речь. По просьбе же пел он и немецкие песни.
Отец вспоминал, как однажды дедушка прибежал домой возбуждённый и с порога закричал:
- Зайчата, собирайтесь – к Пушкину в Михайловское едем!
Оказалось, дошли слухи, что там растаскивают имение поэта, и дед решил поучаствовать в этом народном мероприятии, чтобы оставить детям и внукам на вечную память что-нибудь из личных вещей Александра Сергеевича. Деда отговорили.
 Тогда же, где-то в середине двадцатых годов, Антипыч отправился в Череповец за братом Дмитрием. Тот помирал от чахотки в тамошней лечебнице. (О Дмитрии рассказ особый. – Автор.) Как он туда добирался в те смутные времена – неведомо. Должно быть, по «железке» – тогда железнодорожная ветка от Варшавской дороги была протянута до самого Тригорского.
Зато весь обратный путь он проделал пешим ходом, толкая перед собой тачку с больным братом. Я прикинул по карте длину маршрута. Если следовать кратчайшей дорогой: Череповец, Устюжна, Боровичи, Валдай, Старая Русса, Порхов, Новоржев и, наконец, Свистогузово – то это 860 километров.
Сколько суток братья пробыли в пути, где ночевали, чем питались – про это я ни от  кого и ничего не слыхивал.

СКОБАРИ НА УРАЛЕ

Должно быть, следующей серьёзной вехой на жизненном пути деда была поездка на Урал.
А дело было так.
Выше я писал, что в самом начале двадцатых годов в Алтуне была создана коммуна «Светоч». Материально-техническая база после Львовых осталась в имении хоть куда, а кадры для коммуны нашлись- в уезде бедноты было немало: малоземельные, многосемейные крестьяне из окрестных деревень и даже из-под Новоржева. Да и своя беднота под рукой водилась.
Коммунары удобно расположились в некогда княжеских владениях, обжив даже дома на большаке при станции. Именно здесь расположился штаб коммуны. Многие местные крестьяне пристроились при коммуне: нужда в рабочих руках имелась.
В 1926 году на Псковщине начался голод. Местные, кто жил в своём доме при грядках да при скотине, стоически встретили испытание – дело, в общем-то, не новое. Зато коммунары, тратившие немало времени на общественно-политические мероприятия, в числе которых распевание революционных песен занимало едва ли не главное место, перепугались и стали искать альтернативные решения. В результате в разные концы необъятной Родины были посланы гонцы – разведать обстановку. Так два резвых коммунара оказались в городе Миассе Челябинской области. Тут было полно и работы, и еды. И вскоре из Алтуна стали приезжать земляки. Кое-кто облюбовал недальний от Миасса Златоуст. В семидесятые годы мне передали оттуда фотографию семейства моего деда Шоры, на которой запечатлены он сам собственной персоной с бабушкой Дуней и внуками, а также приглашение в гости. Я, разгильдяй, так и не собрался.
Два года спустя в Миасс с семьёй прибыл человек свободной профессии, он же мой дед Александр Антипович. Семья, правда, была неполной: дядя Коля, старшенький, которому уже исполнилось семнадцать, остался в родном Свистогузове. Отцу, соответственно, было пятнадцать, а тёте Зине – семь лет.
Скобари уже устроились здесь основательно, кое-кто даже построил дома – на самом въезде в старый город, на Второй Ильменской улице и выше на горе. Держались друг за друга земляки крепко: и жили и работали в тесном контакте. Приехавшие позднее стали строиться на «Назьмах» – в конце улицы Ленина у леса и в «Новой деревне» – неподалеку от церкви.
При въезде в старый город хорошо виден крайний дом на Второй Ильменской, обшитый тёсом и покрашенный в зелёный цвет. Здесь жил один из первых алтунских поселенцев, и здесь было что-то вроде земляческого клуба. По вечерам недавние коммунары здесь собирались, играли в карты (вся Россия тогда изнемогала от этого порока). Естественно, пили водку и веселились. Мои обосновались неподалеку – они сняли жильё у Рожковых в первом же городском переулке, упиравшемся в речку Миасс.
Василий Владимирович Морозов, известный миасский краевед, с которым в шестидесятые годы я несколько лет проработал в городской газете, хорошо помнил появление скобарей в городе.
- Они очень отличались от местных. Во-первых, внешне: почти все блондинистые, голубоглазые и в полушубках – миасцы ходили в пальто. Во-вторых, говорили на странном русском языке, поэтому сначала их считали украинцами. Понавезли свиней, которых здесь никогда не держали. Местные и сейчас свинину не жалуют. А в совсем недавние времена свинина на базаре была чуть не в два раза дешевле говядины.
От себя добавлю, что привезли они сюда и «алтунку» – замечательную рассыпчатую картошку, выведенную в Алтуне, но через два-три года она вырождалась – жирные местные почвы не способствуют рассыпчатости.
Весьма недоброжелательно отзывалась о наших земляках старая миаскитка, жившая в Новой Деревне неподалеку от переселенцев в те давние времена:
- Построили целую улицу. Неудобный народ: крикливые, скандальные, драчливые… А таких матерщинников мы сроду не видали.
Думается, в этой суровой оценке есть и  то самое неприятие, которое характерно для обитателей любой местности по отношению к приезжим: не такие, как мы, – значит плохие; лучше нас никого не бывает.
Прожив большую часть жизни в Миассе, думаю, смог бы смутить «контраргументами» самых упёртых аборигенов.
Приехав в Миасс, дед мой сколотил из земляков большую бригаду каменщиков и по примеру прадеда стал брать подряды на строительные работы.
Отец показывал мне рукотворные следы трудовых потуг земляков в Миассе. Прежде всего это была самая высокая кирпичная труба на напилочном заводе. Потом они выложили набережную – довольно большой участок береговой линии городского пруда, примыкающий к плотине, был одет в камень и обрёл вполне цивилизованный вид. И, наконец, скобари построили сразу за плотиной большую двухэтажную баню, которая честно мыла городское население почти 80 лет.
Конечно, трудились земляки и на других объектах, но эти – самые значительные и заметные.
За баней на пригорке стоит старинное добротное здание из красного кирпича, в котором всегда учились. На моей памяти это была обычная общеобразовательная школа, а в конце двадцатых годов здесь размещалась школа профессионально-техническая. Именно в ней и стал учиться отец. Профессиям учили разным, но он пошёл по дедовским стопам и через три года получил диплом или аттестат то ли техника, то ли мастера строительных дел.
Кстати, уже в шестидесятых я знал его бывших соучеников. Это был тогдашний председатель Миасского горисполкома А.И Никитин и известный в городе преподаватель рисования и черчения Анатолий Петрович Лузин, с которым мы при встречах общались. Любопытно, что он категорически не помнил Миронова Петьки, зато Антипова Петьку знал хорошо и «до сих пор с ним корешимся!» И как я догадался, что отец в то время мог иметь другую фамилию - по деду.
Шёл 1931 год, и Александр Антипович принял решение возвратиться на родную Псковщину: «Хватит, нагостились!» Остальные земляки в большинстве своём остались в Миассе навсегда.

ПОРАЖЕНИЕ И МЕСТЬ ЧЕКИСТОВ

Итак, в 1917 году имению князя Львова надлежало быть разоренным революционными массами в полном соответствии с Ленинским призывом «Экспроприировать экспроприаторов!», переведённым для простого народа к понятному и приятному виду: «Грабь награбленное!». А ещё: «Мир - хижинам, война – дворцам!» Однако местные крестьяне несознательно воспротивились поступательному ходу истории и не дали революционной стихии разгуляться. Дворец и имение были спасёны.
Беда нагрянула на Алтун и в следующем, 1918 году. В Новоржеве была создана уездная Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией: стихия революционных безобразий обрела конкретную форму. Дальше я процитирую отрывки из книги Владимира Фёдорова «Алтун».
«Устрашающий и карающий орган разместился в одном из престижных домов, отобранных у местных богатеев. Чекисты так и указывали в повестках на допросы: «Явиться в дом Грудинкина». Учреждение было обставлено неплохой мебелью. Но, видимо, начальству захотелось для полного комфорта добавить чего-то необычного, более шикарного. И тут вспомнили об алтунском дворце, который ещё не был разграблен. Там в залах, комнатах оставалось много ценного.
29 мая 1918 года несколько подвод в сопровождении совслужащих появились в Алтуне. Прибывшие с обозом вскрыли запоры, стали выносить из барского дома кресла, диваны, шкафы, картины. Слух о растащиловке быстро облетел округу, к дворцу сбежалось много народу.»
Реквизиторов прогнали. А бесстрашные чекисты тут же завели уголовное дело против смутьянов. И далее по тексту:
«В уголовном деле этот эпизод был запротоколирован так:
«В следственную комиссию явился член исполкома Николаев и заявил, что житель дер. Луханово Фёдор Григорьев расстраивал (так в тексте) толпу в с. Алтун, проводил агитацию против Советской власти и кричал на меня, что тащите его в озеро. Вследствие этого толпа разгрузила уже нагруженные подводы и отнесла всё обратно в дом на место, при этом некоторые повторяли слова Григорьева, чтобы тащили нас в озеро. Нам пришлось вернуться с пустыми подводами.»
Задуматься бы властям, почему дело приняло такой неслыханный оборот: люди дружно вступились за помещичье добро. Явно не корыстными соображениями руководствовались они. Неужели и вправду считали, что всё теперь народное и принадлежит им?
Но комиссары не собирались ломать голову над таким сложным вопросом. Налицо массовое сопротивление новой власти. Да ещё реквизиторы вынуждены были с позором бежать от толпы. Нет, такое чекисты простить не могли. Надо сурово наказать! Решили проучить одного «главного смутьяна и бунтаря» – 29-летнего Фёдора Григорьева.
Но тут дело приняло неожиданный оборот: на защиту Григорьева поднялась вся алтунская округа…
… После ареста Григорьева толпа крестьян из тогдашней Посадниковской волости, числом не менее двухсот человек, нагрянула в Новоржев, окружила здание ЧК, требуя объяснения причин ареста Григорьева. Перетрусивший председатель комиссии был вынужден вступить в переговоры с пятью уполномоченными, выслушал их и заверил, что будет проведено объективное расследование и всё будет решено по справедливости. Народ поверил и снял осаду.
Из Алтуна, других деревень, из Посадниковской волости стали поступать прошения и документы в защиту арестованного: что он активный общественник, великий труженик, что у него семья из 12 (!) человек, в которой он один является трудоспособным. 
Напуганные власти запросили мнение столицы. Но «горячие сердца и холодные головы» были не только у новоржевских чекистов: ответ был однозначным. Третьего сентября 1918 года в Новоржевской чрезвычайке в составе товарищей Григорьева, Балышева, при секретаре Егорове появился следующий удивительный по безграмотности и мстительной жестокости документ:
«Рассмотрев обстоятельства дела и принимая во внимание, что гр-н Григорьев Фёдор Григорьевич в собранном им скопище (так пренебрежительно сказано о людях) явно возбуждал к неповиновению Советской власти и проявил свои контрреволюционные убеждения, а потому комиссия находит означенного Григорьева явным противником Советской власти и согласно телеграмме Совнаркома за № 17964 постановила подвергнуть контрреволюционера Григорьева военно-полевому суду через расстреливание. Приговор привести в исполнение в 24 часа.»
Да здравствует советский суд, самый гуманный суд в мире!
Число таких безвинных жертв пополнится позднее многими миллионами граждан страны победившего социализма. Дорвавшиеся до власти упыри упивались людской кровью. Все творимые злодеяния они надёжно прятали в папках с грифом «Совершенно секретно» и замуровывали в хранилищах-тайниках.
Но минула счастливая эпоха социализма. Сегодняшние власти по-новому оценивают события тех далёких лет. В августе 1997 года (!!!) решением Псковской областной прокуратуры с Фёдора Григорьевича Григорьева сняты все обвинения. Он реабилитирован посмертно…

ПЕРЕМЕНЫ В ИМЕНИИ

19 февраля 1920 года газета «Псковский набат» сообщила об открытии в Алтуне сельскохозяйственного техникума. Со временем его собирались преобразовать в высшее учебное заведение. Вот какое будущее ожидало село!
Однако вечно живое и развивающееся учение было чем-то вроде скипидарной примочки к известному месту руководства ЦК коммунистической партии, которое почти вековое правление в стране превратило в сплошную лихорадку бездарных реформ в поисках способа одним махом, без приложения больших сил и средств решить все проблемы. Авантюризм прошёлся и по Алтуну. Техникум перевели в Волышево, имение графа Строганова. А в 1928 году он снова оказался в Пскове.
Львовский дворец после техникума оказался в полном распоряжении местного населения и стал настоящим культурным и общественным центром округа. В нём заработали библиотека, многочисленные кружки, коллективы художественной самодеятельности. Энергично заработала комсомольская организация, появились первые пионеры. В их числе оказались мои родители. Оказывается, первые пионерские галстуки были красными в белый горошек, как любимый галстук «дедушки Ленина». Пионеры поставили пьесу, где центральную роль непутёвого Петьки Безхвостого сыграл мой родитель. Он с удовольствием рассказывал, как пожинал плоды всеобщего признания. Учительница, она же режиссёр, прилюдно нахваливала его, а он, как и положено скромному таланту, отнекивался:
- Да нет, Марья Ивановна, в одном месте подговнял немножко…               
По вечерам, переделав домашние дела, в очаг культуры приходили взрослые. Деды усаживались играть в шашки поближе к радиоточке, мужики помоложе листали журналы и газеты и вели нескончаемые беседы на политические темы.
В выходные дни и по праздникам во дворце собирались жители окрестных деревень. По вечерам демонстрировали кинофильмы. Случались и концерты, которые давали свои или приезжие артисты художественной самодеятельности. После них в зале начинались танцы. Разгорячённые молодцы всё норовили въехать друг другу в «Харьковскую губернию», но общественность бдела и безобразий не допускала.
Малина эта продолжалась до тех пор, пока во дворце не обосновался санаторий железнодорожников. В декабре 1937 года здание занял дом инвалидов. Он просуществовал до июля 1941 года – до начала оккупации.
Дворец оказался фактически недоступным для местного населения. Однако молодёжь изловчилась и выбрала для отправления своих культурных «надобностив» гумно, где устраивала репетиции, давала концерты и ставила пьесы.
Естественно, как находящимся на лечении железнодорожникам, так и инвалидам были без надобности и прекрасные хозяйственные постройки имения и сельхозугодья, занимавшие около 400 гектаров.
Наверно, необходимость пустить в хозяйственный оборот нивы, пашни и производства по переработке злаков и плодов земли была зубной болью районного начальства. После техникума в имении была создана коммуна «Светоч», о славной судьбе которой я уже рассказал выше. Должно быть, обезлюдевшая ячейка нашего светлого будущего какое-то время ещё просуществовала. Однако едва ли долго, потому что в конце двадцатых - начале тридцатых годов земли передали крестьянам, пожелавшим отселиться на хутора, чтобы самостоятельно вести хозяйство. Земли делили по едокам, семьи тогда были многочисленные, поэтому в распоряжении каждого хуторянина  оказалось около пяти гектаров пашни.
Удивительно, что произошло это в эпоху сплошной коллективизации. В соседней деревне Лябино функционировал колхоз, известный не только в области, но и в стране.
Ушли на хутора оба мои деда. Дед Шора, Васильев Дмитрий Васильевич, получил надел в лощине между станцией и Алтунским озером. До сих пор этот берег озера называют Шориным. А Антипыч обосновался на краю большой пашни между между Алтуном и Канашовкой. Это случилось вскоре после возвращения с Урала.
Большая пашня, о которой я говорю, начиналась за Алтуном, а через километр на север заканчивалась у Канашовки. С востока её границей была рукотворная канава, соединяющая озера Алтунское и Лябинское, а на западе она тянулась километра на два с лишним, пересекаемая дорогой на Устиново. Именно по этой дороге из Новоржева в Михайловское ездил в своё время Александр Сергеевич. Участок пашни за дорогой и прилегающий к ней лес называется Дощаренцем.
Дедушкин участок находился на самом востоке пашни – на опушке леса и совсем рядом с озером. От него было рукой подать до огромного каменного сарая.
Рядом с усадьбой деда струились две канавы: одна текла в Лябинское озеро, а вторая почти от самого дома перпендикулярно к первой тянулась до некогда Санёвского озера, которое уже в двадцатые годы было большим болотом. Из болота вытекает речка Карузка, впадающая в Сороть. Должно быть, воды Алтуна уже тогда подпитывали болото, а значит и Карузку, а значит и Сороть, а значит и Великую, а значит и Псковско-Чудское озеро, а значит и реку Нарву, а значит и Балтийское море, а значит и, сами понимаете, Мировой океан!
Пару слов о судьбе пашни, кормившей на протяжении веков жителей всех ближайших деревень. В описываемое время каждый квадратный метр земли бережно обрабатывался собственниками. «Вся земля была перетёрта между крестьянскими ладоняни, - рассказывал Михаил Павлович Семёнов, мой родич и бывший бригадир местного совхоза. – На телегах ездили по корневищам кустарников и деревьев, чтобы пашню не топтать. А что сейчас от  неё осталось?»
Во время войны на территории Алтуна немцы создали земский двор – сельскохозяйственное предприятие, долженствующее поставлять продукты для нужд немецкой армии. 350 гектаров земли обрабатывали 150 мобилизованных крестьян и беженцев. Уже в семидесятые годы в нескольких деревнях жили одни только старухи-пенсионерки, четверо из них числились полеводами. А от описываемой пашни остались рожки да ножки – короткая жёсткая трава, украшенная кусками ржавого железа. Неплохо потрудились и мелиораторы: они расковыряли всё вокруг. Канавы, на берегах которых в прежние времена обильно произрастали кормовые травы, обеспечивая на зиму сеном окрестную скотину, а воды которых кишели рыбой, были углублены до такой степени, что практически  перестали существовать.   

АНТИПЫЧЕВ ХУТОР

Дедов хутор стоял на пригорке, откуда отлично обозревались окрестности: на север, как на ладони, видны были Канашовка и Свистогузово, на запад – дома новоиспечённых хуторян: Ванюшкин хутор, где я с роднёй жил первый год оккупации, на Дощаренце – Скамейкин хутор и хутор бывшего Львовского агронома Ходасевича. У самого озера за кронами деревьев виднелась крыша дома однофамильца и родственника.
Сразу за канавой в лес уходила дорога на Свистогузово.
На родине в летнее время всегда были две беды – гадюки и грозы с молниями, беспощадно поджигавшими почти ежегодно окрестные деревни.
Каждую весну газета «Миасский рабочий» публикует дежурную статью о клещевом энцефалите, а Новоржевская газета – как себя вести, если укусила змея. За пятьдесят лет жизни на Урале я видел не более пяти змей, а в лето 2005-е, как пишут мне из родной деревни, они стали настоящей бедой – край-то совсем обезлюдел.
Отец рассказывал: однажды летом разразилась страшнейшая гроза. Молнии сверкали не переставая.
- Глядим: Скамейкин хутор загорелся, потом Ходасевича, потом вспыхнул чей-то дом в Канашовке, потом в Свистогузове. Чертовщина какая-то! На другой день узнаём: там корову молнией убило, там малого ребёнка. И это не единожды за лето…
Кузина моя Кира Матвеевна, алтунская учительница, 1928 года рождения помнила, как строился дедушка.
- В тот год сносили барский летний дом у пруда. Антипыч весь материал и скупил. Хватило ему и на дом и на сарай.
Дом получился большой и просторный. А к чердаку дед исхитрился и – невиданное в наших местах дело! – пристроил балкончик. Получилась мансарда с балконом. Дед любил прихвастнуть («Без хвасти нет сласти,» говорят скобари) в компании незнакомых подвыпивших мужиков:
- Люблю на балконе летом отдыхать… Рядом лес, птицы поют, вид на озеро – сказка! Сижу – чай пью…   
Тут мне кажется уместным для оживляжа вставить отрывок из моей книги «Скобарёнок», выпущенной в свет Государственным музеем-заповедником «Михайловское» в 2004 году. Этот «массив литой прозы» не только изображает кусок той самой пашни в разгар военного лета, но отчасти также быт и нравы деревни, которые тем более интересны, что в нём присутствуют дорогие мои папа и дедушка. Вот он:
 
   «Одним из непременных элементов нашего бытия было посещение Ка-
нашовки. Ходили мы толпой человек в пять-шесть:  я,  Галя,  Ветка,
Толя и Нина Антоновы да еще почти всегда за нами увязывался  Лёль-
ка, да не один, а с младшим братишкой Шуркой. Они тоже были не чу-
жие: их отец, дядя Микеня (Никифор), приходился родным братом тети
Нюши, жены дяди Антона.
    Тетя Ганя и дядя Антон были, не в пример Лябинской тете  Нюше,
скупы на выражения эмоций, но самые вкусные куски  предназначались
для гостей, хотя, не считая женатого Коли, в семье были  свои  три
"отлёта" - Володя пятнадцати лет, Боря - десяти и Нина - четырёх.
    Мать дяди Матвея, древняя старушка со сморщенным беззубым  ли-
цом, всегда задавала один и тот же вопрос:
    - Сыноцек, табе цаво - молоцка ай квасу?
    Я попервости никак не мог взять в толк, о чем она  говорит,  и
зачем мне, спрашивается, молоток? Ну откуда мне  было знать тогда,
что выговор старушки - языковой феномен. Смешение ц и ч характерно
для севернорусских говоров. Но разве не феномен, когда  из  много-
численных деревушек в округе только в одной - в Дорожкине - вместо
ч все упорно произносят ц: цулки, цасы, цаснок и т.д. А старенькая
бабушка была родом из Дорожкина.
    Удачей считалось, если в Канашовке вдруг объявлялись Ванька  и
Морька Жарковские - брат и сестра. По категорической на селе табе-
ли о рангах это - деревенские дурачки. Ванька тщедушен, подслеповат, всегда в суконной шапке с заворотом и рыжем, домашней  же  работы, то ли пиджаке, то ли полукафтане. Из подбородка у него торчит жидкая светлая бородёнка. При ходьбе он приседает на не вполне разгибающуюся ногу и за руку тащит за собой Морьку, левой рукой  опираясь на палку. Морька - толстая девушка с круглым, как полная луна, ничего не выражающим лицом, туго обвязанным  темным платом. На ней такой же рыжий  лапсердак  и  длинное  холщёвое платье. Оба в лаптях и с шелгунками  за  спиной,  они совершали свой дежурный обход по деревням, собирая милостыню.
    Незащищенность побирушек прямо-таки остервеняла детвору. Маль-
чишки и девчонки принимались выкрикивать какие-то  злые  противные
слова, кидаться в Ваньку и Морьку чем ни попадя, дергать  их,  как
собачонки, за полы и отскакивать. Морька была равнодушна, как бар-
жа на прицепе, а Ванька очень нервничал, время от времени  перехо-
дил на рысь и, невпопад отмахиваясь палкой, все выкрикивал  слабым
гундавым голосом:
    - Не троньте Морьку! Не троньте Морьку!
    Взрослые жалели побирушек и,  повстречав  возбужденную  толпу,
мигом разгоняли мальчишек и девчонок. За деревней странная пара переходила на тихий неспешный  аллюр - до следующей деревни.
    - Да нет, - как-то сказал мне отец, когда мы ударились в  вос-
поминания об Алтунщине и ее обитателях, - Ванька  не  был  круглым
дурачком. Они с Морькой, то есть с Марией, выросли  в  многодетной
семье, весьма почитаемой в Жарках. Их братья и  сестры  были  нор-
мальные люди. Морька, конечно, была неразумной, а  Ванька  по  ум-
ственному развитию почему-то на всю жизнь остался ребенком.
    Помню, сидим мы как-то за столом всей семьей, обедаем.  И  ви-
дим: напротив окон появился Ванька. Перед окнами туды-сюды похажи-
вает и строго так на окна поглядывает. Ну, дедушка твой  окно  от-
крыл и говорит:
    - Иван Григорьевич, заходи! Поговорим да заодно и пообедаем...
    - Я чего... -отвечает ему Ваня,- может тебе, Александр Антипо-
вич, дров наколоть? И тебе хорошо, и мне прибыток...
    - Заходи, заходи, Иван Григорьевич, мне помощь ой как нужна...
    Зашел Иван Григорьевич, наелся, солидно помолчал и говорит:
    - Спасибо за хлеб-соль... Вы уж меня извините,  но  шибко  мне
домой надо, а я, было, позабыл. Морька меня ждет.
    Шапку в руки - и за дверь.
    Папка смеется: - А говорят, что Ванька - дурак!..
    - Перед самой войной,- продолжает мой отец,- когда я работал
в совхозе бухгалтером, пришел он ко мне попросить какой-нибудь ра-
боты.
    - Дрова колоть будешь, Иван Григорьевич? - спрашиваю, припомнив эпизод из прошлого.
    - А почему нет? Дрова колоть я мастак... Но, опять же, сколько
заплотишь...
    - А заплачу я тебе за ту вон кучу напиленных дров, - показываю
в окно, - скажем, тридцать рублей.
    Задумался Иван, потом сорвал с головы камилавку и  хвать ею об
пол:
    - Ни по-твоему, ни по-моему, начальник! Давай за двадцать руб-
лей!
    Конечно, заплатил я ему тридцать - зачем обижать человека?»
х  х  х
… Построили дом быстро: как-никак родня большая, дружная да плюс к тому почти все - строители. Въехали! Ну, а дальше, известное дело, началась кропотливая работа по доводке до кондиции и дома и надворных построек. Дело неспешное, но никуда от него не денешься. Решено было обшить дом (новое дело!) тёсом.
Дедушка привозил ведрами гвозди, бывшие в употреблении: гнутые-перегнутые и ржавые. Петя и Коля часами и днями ровняли их, отбивая пальцы. А потом, само собой, заколачивали их в дом, пристраивая сени, прибивая наличники, приводя в божеский вид хлев и сарай. Да мало ли чего надо прибивать да приколачивать в бревенчатом крестьянском доме!
В 90-х годах у нас в Миассе, - наверно, как и повсюду в стране, - начался настоящий бум: денежные господа инженеры, в основном из начальства, стали скупать дома и усадьбы в окрестных деревнях. Да и рядовые инженеры, кто похозяйственней, включились в это движение срочного обретения недвижимости. К моему удивлению два моих знакомца, всё свободное время и дома и на работе с рвением занятые устройством личных дел в саду, гараже и в собственной квартире, к буму отнеслись спокойно.
- Почему? – недоумённо вопросил я.
- Да мы выросли в своих домах и знаем: чтобы он был в порядке, его каждый день обихаживать, иначе век его недолог. Посмотришь в деревне – мужики всё вокруг изб ходят да топориком по нему постукивают.
х х х
В 1952 году приехал я на родину и поселился, как всегда, у тёти Гани с дядей Матвеем. Как-то вечерком услышал мимолётный бабий диалог:
- Где сегодня работали? – спросила одна.
- Да у Антипыча рожь жали…
     Топоним «У Антипыча» указывал на место, где некогда находился дедов хутор. Это мне поведала тётя Ганя, и на другой день я отправился к деду в гости.
На месте усадьбы двумя прямоугольниками лежали большие камни – остатки фундаментов дома и сарая. Они заросли травой. Рядом зеленели большие кусты смородины.
Пятьдесят лет спустя, в 2003 году, я наведался «на пячину маво деда». Мелиораторы славно потрудились: глубокие борозды вывороченной земли пересекали место, где стоял хутор, от фундаментов остались несколько каменьев, разнесённых по бороздам. Зато в небольшой яме, оказавшейся недоступной для бульдозеров, по-прежнему рос искалеченный смородиновый куст, и на нём чернели ягоды. Подумать только: семьдесят лет назад его посадили руки моих предков, и он благодарно кормит их отпрыска терпкими плодами!
  Хуторяне зажили что надо. Тщательно унавоженная и обработанная земля давала небывалые урожаи. Виданное ли дело: урожай ржи бывал до 50 центнеров с гектара вместо привычных 12-15! Рожью засевали с гектар, остальную землю использовали под картошку, грядки с овощами, под сад. Хлеба хватало не только для себя и живности, но и на продажу. Завели скотину: само собой, лошадей, по две-три коровы, овец, поросят, птицу. Это, должно быть, сильно беспокоило власти: что хорошего в разгуле мелкобуржуазной психологии? Получается, что ни хутор, то кулак – лицо, сами понимаете, классово чуждое.
Наверно, классики марксизма-ленинизма ничего не знали о книге великого английского просветителя Томаса Мора «Утопия», а если знали, то не читали.
«Золотая книга, столь же полезная, как и забавная, о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопии» вышла в свет в 1516 году. «Выдающийся муж» Рафаил Гитлодей рассуждает в ней о порочности частной собственности:
«…где только есть частная собственность, где всё мерят на деньги, там вряд ли когда-нибудь возможно правильное и успешное течение государственных дел.» Томас Мор возражает ему:
«А мне кажется наоборот, никогда нельзя жить богато там, где всё общее. Каким образом может получиться изобилие продуктов, если каждый будет уклоняться от работы, так как его не вынуждает к ней расчёт на личную прибыль, а, с другой стороны, твёрдая надежда на чужой труд даёт возможность лениться?» 
Ну, прямо будто жил Томас Мор при социализме! Получается, что в 1516 году (!!!) он понимал то, чего не понимали К.Маркс и В.Ленин, чего до сих пор не понимают маргиналы, убеждённые, что коммунизм – светлое будущее человечества. Коммунистическая идея была изначально дохлой, потому что игнорировала человеческую природу: человек (согласно этологии – науке об инстинктах) с полной отдачей будет работать только на себя и своих ближних при условии, если результатами труда можно пользоваться без посредников, а попросту говоря, без обирал. Только частная собственность способна это обеспечить.
    Есть у коммунистической идеи и ещё один серьёзный изъян: она  человеконенавистническая по сути, ибо предполагает массовое уничтожение немалой части народа, включая женщин, детей и стариков, якобы во имя светлой цели – счастья большинства. Помните железобетонную формулу: «Учение марксизма-ленинизма – это прежде всего учение о классовой борьбе.»? А вот «пресквегный гений» Ф.Достоевский, как его называл «самый человечный человек», считал, что счастье всего человечества не стоит одной слезы невинного ребёнка. Но разве для фанатиков существуют контраргументы?

ХУТОРСКИЕ БУДНИ

    … Ну, а пока, не ведая печали, хуторяне резвились как хотели. Мать моя рассказывала, что работали от зари до зари, не разгибаясь. Даже в праздники.
- Бывало, люди гулять идут на станцию, а мы работаем. Антон, старший брат, который вёл хозяйство, никому спуску не давал – ни старым, ни малым: работать и работать. Зато хозяйство стало процветать.
Вкалывали и Мироновы. Работников был полный двор: отцу было лет двадцать, дяде Коле тогда – двадцать два, тёте Зине – лет двенадцать. Чем не работник? По деревенским понятиям, в самый раз. Сачковал только пятилетний Женька.
Тяжкие трудовые будни не очень-то памятны. Зато всё, кроме них, помнится всю жизнь.
Сотни голубей обитали на чердаке огромного хозяйственного сарая на берегу озера. Поселились во множестве они и на хуторе.
Отец вспоминал:
- Бывало, мама скажет: рябяты, а не сготовить ли нам жаркого из голубей с картошкой?
Мы с братом поздно вечером лезем на чердак с «летучей мышью». Голуби смирненько спят, а мы, злодеи, сворачиваем им головы и в мешок. Несколько штук сложим в мешок и в избу – на, мам!
Так же и с рыбой. Рядом с домом две канавы, а рыбы в них только что не кишит. Возьмём с братом огромный сак, ботало на жерди – и на канаву. Живо принесём ведро рыбы и – за стол: чистить.
Однажды подобрал я молодого голубка со сломанной ножкой. Привязал к ножке палочку, забинтовал, а голубка посадил в корзинку. Поправился голубок и стал прилетать ко мне. Совсем сделался ручной. Как-то идём с братом с Алтуна, а он спикировал и сел мне на плечо. Так мы и дружили, пока он не пропал. Наверно, ястреб его уходил. Они, бывало, целыми днями висят над хутором: цыплят да голубей подстерегают. Чуть зазевался – и нет цыплёнка. Хозяйке одно огорчение.
Антипыч, когда на своём хозяйстве становилось посвободнее, уходил на шабашку в соседние деревни, а иногда и подальше: живая деньга хозяйству не помеха.
Правду сказать, была у деда слабость: любил он выпить. Да не просто выпить, а с размахом погулять. Поэтому домой с заработков частенько возвращался ни с чем.
- Знаешь, Настя, - говорил дед бабке, хлебая щи, - в Вылазове печку солдатке одной клал… Какая в ей юбка красивая была! Всё думал: пойду домой – прихвачу Насте. Веришь – нет, забыл, мать честная!
Дед, конечно, соврал для-ради сглаживания вины: роковой любви к чужому не знали ни он, ни его потомки.
Мать моя, девушка ехидная, но патологически приверженная истине, в присутствии отца, склонного к романтической подмене желаемого за действительное, рассказывала как-то:
- Бывало, летним утром, только начинает светать, приходит на хутор Петя и садится под окнами на скамейку. Потом появляется Коля: «Здравствуй, братуш!» – и чмок в щёку. «Здравствуй, Колюш,» - чмок в ответ. Возникает из леса папка, дед твой. «Здорово, сынки!»- чмок, чмок. «Здравствуй, папа!» – чмок! чмок! (Мама отца родного звала «тятька», а свёкра – «папка».)
- Садятся на скамейку и помалкивают. Все в округе знают: папка твой ночует у Нюшки-учительницы в Вехне, Коля – у Веры в Алтуне, а дед в Лябине у вдовы Варушки. Свекруха тоже в курсе.
- Вдруг распахивается окно, из него высовывается баба Настя: «Чаво вы расселись? Идите жрать – всё давно на столе!»
Отец во время маминого рассказа молча улыбался и всё мне подмигивал.
Готовила бабка неважнецки. Всё у неё то недоварено, то переварено, то недосоль, то от соли в рот не взять. В молодости, поджидая гостей, она вбухала в жаркое весь лавровый лист, который незадолго перед этим достал где-то дед. Пожаловали гости. Отведав жаркого, они вдруг сказались сытыми. Ох, и смеху потом было: благородной пищи попробовали!
Да и автор этих строк, столуясь как-то у бабушки, извлёк из супа пуговицу.
Однако Коля и Петя, что бы мать на стол им не поставила, всегда нахваливали еду:
- Хорошая вещь, братуш, - возвещал дядя Коля.
- Чудо, братуш! – поддерживал отец.
- И вечно Мироновы дристали от бабкиного кушанья, - завершала Елизавета Дмитриевна.
А Пётр Александрович всё мне подмаргивал.
Дедушка любил в базарные дни ездить в Новоржев: всегда находилось, что продать, да и прикупить что-то была нужда. На лошади дорога неближняя – тридцать километров в оба конца. Чтобы поспеть за один день, приходилось выезжать до рассвета.
И не было случая, чтобы дед возвращался на той же лошади: обязательно с кем-нибудь обменяется, чтобы погулять на магарыч.
Здесь же, в Алтуншине, у деда было два верных друга-собутыльника: второй мой дед Шора да устиновский зять Андрей Библя, муж сестры Татьяны Аптиповны.
- В то время в наших краях и не пьянствовал никто, кроме этой троицы, - резюмировала мама. – Так что тебе есть в кого быть алкоголиком.
Как-то в добром подпитии возвращался поздней ночью дедушка из Устиново. Дороги-то всего ничего: километра три, не больше. Дело было зимой. В лесу привязался к деду матёрый волк.  У хромого деда железная палка, а в ней стилет – такая в 30-е годы была мода. Изготовился дед и топает потихоньку. А волк рядом, обочь дороги. Так и дошли до хутора. Волк на схватку не решился.
Утром всей семьёй вышли на улицу посмотреть, а был ли волк, не привиделся ли он деду по пьяни. Был! Следы крупных волчьих лап несколько раз опоясывали хутор. По ним отчётливо читались и голод, и досада, и жажда реванша. О последней свидетельствовала подтаявшая лёжка.

Андрей Библя был в своём роде человек замечательный. Несмотря на многочисленное семейство, он был убеждённым противником колхозного строя и едва ли не единственным единоличником в районе. Чашу свою хлебал в одиночестве, так и не сумев после войны поставить новый дом вместо сожжённого немцами. И век свой закончил в землянке, где, кстати говоря, по вечерам собирались все устиновские мужики. А дети его все устроились в Ленинграде.
Как-то, живя на хуторе, отец и дядя обзавелись детекторным радиоприёмником. Послушать Москву пришли со всех ближних деревень. Пришёл и Библя. Но «Библю не обманешь»: он так и не поверил в радио: «Не иначе, где-то граммофон спрятан!» Даже тщательный обыск не разубедил его.
Человек категорически не принимал того, что выходило за пределы его понимания. Когда в старости он бывал в гостях у детей своих и внуков в Ленинграде, его невозможно было уговорить спуститься в метро.
 - Не полезу я туда, где черти горох молотят! Это всё от лукавого… Его, дьявола, проделки!

Ну, а с дедушкой Шорой Антипыч дружил по питейной части в Алтуне, у кооперации, как называли тогда магазин.
По выходным в магазине и у магазина толпились не только алтунцы, но и гонцы со всех окрестных деревень. Пьянка, известное дело, штука суетная, она не терпит промедления. Шора и Антип (как их заглаза все называли) брали длинный шест, прилаживали на тонком конце его петлю из бечёвки, затягивали ею деньги и тащили шест к магазину. Через головы покупателей деньги подавались прямо в руки продавца.
- Оленька, дочка, выручай! – кричали деды. – Невтерпёж!
Самые сердитые бабы материли нахалов, но большинство посмеивалось:
- Пускай отпустит, чего там…
Оля затягивала петлю на бутылочном горлышке:
- Примите, болезные!
Кузен мой Володя Коврёнков был в то время маленьким мальчиком, но он хорошо помнил, как мои деды «отдыхали» под сенью вековых алтунских  дубов. Кстати, они даже не догадывались тогда, что у них в недалёком будущем появится общий внук в моём, так сказать, лице.
Оба деда были шутниками и любили поозорничать, поэтому ребятишки от них во время «отдыха» не отходили. Гурьбой сопровождали они Антипыча до самого хутора. Всю дорогу дразнили его, громко выкликая «Антип!!!», а он делал вид, что сердится и всячески придуривался, потешая пацанов.
- Помню, на Антипыча налетела бабка твоя Настушка (так называли её в деревне). Она громко поносила деда и замахивалась на него грязной галошей. Тот смеялся и всё говорил: «Отстань, Настя! Ну, отстань!» Бабка распалялась всё больше и больше. «Да ты отстанешь, наконец?» – рассердился дед. Тут они скрылись за углом. И вдруг она пулей выскочила с другой стороны дома, а за ней бежал разъярённый Антипыч с палкой в руках.
Что ж, разведу я руками, простая житейская история.
Весело живётся на Руси святой!
х х х
Я уже рассказывал про хуторянина Ходасевича. Это был  агроном
европейски образованный, и потому на хуторе своём постоянно что-то экспериментировал. Отец вспоминал его сад-огород как что-то невероятно экзотическое. Там росли невиданные цветы, огромные фрукты и удивительные овощи: баклажаны, кабачки, артишоки, разная капуста и … помидоры. Помидоров местные не знали и настороженно к ним относились.
Придут, бывало к Ходасевичу мужики за советом да и просто пообщаться с умным человеком, он нарежет помидоров – крупных, красных, - поставит соль, хлеб – пробуйте! Мужики возьмут помидоры в рот, пожуют и выплюнут – не вкусно!
Перед самой войной село Вехно было центром совхоза. Отец работал в совхозе заместителем главбуха, мама – полеводом. Тщанием Львовых здесь была создана солидная производственная база по переработке сельскохозяйственной продукции, поэтому совхоз производил сливочное масло, сыр, пиво, мороженое, поставлял в Ленинград картофель, яблоки, огурцы, помидоры. Огурцы в наших краях всегда произрастали прекрасно, причём на грунте. Как оказалось, и помидоры отлично вызревали на полях.
- Бывало, - рассказывала мать, - придёшь на поле, а оно всё красное от зрелых помидоров. Но крестьяне их не ели, весь урожай отправляли в Питер.
В пятидесятые годы скобари полюбили экзотический овощ, но пока его не выращивали. Зато в конце минувшего века помидоры стали одним из самых уважаемых овощей на псковских грядках.
х х х
Важной составляющей быта моих предков была музыка. «Мы - пскопские и до музыки дюжи». Или, как говаривал отец моего товарища Иван Яковлевич, живший в Ленинградской области: «Мы, скобари, до музыки, как котята до сметаны!» В те давние времена в каждом крестьянском доме были балалайка, гитара и гармошка. И делом чести каждого молодца и каждой молодицы было умение играть на них. Вот вам и «дярёвня»!
В доме деда гармошки было две: хромка и гармонь с немецким строем или ладом, не знаю, как правильно. Само собой, балалайка, гитара и ещё мандолина. Дядя Коля и отец шпарили на этих инструментах свободно, чему был я многократный свидетель.
Во времена моей юности мы как-то зашли с отцом в «подсобку» магазина «Культтовары», где работала мама. Для музыкальных инструментов здесь был отведён целый угол.
- На чём сыграть, сынок-блинок? – спросил отец.
- На всём… 
- Что сыграть?
- «На сопках Маньчжурии»,- это была популярнейшая в те времена мелодия.
- Намёк понял, - отец уселся за пианино.
Нотной грамоты он не знал, зато мгновенно подбирал любую мелодию на слух. Самое удивительное для меня было то, что он одновременно подбирал и басы, без которых музыки нет.
Отец постучал по клавишам, и медленно, но отчётливо зазвучал любимый народом вальс. Потом он взял аккордеон, потом баян, потом гармошку – и инструменты стали послушно исполнять заказанную мною музыку. Потом наступила очередь струнных – и с тем же результатом.
Балалайка отцом была особенно любима. Его звали на свадьбы и другие семейные праздники, когда он был ещё мальчонкой. И мать посылала его туда, потому что приглашённому музыканту полагался гонорар: деньгами, а чаще продуктами. Отец жаловался: бывало, рассказывал он, ногти состуганы до мяса, играть больно, а мама посылает: сходи, сынок, всё чего-нибудь домой принесёшь…
Коньком дяди Коли была мандолина. С ней он прошёл всю войну.
Хутор примечателен ещё и тем, что Коля и Петя стали здесь женихаться. Дядя Коля вскоре женился на вологодской красавице Вере, которая после окончания Череповецкого сельхозтехникума была направлена на работу в Алтун, а отец завертел любовь с Лизой Шориной, моей мамой.
В 1934 году на хуторе появился младенец Анатолий Николаевич, которому в данный текущий момент уже 71 год и который живёт в десяти километрах от меня в центральной части города. У него четыре внука и даже правнук.
А два года спустя криком в Новоржевском роддоме о своём появлении на свет возвестил я.
За эти два года дедовский дом с хутора переместился в Новоржев: новые порядки в Алтуне деду не понравились.
А новые порядки были всё те же старые: хуторян раскулачивали и сгоняли с насиженных мест. В 1935 году дотла сгорел хутор деда Шоры. Баба Шориха всю вину брала на себя, хотя ещё в прошлом 2004-м году старики на деревне уверяли меня, что хутор сгорел от самокрутки пьяного дяди Антона.
Ну, да об этом рассказ впереди.
Следом за дедом в Новоржев переехали и уже женатые Петя и Коля. Они с семьями стали жить в коммунальном доме на той же Некрасовской улице.

ЖИЗНЬ ПО ВАХТОВОМУ МЕТОДУ

Переезд в Новоржев ознаменовал собой начало нового этапа в жизни дедушки – он перешёл на, так сказать, вахтовый метод работы: стал регулярно выезжать на заработки за пределы области. Причём как кустарь-одиночка: куда вздумается – туда и поехал в гордом одиночестве.
Прежде всего он отправился в Миасс: проведать старых друзей да и вновь посетить полюбившийся край. Произошло это вскоре после моего рождения. В Миассе не прожил и года и вернулся в Новоржев.
Однако дома не сиделось, и он отправился осваивать севера. В Мурманской области Антипыч постоянно проживал до конца войны, лишь изредка наезжая на родину. Жил, по свидетельствам родственников, в Кандалакше и Оленегорске. Как он жил, где жил и с кем жил – никто об этом из родни не знает.
Незадолго перед войной сделал визит домой. Может быть, захотел повидать внуков. И я хорошо помню, хотя было мне года три-четыре, как дедушка нёс меня на руках по праздничному городу и угощал мороженым. Вкус этого мороженого навсегда остался в моей памяти: ваниль, сладкие сливки и  удивительное ощущение от таявшего на языке блаженства.
Ещё запомнились мне большие дедовы усы и огромная шершавая ладонь, в которой помещалась вся моя голова.
В 1953 году мы с отцом оказались в Ленинграде и посетили там Максима Андреевича Библева, который стал ленинградцем лет двадцать до того как. Двоюродный брат моего отца (по-французски, кузен, а по-псковски, братка) был другом его юности. Дядя Макса, как называли его родные и близкие, всю жизнь проработал в морском порту. По морской линии пошёл и его сын Юра, закончивший Кораблестроительный институт.
Так вот, дядя Макса рассказывал, что Антипыч, приходившийся ему, как вы уже поняли, родным дядей, не единожды гостевал у него в Питере перед войной.
- Приедет с Севера денежный, в шляпе, при галстуке, вальяжный, как барин, и – в загул. Первое время подъезжал к дому на двух пролётках (такси, по тем временам) с кучей вновь обретённых друзей-собутыльников. Через недельку добирался пешком – без шляпы, галстука и в жалком шмотье: всё пропивал. А потом исчезал. Опять на севера, но уже зайцем на поезде.
- А через год, глядишь, снова является – в шляпе, галстуке и на извозчике. Однажды пропал почти на месяц. Оказывается, попал в Кресты за участие в пьяной драке. Вот такой дядя был артист, Царство ему Небесное!
Всю войну дедушка прожил то ли в Кандалакше, то ли в Оленегорске: как и вся страна, работал на победу. А когда война закончилась, примчался в Новоржев. Город лежал в развалинах. Не сохранилось ни одного дома. Деревянные сгорели дотла, а от немногих каменных остались только стены. Никого из родных он не нашёл. Сыновья были в армии, а вот где их семьи, где баба Настя и Зина с Женей – не известно.
Поехал в Алтун. Там тоже никого, зато куча информации: Петя всю войну проработал в оборонке и живёт в Миассе. Туда после оккупации уехали Лиза с Борей. Колины были в эвакуации в городе Кашине Калининской области, после войны вернулись и жили в Алтуне, но с японской войны  пришёл Коля, забрал Веру с детьми Толей и Володей, забрал бабу Настю с Зиной и внуком Вовкой, и все они уехали на Урал к Пете. Туда же отправилась и старая Шориха с Клавой и Светкой. Женя погиб в партизанах.
Дедушка принял решение ехать в Миасс. Но не сразу. В сожжённых деревнях возрождались жилища, чаще всего времянки, и позарез нужны были печники и каменщики. Дед засучил рукава.
Братка Толя Антонов, которому только исполнилось шестнадцать лет, прибежал как-то к дедушке за помощью. Отец его, мой родной дядя Антон, погиб на фронте.
- Сынок, погоди немного – сложу печку деду Сеньке и сразу к вам. Потерпите немного.
Но надвигалась осень, терпеть было некогда.
- Деда, - решился Толя, - а может, я потихоньку начну класть основание, чтобы дело не стояло на месте, а уж закончишь ты?
- И правильно, и молодец! – поддержал Антипыч. – Начинай, не робей! – и стал излагать азы печного дела.
Подросток оказался скор на руку и не по годам понятлив. Скоро стало ясно, что можно обойтись и без печника. Дедушка при каждом удобном случае заглядывал к Антоновым и наставлял Толю. А когда печка была готова, сказал:
- Толя, сынок, ей-богу, я бы лучше не сделал.
И тяга у печки была отменной, и грела она что надо.
Дедушка, конечно, скромничал. Дело своё он знал досконально.
Помнится в 60-х годах, когда мы снова жили в Миассе, тётя Вера Миронова рассказывала мне, как она распространяла дедушкин опыт печной кладки.
В полуподвальный этаж санэпидстанции, где она жила, поселили очень старого, но удалого деда с молодыми и озорными глазами. Дед воевал ещё в первую мировую и имел два георгиевских креста. «Второй крест мне вручила лично царица Александра Фёдоровна на построении за бравый вид.»
 Дед был рукастый: плотничал, клал печи, шил шубы, катал валенки. «Если бы власть дозволила, говаривал он, я бы весь Мияс в шубы и чёсанки одел.»
Комната, куда его поселили, была большой и неприспособленной для жилья. Плита для обогрева и приготовления пищи почему-то находилась почти на её середине.
- Я бы к ней пристроил и лежанку, чтобы в любое время кости старые греть, так ведь на такой лежанке и простудиться можно: всё тепло в трубу уйдёт, кирпичи его не удержат.
- Тятька мой, мужнин отец, - поведала ему Вера Дмитриевна, - для сохранения тепла дымоход речной галькой выкладывал. И печка весь день жар держала.
Дед мигом понатащил в дом гальки, «развёл свинство», и вскоре плита приросла обширной лежанкой.
- Её, голубушку, я кругом дымоходом обвил: труба над домом торчит, а дом двухэтажный, поэтому тяга хорошая. Посмотрим, что получится.
А получилось замечательно: теплоёмкая галька тепло держала целые сутки, и в любую минуту дед мог для прогрева разложить на лежанке свои мощи.
При встречах со мной он восхищённо причмокивал:
- Дед у тебя был голова!
И всё удивлялся: «Как это я раньше про гальку ничего не слыхивал?»
В 1946 году Антипыч приехал в Миасс и предстал пред очи своего семейства: жены Анастасии Михайловны, детей, снох и внуков. Наверно, это могло бы подвигнуть Рембрандта на создание ещё одного бессмертного полотна под названием «Возвращение блудного деда».
Антипычу в те поры было всего 53 года. Он поселился у кого-то из скобарей, так как привык находиться на положении независимого холостяка.
К нам, то есть в семью сына своего Петра, заглядывал частенько. Меня удивляла его любовь к сырому мясному фаршу, поперченному и посоленному, и к сырым пельменям. Фарш он намазывал толстым слоем на хлеб и урчал от удовольствия, поедая эти странные бутерброды.
Умер дедушка внезапно: остановилось сердце. Случилось это 5 марта 1947 года. Вскрытие показало: причина смерти – кардиоатеросклероз.
Через тридцать лет от этой же болезни и тоже внезапно скончался мой отец. Патологоанатом пояснил мне, что кардиоатеросклероз – это когда две маленькие веточки-артерии, питающие само сердце, забиты известковыми бляшками, которые образуются от непомерного курения и пьянства. Алкоголь вызывает спазмы кровеносных сосудов, кровь в сердечную мышцу не поступает – наступает смерть.
- Любопытно, - просветил меня Джек Потрошитель, - что не покури он месяц – число бляшек уменьшилось бы наполовину. А в артерию твоего батьки не пролез бы даже кончик иглы.
… Мы, сыновья и три внука, пришли за дедушкой в морг. На улице полыхало солнце, снег слепил глаза, в кустах изо всех сил чирикала толпа повеселевших воробьёв, на весь лес распевали синицы, а дедушка лежал совершенно голый на полу рядом с ещё несколькими покойниками.
Мы похоронили его на церковном кладбище через дорогу. Вот вам и жизнь человеческая.
Мама моя, с иронией относящаяся ко всему на свете, говорила про деда:
- Папка хороший был! Весёлый и добрый. Себе, бывало, не сделает, а людям помогать бежит. Все его любили.
Нет, не все на этой грешной земле оставляют о себе светлую память…

СЧАСТЬЕ ПЛЮХНУТЬСЯ В РОДНУЮ СТИХИЮ

Мне частенько приходилось бывать в служебных командировках в разных городах страны. Чаще всего в Москве, реже – в Ленинграде. Командировки в Ленинград были именинами сердца. Пребывание в самом городе было счастьем, но, находясь там, на выходные я   неизменно стремился рвануть в родную Алтунщину, чтобы хоть ненадолго побывать дома и повидаться с роднёй. Шутка ли – жить от родины предков и своей собственной в трёх тысячах километрах, чуть не на другом конце света. Кстати, именно так и воспринимают Урал на западе России.   
Как-то в начале 70-х я сумел вырваться из Питера на выходные домой. Это не так уж и далеко – всего каких-то 400 километров южнее. Была середина сентября. На дворе стояла золотая осенняя пора. В мощном «Икарусе», который нёсся по моренным холмам Северо-Запада – немало скобарей, которые ехали в отчие дома, чтобы помочь старикам и родне выкопать картошку. Они постоянно живут в Пскове, Питере и его пригородах и даже в Выборге.
В Канашовке в доме тёти Гани и дяди Матвея я неожиданно застал целую толпу родственников: из Новоржева приехали Володя с женой Тоней, явился Коля со всем своим семейством – Ниной и детьми. Они жили по соседству. Родня  сидела за столом, уставленном снедью и, естественно, выпивкой.
Моё появление было как гром среди ясного неба, и после минутной немой сцены мы принялись лобызаться.
- Кстати, братка, ты приехал, - смеялись гости, - очень кстати: при уборке урожая лишних рук не бывает.
Наутро все отправились в поле, а я получил наряд ехать с тётей Ганей в Новоржев за какими-то рамами. Мне также предписывалось проведать дядю Колю – к моей большой радости. Уж на это я никак не рассчитывал.
Мы шли с тётей Ганей в лес к просёлочной дороге по яблоневой аллее. Я давненько не был дома и всё дивился непохожести Урала и Псковщины. Все без исключения деревья были в белых лишайниках, которые покрывали даже нижние ветви. Яблоневую аллею, наполовину седую от лишайников, я помнил с детства.
- Да они и сейчас плодоносят, - ответила тётя Ганя. – Какой в их толк? Не яблоки, а одна кисель.
Ноги увязали в песке. Дорога была удивительной: с обеих обочин на песок будто наползал мох, образуя ярко-зелёные ковровые дорожки по всей длине дороги. На дорожках буйно росли маслята. Много маслят. Я кинулся к ним с раскрытым ножом, но тётя остановила меня:
- Не тронь говна. Ноймы грибы и получше хоть косой коси… Пошли, не опоздать бы, - глянула она на часы. – Автобус вот-вот из Баткова выйдет, а это рядом.
У шоссе в ожидании транспорта уже мялись пассажиры. Автобус задерживался. Так как лес подступал прямо к дороге, я решил пробежаться за кустами  вдоль обочины – грибы не давали мне покоя. Буквально за спинами пассажиров рос неправдоподобно огромный подосиновик, величиной с добрую настольную лампу. К тому же он оказался совершенно чистым. Моя находка потрясла попутчиков. «Это надо же!»
- Вот и гостинец дядюшке!
В Новоржеве тётя Ганя покинула меня:
- Иди к дяде, а я – к мастеру. Управлюсь – приду за тобой.
Подосиновик, бережно несомый почти на вытянутых руках, вызывал у встречных удивление и восхищение.
Дядя Коля и тётя Аля (первая его жена Вера Дмитриевна и  сыновья лет двадцать жили в Миассе без него) моему появлению очень обрадовались.
- Аль, иди жарь скорей подосиновик, а мы с племяшком поговорим.
Тётя Аля, - как оказалось, милейший человек, - накрыла круглый стол во дворе под яблоней.
- Пошла душа в рай за чекушкой с колбаской, - лихо провозгласил дядя Коля и крутанул столешницу. Та с закусками и тарелками закрутилась вокруг оси на подшипнике. И только непременная бутылка водки, поставленная в центре, стояла на месте, величественно, как барыня, пошевеливая боками.
Большущая сковорода с жареным грибом венчала стол. Кстати, подосиновик не уместился на сковороде, и остальное оставили на потом.
Бутылка вкусно забулькала, наполняя рюмки.
- Ну, выпьем за встречу! Спасибо, племяшок, что не забываешь! – мы чокнулись. – Рубинштейн! – неожиданно громко провозгласил он и «хлопнул» рюмку. – Штейнруб! – выдохнул дядя и стукнул посудой по столу.
Дядя был известный чудак и оснащал свою речь странными словами и присловьями, посильно оживляя однообразное существование.
Рамы оказались не готовы, и мы с тётей Ганей, после того как я и дядя обслюнявили друг друга, помчались на автостанцию, чтобы поспеть к автобусу.
Солнце перекочевало на западную сторону небосвода, когда мы налегке вошли в Канашовку. Работнички наши картошку в поле уже выкопали и перебрались на приусадебный участок соседа напротив, много лет назад опочившего и оставившего после себя груду мусора на месте дома да могучий бурьян, нагло пожиравший бывший огород. Участок в десять соток уберегли от него Ковренковы, приспособив под картофельную ниву. На поле в художественном беспорядке там и сям росли замшелые плодовые деревья.
Мы поспели к заключительным аккордам страды. Дядя Матвей, причмокивая, рулил лошадью, которая тащила за собой соху, «разгоняя» картофельные борозды. А в некотором отдалении за ним вывороченную картошку шустро подбирали братовья да члены семейства противуположного полу. Увидев нас, подборщики остановились. Володя, разогнувшись, оказался среди нижних веток яблони, увешанной крупными плодами. Тыльной стороной грязной ладоши он придержал яблоко и, подмигивая, стал жевать его, а потом продолжил работу, оставив висеть надкушенный плод. Я заметил, что и на прочих яблонях, под которыми прошёл он, висели такие же следы озорства - нелепые полуяблоки.   
Когда сумерки сгустились, работники, громко топоча в сенях, ввалились в избу.
- Давайте, мужики, собирайтесь и быстро в баню. Мы после вас. Да не канительтесь, а то ужин остынет.
Баня, новая и просторная, располагалась на задах огорода, где сразу же за пряслом по просторной канаве воды Алтунского озера неспешно переливаются в Лябинское.
Меня, горожанина, привыкшего к прохладе ванной комнаты, баня пугает своим зноем и раскалённым паром. Нерешительно переминаясь, я засунулся в банное пекло. Коля и Володя со смехом затащили меня на полок и стали в четыре руки избивать вениками. Поначалу я трепыхался, а потом затих, потому что стал входить во вкус. Потому что, как говорит один мой знакомый, на гены не наступишь. Да и разве можно в ванне или под душем перетряхнуть каждую клеточку организма, освободив её от шлаков и прочей дребедени?
В состоянии сладкой истомы в кромешной тьме неспешно топаем по саду-огороду в избу, обозначенную светящимися окнами. На каждом из нас лишь трусы, фуфайки да галоши или сапоги на босую ногу: мешкотно и затруднительно облачать мокрые тела в рубашки да брюки. Дома поостынем, пообсохнем да и оденемся.
Женщины заждались и ворчат: «Вас что – в бане черти драли?»
Стол – чудо осенней поры: огурцы да грибы солёные, капуста квашеная и картошка рассыпчатая, сало розовое и мясо разварное… И, естественно, водка в запотевших бутылках. Гуляй – не хочу!
Дамы оставили нас и, похоже, надолго.
- Их теперь не дождёшься, - комментирует дядя Матвей. – А нам их и не надо: у нас всё есть!
Ах, какие приятные и какие бессвязные речи текут за добрым столом! А я… я балдею от такого щедрого и нежданного подарка судьбы. Первый раз за много лет плюхнулся, наконец, в родную стихию!
… На следующее утро Володя побежал в баню: решено было закоптить прошлогоднее сало, которого осталось изрядно. А мы с Колей отправились в лес резать удилища из можжевельника.
Накануне командировки я имел неосторожность заикнуться начальнику о планах смотаться на выходные в родную деревню. А он – рыбак и охотник и наслышан о том, что можжевеловые удилища очень хороши для какой-то там рыбалки. Вроде бы вычитал у Сабанеева. Естественно, тут же последовало указание подчинённому: нарезать и привезти, потому что в окрестностях Миасса можжевельника нет. Так что иду я рядом с Колей не просто так, а выполняю командировочное задание.
Когда яблоневая аллея закончилась и мы вошли в лес, Коля кивнул в сторону ближайших сосен:
- Вон там под кустом – заячья лёжка. Сколько себя помню, русаки всегда жили здесь. Будто по наследству лёжка передаётся. Хочешь убедиться? Только давай поосторожней, чтобы зайца увидать.
Осторожней не получилось: хозяина не было. Но заячье ложе было тёплым.
- Несколько лет назад, - продолжил Коля, - случился со мной и с тутошним зайцем такой конфуз. Были выборы, а голосование, конечно, проходило в Алтуне. Зашёл ко мне приятель из Лябина, мы поддали немного и отправились к урне. Я был тогда егерем и захватил ружьишко. «Зачем?» - спрашивает приятель. «А затем, говорю, что пойдём мы сейчас через лесок, и я убью зайца, а на обратном пути зайдём ко мне и его зажарим.»
- Подобрались мы к этой лёжке. Выскакивает заяц – я «бух!» из ружья. Заяц падает замертво. Но что интересно – на нём ни кровинки. Мы как-то даже не удивились. Связал я одним концом шнурка передние лапы, другим – задние, просунул голову в петлю, и заяц у меня, на манер ружья, оказался за спиной. Между прочим, головой вниз. Идём, разговариваем, счастливые и довольные. А заяц всё сползает из-за спины вниз. Я раз его поправил, взявши за голову, второй … и вдруг он как кусит меня за руку! Половину ладони чуть не отхватил! (Коля показал большой шрам на кисти.) Живой оказался, подлец! У них со страху такие обмороки случаются.
- Добили мы зайца, а руку замотали каким-то тряпьём. Пришли на участок, а у меня рука вся в кровищи. По дороге договорились: про то, что случилось – ни мур-мур. А то засмеют: «Егеря Колю Ковренкова заяц искусал!» Ну, не смех ли? Со временем, конечно, все про этот случай узнали, но смеяться было поздно.
Удочек мы нарезали прямо в соответствии с эскизом начальника, но я их не взял: больно хлопотно таскать по вокзалам да аэропортам немалую вязанку хвороста.   
Когда мы вернулись, Володя всё ещё возился с салом. Его оказалось слишком много: понанесли приглашённые соседи. Я так и не понял технологию копчения. Мастер жёг то ли ольховые, то ли осиновые дрова, дым поднимался вверх, а на чердаке были устроены какие-то ящики-дымоуловители, или коптильни, в которых развешивалось сало. Закопчённое, оно было прекрасно на вид и удивительно на вкус. Думаю, такого сала в магазинах не продают. Это был, как теперь говорят, эксклюзив.
Уже дома стал потчевать псковским салом гостя. Он категорически отказался: «Сала не ем.» Я уломал всё-таки его попробовать и чуть не пожалел об этом: гость прямо-таки остервенился, пожирая продукт.
На другое утро «Икарус» подобрал меня на большаке и с рыком помчал в город Ленинград. Счастливая поездка!
х х х
Русский человек остёр на язык и горазд на прозвища. Приезжая домой, я каждый раз поражаюсь, когда слышу эти прозвища – иронические или смешные, добрые и не очень, но всегда хлёсткие и остроумные и всегда неожиданные. Прозвища эти существуют как бы нелегально: их всегда произносят в отсутствие носителя.
Приехал я как-то в Канашовку к дяде Матвею (тёти Гани уже не было в живых). Сидим разговариваем. Вдруг он умолкает и выглядывает в окно. 
- С утра Жопина баба третий раз к колодцу за водой пошла, а самого Жопы чего-то не видать, - удивляется он.
Оказывается, так заглаза называют соседа, который вселился в дом уехавшего в Псков брата Коли.
- Не знаю, откуда это пошло, а только вся родня у них – Жопы. И в деревне, из которой он приехал, - тоже. А, между прочим, хороший мужик. И за что их так прозвали?..
- Борь, - продолжает он, - забыл сказать: вчера Ваську Шотландку похоронили…
Тоже загадка: почему обыкновенный русский мужик – и вдруг Шотландка?
Напротив Матвеева дома некогда жил Ваня Рожа. Это его огород Ковренковы приспособили под картошку. Я помню этого молодого тогда мужика с простецким широким лицом и с мускулатурой Геркулеса. Но почему так неуважительно – Рожа?
- Ваня добрейшей души был человек. И надёжней товарища не было. Правда, иногда его заносило. Разойдётся, бывало, ни с того, ни с сего – не унять.
Дальше по улице, за Жопой, жила тётка Саша – по прозвищу Сара, кстати, шоринская родня. Ни в колхозе, ни в совхозе она не рабатывала, а всё на себя. У неё был огромный сад, за которым она тщательно ухаживала. Весь урожай яблок отвозила на ленинградский базар и доход от этого имела, по слухам, огромный. С ней жили две взрослые дочери – Гуленьки, по-деревенски.
На углу, напротив Вани, дом Дуни Стрекозы. А дальше по улице, ведущей к лесу, жили Васька Поп, Ваня Косой и сын его Павля Жук. На короткой центральной улице обитали Матрёна Григорьева, у которой не было прозвища, напротив – Ваня Топорок, потом тётя Маруся Шахниха (у погибшего в войну мужа было прозвище – Шахно). На выезде из деревни стоял основательный дом Володи Черноносенка, где проживал он с семьёй сына Мишки «Володина-Черноносенка».
А вот в Свистогузове прозвища были не в ходу. Знаю только, что жили там некогда Павля Сук, Мишка Варушонок, Мишка Пупышок и Зенки – сам Зенко (Зиновий Миронов) и его потомки. Про Зенка,  родного брата пращура моего Антипа, я писал.
В Алтуне жил Митька Шора – мой родной дедушка, в Задолжье – Васька Шалай. Были ещё Солдат и Капрал. Других прозвищ местных крестьян я просто не знаю.
А вот в соседнем с Канашовкой Устинове с этим делом было хорошо. Здесь жили Гроза, Посак, Сатана, Шальной, Враг – прямо-таки боевые клички бойцов и хулиганов, Библя, Грошок, Круглик, Мотовик.
Вот такие потешные скобари…

ДМИТРИЙ АНТИПОВИЧ

Недолгую, но удивительную жизнь прожил младший брат деда моего – Миронов Дмитрий Антипович. Родился он года через два-три после дедушки, должно быть, году в 1895. Антип, первый грамотей на деревне, большой любитель книг, музыки и изобразительных искусств, должно быть, ощущал себя в некотором смысле интеллигентом. Как бы то ни было, но детям своим он явно не желал тяжелой крестьянской доли. Поэтому Александр, как я уже писал, был отдан в Псковскую школу каменщиков, а вот Дмитрия ещё подростком он определил на службу к известному новоржевскому купцу Арону Гершковичу.
Дмитрий оказался толковым и ловким парнишкой. Судите сами: в 1915 году его призвали на военную службу, а он уже задолго до этого был у купца старшим приказчиком. Дядя Андрей хорошо помнил, как тот привозил в Свистогузово вёдрами котлеты, штуки сукна, ситца и много чего другого для многочисленной родни. «Арон, конечно, знал про это, но помалкивал, ценил дядю Митю.»
Юный приказчик оказался в Кронштадте, где его стали обучать водолазному делу. Наверно, постигал новую специальность Митя успешно, потому что за время службы не раз наведывался в родную деревню, щеголяя военно-морским прикидом. И опять же с щедрыми гостинцами для многочисленной родни. Спрашивается, откуда у него для этого были деньги?
- Конечно, воровал, - говорит Андрей Васильевич. – Он и сам рассказывал об этом.
«Озорничали мы с другом, - будто бы излагал Дмитрий. – Были у нас отмычки, бланки разные, печати, был, на всякий пожарный случай, револьвер. Шерстили мы пакгаузы. До поры до времени успешно. Катались, как сыр в масле.
Но правильно говорят, что сколько веревочка не вьётся, а конец всё равно будет. На нас стали охотиться. И мы с другом договорились: у него будут бумажки и печати (если что – скажет, что нашёл), а у меня отмычки и наган. И вот однажды ночью к нам в экипаж нагрянули охотники и начали повальный обыск. А улики вот они – под матрацем.
Построили нас в шеренгу в одном нижнем белье и стали перетряхивать постели. Я успел прихватить свои улики и запустить их по полу под койками – пусть ищут. А вот дружок мой сплоховал – улики оказались при нём. Меня как друга и возможного сообщника арестовали тоже.
Начались бесконечные допросы. Я крутился, как уж под вилами, а товарищ мой оказался слабоват: он во всём признался, но меня выгородил. Чтобы как-то облегчить его участь, половину вины взял на себя я: дескать, всё делали вдвоём. Нас приговорили, было, к расстрелу, но… вскоре освободили. Потому что власть переменилась!»
Отец автора, Пётр Александрович, вспоминал, что когда он был ребёнком, в дом к Антипу Ефимовичу приходили жандармы и делали обыск. Они ничего не нашли, но после их ухода на огороде дед жёг какие-то бумаги и  закапывал какие-то железки. «И всё потому, что Дмитрий водил дружбу с эсерами и будто бы размножал у себя в деревне запрещённую литературу».
Дядя Андрей помнил, как после революции в Новоржев приезжал военный театр, и Дмитрий Антипыч был в этом театре актёром. Он играл роль какого-то знатного дворянина и расхаживал по сцене в роскошном кафтане с брыжами. А в другом спектакле пел и плясал. «И плясал будь здоров как! А перед отъездом театра заскочил в деревню и отдал мне тот самый кафтан, потому что  в школу ходить мне было не в чем. Из кафтана соорудили френч, в котором я проходил не один год.»
Как участник Кронштадтского мятежа Дмитрий был осуждён и отправлен в места заключения. Там он и подхватил туберкулёз.
Не понятно, как он оказался на лечении в туберкулёзном санатории города Череповца. Может быть, тому поспособствовали  старые друзья-эсеры, бывшие в то время во власти?
Лечение оказалось безуспешным, и Антипыч по неизвестной причине вёз брата домой на тачке почти тысячу километров. Совсем ещё молодой человек, Дмитрий был обречён.
Дядя Андрей вспоминал, как мучительно он умирал:
- Бывало, вся деревня в поле – летом каждая минута дорога, вдруг прибегает кто-нибудь из детей: «Дядя Митя зовёт – он помирает». Родня - в деревню. Заходим в избу – на лице у больного конфуз: «Простите, Бога ради, думал помру, да, видно, не сегодня…» Так до самой его смерти родня домой бегала много раз. А он говорил всегда такие страшные слова: «Если поправлюсь, все камни с полей соберу, целую гору накатаю, чтобы люди знали, как я их люблю… Знали и добром поминали меня, грешного…»
- А ведь совсем недавно был заводилой на вечеринках, певуном и плясуном. Он хорошо рисовал, даже масляными красками. Помню, нарисовал как-то дружеский шарж на моего батьку, а своего двоюродного брата. Портрет был большой, написан маслом. Получилось очень похоже и очень смешно. Всей деревне на потеху. Батька рассвирепел: «Не уничтожишь картину – избу спалю к чёртовой матери!!!» Дмитрий такого не ожидал и отдал портрет отцу: «Не сердись… Обидеть не хотел…»
Так и ушёл дядя Митя, не дожив даже до тридцати лет. Остались после него жена да маленькая девочка Мария.
Судьба Марии тоже оказалась трагической. В 1943 году её расстреляли партизаны якобы за пособничество оккупантам. Расстреляли по ошибке, по злобному навету. Об этом я написал в своей книге «Скобарёнок».    

СВИСТОГУЗОВЕЦ ЯКОВ ФЁДОРОВ

Поразительной была судьба другого свистогузовца – Якова Фёдоровича Фёдорова, а если быть точным, то Баранова Якова Фёдоровича.
Я писал в начале своего повествования, что деревню нашу населяли потомки трёх её основателей: Мирона Свистогуза, Васьки Барана и Васьки Курана (или Среднего, потому что поселился он между первыми двумя). Яков был Барановского рода.
У Васьки Барана было много детей, в том числе и отец Якова – Фёдор. У последнего, помимо Якова, были ещё сыновья – Григорий и Павел.
Фёдор участвовал в русско-турецкой войне. Вернулся с неё инвалидом и георгиевским кавалером. Женился он поздно, а умер  довольно рано, оставив жену вдовой, а детей сиротами. Жена его была очень набожна и частенько посещала церковь при Святогорском Успенском монастыре, благодаря чему Яков оказался в числе воспитанников монастырского приюта.
Когда он достиг совершеннолетия и весьма успешно вревзошёл все науки, преподаваемые в монастырским стенах, настоятель  монастыря взялся за его устройство в светской жизни. Учитывая пожелание своего питомца, он якобы обратился лично к царю-батюшке с просьбой допустить к обучению военному делу «сына георгиевского кавалера и безвременно почившего от ран инвалида». И Николай будто бы начертал на прошении игумена: «Определить на учение в Симбирскую школу прапорщиков». Для крестьянского сына это был прорыв, потому что после окончания училища он становился офицером. В царской армии прапорщик был первый офицерский чин (в кавалерии – корнет, у казаков – хорунжий). Были в то время и подпрапорщики: высшее звание унтер-офицерского состава. Но и они были из дворян.
Приводимые мною не вполне внятные детали поведал Андрею Васильевичу муж его родной тёти – Павел, брат Якова, который жил долго и часто общался с рассказчиком. Так что Яков Фёдорович приходился Мироновым хоть и не кровным, но родственником.
В школе прапорщиков Якову, человеку гордому и по понятной причине комплексующему, было не вполне комфортно. Образцово-показательный кадет, отличник учёбы, он довольствовался казённым коштом и казармой, в то время как туповатые бездельники дворянского сословия с шиком подкатывали на занятия в школе в собственных экипажах и высокомерно вели себя с худородными и бедными коштовиками.
1 августа 1914 года Германия объявила войну России. Яков только выпустился из школы и щеголял в погонах прапорщика. Война вызвала некоторый переполох среди  богатеньких однокашников: для многих из них быть военным в мирное время было много приятнее.
«Кому – война, а кому – мать родна,- не без удовлетворения говорил брату своему Павлу Яков. – Она покажет, кто чего стоит…» Вскоре он оказался в действующей армии.
Но и война отвернулась от крестьянского сына. Уже 18 августа 1-я и 2-я русские армии Северо-Западного фронта начали наступательную операцию против 8-й германской армии с целью овладеть Восточной Пруссией. Сделано это было согласно франко-русской конвенции для отвлечения немецких сил с Западно-европейского фронта.
«В результате неготовности русских армий и грубых ошибок русского высшего командования, не сумевшего организовать взаимодействия армий, 2-я армия генерала Самсонова в боях с 26 по 30 августа с сосредоточенной против неё 8-й германской армией потерпела поражение и отошла на р. Нарев,» – цитирую Малую Советскую Энциклопедию. Отошла, оставив в плену под Тильзитом (с 1946 г. г. Советск) моего дедушку с простреленной ступнёй и юного прапорщика Якова Фёдорова.
Попав в плен, Яков принялся штудировать немецкий язык, с которым был хорошо знаком по школе. А уже в следующем году он убежал из лагеря. Путь его лежал в Бельгию. Выдавая себя за немца, он без особых затруднений добрался сначала до Дании, потом до Бельгии, а уже оттуда на пароходе прибыл в Петроград. «Дело было зимой, - рассказывал дядя Андрей, - а вот в какой год войны – в первый или второй, - история об этом умалчивает.»
Яков Фёдорович явился в Россию не с пустыми руками: он будто бы собрал ценные разведывательные данные, которые по прибытии в армию зафиксировал на военных картах. Выяснилось, что за храбрость, проявленную в боях при проведении Восточно-Прусской операции, он был награждён Георгиевским крестом и повышен в звании.   
По словам дяди Андрея, в то время действовал закон, согласно которому бежавшие из плена освобождались от воинской повинности, то есть Яков мог больше не воевать. Он от этой привилегии отказался и отправился на фронт. Где-то через год его вызвали в столицу к самому царю-батюшке для вручения наград.
Прежде всего фронтовик предстал пред очи комиссии на предмет обозрения его внешнего вида. Но как мог выглядеть офицер, вернувшийся из окопов? За дело принялись портные. И в самом скором времени прекрасно обмундированный капитан в дорогой, по тогдашним временам, бобриковой шинели заявился в часть, расквартированную в Питере, где служил Павел. Роста Павел был небольшого, но стройный,  плечистый и лицом симпатяга.
- Иду к царю, - сказал он брату. – А от царя сразу к тебе. С начальством я договорился.
Народу в дворцовой зале собралось много. Героев разместили отдельно. Вошёл царь. В гулкой тишине началось вручение наград. Царь подходил к награждаемому, ему на подносе подавали орден или медаль, и он, вполголоса вещая что-то герою, прикалывал награды на грудь.
«Якову царь приколол сразу четыре креста – два золотых и два серебряных. (Щедр дядя Андрей, ничего не скажешь. Да и что своих обижать? – Автор.) И при этом говорил такие слова: «Теперь ты полный георгиевский кавалер и потому подчинён только мне. Никого из воинских чинов не будешь приветствовать, а только равных тебе по наградам. А получать за свои кресты будешь столько-то и столько…»
Вышел из Зимнего Яков и отправился, как обещал, к Павлу. И тут я опять буду цитировать Андрея Васильевича.«Пришёл и говорит: пойдём, будем гулять. Надо же нам отметить такое событие. Идут, а солдат, как и положено по уставу, на шаг сзади. Идут, а он всем встречным военным козыряет. «Ты что это руками размахался, как ветряная мельница. Иди рядом слева и не козыряй.» Идут дальше. Навстречу морской офицер в больших чинах. Как закричит: «Почему такое? Хам! – и замахивается, чтобы выдать Павлу зуботычину. Но Яков его опередил: он так врезал моряку, что тот рухнул, как подкошенный. А потом вскочил и давай орать: «Патруль! Жандарм! Ко мне!» Подскочил конный патруль. Стали выкручивать Якову руки, да он успел прежде шинель расстегнуть и свой иконостас воззрению представить. «Что прикажете, господин кавалер? – вытянулся в струнку начальник патруля. «Прикажу арестовать мерзавца за публичное оскорбление нижнего чина!» Как ни ерепенился морской офицер, а утащил его патруль под белые руки. И поделом поганцу! 
Пришли в ресторан, куда вход солдатам был заказан. Но увидав сверкающее великолепие на мундире капитана, никто слова не сказал, а официанты забегали. Ну, а братья начали угощаться, да с размахом, по-скобарски – знай наших!!!» (По-скобарски – значит до зелёных соплей? – Автор.)
С наградами отправился Яков в отпуск в родную деревню. Во Пскове он стал садиться в поезд, который в те стародавние времена ходил аж до самого Тригорского. С кучей чемоданов в вагон садился полковник. Чемоданы заносил денщик, а полковник нервничал и всё подгонял того стеком. Яков взялся помочь. Когда вошли в вагон, полковник любезно пригласил его в своё купе: «Раздевайтесь, капитан, и устраивайтесь.» Яков снял бобриковую шинель и повернулся. Полковник вскочил и не понятно, за что, стал извиняться…»
На другой день по приезде к дому Фёдоровых в Свистогузове подъехали лёгкие санки с верхом – явился сам князь Владимир Львович. Он пожелал познакомиться с героем и пригласил его на ужин в свой дом.
На ужине в числе гостей была крестница князя Нина Илларионовна, младшая сестра управляющего имением. В течение ужина  Владимир Львович неоднократно пытался свести вместе Нину и Якова и всё говорил, что из них получилась бы прекрасная пара.
Побывка продолжалась недолго, и Яков Фёдорович снова отправился на фронт. А вскоре Россию начали потрясать революции. Фронт разваливался. Летом 17-го Яков снова появился в деревне. Он поспел к самому сенокосу. Сбросил форму, надел простые штаны и рубаху, взял в руку косу и предстал перед односельчанами в своём крестьянском естестве.
Вместе со всеми косил, работал в поле и на огороде.
Князь и Нина наведывались к нему. Стал вечерами ходить в Алтун и он на свидание к девушке. И, наконец, князь добился своего – он сосватал за Якова крестницу.
Во дворце состоялась свадьба, на которую по настоянию жениха было приглашено всё взрослое население Свистогузова.
Когда хозяева и гости уселись за столы, Яков сказал речь:
- Уже парнишкой приехал я как-то летом на побывку в родную деревню, и выпало мне пасти общественный скот. Сижу я под кустом на берегу озера, скотина пасётся, и вдруг появляется девушка. Платье на ней белое, в руках – зонтик от солнца, тоже белый. Да такая-то она красивая, такая нарядная, что пришло мне в голову: наверно, думаю, пахнет она замечательно. И стал я бочком-бочком к ней подвигаться, а подвигаясь, принюхиваться. Совсем близко подошёл. Тут она оглянулась, да как фыркнет, как отпрыгнет от меня: что это, дескать, за нахальное чучело такое. Так я и не узнал тогда, как она пахнет. И знаете, кто это был? Это была ты, Нина… И теперь ты этому чучелу жена!
Пожил ещё с недельку в доме управляющего Яков, а потом уехал в Петроград, чтобы разобраться, что к чему и самому определиться. Осенью вернулся в Свистогузово. В Новоржеве революционно настроенные солдаты избили «золотопогонника», не взирая на его кресты. Снял он форму, отцепил награды и отдал матери: «продашь, если наступит чёрный день – всё-таки золото». А потом переоделся в гражданскую одежду и исчез. Где был и сколько – неведомо, а ведомо, что объявился он во Пскове как красный командир и участвовал в боях в том самом месте и в тот самый день, который по сию пору считается днём рождения Советской Армии. Он и погиб в тот самый день.
А Нина Илларионовна… Она была жива, когда дядя Андрей рассказывал мне эту историю. После революции управляющий со всем семейством переселился в Петроград.   




НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ

А теперь пришла пора рассказать о поколении, породившем нас, грешных, - о Николае и Петре Александровичах Мироновых.
С дядей Колей я впервые познакомился в конце 1945 года, когда он возвращался после победы над японскими милитаристами. Хотя, естественно, видел его и прежде – с самого дня рождения до начала войны: братья с семьями жили в одном доме в Новоржеве. Этот период времени в памяти моей отсутствует начисто по причине малолетства.
 Итак, демобилизованный дядя возвращался домой, на родную Псковщину. Путь его пролегал через Миасс, где жили мы: я и мои родители. И вот он у нас. Прежде всего, запомнился чемодан. Он не был громоздким, но отец и дядя тащили его вдвоём с видимым усилием. Хозяева сгорали от любопытства – какие-такие трофеи вёз домой победитель? Нам уже были ведомы богатства, привезённые фронтовиками: весь рынок был забит иноземным барахлом.
- Веришь – нет, браток, - говорил между тем дядя, - такие вещи везу, которые раньше и не снились.
И он открыл чемодан. Тот до самого верху был набит всевозможным железом: пассатижами, тисками, струбцинами, наборами ключей, напильниками, ножницами и пилой по металлу – в общем всем, что могло пригодиться мастеровому человеку, каковым и был мой дядя. Надо отдать должное его разборчивости: весь инструмент сверкал хромированными и никелированными поверхностями. Особенный восторг дяди вызывала небольшая динамомашинка, чудесную способность которой рождать электрические разряды он тут же и продемонстрировал. Похвастался он и японской фляжкой в меховом футляре: «Ох, и умный народ эти узкоглазые!» – восхищался он при этом.
Наконец, дело дошло по трофейных подарков. Мне он вручил японский военный треух песочного цвета куполообразной формы с пушистым рыжим козырьком. Уши шапки застёгивались под подбородком и имели откидные клапана напротив солдатских ушей. Клапана тоже пристёгивались на зелёные пуговицы. Над козырьком была пришита огромная матерчатая звезда жёлтого цвета.
Что досталось отцу – не помню, а вот маму он порадовал отрезом узкой шёлковой ткани, украшенной удивительным рисунком: на голубом фоне были изображены причудливой формы ветка и странная птица на нём. Они были белого цвета. Картинка многажды повторялась на всей длине шелкового рулона. Она завораживала своей необычайной красотой и лаконизмом.
Много-много лет спустя я вспомнил этот рисунок, прочитав поэтический шедевр Басё – его известную хокку:
На голой ветке   
Ворон сидит одинокий.
Поздняя осень.
Дядя Коля вскоре уехал на родину, из всех своих несметных сокровищ захватив лишь голубой рулон японского шелка. Уехал, чтобы через полгода вернуться и привезти с собой целый табор родни с опустошённой и разорённой войной Псковщины.
Всю войну Николай Александрович прослужил в Грузии. Их авторота получала в Иране американские «студебеккеры» и перегоняла на фронт. Об этом времени он вспоминал с удовольствием:
- Жили мы дружно и весело и на фронт ездили охотно. Правда, долго там не задерживались. Наше дело было доставить грузовики на место, сдать их и вернуться в часть.
 - Между прочим, каждый «студебеккер» был снаряжён сухим пайком на несколько дней и комплектом кожаного шофёрского обмундирования. Должно быть, по чьёму-то недогляду всё это доставалось нам. Кожаную одежду мы меняли на продукты: харч в тыловых частях был скудный.
С Кавказа дядя привёз несколько грузинских слов и выражений, которыми пользовался всю жизнь, и привычку представляться незнакомым людям не Мироновым, а Мироношвили. Под этой фамилией его знала и уважала вся миасская шоферня.
Уже в 60-х годах, во второе своё пришествие на Урал, я как-то встретил старинного дядиного друга. Он стал расспрашивать про дядю, покинувшего Миасс добрый десяток лет перед этим.
- Большой был чудак и юморист, - заметил дядя Серёжа. – Его знали и любили и шофёры и гаишники. Чуть какая неприятность: что-то сломалось либо влип шоферила в какую историю – бежали к Мироношвили. И он всегда выручал: и нужную деталь достанет, и машину поможет починить, и, если надо, с ГАИ договорится. Бывало, ночью даже трактор пригонял к месту аварии, чтобы вытащить попавшего в беду товарища.
Дядя, деревенский парнишка, сызмалу был очарован техникой. И если младший (мой отец) смолоду поутру надевал «гаврилку» (так когда-то называли галстук) и шёл в контору делать свои бумажные дела, то дядя бежал в гараж: ему милы были и запах бензина и грязные от смазки детали машины.
В момент моего появления на свет отец мой работал инспектором Новоржевского горфо, а дядя возил какого-то бугра на иномарке, едва ли не единственной легковушке в районе. Отец рассказывал, как однажды брат зашёл к нему на работу:
- Поехали, браток, я тебя на машине прокачу.
Они выехали за город, и дядя «дал газу до отказу». Машина взвыла и стала бешено пожирать километры. И вдруг из-под неё выскочило колесо и устремилось вперёд. Он перескочило кювет, врезалось в телеграфный столб и взмыло в воздух. «Куда как выше столба, - рассказывал отец. – Интересно, что спицы у колеса были деревянные, а шины – из сплошной резины.»
Вот в какие глубины истории автотранспорта уходили шофёрские корни Николая Александровича.
Лет за десять до пенсионного возраста суровая рука ГАИ твёрдо и навсегда отлучила дядю от автомобильного транспорта по причине всегдашнего нахождения его в состоянии пьянственного недоумения. 
- Плохи дела мои, племяшок, - жаловался он мне. – Совсем «крючки» (то есть милиционеры) замучили. Хоть Мирону на Луну подавайся, чтоб подальше от них. Права вот отобрали. Куда я без машины? Раздобыл рулевую колонку, чтобы мне её на могилу поставили. Пошли покажу.
В Миассе какое-то время дядя Коля работал шофёром на напилочном заводе. Вот тогда-то и работал с ним упомянутый дядя Серёжа. Была на заводе разбитая машина «ГАЗ-АА». Её собирались списать. Но друзья взялись машину отремонтировать. Именно в это время вся Советская страна с огромным энтузиазмом смотрела кинокомедию «Счастливый рейс».  В фильме снимались любимцы народа Николай Крючков, Михаил Жаров и Вера Орлова. И получилось так, что главный герой фильма – шофёр, которого играл Николай Крючков, - одновременно с нашими дядями ремонтировал машину, и тоже «ГАЗ-АА». И киногерой тоже довёл неприхотливый грузовичок до высокой степени работоспособности.
Конечно, на нашей машине тотчас появилась аккуратно написанные мелом номера киношного автомобиля «МВ 22-12». А дядя Коля и дядя Серёжа чаще и старательнее, чем вся страна, стали распевать песенку из фильма: «Когда ты весел,/ С тобою счастье вместе, / И всё вокруг тебя/  Смеётся и поёт!»
В 1946-47 годах советский народ (миасцы не были исключением) люто голодал. И это генерировало могучий всплеск частной инициативы: все придумывали способы выкрутиться, чтобы как-то прокормить себя и семью. Семья дяди Коли занимала половину дома и половину сарая. В её хозяйственном ведении находились также половина двора и огорода. Дядя быстро соорудил так называемую поветь: пристроил к сараю навес, под ним установил рабочий верстак с тисками и принялся за дело.
Сообщу непосвящённым, что на Урале дом, двор, хозяйственные постройки в нём, а также огород для посторонних людей недоступны. И здесь, как в Англии, актуально выражение: «Мой дом – моя крепость.» Однажды в Миасс погостить приехали дядя Матвей Коврёнков и тётя Ганя, материна сестра. Приехали из родной Псковской губернии, где понятие «двор» фактически отсутствует. Стоит изба, при ней отдельно стоящий хлев, сад-огород с баней в дальнем углу – всё это доступно каждому вошедшему в деревню или город. А если добавить к этому, что ещё в приснопамятные времена скобари вместо замков запирали двери засунутой в пробой палочкой на ремешке или верёвочке, то удивлению дяди Матвея не было предела:
- От кого же они так запираются?
Думаю, запираться было от кого. Иначе не запирались бы.
Так вот, чтобы попасть в уральский частный дом, надо крепко постучаться в ворота – высокие, с крышей во всю длину. Хозяева, если они дома, покажутся в окне и обозреют гостя. Если он желанен, тогда за конец, находящийся в доме, вытягивают лом, которым стопорится калитка. После чего гость  тянет сыромятный ремешок, поднимая щеколду, - калитка отворяется, и он оказывается во дворе. Под навесом проходит к крыльцу, застланному самотканной дорожкой. Если ему надобно войти в дом, он снимает обувь (и зимой тоже), надевает тапки, опорки или галоши и проникает в сени.
Войти во двор с огорода также затруднительно: и там на страже глухие ворота в неприступном заплоте, щеколда и лом либо жердь.    
Такая закрытость удобна для народного умельца: в верстак без опаски можно сложить весь инструмент, а также изделие на всех стадиях его готовности.
Одно время дядя поставил на поток изготовление небольших бидончиков из белой жести. На базаре их расхватывали как горячие пирожки, и дядя всё свободное от работы время проводил за верстаком. Он ловко резал жесть на заготовки, а потом, после предварительной гибки, ловко соединял их, постукивая молотком по сгибам, как заправский жестянщик. Но он не просто стучал, он звонко выстукивал партию барабанщика к какой-нибудь мелодии и напевал её. Он всегда работал весело, и мы наблюдали за ним в такие минуты с большим удовольствием.
Дядя обожал изобразительное искусство. После получки частенько заходил в книжный магазин или заглядывал в газетные киоски и покупал открытки: репродукции с картин известных художников либо изопродукцию сатирико-юмористического направления. Сам рисовал, и это получалось у него здорово. Чаще всего дядя перерисовывал полюбившиеся юмористические картинки. Однажды после ремонта квартиры он нарисовал на побелённой стенке во весь рост большого пьяного зайца с раскосыми глазами и с бутылкой в лапе. На зайце был галстук в полоску, куцый пиджачок, и он вот-вот должен был рухнуть, потому что располагался по диагонали рисунка. Заяц был цветным – он был выполнен акварелью.
Меня поражала способность дяди мгновенно схватывать портретное сходство. Много лет спустя, уже живя в Новоржеве, он снова принялся за стенную роспись. На этот раз изобразил себя и вторую жену свою тётю Алю выходящими под ручку из лесу с лукошками, полными грибов. Соседи приходили смотреть картину и всё дивились схожести портретов с оригиналами.
Надо отметить, что в школе Николай Александрович никогда не учился. Почему – мне неведомо. Грамоту, по словам отца, он освоил самостоятельно. В это плохо верилось, читая его письма, вполне грамотные и написанные красивым почерком даже без намёков на косноязычие. Конечно, и рисовать он нигде не учился. 
Был дядя Коля и музыкантом. Как и отец, играл на балалайке, гитаре, на гармошках – хромке и немецкого строя. Все эти инструменты были у них на хуторе, с ними они выросли. Но его хобби была мандолина. С ней дядя прошёл всю войну.
- Жалко, не довелось мне подружиться со скрипкой, - сокрушался он. – Думаю, с ней я бы тоже сладил: у ней же тоже четыре струны. Как и у мандолины.
Однажды он приехал погостить к нам в город Подпорожье Ленинградской области и увидал на стене балалайку.
- А ну-ка иди сюда, хорошая моя, - дядя снял инструмент, настроил его и ударил по струнам. Сначала лихо сыграл «Светит месяц». Потом «Камаринскую», потом ещё что-то из привычного балалаечного репертуара и, наконец, произнёс:
- А теперь, племяшок, я изображу тебе свой вальсок.
После вальса он изобразил свои же фокстрот и танго и ещё плясовую собственного же сочинения. При исполнении плясовой крутил балалайку вокруг своей оси, подбрасывал её и постукивал в лад по звонкому корпусу. По-моему, это было здорово.  Меня всю жизнь поражала весёлая талантливость дяди, которого народная молва (конечно, преимущественно женская) низвела до звания первого в районе пьяницы, совершенно игнорируя его необычайную талантливость и весёлый добрый нрав.
Впрочем, он заметно выделялся среди собутыльников усердием распития всего того, что горит, а в городе известен был как Коля Братское Сердце. Должно быть оттого, что «милел людскою лаской» к окружающим и к каждому из своих знакомых и друзей мужеского пола обращался этими словами.
Надо заметить, дед мой и дети его жили, как теперь говорят, по двойным стандартам: нежность и ласковость их к посторонним, как и всегдашняя готовность немедленно придти на помощь, не знали предела, а вот к ближним своим они относились куда как, мягко выражаясь, строже. Вот пример.
Приехали как-то мои родители погостить на родину. Пришли к дяде. Сидят за обеденным столом, радуются. Вдруг востроглазая мама моя, Елизавета Дмитриевна, видит на стене, на обоях большое масляное пятно.
- Аль, - говорит она хозяйке, - а как это вы ухитрились загваздать новые обои?
- Да это Коля как-то запылил и сковородку со шкварками на стенку бросил…
- Коль, ититтвоюмать, - сказала Елизавета Дмитриевна, - как это можно? Стынное дело!
- А пускай она раскалённую сковородку на стол не ставит, - с кривой улыбкой ответствовал дядя. – Я же обжёгся, а не просто так!
Бывали у дяди закидоны и посерьёзнее. Однажды, осердясь на мать свою, живущую в халупе напротив, за то, что та отказалась финансировать очередную выпивку, он поленом разнёс оконные рамы, естественно, вместе со стёклами.
Но только взошло солнце, насвистывая, как чижик, принялся за ремонт: починил рамы, вставил стёкла и вошёл в избу.
- Принимай, Анастасия Михайловна, работу! Давненько собирался починить рамы: совсем гнилые стали, да всё собраться не мог. А тут такой случай. Мам, прости меня, дурака, Христа ради.
Отец мой по всем статьям не очень отличался от дяди, но у него среди родни был устойчивый имидж интеллигента. Он всегда был опрятно одет, чисто выбрит и тщательно отутюжен. От него всегда пахло хорошими духами. А завершал облик галстук, без которого отец не ходил даже, кажется, в туалет. Мироновская родня приписывала Петру Александровичу неведомые ему качества и, в первую очередь, якобы всегдашнюю трезвость.
Мне смешно было слышать, как при крайне редких свиданиях и бабушка Мирониха, и тётя Зина, и её сыновья, мои двоюродные братья, жившие далеко от нас, доверительно сообщали мне:
- Петя (или дядя Петя) у нас молодец! Он ведь не пьёт!
Среди родни да и прочего населения нашего славного Отечества такие случаи были исключением и расценивались как редкая добродетель.
- Нет, не пьёт, - с неистребимым матушкиным пристрастием к истине соглашался я, - а за себя льёт!
Чем неизменно вызывал у родни недоумение, близкое к обиде, и недоверие – «маменькин сынок».
Уж кто-кто, а я натерпелся от родимого батюшки, все школьные годы каждый вечер с трепетом ожидая его появления в непотребном виде - «рот корытом, сопля пузырём», по его же выражению, и с галстуком на спине. Натерпелся и от матушки, с исступлённым остервененьем поджидавшую отца, чтобы устроить безобразный скандал. Это походило на сказку про белого бычка, потому что отец и мать были неукротимы. Сугубо между нами: радости моей не было предела, когда, поступив в университет, я покинул родительский дом.
И это при том, что не было, наверно, случая, чтобы, проходя мимо меня и Светки, они не погладили и не поцеловали нас.
- Петенька, - каждый раз при встречах обращалась кроткая тётя Аля к отцу, -  урезонь, пожалуйста, Колю, а то он совсем запивши.
- Колюшк, браток, - смущённо начинал отец, входя в роль трезвенника и праведника, - ты бы, это, того, ну, не очень, что ли…
- Да знаешь, братушка, - робел Коля, будучи прекрасно осведомлённым о якобы неведомом остальной родне слабости отца, - бывает иногда… Но так-то, вроде, не очень… Я ведь потихоньку…
Мамка моя помирала со смеху, наблюдая этот скетч, предназначенный для доброй тёти Али.
Надо сказать, что и тётя Аля при каждом удобном случае повторяла, что «Коля очень хороший, только вот немного выпивает».
Вот вам, пожалуйста: и хронический алкоголик тоже бывает хорошим человеком. Если это родной алкаш. И никого роднее нет на белом свете, как у тёти Али. Устыдитесь специалисты: ведь вы утверждаете, что каждый пьяница отравляет жизнь в среднем шестерым ближним. Может, и отравляет, но … разве не украшает?
Дядю и отца объединяла и удивительная, прямо-таки трепетная любовь к животным, о чём уже говорил. Мне не забыть, как вёл  себя, повстречав кошку, собаку или курицу, дядя Коля. Он останавливался, на лице его появлялась блаженная улыбка и, сюсюкая, начинал своё приветствие примерно так:
- А это кто смяшной такой? Что это за смехатура такая мохнорылая? Ну-ка, иди сюда, сукин кот! Как тебя зовут?
И «сукин кот» послушно шёл к дяде и начинал ластиться, полируя дядины штаны. Тот брал кота на руки и, не жалея ласковых слов, начинал гладить его  и щекотать. Морда у кота становилась счастливой.
Незнакомые собаки тут же выказывали ему своё дружелюбие и спешили с ним познакомиться.
То же и отец. Было у нас при коммунальном доме нехитрое хозяйство, и мать завела несколько кур. Отец подолгу разговаривал с ними, и это им очень нравилось. Каждой он дал имя: Пеструшка, Говорушка, Лапушка. Он уверял, что они откликаются на имена. Не знаю, но они, как сумасшедшие, бежали к нему, едва заслышав голос.
Как-то во время очередного визита мы сидели с дядей под старой яблоней за вращающимся столом и угощались. Вдруг он стал звать:
- Петя, Петя! Где ты? Ну-ка, иди сюда, знакомься с родственником.
Из-за сарая вышел большой петух немыслимой окраски с горделивой, как у кавалергарда, осанкой, при шпорах и ярком, как радуга, хвосте. Он важно направился к нам.
- Чудо природы! – восхищённо возвестил дядя. - Знаешь, где я его взял? В деревне со смешным названием Кобылье Болото. Мы с другом одному мужику дом тёсом обшивали да резные наличники ставили. И подружился я с его петухом – вот с этим Петей. А когда стали рассчитываться, я и говорю хозяину: «Мне и денег не надо – отдай петуха.» Он и отдал. Сели мы с Петей на велосипед и помчались домой. Теперь это мой первейший друг.
Дядя нигде не работал, а промышлял шабашками. Поэтому в районе знал всех и всё.
- Пошли-ка прогуляемся по базару – чего дома сидеть? Посмотришь на потешных скобарей – чем они торгуют, чего покупают…
Пришедши на рынок, он сообщил вдруг:
- Вчера из Крутцов три чудака на тракторе приехали за запчастями. Ну, и загуляли. И я с ними за компанию. Остались ночевать за базарным забором. Пошли проведаем. Да, Бориньк, они меня вчера угощали, давай купим чимиргизу…
Так здесь называют плодово-«выгодное» вино, производимое из местного сырья в Пушкинских Горах.
Я купил большую стеклянную банку питья, и мы вышли за территорию рынка. У забора стоял трактор, а рядом в бурьяне расположились трактористы. Они веером разлеглись вокруг газеты, на которой разложены были хлеб, немного колбасы и стояла стеклянная банка с водой. Вокруг них витала аура, насыщенная жгучим желанием опохмелиться.
- Здорово, китайцы! – радостно приветствовал их дядя. – Как головки? Бобо? Сейчас мы их поправим…
Механизаторы, увидев ёмкость с «вясельем», не скрывали радостного недоумения: истинно Братское Сердце!
А на другой день дядя повёл меня в «Голубой Дунай» – так в недавние ещё годы повсеместно называли забегаловки, где, помимо нехитрой кормёжки, подавали пиво и выпивку. «Дунай» размещался в просторной, отдельно стоящей избе. Час был не обеденный, поэтому за столами сидели немногочисленные посетители: неопрятные лохматые люди с багровыми лицами.
- Здорово, китайцы! – радостно приветствовал их дядя. – Что вы головы повесили, соколики? Или выпить захотели, алкоголики? Дядя Коля, как шмель, уже весь город облетел, а вы в избе киснете, в такую-то погоду! – И, оборотясь ко мне: Как у тебя, племяшок, с деньжатами? Можем мы купить мужикам чимиргизу? А то неудобно: меня все угощают, а мне угостить не на что…
Я купил выпивку на всех, и мы сели за стол к друзьям дяди и стали хлебать странное сладковатое пойло с, между прочим, добрым градусом.
Я продолжать не пожелал, и представительный мужчина с проседью, которого все называли майором, сказал мне:
- Дело твоё, сынок… А мы продолжим. Потому что мы – скобари, а это нация такая, что пить надо…
- Несчастная наша нация! – рассмеялся я.
- Шанго! – завершил визит дядя, когда всё было выпито.
По дороге домой поведал он мне любопытную историю. Шёл он как-то по улице в добрый летний день и увидал вдруг на обочине дядю своего, материного брата Черноносенка Николая Михайловича. Дядя сидел на травке и лил горючие нетрезвые слёзы. Рядом лежал большой деревянный крест. 
- Колюшка! – объяснил он своё горе племяшу. – Иду давеча по городу, встречаю мужиков, и предлагают они мне по дешёвке крест. Деньги у меня были, вот я и купил на всякий случай. Малобы што? А потом раздумался: мать честная, так это ведь крест на мою могилку! Ну, как, сынок, было не выпить? Теперь вот сижу в недоумении: а дальше-то что?
Николай Александрович хорошо знал, что делать дальше, тем более, что тётя Аля дала ему денег на какие-то хозяйственные нужды. Естественно, купили бутылку. В процессе распития подошли ещё друзья. Скорбная тризна приняла массовый характер.
- Рябяты! – всё просил «упокойник». – На кресте чтоб обязательно было написано: «Покойник водочку любил!»
Короче говоря, спустя часок-другой толпа пьяных мужиков дефилировала по городу, в глубоком прискорбии таская за собой большой крест. Кончилось всё тем, что крест потеряли.
- Ну, да и Бог с ним! – утешил на другой день племянник дядю, принёсши рано поутру опохмелку. – Значит жить ты будешь вечно!
… Жил в Новоржеве поэт Михаил Фёдоров. И на этот лист прямо просится следующее его стихотворение:
Будь Москвой ты, с парламентским лаем,
Или Питером, павшим ниц,
Я плевал со скобарских окраин
На плебейские лица столиц.

Без сует и без дьявольских плевел,
Без бесчестной ларёчной торгбы
Я живу, как хочу, в Новоржеве
И другой мне не надо судьбы.
Последний раз я видел дядю Колю в 1983 году. Это был незабываемый отпуск. Сначала с группой челябинских тружеников я совершил туристскую поездку по Прибалтике. Где никогда прежде не бывал. После того как программа поездки была исчерпана, уральцам предстояло из Пярну поехать в Ригу, а оттуда по железной дороге отправиться домой. Оставив друзей досыпать, я раненько сел в автобус до Тарту, чтобы уже оттуда автобусом поехать в Псков. Через пару дней мы и повстречались с дядей.
- Где ты задержался? – спросил дядя, утирая слёзы. – Мы вчера  тётю Алю похоронили.
И он повёл меня на кладбище, опираясь на руль велосипеда, который вёл рядом.
- Это я из-за тебя его веду, - пояснил дядя. - Без тебя я бы ехал. Да так, что за мной «ня вгонишься». Веришь – нет, до 60 лет ни одного врача в глаза не видывал. Такое здоровье было. Зубы были все до одного. А года три назад взяли и все разом выпали. Ноги вот не хотят ходить. Недолго, видно, осталось мне самому на могилки ходить – люди принесут.
Вот таким был мой родной дядя – малограмотный простой человек (куда проще?). Без чинов, степеней и званий. Но для меня он был и остался воплощением необыкновенной талантливости и человеческой незаурядности русского человека, вместе со всеми его достоинствами и недостатками.

ПЁТР АЛЕКСАНДРОВИЧ

Об отце я написал немало и на страницах настоящего писания и в своей повести «Скобарёнок», однако нигде не осветил подробно и последовательно его жизненные одиссеи.
Итак, до пятнадцатилетнего возраста он проживал в родном Свистогузове в обширном кругу родни и односельчан. Своё образование завершил в «Алтунском институте», как он называл Алтунскую начальную школу. Мать моя-старушка одолела всего три класса этого же заведения, после чего родные её, видимо, сочли, что грамоты вполне достаточно для вступления в недалёком взрослом будущем в высший свет сельской общины.
В 1928 году семья переехала на Урал, в Миасс. Здесь отец закончил трёхлетнюю профтехшколу, после чего дедушка решил вернуться в родные места. Житьё и учёба в городе, должно быть, пробудили у                Пети амбиции, и он обзавёлся галстуком, стал регулярно утюжить штаны и наведываться в разные конторы с намерением обосноваться в какой-нибудь из них. В конце концов это ему удалось: он стал работать бухгалтером в Пушкиногорском леспромхозе, но вскоре натурализовался в Алтуне как секретарь сельсовета и в этом качестве вступил в брак с мамой.
Вскоре после этого его пригласили на работу в райфо Новоржевского исполкома. Я родился уже в семье чиновника районного масштаба, а не как-нибудь. Спустя какое-то время отца направили на курсы повышения бухгалтерской квалификации в город Калинин, который в результате очередной административно-территориальной реформы вдруг стал нашим областным центром. После окончания курсов отец стал заместителем главного бухгалтера в совхозе «Вехно» и был таковым, когда началась война.
Но рассказ мой будет неполным, если я не расскажу о военной карьере отца. Его призвали в армию накануне финской войны. У отца был прекрасный почерк, он неплохо рисовал, и потому сразу же вызвался редактировать полковую газету в уверенности, что его неграмотность будет компенсирована офицерами, которые изъявили готовность помогать солдату. Так и получилось. «Ребята в жару глотали дорожную пыль во время марш-бросков, - хвастался он, - а Петя в это время отдыхал в тенёчке на берегу речки.»
Началась финская война, и отец пошёл воевать добровольцем, хотя вполне мог бы и «откосить» из-за плохого зрения. Он был командиром отделения батареи 76-миллиметровых пушек. Тяга тогда была конная, артиллеристы носили длинные кавалерийские шинели и шпоры. У отца был персональный конь, и ещё несколько лошадей возили пушки и личный состав отделения. Он, естественно, отвечал за всех.
«Однажды в студёную зимнюю пору» (морозы во время финской кампании стояли небывалые) батарея преодолевала горный перевал. Узкая дорога огибала гору по самому краю обрыва. Лошади встали – дорога впереди превратилась в тропу. Солдаты, в основном крестьяне, стали думать, как проехать узкое место. И тут подскакал на боевом коне командир батареи:
- В чём дело?! Почему остановились?! Вперёд!!!
- Куда вперёд, если нет проезда? – вспылил отец.
- Чего тут думать? А ну вперёд!!! Только вперёд!!! – и отважный лейтенант стал нахлёстывать кнутом лошадей. Те рванулись на тропу, увлекая пушку. Пушка свалилась с дороги и потащила за собой лошадей. Солдаты кинулись им помогать, рискуя вместе с пушками и животными рухнуть в овраг.
А надо сказать, что при всей своей доброжелательности и мягкости отец, как и его предки, был вспыльчив до беспамятства и в этот состоянии попёр бы даже на носорога.
- Пристрелю! – заорал он и стал срывать с себя винтовку. Удалой начальник струсил, увидав побелевшее лицо подчинённого, повернул коня и ускакал.
Об инциденте никто больше не вспоминал. Но месяц спустя финны из миномётов стали обстреливать наши позиции. Отец получил приказ: отделению развернуть пушки на склоне горы, обращённом в сторону неприятеля, и прямой наводкой уничтожить вражеские огневые точки. Приказ был нелепым. Финны дали время установить пушки, потом вывели их из строя, вынудив спрятаться обслугу за гребнем укрытия. Командир отделения не имел права оставить орудия. И его, обмороженного, вместе с пушками вытащили, когда стемнело. Кстати сказать, все солдаты, принимавшие участие в демарше, были награждены медалями, отец не получил ничего.
Вскоре после этого злопамятный начальник отдал ещё один такой же преступный приказ. Отец вскочил на коня и помчался в штаб полка прямо к главному особисту, куда, как оказалось, был вхож. Больше в батарею сержант не вернулся: его, бойкого да расторопного, назначили … командиром тыла полка.
Когда началась большая война, отец был мобилизован в первые же дни. Так как он видел только одним глазом, его комиссовали и предложили отправиться на работу на любое оборонное предприятие Урала. Он выбрал Миасс. Определили его на строящийся автомобильный завод, где он сначала работал фрезеровщиком, потом наладчиком, потом его, бойкого да расторопного,  определили в подразделение, которое занималось мобилизацией кадров для завода. Отец со товарищи привёз фзушников из Ярославля и Костромы и огромную толпу узбеков. Потом его назначили начальником ремстройконторы жилищно-коммунального хозяйства предприятия.
В 1947 году отец с трудом уволился с автозавода: почему-то кадры с предприятия стали разбегаться. Он устроился в бюро технической инвентаризации и, кажется, нашёл себя на многие годы. Инвентаризаторы работали сдельно, зарабатывали сколько хотели и, главное, были востребованы в любом уголке страны. Этим и не замедлил воспользоваться П.А., любивший вольную и независимую жизнь.
За примерами, как говорится, далеко ходить не надо. Семилетку я закончил в Миассе, восьмой класс – в городе Пласт, девятый – в Котельниче Кировской области, а среднюю школу – в Подпорожье Ленинградской. Когда я закончил четыре курса Петрозаводского университета, родители переехали в Новую Каховку Херсонской области, а через год – в Крымск Краснодарского края. В 1960 году, через три месяца после окончания университета, здесь родилась наша с моей однокурсницей Тоней дочь Ирина.
Не могу умолчать о том, что именно в Подпорожье состоялся пик карьерного роста Петра Александровича: несколько лет он работал главным архитектором района. Это ли не взлёт для выпускника Алтунского института?!
По проектам отца в Подпорожье было построено немало индивидуальных домов. Его чертежи были чудо как хороши. Они поражали своим изяществом всякого, взглянувшего на них, а их грамотность каждый раз удостоверялась в областном центре, то бишь в Ленинграде.
В 1961 году мы все вместе – мои родители и я с женой и дочкой – снова оказались в Миассе. Теперь уже навсегда. Здесь отец начал бухгалтером, а последние лет пятнадцать перед пенсией был начальником планово-экономического отдела ЖКУ Государственного ракетного центра. Совсем неплохо, не так ли?
А напоследок я спрошу: скажите, разве батька мой  был заурядным человеком?
   

ЕВГЕНИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ

Был у деда моего Сашки Антипа и бабки Миронихи (выражаясь по-деревенски) ещё один сын – Евгений. Родился он в 1926-1928 году. Во время войны вместе с матерью и сестрой, а моей тёткой, Зиной жил в соседнем «красном» доме. Я жил в «белом» с многочисленной своей шоринской роднёй, с которой Анастасию Михайловну никак не брала мировая. Меня бабушка за глаза почему-то называла «гадом ползучим» и никогда не привечала. Не помню я и фактов общения с дядей и тётей. Видно, и для них был я «персоной нон грата».
Мать моя о тёте Зине никогда слова худого не говаривала, а Женю не любила:
- Такой парень противный был… На работе, бывало, каждого обзовёт, каждого оскорбит, хотя в земском дворе работали в основном взрослые люди и даже старики. Тятька сколько раз от него, сопляка, плакал… Петю и Колю все любили: такие были приветливые и уважительные ребята. А этот, видно, в матку уродился. Та ни с кем поладить не могла.
Однако и Елизавета Дмитриевна отдавала должное талантливости дяди. Он с малых лет мучился хворями, из-за нескончаемой золотухи всё детство просидел в доме за занавеской, даже в школу не ходил. А руки были золотые: с окрестных деревень ему, мальчишке, носили чинить часы, швейные машинки. И он за всё брался, и всё у него начинало работать.
В конце оккупации, когда партизаны уводили в лес пятнадцатилетних мальчишек, взяли для пополнения народного воинства и его, несмотря на сильную близорукость и слабое здоровье. Вскоре, во время перехода отряда через большак, он погиб в перестрелке с немецким разъездом. Конечно, «смертью храбрых».
Брат мой со стороны матери (сын её брата Антона) Толя, сверстник дяди Жени, в недавнем письме ко мне вспоминает:
«На Мироновском хуторе я бывал часто. Хаживал к Женьке.
Дом их стоял на пригорке рядом с лесом и озером и отличался от деревенских изб тем, что был обшит тёсом, покрашен в голубой цвет и имел балкончик. Собрал его Антипыч из брёвен, на которые раскатали барский летний дом на берегу пруда. Кстати, он тоже был голубого цвета, его так и звали за цвет – «синий». Старики толковали, что его ещё называли «девичьим», потому что девки и бабы в нём пряли, ткали и вышивали на Львова.
У Женьки был детекторный приёмник, большая по тем временам редкость, и он давал мне его послушать. И ещё у него была гармошка. Её называли «венка»: растягиваешь меха в одну сторону - один голос, а в другую – другой.
Женька играл на гармошке и при этом всегда распевал песни и частушки. Помню, как он пел:
- Ах, Настасья, ты Настасья!
Отворяй-ка ворота!

- Я бы рада отворить - 
Буйный ветер не велит!
У них на хуторе было полно кроликов. Они бегали по придворку и на улице вокруг хутора. А жили, кроме клеток, в норах. И даже под стенками дома виднелись ходы.
Да, а на том месте, где стоял барский «девичий» дом, уже при совхозе перед войной был поставлен большой бревенчатый в два этажа. Ты его должен помнить.»
От Евгения Александровича не осталось даже фотографии.


ЗИНАИДА АЛЕКСАНДРОВНА

Тётя Зина была очень жизнерадостным человеком и, подобно старшим братьям, большой юмористкой. Не могу представить её серьёзной. В памяти моей сохранилось только её смеющееся лицо.
Родилась она в 1921 году. Перед самой войной в Новоржеве, где они жили всем семейством в перевезённом с Алтунского хутора доме, вышла замуж за Васю Воронова. Когда война постучалась в двери, вся родня скучилась в Алтуне. Здесь в начале 1942 года, уже в оккупации, она родила Вовку. Я очень хорошо помню, как это происходило. В ожидании появления Вовки собралось всё село. Мужики курили, присев на корточки у стены, бабы взволнованно судачили, собравшись в кружок. И вдруг раздался крик, а вслед за ним детский плач. Человек родился! 
В 1946 году дядя Коля привёз в Миасс тётю Зину с Вовкой, бабу Настю и всю шоринскую родню, о чём я уже писал. А вскоре вслед за ними приехал демобилизованный дядя Вася, капитан с орденами и медалями на груди.
Наверно, через годик Вороновы вернулись на родину, прихватив с собой бабу Настю. В 1948 году родился Лёня, а ещё через год – Витя. Когда пацаны  немного подросли, дядя Вася решил с семьёй перебраться в Ленинград. Но сначала отправился туда сам. Он обосновался в каком-то небольшом городке под Питером. Так как и работа его не устраивала, и, главное, были большие проблемы с жильём, холостяцкая жизнь его затянулась. На святой Руси единственно надёжным местом, где можно спрятаться от неустроенности жизни, испокон веку считается бутылка водки. И вообще любая бутылка, в которой находится жидкость, содержащая алкоголь – от водки до денатурата. Как-то получилось, что русский мужик, не испытывающий страха ни перед каким Змеем Горынычем, абсолютно беззащитен перед зеленым змием.
Дядя Вася начал пить. И вот вам оборотная сторона суррогатных радостей: он утонул по весне в самом начале 50-х.

САМОЕ СЧАСТЛИВОЕ ЛЕТО

В 1952 году я закончил восьмой класс, а Светлана шестой. Родители приняли решение перебраться из степного город Пласта, где мы обретались целый год после Миасса, куда-нибудь на запад, поближе к родной Псковщине. Куда именно, они не знали: отец ждал вызова сразу из нескольких городов. У него по тем временам была очень дефицитная профессия – техник-инвентаризатор. Государство начало кампанию по проведению инвентаризации всех строений в стране, включая частные домостроения, и занимаемых ими земель с оформлением соответствующей документации. Это была огромная, практически не тронутая целина, которую предстояло поднять. Естественно была огромная нужда в кадрах, которые никто не готовил. А отец уже несколько лет работал в бюро технической инвентаризации и дело знал досконально.
Нам с кузиной Светой надлежало убыть на родину и дожидаться вызова. Точнее сказать, Света оставалась жить и учиться в Алтуне на попечении тёток Гани и Нюши.
Так как мы с сестрой чувствовали себя вполне взрослыми, а я даже недавно получил паспорт, мы смело отправились в путь.
В Москве, в долгом ожидании поезда, я предложил Ветке сгонять на Красную площадь. Она предпочла остаться на вокзале, а я сел в метро и поехал знакомиться со столицей. Вышел на станции «Охотный ряд» и отправился на главную площадь страны. Она поразила меня своими малыми размерами и какой-то неустроенностью – не то, что в кинохрониках. Потом подошёл к Мавзолею. Кстати говоря, я бывал у него и позже, когда туда переселился вождь народов, но никогда у меня не было желания войти вовнутрь: война, свидетелем которой я оказался в первые годы жизни, навсегда отвратила меня от созерцания покойников.
По Васильевскому спуску я дошёл до Москвы-реки и потопал по Котельнической набережной. Огромные дома роскошной стеной стояли вдоль улицы. Мне захотелось посмотреть задворки этого великолепия, и я вошёл во двор. Увиденное повергло меня в шок. Посреди двора высился холм, изрытый землянками. Судя по дверям, их было много. А столичный блеск завершала буколическая картинка: на вершине холма паслась коза, привязанная к колышку длинной верёвкой. Вот тебе и «Здравствуй, столица, здравствуй, Москва!…» Я поехал на вокзал.
  Из Ленинграда до станции Сущёво мы уезжали с Витебского вокзала. У меня в кармане лежала бумажка с адресом отцовой кузины и строгий наказ проведать её: отец по наивности был убеждён, что все родственники будут бесконечно счастливы увидеть его сына. Я сел на трамвай и вместе  с ним загремел по рельсам на Петроградскую сторону искать Большую Пушкарскую. Тётку я нашёл быстро, познакомился с её мужем и сыном и напился чаю с французской булкой и маслом. В дорогу мне дали кулёк с вафельными стручками неизвестного мне арахиса. Но главное: я совершил довольно подробную экскурсию по городу, который очаровал меня на всю оставшуюся жизнь. Из всех городов Советского Союза, в которых мне довелось побывать, я люблю только три: Питер, Севастополь и Миасс, ставший частью самого меня.
В Новоржеве мы со Светланой прежде всего отправились искать тётю Зину Воронову – она единственная из родни жила в то время в районном центре. Не успели мы расположиться, как прибежала Кира, дочь тёти Нюши – Анны Дмитриевны, непостижимым образом узнавшая о нашем приезде.
     На другое утро на попутке мы отправились в Алтун. Чем больше  приближался дом, тем большее волнение охватывало нас. Мы стояли в открытом кузове и напряжённо вглядывались вперёд. Наконец, машина взлетела на холм, с которого открывался вид на озеро, на пышную зелень парков, скрывавшую дома. Только отлично виден был остов ветряной мельницы на въезде в село. Мы со Светкой обнялись и зарыдали от счастья.
В Алтуне никто из родни теперь не жил, и мы, не задерживаясь, проследовали через село. Наш путь лежал в Канашовку. За околицей открылся знакомый пейзаж: впереди в низинке протекал ручей, берега которого густо поросли ивняком и ольхой. Через него надо было перебираться по жердям. За ручьём высокой стеной стояла рожь. Она занимала огромное поле и заканчивалась у самых домов деревни. Узкая тропка ныряла в гущу золотистых стеблей. (Теперь здесь нет ни ручья, ни кустарников, а поле превратилось в пустырь, на котором давно уже ничего не растёт.) Навстречу нам кто-то шёл: среди светлых колосьев замелькали головы. Это были мальчишки нашего возраста. Мы, горожане, молча прижались к стене, уступая дорогу. Но деревенские стали дружно здороваться, а один из них, обращаясь ко мне, вдруг произнёс:
- Здравствуй, брат!
Я был поражён: «брат» был мне незнаком.
Вся родня вышла встречать нас со Светкой. Дядя Матвей и тётя Ганя, должно быть, отпросились с работы. Кузины Нина и гостившая здесь Галя, дочь погибшего в войну дяди Вани, получив с Урала телеграмму, давно нас поджидали. Ещё бы: мы все были сверстниками.
Выяснилось, что повстречавшегося нам на пути брата звали Толя, и он был моим троюродным братом. Как и его брат постарше – Гена они были детьми «Мишки, сына Володи Черноносенка», то есть Михаила Владимировича Иванова. Жили Черноносенки в большом доме на въезде в Канашовку. Жив был и сам Володя и его родная сестра, а моя родная бабушка Анастасия Михайловна, которая ютилась в маленькой халупке на краю черноносенковой усадьбы.
«Мишка» при виде меня прослезился, обнял меня и сказал, что очень соскучился по моему отцу «братке Пете».
Меня удивила и растрогала приветливость стариков. В первый же вечер я взялся вместо дяди Матвея присмотреть за табуном колхозных лошадей, пасшихся в лощинке у канавы рядом с деревней. Ко мне подходили неведомые мне старики и старухи, не старые ещё мужчины и женщины, целовали меня и проливали слёзы. Два красивых мужика с чёрными волосами и синими глазами оказались Мироновыми: Михаил Спиридонович и Иван Алексеевич. Женщины тоже были либо роднёй, либо подружками юности моих родителей.
В деревне было полно народу и, конечно, молодёжи. Шёл 1952 год, отец народов был ещё жив, и живо было крепостное право на социалистический манер: крестьяне были невыездными и не имели паспортов. Не могло быть речи и о Юрьевом дне.
Так как по будням деревни пустовали: все от мала до велика находились на работе, – уральцы тоже включились в трудовой процесс. Ветка и Галя с Ниной занялись прополкой и сенокосом, а я с Борькой Шахнёнком и Матрёшкиным Женькой стал работать на лошадях. К великой радости бригадира Нилка, потому что в летнюю страду всегда ощущается нехватка рабочих рук.
Счастливое время! При каждом удобном случае мы устраивали скачки наперегонки. Конечно, о сёдлах не могло быть и речи. У меня была молодая вороная кобылка Ночка. Очень шустрая, но небольшая, поэтому крупные одры, на которых набивали мозоли на задах мои приятели, бежали с ней на равных. Как-то я стал обходить Женьку, а тот взял да и хлестнул Ночку по морде. Та отпрянула в сторону, и я кубырем полетел на полном скаку под ноги Женькиной лошади. Всё, слава Богу, обошлось.
Негласным нашим лидером был Шахнёнок, худенький рыжеватый парнишка, языкастый сверх меры. Буквально через день-другой к нашей компании подошёл Ваня Рожа и сказал мне, отворачивая лицо:
- Если ещё раз за ранетками в мой сад залезешь – ноги вырву и спички вставлю!
Я, как говорится, ни сном, ни духом ничего не знал и растерялся. Тем более что при геркулесовой мускулатуре для Вани исполнить угрозу не составило бы большого труда.
На помощь поспешил Шахнёнок:
- Тоже мне, боб твою мать, мичуринец нашёлся, - дерзко сказал он Ване, гожему ему в отцы. – Ещё раз вякнешь – все твои яблони обдеру и сучья обломаю – один ствол останется!
Ваня засопел и ушёл, не проронив больше ни звука.
Неподалеку стоял дом, на крыльце которого всегда сидел дед Сенька в огромной кудлатой бороде и курил. Когда мы проходили мимо, Борька, отворотясь, каждый раз исполнял одну и ту же припевку:
Дед Сенька куря – голова в кусту-у-у!
И ещё помню одну его «нескладуху»:
Самолёт летит – дров не привязано!
Куропатка бежит сзади – я щекотки не бою-ю-юсь!
Поутру мы встречались на конюшне, брали «своих» лошадей, запрягали их в телеги и отправлялись туда, где в нас нуждались: возили сено, жерди, удобрения, бороновали и т.д и т.п. Там, где работала молодёжь, всегда царило веселье. Девчонок было много, и все симпатяги. Мне было 16, и вполне понятен обострённый интерес к ним.
Однажды я «подрулил» на телеге на луг, где сено было уже смётано в копна. На телегу с вилами заскочил молодой мужик, ему сразу в несколько вил стали подавать сено, а он «навивал» воз, едва успевая поворачиваться. И вот воз готов. Сено принялись крепить, а работнички присели в его тень. По дороге от лесу показалась статная девушка. Настоящая красавица.
- Алька из Новоржева приехала, - сказал кто-то.
     - Боря, - обратились ко мне ребята, лежавшие на земле, - позови её. Она твой голос не знает и умрёт от любопытства. А мы посмеёмся.
- Аля! – громко произнёс я. Красавица остановилась и посмотрела в нашу сторону. Работнички радостно заржали. Она махнула рукой (дескать, да ну вас) и пошла дальше.
- Аля! – ещё громче позвал я.
Она снова остановилась в недоумении. И опять все зрители радостно засмеялись, а девушка продолжила движение.
А когда сзади раздалось просительно и нежно:
- Ну, Аля! – она, не оборачиваясь, погрозила кулаком. 
Оказалось, это дочь Ивана Алексеевича Миронова, а следовательно, моя родственница. Была у Али и сестра Нина, года на два помладше. Сестрицы мои жили в Свистогузове и в колхозных сельхозработах почему-то не участвовали.
Как-то рано утром мы, три коновозчика, сидели на обочине деревенской улицы и поджидали Нилка, чтобы отправиться в лес. Когда-то на этом месте стоял дом и произрастал фруктовый сад. Теперь о нём напоминали лишь трухлявые пеньки. Нилок задерживался, и я от нечего делать стал обтёсывать то ли яблоневый, то ли грушевый пенёк. Я сравнял его с землёй. На траве вокруг лежали разлетевшиеся щепки.
… Почти каждый вечер, когда наступали сумерки, в центре Канашовки у колодца собиралась молодёжь. Ребята и девчата рассаживались под огромным дубом на брёвнах с обеих сторон гармониста – Генки Мишина, который извлекал из баяна громкую, на всю округу, музыку. Он чувствовал себя главным на этом празднике жизни и потому «ломался»: с остервенением растягивал меха и никак не желал смотреть прямо перед собой, а всё косил то направо, то налево, изображая невероятное творческое вдохновение. Исполнение очередной мелодии полагалось долго упрашивать: музыкант себя уважал. А между тем молодёжь всё подходила и подходила – из Устиново, из Лябино, из Свистогузово, из Алтуна. На этот раз у подошедших на шапках и на одежде что-то светилось загадочным зелёным цветом.
- Что это у вас горит? – поинтересовался я у одного из гостей, взрослого парня.   
- А гнилушки, дяденька! Вошли мы в Канашовку и видим: у дороги пенёк светится, а вокруг веером щепки будто горят. Видно, кто-то топором пенёк расколупал.
Начались танцы. Вот тут и подошли ко мне две сестрёнки – Аля и Нина. Алин ухажёр – она на два года была меня постарше – был куда-то «уехалши», а Нина пока ухажёром не обзавелась по младости лет: ей было пятнадцать. Она тут же убежала к девчачьей компании, а мы с Алей весь вечер друг от друга не отходили, а потом я пошёл её провожать. Чем, оказалось, сильно взбудоражил молодёжную общественность. Хотя искренне считал, что на роль «залётки» ещё не гожусь – молод.
Вот тут, наконец, я признаюсь, ради чего ударился в воспоминания, - ради кузена моего Вовки Воронова. Он приехал погостить к нашей общей бабушке и тут же примчался ко мне. Было ему десять лет. Это был худенький быстроглазый мальчишка с выгоревшими до белизны вихрами и необычайно торопливой речью. Меня удивила его редкая доброжелательность и готовность откликнуться на любую просьбу.
- Эх, кто бы водички принёс, - лениво произносил кто-нибудь из танцоров.
- Я! Я! – тут же откликался Вовка и бежал в ближайший дом за  кружкой.
- Лёш, принеси шубейку – что-то неуютно стало.
- Неохота, - отвечал младший брат старшему.
     - Я! Я принесу, - и Вовка уносился от танцевальной площадки.
На другой вечер, и тоже во время танцев, гуляки публично сожгли гребешок, провозгласив нечто, мне непонятное:
- Алька Миронова жгёт гребешок Вальке Жукову!
Тем самым общественность сообщала, что якобы Аля порывает отношения с отсутствующим ухажёром.
За неделю до начала учебного года я уехал в город Котельнич Кировской области, где остановились мои родители. Здесь я и пошёл в 9-й класс. Ни Нины, ни Али никогда больше не видел. Из Котельнича написал письмо Нине, втайне надеясь, что ответил мне Аля. Так и получилось. Мы обменялись несколькими письмами, на чём наша переписка и закончилась.
Шли годы. Начиная с 70-х я не по разу в год наезжал в Питер по служебным делам. Знал, что сестрицы мои давно обосновались здесь. Можно было без затруднений заполучить их адреса и навестить родственниц. Но почему-то испытывал непонятную стеснительность. В 90-х она пропала. Я решил, наконец-то, встретиться, но… оказалось, что обе они незадолго перед этим… умерли.
Помни о смерти! – говорили древние. Мы, увы, о ней забываем, будто собираемся жить вечно. И вот что из этого получается.

ВОЛОДЯ, СЫН ТЁТИ ЗИНЫ

Через пять лет, уже студентом университета, я в следующий раз наведался в родные края. И не один – со мной был лучший советский фотоаппарат «Смена». И вот тогда-то я запечатлел на долгую память и всю родню, и Алтун вместе с Алтунщиной. Есть у меня и фото тёти Зины вместе со своими огольцами: маленькими Витькой и Лёлькой и подростком Вовой с тюбетейкой на голове.
Нелегко жилось тёте Зине с толпой ребятишек. Вова как мог помогал. Он с малых лет играл в духовом оркестре и провожал в последний путь едва ли не каждого новоржевца. Гонорар приносил домой. Но в любом деле есть изъян: духопёры приучили вундеркинда к водке - поминки есть поминки. Мамка, конечно, радовалась заработку, но его приносил пьяный мальчишка. Правда, роковой роли алкоголь в Вовкиной судьбе не сыграл.
Когда ему исполнилось шестнадцать, и он получил паспорт, удалось завербоваться куда-то под Мурманск. В это время я учился в Петрозаводске. Он написал мне несколько писем в университет, а потом куда-то пропал на несколько лет.
А случилось вот что. За год до призыва в армию (тогда призывали с 19 лет) Володя отправился домой, в Новоржев. На Мурманском железнодорожном вокзале познакомился с солидным гражданином в академической бороде и очень тому понравился.
     Разговорились. Выслушав братов рассказ, попутчик вдруг предложил:
- Поехали-ка, Вова, со мной! Тут недалеко, в Мурманской области, есть научно-исследовательская станция – одна из многих за Полярным кругом вдоль побережья Ледовитого океана. Я её начальник. Поживёшь у нас… Куда ты, если у мамки на шее и так два пацана? Мы тебя научим работать с приборами, а через годик и в армию проводим.
Станция оказалась вдали от обжитых мест и состояла из нескольких домиков. Работали здесь молодые ребята из Ленинграда, почти сплошь с учёными степенями или желавшие остепениться. Народ весёлый и увлечённый. Рабочего дня, как такового, не было – режим дня определялся состоянием неба: аппаратура станции должна была фиксировать любые аномалии в электромагнитном поле Земли, а учёные – объяснять их природу.
Володя помнил всеобщее ликование, когда прогноз станции о неизбежности какого-то электромагнитного возмущения оправдался, подтвердив его природу, теоретически обоснованную одним из молодых исследователей.
Если верить брату, на станции работали только гении и герои. Он с восторгом рассказывал, как один из юниоров, не отрываясь от экрана осциллографа, обыкновенными щипцами вырвал разболевшийся зуб, но наблюдений не прервал.
В армию Вову провожали с помпой, сказали, что будут ждать его, а он должен обязательно вернуться домой, на станцию.
Службу Володя проходил в городе Боровичи Новгородской области, откуда, кстати, родом моя Антонина Ивановна. Как духопёра его определили в музыкальную команду части, где он и прослужил все три года.
- Весь первый год службы провалял дурака. А потом одумался: решил выйти на гражданку с аттестатом зрелости. Но как, если за спиной у меня семилетка, а осталось служить два года? Пошёл сразу в девятый класс вечерней школы. И ничего… Аттестат получил без единой тройки. Более того, к концу службы сдал экзамен на офицера-ракетчика и, отслужив, получил военный билет офицера запаса.
- Незадолго до увольнения замполит части – кстати, новоржевец - предложил мне содействие при поступлении в Ленинградскую академию связи. «Там, говорит, служит друг детства – наш, новоржевский. Он поможет». Но я уже принял решение ехать в Свердловск, куда переехала мать с братьями, а там поступить в юридический институт.
Володя за два года преуспел во всём: он даже женился на местной красотке, и они ждали ребёнка.
  Незаметно промелькнули четыре года учёбы в институте. Этому способствовало и то обстоятельство, что по вечерам Володя для-ради прокорма семьи работал; главным образом на ниве жилищно-коммунального обслуживания: был дворником, дежурным электриком, сантехником.
Выпускников института распределяли на работу по городам и весям родной области, но буквально накануне распределения в вуз пришла заявка из министерства обороны. Брат пожелал служить в армии, и был направлен в Москву в распоряжение министерства. Вскоре после этого он с семьёй отправился к месту службы – всё в ту же Мурманскую область, в прокуратуру ракетных войск, дислоцированных на Кольском полуострове.
- На службе, - рассказывал он, - я столкнулся с одним интересным обстоятельством: офицеры прокуратуры всячески старались уклониться от неизбежных по службе командировок. А меня работа увлекла, и я охотно соглашался отправиться на место, где требовалось вмешательство прокуратуры. За что меня полюбило начальство. Между прочим, на месте прокурорскому работнику предоставлялись все условия для работы: отдельный кабинет, комната для проживания и прочее, о чём только мог мечтать молодой лейтенант.
Чуть не с первых шагов по службе брату пришлось расследовать дело о коррупции, в котором были замешаны большие чины – вплоть до полковников. Их приводили к лейтенантику на допросы. По окончании дела Володе досрочно присвоили очередное звание, а главный военный прокурор наградил его именными золотыми часами.
Володю с повышением в должности направили служить в Читу. И именно в это время он с семьёй заехал из Свердловска погостить в Миасс. Меня он поразил двухметровым ростом, худобой и необыкновенно быстрой речью. Под стать ему была и жена Людмила – тоже очень высокая и худощавая.
Володя очень скоро стал майором и был назначен на полковничью должность прокурора ракетных войск, находившихся в Монголии. «Папаха теперь моя,» – писал он как-то, намекая на то, что  не за горами станет полковником. Но до папахи Володя не дожил.
По делам службы как-то он отправился из Улан-Батора на вертолёте. Внезапно отказал двигатель, и вертолёт начал падать, удерживаемый на воздухе лишь обратным вращением лопастей винта. При ударе о землю загорелся. Экипаж и пассажиры успели выскочить. Кроме Володи, который остался в вертолёте. Бросились на помощь, но брат был мёртв. Его убил ящик, упавший сверху. Смерть от разгильдяйства – сколько их случается в нашем славном Отечестве.
Люде с дочкой предложили выбрать место жительства в Союзе. Она назвала два города – Ленинград и Таллин. Дали квартиру в Таллине. Теперь они живут в чужой стране, где, как оказалось, очень не любят русских. От них ни слуху, ни духу. А Вову с воинскими почестями похоронили в Екатеринбурге. Очень скоро к нему по соседству присоединились мать Зинаида Александровна и брат Леонид – Лёлька.
х х х
Кузен Лёлька прожил короткую и непутёвую жизнь. Помню, из Свердловска от тёти Зины пришло письмо с фотографией. На фото было запечатлено всё семейство – тётя и Витя с Лёлькой. Лёлька был в центре, на его груди красовалась широкая лента, надетая через плечо, с крупной надписью, первым словом которой было «Чемпион». Лёлька победил всех сверстников района завода «Уралмаш» в соревнованиях по бегу.
Второй знаменательной вехой в его жизни стала отсидка в колонии несовершеннолетних преступников где-то в Подмосковье. Пробыл он там сравнительно недолго по причине талантливости: среди колоний региона проводился конкурс на лучший рисунок, и Лёлькино произведение получило наивысший балл. Его досрочно освободили.
Возвратившись домой, работать Лёлька не пожелал.
      - Мам, - сказал он, - можно я домовничать буду? Чувствую, долго не проживу…
    - На радостях я согласилась, - рассказывала тётя Зина. – И в самом деле, он ходил по магазинам, варил, мыл посуду, полы, убирал квартиру… И всё с большим удовольствием. А мы с Витей работали. Однажды привёл в дом Таню – «Мам, ей негде жить…» Та приехала учиться в Свердловск и искала угол для жилья.
Таню я однажды видел, когда приезжал в Свердловск в командировку. Меня поразила её благородная красота. По внешнему облику она была вполне тургеневской барышней. С Лёлькой они давно делили ложе. При мне тётя Зина заикнулась, было, о их взаимоотношениях, что-то вроде: «Вот поженю Лёлю и Таню, родят они мне внуков…» Таня грубо оборвала: «Ещё не хватало, чтобы я за этого охломона вышла, да ещё от него родила… Вот получу общагу – только вы меня и видели…»
«Охломон» стоял рядом и только лупал глазами. Тётя Зина увела разговор в сторону, а меня передёрнуло от этого наглого цинизма. Если бы на месте моих родственников оказался я, Татьяна тут же стала бы собирать вещи.
Во время следующего своего приезда Татьяну я уже не застал – она переехала в общежитие. Лёлька где-то работал. Я пришёл вечерком, и вся семья была в сборе. С первых минут общения выяснилось, что брат сильно заикается, запинаясь на каждом слове.
- Что с тобой, Лёля? – удивился я.
- Подружился с одним заикой, - пояснила тётя, - и стал заикаться больше, чем тот.
- Неправда! – спотыкаясь о слова, заявил Лёлька. - Брат, скажи ей, что я всегда заикался…
Вот таким артистом был Лёлька. Убили его в пьяной драке.
х х х
Кстати, артистом был и Витька. Он «служил» рабочим сцены в театре музыкальной комедии и с удовольствием участвовал в массовых сценах. Собирался учиться, чтобы стать настоящим артистом. Но, поработав в театре некоторое время, возненавидел и театр, и нравы, царящие там.
Женившись, Витя с молодой женой поехали на Валину родину – в Чимкент с намерением остаться там жить и работать. Но что-то им не пожилось, и они возвратились на Урал. А на обратном пути заехали к дяде, отцу моему, да и остались в Миассе. Через пару лет с рождённой здесь дочкой Настей отправились к матери в Свердловск, где и живут поныне.
Настя выросла и стала танцовщицей в…  цыганском ансамбле, а потом закончила училище по «дрыгоножеской» специальности. Родившаяся уже в Свердловске Юля учится заочно в горной академии.
Недавно, в 2004 году, неожиданно получил от Вити письмо. У них с Валей уже два внука – от обеих дочерей. Валя стала негоцианткой, причём довольно успешной, а Витя по-прежнему слесарит. Живут они, как я понял из письма, каждый сам по себе. Им уже под шестьдесят.
Лёлька в конце 70-х стал ездить на Север, где работал по вахтенному методу. Там он и погиб  в пьяной драке. А вскоре за сыновьями ушла в лучший из миров и тётя Зина. Мир их праху!
х х х
Отрочество моё прошло в городе Миассе. В первый свой заезд я жил здесь с родителями с 1944 по 1951 год, т.е. с восьми до пятнадцати лет. Мы: я, Светка, мои отец и мать – жили по улице Нижнезаводской, в доме, где сейчас расположена детская библиотека. Она и в прежние годы находилась здесь, но занимала второй этаж, а сейчас ей принадлежит всё старинное здание. Все эти годы семья дяди Коли: он сам, тётя Вера и Толя с Володей – жили неподалеку на Советской улице. Мы, дети, были приблизительно одного возраста: Толя с 1934 года, я с 1936, а Володя и Светлана – оба с 1937-го. Мы были очень дружны между собой – не разлей вода. Наверно, за многие годы не было ни одного дня, чтобы мы не собирались вместе. Как ни странно, никогда не ссорились, а только посмеивались друг над другом. Но об этом отдельный и большой рассказ. За него я намерен приняться после написания данной родословной.
Ш О Р И Н Ы
Дед мой по матери Васильев Дмитрий Васильевич имел деревенское прозвище Шора. Прозвище своё, как рассказывала мне матушка, он получил по причине большого внешнего сходства с шорником, проживавшим некогда в Алтуне. Ну, а фамилия у него была образована от имени отца, как, должно быть, было заведено у крепостных крестьян, не состоявших на государственном учёте. Не знаю, где как, ну, а на Псковщине это было нормой. И продолжалась эта традиция до советского времени. У Дмитрия Васильевича и Евдокии Ивановны было одиннадцать детей, а носили они три фамилии (дочери – в девичестве): Васильевы – по фамилии отца, Дмитриевы – по его имени и Шорины – по прозвищу. Кстати, Евдокия Ивановна в девичестве была Ивановой, а мама моя – Дмитриевой Елизаветой Дмитриевной. Вот такие смешные пироги!
Между прочим, и многие потомки Мирона Свистогуза утратили родовое имя и стали называться по именам отцов и дедов: Зиновьевы, Спиридоновы, Фомины…
О деде Шоре и о бабе Шорихе я писал много: они были основными действующими лицами моей книги «Скобарёнок». Поэтому в настоящем труде расскажу только о том, о чём ещё не рассказывал.
Живёт в Алтуне некто Михаил Владимирович Петров (по-деревенски – Мишка Хлап). Я знал и раньше, что он мне родственник именно по линии дедушки Шоры. В 2003 году, когда я по приглашению Владимира Михайловича гостил на родине, мы встретились с ним и поговорили. Оказалось, что его бабушка Наташа и мой дедушка - родные брат и сестра. Я взял лист бумаги и попытался нарисовать генеалогическое древо. Нашего общего прадеда звали Василий. Никаких иных сведений о нём не оказалось. У Василия было пятеро детей: Дмитрий (мой дед), Егор, Наташа (Мишина бабушка) и ещё две дочки. По словам М.В., одна из них жила в соседнем Дубове и была бездетной (имени её он не помнит), а другая – ещё раз Наташа – оставила после себя четверо детей. Дочь её Саша Маленькая (была и Саша Большая, старшая дочь) жила в Канашовке. Дочь этой Саши – Веру я видел во время этой поездки и даже разговаривал.  Она очень удивилась, узнав, что приходится троюродной сестрой незнакомому деду, и стала звать в гости. Им с мужем хорошо за сорок, у них четверо детей и прекрасная лошадь, доставшаяся при дележе совхозного имущества. «Наша кормилица», - сказали они почти одновременно.
Какой-нибудь другой информацией о дедушкиной родне я не располагаюсь и ограничусь лишь тем, что приведу в приложении восстановленную часть древа.
Бабушка Евдокия Ивановна, рождения 1876 года, была круглой сиротой. Она не помнила своих родителей и ранние детские годы провела у чужих людей. А когда подросла, её отдали в услужение к барину. Это была рослая и здоровая девушка. А среди наёмных работников, которых при обширном хозяйстве у Львова было немало, числился Дмитрий Васильевич, недавно комиссованный из армии вчистую по причине увечий, полученных от шпицрутенов при «гонянии» его сквозь строй, о чём я писал в упомянутой книге. Они поженились, и уже в 1896 году у них родилась дочь Саша, а в 1897 году – Анна, а ещё через два года Агафья и - пошло-поехало. В 1921 году баба Дуня родила последнюю дочь – Нину. Кстати, в один год со старшими дочками Сашей и Ганей. Тётя Саша разродилась Марией, а тётя Ганя – Николаем, будущим партизаном.
После рождения Нины у Шориных стало одиннадцать детей: восемь девок и три парня. Старшие дочери сказали Евдокии Ивановне: «Ты чего народ смешишь и нас перед людьми на смех выставляешь? Ещё родишь – утопим вместе с младенцем!» Больше бабушка не рожала.
Должно быть, наблюдая здоровых и красивых детей (шоринские девки на селе почитались за красавиц), Львов взял бабушку в кормилицы, а затем и в няньки своих детей. В каковом качестве она и пребывала до Октябрьской революции, Дедушка так и состоял в работниках. Жили они в двухэтажном «семейном» доме, про который я уже упоминал. Там же и питались в столовой, устроенной специально для работников. Дедушка рассказывал:
- Начальником при кухне был подслеповатый старик, больно строгий. Получив в миску порцию каши, каждый работник подходил к деду за постным маслом. (Масло было льняное, его жали из семян тут же, в Алтуне.) Держишь ложку над миской, а дед, придерживаясь установленной им нормы, льёт в неё из бутылки масло. Мы хитрили: наклонишь ложку - масло и льётся в кашу. Сколько хочешь, столько и нальётся. А деду невдомёк.
Революция круто изменила жизнь Шориных. Мало того, что они оказались не у дел, – не было у них ни кола, ни двора, никакой иной собственности. Дедушка пробивался случайными заработками, а бабушка подхватила малолеток (Ваню, Лизу, Гришу, Клаву) и с Ниной на руках пошла побираться по окрестным деревням. Матушка моя хорошо помнила это время, хотя была совсем маленькой.
- Летом было хорошо. Выйдем из деревни, присядем где-нибудь на поженке у воды – у озера или у ручья, мамка разложит наши трофеи: хлебушек, яйца, огурцы, картохи. И мы пируем. А зимой она брала побираться того, кто побольше: Ваню, меня да Нина на руках. В плохую погоду сидели дома, чтобы не заболеть. Пили воду.   
Когда сельскохозяйственный техникум из Алтуна перевели, в село понаехали бедняки со всего района. Вместе с местными бедняками они были объединены в коммуну «Светоч». Обитатели «семейной», заделавшись коммунарами, стали жить как прежде, при Львове.
Приблизительно-относительно году в 1930-м пришёл конец и коммуне. Землю стали раздавать крестьянам. Вот тут-то дед Шора и получил большой надел земли (по едокам) в ложбине у Алтунского озера. Остатнюю пахотную землю в ложбине получили два других хуторянина: многосемейные Попов (Попка) и Портнов.
  Всеми делами на хуторе заворачивал дядя Антон. Работников был полон двор – младшие братья и сёстры. Антон круто взялся за дело. Довольно быстро построили большой дом на две половины, взялись за землю. По словам матери, Антон никому спуску не давал, работали, как на барщине. «Бывало, в праздники люди идут на станцию на гулянку, а мы в поле горбатимся…» Зато жить стали хорошо. В хозяйстве завелись лошади, коровы, свиньи, целое стадо овец, птица.
И вот тут, как черти из банки, появились представители власти и объявили, что имущество у Шориных, как у кулаков, будет конфисковано в пользу государства, а сами они из родных мест будут выселены. Однако кары не последовало. Кто-то, должно быть, вспомнил, что у нынешних кулаков сроду не было ни своего угла, ни хозяйства и ещё недавно баба Дуня побиралась вместе с оравой детей.
В 1935 году, однако, беда пришла с другой стороны. Евдокия Ивановна, вечная хлопотунья, в заботах о семействе занялась рыбной ловлей. С этой целью дедушка изготовил добрую дюжину морд – лозовых плетёнок с двойной воронкой. Удобны они были тем, что, в отличие от сетей – мерёжек и вентерей с крыльями, их можно ставить не с лодки, а прямо с берега. Что бабушка и проделывала ежедневно по утрам и вечерам, собрав предварительно улов. Конечно, на селе знали о Шоринских снастях, но никому в голову не приходило забирать рыбу себе.
Но однажды утром, делая свой дежурный обход, бабушка застукала воровку – молодуху то ли из Задолжья, то ли из Дубова. Та вытащила морду и поспешно засовывала рыбу в сумку, которая была уже полнёхонька. Но надо знать, какой была Шориха вспыливши. Она, опираясь на праведный гнев и на насыщеннные энергетикой выражения, мощной рукой схватила бабу, повергла её во прах и начала избивать. Той бы повиниться, но она тоже оказалась «карактерной» и, отошед на безопасное расстояние, в весьма категорических выражениях пригрозила Шориных поджечь.
Пожар не заставил себя ждать. В прекрасную летнюю ночь большой шоринский дом вспыхнул ярким пламенем, подожжённый с нескольких сторон. Когда родня моя проснулась, гасить пожар было поздно, хотя набежавшие соседи и односельчане принялись таскать вёдра с водой.
Последними в доме оставались мама и дядя Ваня. Мама рассказывала, что они с братом стали спорить, кому из пожара выскочить первым. Решили прыгать одновременно. А когда выпрыгнули, их накрыла горящая крыша. Обоих увезли в Новоржевскую больницу. У мамы обгорело больше половины поверхности тела, дядя Ваня пострадал намного меньше. Приезжали следователи, но никаких улик против возможной поджигательницы не обнаружили. Многие старики на селе до сих пор убеждены, что дом загорелся по вине курцов – Антона или Ивана.
И вот тут на исторической сцене впервые появляется Петя Миронов, который стал регулярно наезжать в Новоржев. Чтобы проведать «дролю», как скобари называют любимую девушку. Вскоре после того, как она выписалась, они, извиняюсь за невольный каламбур, расписались. А уже весной следующего года я надрывным криком возвестил мир о своём появлении на свет.
Вот имена погорельцев: дядя Антон с женой Анной и детьми Толей и Ниной, Ваня (24 года), Лиза (22 года), Клава (18 лет) и Нина (14 лет).
Вскоре после Лизы женился дядя Ваня. Через год тётя Клава вышла замуж в Ругодево. От всего многочисленного семейства остались только дед с бабой да Нина.
Чудом сохранилась фотография, сделанная на крыльце хуторского дома: дедушка с бабушкой, тётя Нина и её сверстница и племянница Мария, дочь тёти Саши, и ещё одна внучка – Кира, дочь тёти Нюши. Кире года четыре, т.е. фотография сделана, наверно, в 1932 году.
Любопытно отметить, что фото передал моим родителям в 60-е годы кто-то из бывших коммунаров, осевших в Златоусте.
Шорины никогда уже не строились. Дети повзрослели и завели собственные семьи, а дедушка с бабушкой и тётей Ниной поселились в доме мельника, который находился при мельнице на въезде в село.
С этим домом у меня связаны первые в жизни воспоминания. Именно здесь баба Дуня отучала меня от мамкиной сиськи, которую я без ума и на неприлично долгое время полюбил. Родители привезли меня из Новоржева на выходные, а потом вернулись в город, оставив на бабкино попечение. Когда я хватился утраты и приступил к истерическим крикам, она стала совать мне в рот свою увядшую грудь. А я всё её выплёвывал. Чем это закончилось – не помню.
Видимо, в 1940 году в гости к дедушке и бабушке приезжали из Кудеверя  дети недавно умершей тёти Марины – Вера и Боря. Боря был на год старше меня, а Вера – года на три. Сохранилась их фотография с дедом и бабой.
Мы с Борей на пустыре у дома вторглись в заросли белладонны и обнаружили в её коробочках вполне съедобные на вкус белые ещё семена. И, естественно, принялись их поедать. Нам стало плохо. В чём это проявилось, не знаю, не помню, а помню, что нас отпаивали парным молоком, а мы дружно «эрутировали», а если попросту – блевали.
Через год началась война – и я встретил её вполне пришедшим в сознание человеком, о чём свидетельствует книга моих воспоминаний под названием «Скобарёнок».
х х х
Окидываю взглядом ветвистое «шоринское» генеалогическое древо и не знаю, как поступить дальше. Учёных, полководцев, столпов технической мысли, талантливых гуманитариев в моём роду – и по отцовской и по материнской линиям – не было. Вся моя родня – простые русские люди, так сказать, соль земли: рабочие, колхозники, шофёры, трактористы. Только единицы из поколения шоринских внуков получили высшее образование, причём гуманитарное, в основном филологическое. Кира, Вера и я выучились на учителей русского языка и литературы. Правда, в отличие от сестриц я закончил университет и имею основание считать себя ещё и журналистом, хотя узкой специализации в моё время в университетах не обучали. Мне довелось работать и учителем, и журналистом, и ни к одной из этих профессий я не был готов. Просто выпускник филфака и просто филолог-русист-литературовед.
Как ни крути, а придётся признаться, что я – самый образованный из родни, потому что после университета закончил ещё и политехнический институт. При всём при том категоричеки согласен с утверждением, что умному человеку и одного диплома достаточно. В настоящее время в анкетной графе «Образование» вполне готов написать: высшее, дважды законченное и трижды забытое.
Правнуки деда Шоры, пожалуй, будут пообразованнее мироновских, но особой тяги к наукам и они не обнаруживали. А наши внуки, выросшие уже в постсоветское время, и вовсе учиться не желают, так как жизнь даёт им немало примеров того, что материального благополучия можно добиться и малограмотным. Да и о чём толковать, если интеллигенты:  учителя, врачи, инженеры, да и те же учёные - влачат нищенское существование? Как могут относиться мои внуки к наукам, если их дед при двух дипломах имеет пенсию, существенно меньшую, чем объявленная властями так называемая потребительская корзина? Но того не понимают наши внуки, что переходной период в жизни общества не может продолжаться вечно, и тогда придёт конец всей этой нелепице и клоунаде.   
Не буду писать о младших поколениях – пусть это будет их прерогативой, если кто-то задумает продолжить мой труд, «завещанный от Бога мне, грешному». А напишу-ка я лучше о детях Шоры и Шорихи.

      1. АЛЕКСАНДРА ДМИТРИЕВНА, старшая дочь, родилась где-то в 1895 году. Замуж вышла она за Тимофея Павлова из деревни Стехново, человека кроткого и работящего. В 1920 году родилась у них дочь Мария, унаследовавшая от бабы Дуни жгучую брюнетистость. В 1923 году появился сын Иван, уже по-псковски светлошатенистый с голубыми глазами. Иван участвовал в Великой отечественной войне, прошёл Европу, а закончил её лейтенантом на Дальнем Востоке. После победы над самураями приехал в Соликамск к сестре Марии, эвакуированной из блокадного Ленинграда. Муж Марии, профессиональный военный, был родом из соседней деревни Егупово, погиб в первые месяцы войны, а маленький сын умер во время блокады.
Уже на Урале Мария вышла замуж за украинца Петра Постовита и родила сына Женю (1945 г.р.) и дочь Татьяну, года на два моложе. Так получилось, что Женя армейскую лямку тянул в соседнем с Миассом Чебаркуле, где женился и стал работать кузнецом свободной ковки на местном металлургическом заводе. Мы узнали об этом только тогда, когда у него уже подросли две дочки – Света и Наташа. Потом появился поздний ребёнок – тёзка отцу, которому в прошлом году, когда я ездил на 60-летие Жени, было чуть за двадцать. Он уже женат и имеет маленького сынишку. Старшие дочери тоже наградили Женю и его жену Любу внуками.
Сестра Таня с взрослой дочерью Светой так и живут в Соликамске.
Ещё до войны тётя Саша и Тимофей перебрались на жительство в город Приозерск (до 1948 года – Кексгольм) Ленинградской области, где в 1940 году у них родился сын Коля. Сыну Гене было тогда три года. Во время войны при никому не известных обстоятельствах родители мальчишек умерли, а они оказались сначала в детском доме, а потом в разных ремесленных училищах под Ленинградом. О их судьбе ничего не было известно до 1953 года. Однако многолетние поиски родни увенчались успехом.
Гена приехал в Подпорожье, где мы тогда жили, на зимние каникулы 1954 года. Я учился тогда в десятом классе. А Коля появился  год спустя прямо в новогоднюю ночь. Вот как это было.
Мы получили от него телеграмму и сразу же стали собираться с отцом, чтобы встретить мальчишку. Поезд должен был придти через пару часов, а до железнодорожной станции путь не близок. Рассчитывать на общественный транспорт было наивно, потому что в рабочем посёлке, каковым было тогда Подпорожье, это было чем-то вроде фантома и в будние дни, а что уж говорить о новогодней ночи?
Из-за рельефа местности – крутого спуска и, естественно, такого же подъёма – железнодорожная станция находится километрах в шести от Подпорожья и носит название Погра. Чтобы пешим порядком попасть туда, надо пройти километра три по густому еловому лесу и столько же по открытому всем ветрам пути, уложенному на высокую насыпь.
… В низком строении, служившем вокзалом, из репродуктора неслись звуки танцевальной музыки. Всего несколько минут назад куранты гулким боем возвестили начало нового, 1955-го года. Немногочисленные пассажиры молча сидели на лавках, расставленных вдоль стен, а на середине «зала ожидания» со смехом прыгал длинный парнишка, изображая «буги-вуги». Лицо парнишки было до странности знакомо. И точно: это оказался недавно обретённый родственник Коля Павлов.
- Новый год пришёл, а пассажиры сидят с кислыми лицами, будто их кто-то обидел. Вот я и решил развеселить народ.
Коля учился в Колпино и на каникулах стал приезжать в Подпорожье. Это был очень весёлый, общительный и добрый парнишка.
После окончания училища его направили на работу куда-то под Красноярск, где было так плохо, что Коля сбежал и добежал до города Лысьва Пермской области, где жили братья Ваня и Гена, отслуживший армию.
В 1960 году после окончания университета в Лысьву занесло и меня с женой и дочкой. Вынужденные отказаться от распределения, мы не знали, куда больше приткнуться. Стали работать учителями в Лысьвенских школах, а после окончания учебного года уволились и переехали в Миасс, где нас поджидал Пётр Александрович, покинувший с мамой Кубань ради того, чтобы жить с детьми в одном месте на земле.
Вот тогда мы с Колей и расстались до … октября 2005 года.
Взрослая Колина жизнь с самого начала была окрашена романтическим флёром. Жена старшего брата Вани, 38-летняя Клава «прихватизировала» 20-летнего парнишку и увезла его в Ставропольский край. Здесь они построили просторный дом, где прожили в мире и согласии, по уверению Коли, 45 лет, пока Господь не призвал к себе супругу его. Детей у них не было, как не было потомства и от брака её с Иваном. Был у Клавы сын Саша от первого брака, ненамного моложе брата.
Коля остался один, как перст, на далёком Кавказе. Вот тут-то мы и установили с ним контакт, который при жизни Клавы был невозможен: вся родня, и я в том числе, считала брата жертвой коварной и жестокой бабы. И вот теперь он вознамерился проведать Гену в Лысьве (Ваня умер несколько лет назад в Набережных Челнах, а Мария – в Соликамске), а меня – в Миассе.
… С наступлением сумерек спешу на железнодорожный вокзал, чтобы встретить его, как всего каких-нибудь пятьдесят лет назад спешил в Погру.
На перроне у подошедшего поезда оживление. Ищу глазами Колю. Стоянка всего минуту. Поезд тронулся. Люди исчезли в подземном переходе, и на перроне остались двое: я и высокий плешивый старик. Мы подались навстречу друг другу. Сомнения исчезли: никто иной не мог больше походить на брата, чем незнакомец. Я полез к деду обниматься. Он с опаской отвечал тем же.
Мы сели в троллейбус. И долгие пятнадцать километров пути он недоверчиво рассматривал меня, а уже дома признался:
- Только в конце поездки стал тебя узнавать.
И не удивительно: когда мы расстались, я был всё-таки помоложе и весил не более 70 килограммов, а за сорок пять лет меня прибыло ещё пятьдесят. Наверно, если бы меня, тогдашнего, надуть, как резинового, до теперешних габаритов, эффект был бы тот же самый.
Через день мы поехали в Чебаркуль проведать Женю Постовита. Дядя и племянник увиделись впервые. И, кажется, произвели друг на друга такое же впечатление, как афиша на козу. Дома была только жена племяша Люба, дети были на работе.

2. АННА ДМИТРИЕВНА родилась в 1897 году и умерла в 1991-м, пережив всех своих младших сестёр и братьев. Должно быть, она засиделась в девках, потому что родила единственную дочь Киру в 1928 году. Замужем была она за Лябинским Матвеем Яковлевичем Яковлевым (два зятя у стариков Шориных были Матвеям Яковлевичами), который был партийным функционером и в момент рождения дочери возглавлял ни много ни мало Чихачёвский уездный комитет ВКП(б).
Конец двадцатых годов в стране ознаменовался невиданными репрессиями против крестьянства. В одном только Чихачёвском уезде Псковской области, если верить Кире Матвеевне, местная организация «ордена меченосцев» занималась мирным созиданием. «Люди до сих пор благодарны папе за школу, которую он тогда построил…»
Интересно, как прокомментировали бы эти слова члены местной организации «Мемориал».
Матвей Яковлевич умер на рубеже 20-30-х годов от туберкулёза. А тётя Нюша вернулась в Лябино и стала работать в известном на всю страну колхозе. О чём я довольно подробно писал в своём «Скобарёнке».
У Киры двое детей: Саша рождения года 1953-го, и Галя. Саша живёт в Санкт-Петербурге, он простой работяга. Кстати, бездетный. А Галя закончила Псковский педагогический институт, какое-то время работала учительницей на селе, а теперь трудится в Пушкиногорской библиотеке. В Пушкинских Горах у них большой кирпичный дом. С ними теперь живёт и Кира Матвеевна, обездвиженная переломом шейки бедра. Муж её, оставшийся после злополучной травмы в Алтуне один-одинёшенек при доме и хозяйстве, вскоре после этого умер, потому что многие годы страдал от псориаза. Алтунский дом пустует. Наезжают сюда из Питера и из Пушкинских Гор только в летнее время.
Сын Гали  Андрей учится на инженера в каком-то Псковском институте.

3. АГАФЬЯ ДМИТРИЕВНА (тётя Ганя) и Матвей Яковлевич Коврёнковы, ровесники 20-го века, всю жизнь прожили в Канашовке. Именно у них всегда останавливалась родня, наведываясь время от времени в родные места.
Нет нужды повторять написанное мною о Коврёнковых в упомянутой книге и в этих мемуарах. Прошло, однако, так много времени с описываемых в книге событий. Даже автора этих строк можно назвать глубоким стариком, потому ему, автору, в апреле 2006 года (через месяц!) исполняется семьдесят лет. Что уж говорить о кузенах и кузинах старше меня?
Где-то в 80-х умер Володя, в 1991-м не стало Бори, в начале 2003-года скончался Коля, партизан, главный, можно сказать, герой «Скобарёнка». Он прожил 83 года, пережив младших братьв. Во время войны погиб Анатолий Матвеевич, которого я никогда не видел. Его взяли в армию в первые месяцы войны в Ленинграде, где он учился.
Жива только Нина, 1939 года рождения. Внукам бабы Гани уже по пятьдесят и больше, а многие правнуки уже переженились и сами стали родителями. Жизнь продолжается, но, увы, почти уже без нашего поколения.

4. АНТОН ДМИТРИЕВИЧ родился в году 1903, а погиб в 1944 году, вскоре после того, как нас освободила Советская Армия.
Наверно, здесь следует оговориться, что даты рождения самых старших детей деда и бабы Шориных я знаю приблизительно, кроме некоторых. Они и послужили мне отправными. Но зато я точно знаю, в какой последовательности дяди и тёти появились на свет.
Про дядю Антона и его семью можно прочитать в моей книге – там о них написано много.
У дяди Антона и его жены тёти Нюши (которой, увы, тоже давно нет на этом свете) – двое детей, рядом с ними прошло моё детство, потому что всю оккупацию мы прожили в одном – белом – доме. Слава Богу, они и сейчас живы, хотя и не очень здоровы: им сейчас далеко за семьдесят. Толя родился в 1929 году, а Нина лет на пять моложе. Оба они живут в Новоржеве вместе со своими кланами. У Толи дочь Валя и сын Володя. У того и другого свои семьи. Старшему Валиному сыну Олегу уже тридцать, он был женат, с детских лет по сию пору живёт с дедом и бабой и немало им докучает. У Володи два мальчика. С Толей мы частенько перезваниваемся. В раннем детстве был он мне первый наставник и друг.
Дядя Антон был, что называется, народным умельцем. Помимо обычных крестьянских дел сапожничал и портняжил. Матушка моя вспоминала, что в молодости он сильно модничал и поэтому шил себе брюки-дудочки, в которые с трудом влезал, и сапоги, которые надевал по часу, разгуливая внаклонку по избе и притоптывая. Шил он сапоги и во время войны. Хорошо помню, как он острым шилом протыкал толстую кожаную подошву, чтобы потом приколачивать её мелкими деревянными гвоздиками к головке сапога.
Однажды после воздушного боя дядя с мужиками поехал на телеге к месту падения немецкого самолёта и привёз дюралевую обшивку, из которой стал отливать ложки, миски и сковороды. Где он научился литейному делу – загадка.
После освобождения дядю Антона мобилизовали в действующую армию и, подобно другим бывшим в оккупации гражданам, отправили воевать в штрафную роту. Здесь он вскоре скончался от гангрены, которая началась после ранения. А стрелял в него во время боя командир – за несговорчивость. Об этом я тоже подробно писал.
Толя после армии до самой пенсии работал шофёром на местной автобазе. (В Новоржеве большинство лиц мужского пола шоферили.) С женой Женей они много лет живут в казённом домике при приусадебном участке и с ранней весны до поздней осени, невзирая на многочисленные болячки, не разгибаясь трудятся на земле: едоков хватает, а работать молодым в городе негде.

5. МАРИНА ДМИТРИЕВНА родилась году в 1905-м, а умерла перед самой войной, оставив троих детей: Володю 1928 года рождения, Веру и Борю, о которых я уже писал.
Марина вышла замуж за свистогузовского Никандра Семёновича Семёнова, потомка Васьки Барана. Видно, тороват был Ликаня, так как, несмотря на маленький рост и неказистую внешность, быстро попал в партийную номенклатуру и всю жизнь занимал руководящие должности.
В 1952 году я, Светка и дяди Ванина Галя, ведомые свистогузовской Мироновой Марией (моей, сами понимаете родственницей), отправились пешком в Кудеверь, чтобы повидаться с кузенами. Это было удивительное путешествие длиной в пятьдесят километров. Мы шли полями, лугами, болотинами, сопровождаемые ласточками и наблюдая аистов в гнёздах на деревенских избах, поднимались на холмы и горки Бежаницкой возвышенности, купались в лесных озёрах с прозрачной водой и жёлтыми песчаными пляжами, проходили через деревни, утопающие в садах и пахнущие мёдом, продирались через заросли орешника. А на самой вершине возвышенности оказались на берегу огромного чудесного озера с поэтическим названием Алё. Отсюда до Кудеверя рукой подать - он раскинулся на берегу озера поменьше.
Это путешествие снилось мне долгие годы и долгие годы я мечтал совершить его ещё раз. Не довелось…
Дядя Ликаня был председателем Кудеверьского райисполкома. Он был рад нам. А вот старший брат Володя не очень-то баловал гостей вниманием: он был слишком взрослым для нас. Работал в районном доме культуры и был мастером на все руки: играл на баяне, увлеченно занимался живописью, был вроде бы художественным руководителем.
Боря сразу же повёл меня показывать тутошнему мальчишескому бомонду, а Вера занялась девчонками. Боря мечтал стать моряком и стал им. Он закончил Рижское мореходное училище, стал судовым механиком и был направлен на работу на Дальний Восток.
Личная жизнь у брата не сложилась: псковская невеста не дождалась моряка и вышла замуж, а Боря оказался однолюбом и так и остался холостяком. Холостяцкая жизнь во время недолгих стоянок в общежитиях имеет немало негативов, и главный из них – пьянство. В 80-х годах, когда флотилия «Северное сияние», на одном из судов которой плавал брат, находилась в бухте Петропавловска-Камчатского, он в состоянии сильного подпития упал в сугроб и замерз. Там его и нашли.
Вера всю жизнь проработала сельской учительницей в Андриапольском районе Калининской области, как и её муж. У них, по слухам, двое сыновей, давно уже взрослых, которые учились почему-то в Свердловске и работают где-то на Урале, может быть, даже в Миассе. Чем чёрт не шутит? С роднёй она никаких отношений не поддерживала, разве что с Володей, который умер летом 1993 года во время «тихой охоты» на грибы – отказало сердце. В лесу на него случайно наткнулись грибники.
Володя был человек неординарный. В молодости, ещё работая в районном доме культуры, он принял участие в конкурсе на лучшую песню среди сельских работников культуры. И музыку и слова к ней сочинил сам. По условиям конкурса победители без приёмных экзаменов принимались в Московскую консерваторию.
- И вот однажды, - с довольным смешком вспоминал он, - приходит на моё имя казённый пакет с печатями, а в нём сообщение, что я занял первое место и принимаюсь в консерваторию, для чего надо выслать такие-то документы. А какая, скажи, консерватория, если у меня за плечами только семилетка?
Встретились мы во второй раз в жизни только в 1976 году. Откуда-то мне стало известно, что Володя живёт где-то под Ленинградом. Во время очередной командировки туда я между делом сказал об этом представителю принимающей стороны. Тот тут же взялся за телефон, а уже через несколько минут раздался звонок, и девушка из справочного бюро сообщила адрес брата. Он жил в Гатчине.
При первом же удобном случае я помчался туда. Меня встретили племянники – девятиклассница Лена и её брат Игорь, только что закончивший среднюю школу. Пришла мама Галя, Володина жена, и сразу же послала Игоря за отцом на завод, где тот токарил: Володя в этот день работал во вторую смену.
А я тем временем на большом листе бумаги изобразил Шоринское генеалогическое древо. Родственники, включая и пришедшего Володю, были шокированы его ветвистостью. Молодёжь даже не догадывалась о столь многочисленной родне.
Как и почему брат оказался в Гатчине? В 1957 году была упразднена Великолукская область, и Кудеверь из районного центра превратился в обычный посёлок Бежаницкого района Псковской области. Он быстро обезлюдел, потому что исчезли многочисленные районные службы, а районный дом культуры с многочисленными кружками и коллективами художественной самодеятельности  съёжился до простого клуба. Володя остался без работы.
После долгих размышлений брат отправился в Питер, а оттуда по совету знакомого скобаря – в Гатчину: там легче было прописаться. Со временем сюда переехала и остальная семья.
Володя бросил живопись и стал лить прозу. Это неплохо у него получалось: руководитель литобъединения, дочь известного писателя и сама писательница по фамилии (боюсь ошибиться) Маршак горячо одобрила его повесть о детстве, стала ему помогать и пообещала, что поможет её напечатать. Но… внезапно умерла, и Вовина рукопись осталась при нём навсегда.
В числе остальных членов литобъединения он много раз приглашался в рабочие коллективы города на творческие вечера, где каждый зачитывал фрагменты своих поэтических или прозаических полотен. Это, наконец, Володе надоело.
- Почему? – спросил я.    
- А стыдно стало, - усмехнулся он в ответ.
Лена после школы пошла учиться в музыкальное училище, а после его окончания стала музыкальным работником в детских учреждениях Сиверского.
Игорь, чуть не с медалью окончивший школу, не захотел поступать в институт, потому что не выбрал будущую профессию. Его забрали в армию. После армии поступил на юридический факультет Ленинградского университета и закончил его. Получил направление в прокуратуру одного из городов Ленинградской области. Потом был назначен помощником прокурора в Гатчину, быстро пошёл на повышение – его перевели в прокуратуру Ленинграда. Там был не так успешен: через несколько лет его выгнали за систематическое пьянство.
Последний раз я видел его в 2003 году: заезжал в Гатчину проведать родню. Он живёт с мамой и 90-летней бабушкой, потому что никогда не был женат. Хлеб свой насущный от случая к случаю добывает на стройках города – с носилками или лопатой в руках. На меня он не произвёл впечатления опустившегося человека, но в свои сорок с лишним лет, по словам мамы Гали, ничего знать не хочет, кроме водки и пива. Скорбно, что молодой и безусловно одарённый человек так рано поставил на себе крест. Таких людей раньше называли самоупийцами. Ну, да Бог ему судья.

6. ОЛЬГА ДМИТРИЕВНА родилась году в 1907-м. Я никогда её не видел и не мог видеть: она уехала жить и работать в Ленинград в начале 30-х годов. Матушка моя, достигнув совершеннолетия, тоже вознамерилась стать ленинградкой и отправилась к сестре, повинуясь её призыву. Тётя Оля прописала её и устроила к себе на работу – и тоже прачкой. Целыми днями сёстры валандались с грязным бельём в скользкой и пенной воде. По вечерам выходили в свет: гуляли по городу, посещали массовые мероприятия. Матери моей городская жизнь активно не понравилась:
- На деревне я была первой заводилой, - говорила она, - все меня знали и уважали. А в Ленинграде – кто я? Пустое место, неграмотная девка. Правильно тятька, бывало, говаривал: нам, неграмотным, где не летать – всё говно клевать. Да и чем деревня хуже города? Деревня лучше: и жить здесь приятнее, и всё время на природе. Зачем красоты себя лишать?
Короче говоря, вернулась моя матушка в Алтун. И правильно сделала… Кстати, примерно в это время и родитель мой пожелал стать горожанином. Он обосновался в Сестрорецке, где уже жили родственники. Но, как и мать, и по тем же мотивам вернулся в Алтун. Я уже писал, что в 50-х годах, когда мы жили в Подпорожье, его неоднократно приглашали жить и работать в Питере, но он категорически отказывался: «большой город – человеку враг.»
Перед войной тётя Оля вышла замуж тоже за недавно натурализовавшегося питерца – щирого украинца жгуче вороной масти по имени Дмитрий. У них родился сын Слава.
Когда началась война, Дмитрия мобилизовали, а тётя с сыном осталась в блокадном Ленинграде. Там они оба и умерли с голоду в 1942 году.
Дмитрий вскоре попал в плен, причём неподалеку от наших мест, был выкуплен у немецкой охраны какой-то солдаткой и рванул к тестю с тёщей – то есть к нам. Здесь он крепко засел на печку, скрываясь от посторонних глаз за занавеской, и просидел там несколько месяцев, ныряя в подвал при приближении к дому посторонних. Потом его приютила молодая вдова из недальней деревни, и он стал обживать другую печку. Уже в 70-х годах я узнал, что он жив и здоров и благополучно проживает в Ленинграде. Наверно, имеет гордый статус ветерана и героического участника войны. А может быть, ещё и жителя блокадного Ленинграда.

7. ИВАН ДМИТРИЕВИЧ родился в 1911 году. Перед войной наша семья и семья дяди Вани жили в селе Вехно в одном коммунальном доме, где обитали несколько семей. Дядя Ваня был шофёром легковушки, в которой разъезжал директор совхоза. Шофёром работала и его жена – тётя Лена, а их дочь Галя, моя сверстница, всё детство была непременной участницей одних со мной игр – и в Вехно, и потом в Алтуне, уже во время оккупации.
Я совсем не помню дядю. Мать рассказывала, что он отличался редкой драчливостью и во время многолюдных праздничных гулянок на Алтунском большаке ввязывался во все драки.
- Бывало, только задерутся где, он побледнеет, как полотно, и в самую гущу. Даже если драка никак его не касается. Мы, сёстры, вытащим его из свалки, схватим за руки и за ноги и тащим домой. А он смеётся и просит: «Ну, девки, отпустите, мне же неудобно. Давайте, сам пойду…» Только отпустим – он бегом на большак.
- Однажды, когда оказался в самом низу кучи-малы, стал стрелять из нагана. Толпа разбежалась, подоспела милиция: «Кто стрелял?» Но он успел передать наган мне. А я побежала на хутор и его спрятала. Сколько не бились милиционеры, но он так и не сознался, что стрелял. Приходили на хутор с обыском, но тоже безрезультатно.
Просидел тогда в карцере дядя, по словам матери, не один месяц, а после отсидки заболел туберкулёзом: карцер – штука серъёзная.
Дядя Ваня был скрытен и неразговорчив. За что его очень ценил директор: «На Ивана Дмитриевича можно положиться, как на каменную стену.»
Перед самой войной отправили его на лечение в санаторий. Больше его никто из родни и никогда не видел. Когда началась война, он прямо из санатория пошёл в местный военкомат и отпросился на фронт. Воевать долго ему, однако, не пришлось: он был тяжело ранен и отправлен в госпиталь в город Гусь-Хрустальный, где и опочил. А случилось это в первую же военную зиму.

8. ЕЛИЗАВЕТА ДМИТРИЕВНА (5.09.1913 – 14.08.1978) – моя мама. О ней я писал много – и в «Скобарёнке и на страницах данного сочинения.
По вечерам в настоящее время иногда смотрю якобы «самую любимую передачу» Дом-2 «Построй свою любовь» и диву даюсь бесконечному торгу лиц обоего пола, составляющих пары, кто что обязан сделать для другого. Им невдомёк, что это первый и верный признак того, что никакой любви и даже намёков на неё не было и нет. Для любящих сердец делать всё для любимых – и удовольствие и счастье. Безоглядно, без расчёта на отдачу. Такой была моя мать. Все её заботы были только о нас – об отце, обо мне и о Светлане. Мы были объектами её всегдашнего внимания. Только такой была, остаётся и будет настоящая русская женщина.
А напишу я о своей матери только то, чего ни разу не писал
После Ленинграда в жизни её открылась новая страничка. Комсомолок стали агитировать пойти учиться на трактористок. Мать откликнулась на призыв и стала одной из первых трактористок в районе. Отец всё посмеивался над её механизаторским прошлым:
- Трещит, как сумасшедший, трактор на току, а рядом стоит твоя мамка в грязном комбинезоне, а лицо грязней мазута. Почему-то всю грязь она собирала лицом.
Комсомолку, активистку, её перед эвакуацией вызвали в НКВД:
- Мы уходим, а вы остаётесь здесь нашими глазами и ушами. Возвратимся – передадите всю информацию нам. Мы должны знать, что при немцах здесь творилось.
После войны, уже в Миассе, когда процветала невиданная преступность – от карманников и воров всех мастей до бандитизма, я как-то оказался в магазине, где она работала продавцом. Народу было – не протолкаться, Вдруг на весь магазин раздался голос мамы:    - Гражданин в синей кепке! Ты не видишь, что тебе карман бритвой режут?
Толпа расступилась. Гражданин оторопело уставился на приникшего  к нему парня. Тот поднял руки:
- Я чего? Я ничего! – видно, не успел сделать  своё карманное дело.
- Витька! – крикнула ему мать. – В следующий раз увижу тебя в магазине – сразу сдам в милицию!
Мне стало страшно за мать: шпана с «мойками» (бритвенными лезвиями) кишела и на улице. Но она знала Лизу и предпочитала с ней не связываться.
Только много лет спустя узнал, что с того самого памятного 1941 года она и после войны долго была нештатным сотрудником милиции.
Мама отличалась редким трудолюбием (в кого только я, сачок, уродился?) Её невозможно было представить сидящей без дела. Дома она шила, вязала, вышивала, штопала. Вокруг её постоянно обретались молодые женщины, увлечённые этими же рукомёслами. С удовольствием копалась в земле, как и подобает настоящей крестьянке.
Работала она оператором в дежурной службе жилищно-коммунального хозяйства. Здесь денно и нощно дежурили слесари-сантехники, электрики и прочий лихой пьющий народ. Елизавету Дмитриевну они побаивались, потому что была она женщиной строгой, и любили, потому что она была ещё и доброй. Дружно звали её Мамой.
Не думаю, что есть люди, которые отозвались бы о ней неуважительно. Мама оставила о себе светлую память.

9. ГРИГОРИЙ ДМИТРИЕВИЧ родился 15 августа 1915 года. В 1936 году, когда я только начал обживать люльку, его призвали на срочную службу в армию. Он приехал в Новоржев и зашёл к нам попрощаться. «Подошёл к твоей люльке, поцеловал и уехал служить на Дальний Восток,» – любил рассказывать он годы спустя.
Дядя Гриша, тётки Клава и Нина были, по тогдашним понятиям, людьми образованными: каждый из них закончил семилетку и даже некоторое время проработал учителем в начальной школе. Он пожелал навсегда связать свою судьбу с армией. Как и многие его сверстники, к семи классам прибавил несколько армейских коридоров и стал офицером интендантской службы.
Всю войну прослужил дядя на Дальнем Востоке, степень его участия в боевых действиях мне неведома. В 1949 году отправился он в отпуск на родину и надолго остановился в Миассе, где в это время, кстати говоря, жили тогда его мать и сёстры – Лиза и Клава.
Будучи человеком в высшей степени жизнерадостным и коммуникабельным, помчался по местным скобарям, которые некогда были алтунскими коммунарами и потому были знакомы ему с детства. Здесь и обрёл он верную спутницу жизни в лице Евгении Васильевны. После Псковщины заехал он снова к нам, сыграли свадьбу, после которой молодожёны отправились во Владивосток, к месту службы дяди.
В 50-х годах Григория Дмитриевича перевели служить в город Котовск, что под Одессой. Там я и тётя Клава провели почти целое лето 1953 года. А через год армию здорово сократили, и майор Васильев оказался на гражданке, к чему отнёсся он как к большой личной трагедии.
На постоянное местожительство отправились они в Миасс, где жила многочисленная родня Евгении Васильевны. Дядя остался верен армейской профессии – стал снабженцем, а Евгения Васильевна без проблем устроилась на Уральский автозавод секретарём-машинисткой. Детей у них не было.
На Дальнем Востоке остался сын дяди Гриши от первого брака – Вячеслав, которому нынче, в 2006 году, исполнится 64 года. Если он, конечно, жив. Жена Галя ушла к другому человеку, когда Слава был совсем маленьким. А ушла потому, что дядя Гриша, как и мой отец, был «истинно русским человеком» (любимое выражение Петра Александровича), то есть пьяницей. А это значит, что бутылка водки была путеводной звездой и того, и другого на протяжении всей жизни. К слову сказать, «истинно русских» людей в родне моей больше, чем достаточно. Боюсь, я не один такой счастливый на родню.
Как-то в моём присутствии Евгения Васильевна упрекнула дядю, которого только что уволили из очередной конторы, что страдает он из-за водки. «Ничего подобного, - горячо возразил тот. – Тут дело на прынцып пошло!» Мы долго смеялись потом над этим «прынцыпом».
Родитель мой, Пётр Александрович, дважды напивал себе язву желудка, и дважды ему делали операцию. «Да нет, сынок, - говорил он, - это не от водки. В нервах всё дело, в нервах!» Врачи думали иначе.
А как-то, повстречав меня на улице очень нетрезвым, извиняющимся тоном сообщил:
- Иногда выпить надо, сынок… чтобы желудочек продезинфицировать.
Вот вам истина, на безусловной справедливости которой настаивают алканавты, утверждая, что «мы не пьём, а лечимся!» Короче, что  ни говори, а пить горькую – во благо!
Дядя Гриша иногда вспоминал сына и начинал строчить письма на Дальний Восток. Однажды экс-жена сообщила адрес части, где служил Слава. На письмо тот не ответил. Тогда дядя написал командиру части. Оказалось, сын отслужил и уже находится дома. Из дома ответила жена. Она написала, что Слава очень вырос из гражданской одежды и просила помочь. На этом отчая любовь дяди закончилась.
Умер Григорий Дмитриевич от водянки в январе 1980 года. Мне кажется, именно тогда я понял, что означает устаревший диагноз: разжижение мозгов. Это когда вода проникает в мозг и делает человека нечувствительным к боли. Вот такой подарок от Бога получил дядя за безгреховную, хотя и нетрезвую жизнь.

10. КЛАВДИЯ ДМИТРИЕВНА родилась 5 марта 1917 года. Во время войны она жила в селе Ругодево, расположенном в местах активной деятельности партизан. Там, куда немцы соваться побаивались. В здешних лесах были деревни, где оккупантов почти и не видали в течение всей войны.
Тётя активно сотрудничала с партизанами, выполняя их поручения. В «Скобарёнке» я писал и о тёте и о ругодевском периоде жизни нашего семейного клана.
В 1946 году тётя Клава со Светланой и бабой Дуней в составе экспедиции, возглавляемой Николаем Александровичем Мироновым, натурализовалась в Миассе.
Судьба обитателей деревни, приехавших на жительство в город, не отличается разнообразием: лица женского пола норовят устроиться в систему общественного питания или в магазины (поближе к еде), а мужички – шофёрами либо на завод. Тётя Клава, как и мать, стала продавцом. Ей выделили отдельную торговую точку: продовольственный киоск в фургоне – закрытом автомобильном кузове, установленном прямо на колёсные диски на главном перекрестке старого Миасса.
Тётя обратилась к руководству с просьбой сделать карниз у прицепа, чтобы киоск не был доступен ворам со стороны пола, под который легко было подлезть. Начальство просьбу её отклонило. А вскоре киоск обворовали, разломав пол снизу.
Финал истории замечателен: тёте дали год тюрьмы за… халатность. Ничего странного: жизнь в нашем славном Отечестве всегда была полна чудес.
Света стала жить с нами. Как оказалось, на многие годы. А я обрёл сестру, фактически ставшую мне родной.
… И вот тётя Клава в камере предварительного заключения. Глазам трёх криминальных бабёнок в её лице явилась молодая, высокая и хорошо одетая женщина. Она спокойно подошла к свободной кровати и улеглась на неё. Бабёнки подошли и вслух стали делить одежду новенькой:
- Тебе, Надька, кофта: она как раз по тебе. А я возьму юбку и платок.
- Чур, сапоги мои! – подхватила третья. – Хорошие хромачи, совсем новые.
Они не обратили внимания на то, что «жертва» лежит и ухмыляется. Потому что за спиной у жертвы рисковое прошлое и многотрудная физическая работа на земле.
Рассказывает тётя Клава:
- Когда подруги стали стаскивать с меня сапоги, я встала и так начала их метелить, что полетели пух и перья. И вот лежу на койке, а они – по углам, и все трое рыдают. Мне стало их жалко. «Ну, какие вы урки? – говорю им. – Такие же несчастные бабы, как и я. Давайте-ка лучше мириться и думать, как будем жить дальше…»
Тётю определили в Коркинское пенитенциарное учреждение, где она находилась на положении «вольняшки», то есть не знала никакой охраны, Её определили в бухгалтерию. А вот там она оказалась в компании настоящих преступниц.
- Они мухлевали по-крупному, подделывая документы, и всегда  были при деньгах. Уговорили и меня, дуру деревенскую, принять в мухлёвке участие. Дескать, никакого риску, зато всегда при своём интересе. Вскоре после этого нашу шайку-лейку уличили и отдали под суд. А мне до конца срока осталось всего ничего.
Добавили тогда тёте к прежнему сроку ещё десять лет колонии. Вот что творят жадность и глупость…
Весной 1953 года по железным дорогам страны шли товарняки, на вагонах которых было крупно написано: «Спасибо дедушке Ворошилову!». В товарняках ехали зэки, потому что грянула всеобщая амнистия. Миллионы советских граждан вдруг обрели свободу.
Мы жили тогда в городе Котельниче Кировской области. Каждый день в наш дом стучались люди с серыми лицами и в фуфайках и просили о помощи. А мы и сами тогда, как и вся страна перебивались с хлеба на квас и из кулька в рогожку. Однажды к нам заявилась женщина, в которой узнали мы тётю Клаву.
Оказалось, все минувшие годы она вкалывала бригадиром на так называемых «комсомольских стройках» и в драном чемоданчике привезла результаты своего комсомольско-молодёжного задора – большую кипу почётных грамот. А ещё привезла она целый букет хворей: всё-то у неё болело и ломило, и ежедневно билась она в малярийной лихорадке. А было ей в ту пору всего-ничего – тридцать пять лет.
Кстати, незадолго перед этим мои родители отыскали её мужа и Светкиного отца. Оказалось, он всю войну просидел в тылу – служил вертухаем во внутренних войсках в Коми АССР, был жив и здоров и имел другую семью. О себе знать не давал, так как, ясное дело, не хотел платить алименты.
Ну, а через год мы единым коллективом переехали жить в Подпорожье Ленинградской области. Всю остатнюю жизнь до пенсии и даже более того трудилась тётя в местном отделении Госбанка. Замуж вышла за заезжего украинца Сергея Полижая, большого юмориста, с которым прожили они без малого тридцать лет. Он умер, а она вскоре после этого перебралась из брусчатой двухэтажной коммуналки в отдельную благоустроенную квартиру. И ничего не оставалось ей больше, как тетешкать и обихаживать внуков (Серёжу и Надю) и правнуков – Ваню, Колю и Люду. Света же, похоронив первого мужа и вторично выйдя замуж за ленинградца, перебралась в северную столицу, где и опочила в апреле 2004 года. Тётя Клава умерла летом 1996 года, немного не дожив до 80-летия. Вечная им память!

11. НИНА ДМИТРИЕВНА была последним ребёнком в более, чем многодетной семье. Родилась она в самом конце мая 1921 года. Когда оккупанты пришли в Алтун (случилось это уже в начале июля 1941 года), ей было уже двадцать лет. Обстоятельства её жизни в оккупации довольно подробно изложены мною в повести – мы жили тогда одной семьёй. Как и большинство её сестёр, она была острой на язык и дерзкой на поступки. Состояла в подпольной комсомольской организации района и поддерживала постоянную связь последней с партизанами.
После войны, когда родня дружно двинулась на Урал, тётя отправилась на Дальний Восток к дяде Грише. Служил он тогда во Владивостоке и, покинутый женой с сыном, холостовал.
Долго ли – коротко ли, судьба свела тётю со ссыльным молдаванином Дмитрием Павловичем Пирцулом. Тот недавно «откинулся» из колонии, куда малолеткой вместе с отцом попал перед войной по подозрению в шпионаже в пользу Румынии. Они поженились и стали жить в порту Ванино, где Пирцул работал в местном торге главным бухгалтером. Потом он стал директором торга. Тётя Нина трудилась, и тоже бухгалтером, в «Дальстрое» – богатейшей организации, где платили сумасшедшие, по тогдашним понятиям, деньги. Брак их оказался более, чем благополучным, и производными от него стали три дочери: Маргарита (1951 г.р.), Светлана (1954 г.р.) и Ирина (1957 г.р.). Только Риту я видел взрослой. От мамы она унаследовала вполне расейские черты лица, а от папы – жгучую черноту. Типичной молдаванкой стала Ира. Все они давно уже жёны и мамы.
Безусловно, Пирцулы были самой благополучной в материальном смысле семьёй из всей нашей родни. Дмитрий Павлович со временем был переведён в Хабаровск на работу в облторг, где стал курировать все продовольственные магазины края. Это был особый мир, неведомый и недоступный простым смертным, Мир, обитатели которого катались, как сыр в масле. И это во времена всеобщего дефицита и бедности.
«Богатая квартира», «богатый стол» – эти слова в устах тёти стали знаковыми. Они были для неё символами счастья, благополучия и некоей избранности.
 В мае 1986 года мне довелось побывать в Хабаровске и повидаться с роднёй. А уже через год тётя Нина умерла. 
О том, как живут далёкие родственники в настоящее время, мы  не имеем никакой информации, хотя предпринимали неоднократные попытки получить её. Но, к ак говорится, раз молчат – значит хорошо живут. И слава Богу.
х х х

Обзирая Шоринское генеалогическое древо, диву даюсь жизнетворческой мощи Дмитрия Васильевича и Евдокии Ивановны. Из могучих корней выросло могучее ветвистое древо. Вот кто в полной мере исполнил свой долг на земле. А мы, засыхающие верхушки, не свидетельство ли дегенерации своих родов? Один, максимум два – вот наше наследие. Удивительно ли, что нас, русских, становится всё меньше и меньше?
Меня убивают три цифры, которые могут стать роковыми для нации: население России составляет два процента населения Земли; эти два процента занимают четырнадцать процентов суши и владеют тридцатью тремя процентами всех природных богатств планеты. И это при том, что население России неуклонно уменьшается. Да нас растерзают остальные 98 процентов, окажись в наших руках последние природные богатства земного шара! У нас отберут всё. Хотя бы те же китайцы, которых только в приграничной с Приморским краем провинции живёт более 300 миллионов человек. Тогда как на громадной территории, простирающейся от Урала до Тихого океана, проживает только тридцать шесть миллионов россиян, в том числе за Байкалом – от силы десять.
Демографы утверждают, что при темпах рождаемости, какие были до первой мировой войны, население России к 1940 году составило бы 600 млн. Если бы не очень Великая Октябрьская революция, после которой началось массовое истребление классовых врагов. А ими оказалась добрая половина Российской империи. По самым скромным подсчётам, 60 млн. россиян стали жертвами красных каннибалов. Да и душка Гитлер помог большевикам, увеличив число невинно убиенных ещё на 30 млн.
 Жизненный уклад России ещё в начале прошлого века, подобно укладу нынешних стран третьего мира, способствовал деторождению. В огромных семьях жили несколько поколений родственников: отцы, дети, внуки, правнуки. Они сами решали жилищные проблемы. Обилие мамок и нянек помогало обходиться без детских учреждений. Практически натуральное хозяйство давало хоть и скудное, но достаточное пропитание. Теперь уклад жизни изменился полностью: каждой семье необходимо отдельное благоустроенное жильё, детские садик или ясли, полноценное хорошее питание. И тут без помощи государства не обойтись. Но разве не в состоянии богатейшее в мире государство обеспечить своим немногочисленным гражданам достойную жизнь, при которой никого не надо убеждать в необходимости иметь много детей?





ПРОШЛЫЕ И НАСТОЯЩИЕ
ВЕСТИ О ДЕРЕВЕНСКОМ ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ

(Из писем Тамары Ивановны ГРИГОРЬЕВОЙ)


20.02.03
А Марию, тётю твою, оказывается, выдал житель  деревни Седухино, и её расстреляли. Тётя Саша Миронова, мать Марии и жена Дмитрия Антиповича (брата моего деда – Б.М.), до конца жизни оплакивала её и всё говорила:«По моим красивым щекам слёзы день и ночь катятся!»

15.04.03
Тётя Шура посмеялась, что мой прадед -  Вася Куран. Она вспомнила, что Мина Меньший отдал своего сына Львову на воспитание. Львов очень хорошо воспитал этого мальчика, дал ему хорошее образование. Раз в год Львов привозил его к Мине М. – поиграть со своими братьями и сёстрами. И однажды этот мальчик сказал отцу: «Мина, Мина! Неужели у тебя на меня не хватило куска хлеба, что ты отдал меня барину?» Прекрасно одетый, а чувствовал себя обездоленным!
Т.Шура вспоминает, что её мама Дуня очень уважала Зенка. А началось с того, что её брат Миша Пупышок маленький всё плакал. Днём кто-то заменял маму Дуню, а ночью моя бабушка Дуня всё носила Мишу на руках, чтобы он не плакал. Чуть присядет на кровать, Миша снова заливается слезами. Уснула как-то Дуня и видит во сне: кто-то ей говорит, что вылечить Мишу может только дед Зенко. Дуня пошла к Зенку, а он говорит: «Топи баню!» Истопила баба Дуня баню, принесла больного, отдала знахарю. Тот помыл Мишу и стал обхаживать веником и говорить при этом какие-то странные слова. Дуня только и запомнила присловье: «Что знал – то сказал!» Сполоснул мальчонку чистой водой и вынес его, уснувшего, к матери в предбанник: «На!» Принесла Дуня сонного ребёнка домой, и проспал Миша … 24 часа! Дуня уже и плакала: думала, что умирает её сынок! А Миша проснулся здоровым и про слёзы навсегда забыл!
Но в последний год своей жизни Зенко уже не всё понимал. Так, однажды в подвале ботву всех высадок оборвал, рассуждая, что подвал зарос сорняками…
Тётя Шура говорит, что старостой в Алтуне был Ананьев, агроном из Вехно. Ананьев хорошо знал немецкий язык. Михеев был управляющий, а Миша Минин бригадир. В замке жили немцы. Они лечили лошадей, которых привозили с фронта – раненых. Т.Шура и другие чистили каждый день по мешку картошки – кормить этих немцев. И однажды Мишиной корове принесли много капустных листьев, и его корова объелась! Один из этих немцев корову спас: сделал укол, погонял корову – и она поправилась!
И ещё тётя Шура вспомнила, как дед Зенко  говорил своей бабке Уле (жене): «Ульк, я двойню родил!» Она отвечала: «Вали до куци!» У них, видно, было много детей. А Ульяна ваша была прекрасная женщина: и умна, и работяща, и красива, и добра – никогда и никому слова грубого не сказала!   

20.12.03
Боря! У меня к тебе просьба: нет ли данных о моём родиче Минине Льве Миновиче – брате моего дедушки? Лев был кучером у барина Львова, видимо, у Владимира. Когда произошла революция, деда прихватили красные и решили его расстрелять – пособник барина. Устиновский Сашка Посак отстоял его: «Он был зависимым и выполнял свою работу под давлением – не добровольно!» Льва помиловали, и он дослужился до высоких чинов.

25.02.04
И вспомнила Ивана Петровича из Канашовки. Он тоже неунывайка, и всё подхваливает своё: «Ни в каво нет такова альбома, как в мяня! Ни в каво нет такой козы, как в мяня! Коза в мяня – умница!»

31.05.04
Прочитали мы твоё письмо и сразу вспомнили Мироновых – твою родню. У красавиц Али и Нины  был дядя Степан (тоже Миронов). Он нежно относился к т. Шуре. Уходя на войну, увидал Шуру и всё махал ей рукой, для чего ему пришлось идти спиной вперёд. Прощался. На войне погиб. А был весёлый, сочинял частушки и на гулянках их исполнял. Потом частушки пели другие. Например, в Лукине у одного мужика по прозвищу Караулка в кваснике сломалась трубка с краном, которая служила для выпуска кваса из бочки. Тут же Степан поёт:
             В Лукине, в большой деревне,
В тесном переулке,
В кваснике сломали трубку
В дяде Караулке!
Пашка Сучиха была женой Саньки Сука. Когда он умер, она продала всё: шарабан, выездного коня, мельницу… Всё размотала – была с дуринкой. Степан сочиняет другую частушку:
   Заиграй, моя гармошка,
Как турецкий барабан!
Свистогузовская Пашка
Прогуляла шарабан!
Как-то недавно по радио передавали, что знаменитый клоун покинул сцену в Москве и переселился в одну из псковских деревень: купил дом, отремонтировал, держит корову. О себе говорит: «Корни потянули… Я ведь скобарь!» Клоун – скобарь!

01.08.04
А вот канашовский Павля Жук вызывал в Нюше симпатию добротой. Играл на гармошке. А плясал: круг обойдёт вприсядку, затем круг на пятках, круг на руках и закончит – свечкой на голове.

12.09.04
Мы начинаем здесь свой трудовой день с первыми дымами на деревне, с электрическим светом! Т.Шура затапливает печку, а я заклинаю солнце: «Давай, красное, разгорайся! Приводи скорее день! Хватит мне перемигиваться со звёздами!» И всё так и случается: и солнце вдруг начинает светить во все лопатки, и наступает день: золото! А нам то и надо: руки без работы не держим, а крестьянская работа кричит из каждого угла! И главная работа летом – полоть- снилась мне без конца. Всё на свете во сне мною выполото!
А сейчас новая страда – копка картошки! Наяву и во сне я её копаю! За пять дней выкопали мы её с резвой и моложавой т.Шурой 35 борозд. Хорошо, что наша соседка чуть-чуть нам подмогла – выкопала  две борозды, иначе нам карачун! И так нас Семёновы – Женя и Миша – назвали пленными: совершая трудовой подвиг, смотримся тяжело! Мы как прикованы к этому огороду, по нам можно часы сверять: 8 часов – мы уже на огороде – до 12 часов; с 13 до 15 часов; с 16 до 18 ч., а потом – после 20 часов. Почитать, написать что-то удаётся, если на улице дождь. А то так: в перерыве я мою посуду и порой минутки не отдохну, как команда: «На огород!»
Т. Шура труженик, и даже сверх меры. Поэтому, наверное, и урожай у нас неплохой…
Сегодня – отдых. Ходили в лесок по грибы. Всё лето не было грибов, а тут лес расщедрился: иные приносят по 200 белых и по 100 подосиновиков. Т. Шура и подумала, что грибы выбегут ей навстречу – только подбирай! В итоге за три часа брожения среди чудной природы, обозревая под ногами ковры золотой листвы, т. Шура нашла три белых и один подосиновик, а я девять белых и семь подосиновиков!
     Серебряные паутинки плавают в воздухе – провожают лето! И всё реже дятел стучит по дереву – видно, готовится улетать!
Мой учитель (он давно на том свете) сочинил и подарил мне песню: 
     Разлетаются дачники, словно птицы, к зиме.
Будет завтра удача – улетать надо мне…
  А деревня-роднулечка пусть ничуть не грустит:
Ведь из нас кто останется – тот опять прилетит.

Домой мы улетаем-уезжаем 9 октября. Хотя здесь тяжело физически, но морально легко, как говорил брат твой Коля Ковренков.
Жил в Свистогузове Мишка Сук, такое было у него деревенское прозвище, а по паспорту он Александров Михаил Павлович. Он  жил в Пскове. Написал такое вот стихотворение:

        Песня о своей деревеньке Свистогузово

      Это было, конечно, давненько:
           Меж болотных кустов и лесов
Поселилась моя деревенька –
Девятнадцать крестьянских дворов.

Люди жили в колхозной артели,
Никому не желая вреда.
Издали на них счастье смотрело,
Стороной проходила беда.


           В сорок первом всё изменилось:
Власть другая в деревню пришла,
Тучей чёрною небо покрылось,
Началась мировая война.

О войне вспоминать я не буду.
Много горя она принесла!
Кто остался в живых – не забудет:
Всю деревню спалили дотла!

Я теперь размышляю частенько,
Не могу утаить горьких слов:
Опустела моя деревенька –
Шесть крестьянских осталось дворов!

Т.Шура вспоминает, что твоя тётя Нина была боевая и красивая, как все Шорины. Однажды они обедали в столовой земского двора. Ели очень жирную варёную свинину с хлебом. Присутствующий при этом немец вытаращил от удивления глаза: как можно такое есть? Твоя тётя, уловив его взгляд, сказала:
- Ганс, мы свинину едим, а тебе не дадим!
Немец залопотал:
- Данке шон, данке шон! И далее по-немецки: Очень жирно, нельзя есть, очень жирно!
Думал, что его приглашают к обеду.

30.10.04
… Обострился артроз: уколы, массаж,– чтобы по весне снова ехать в деревню и быть, как «все мы немного лошади»! Поливка, подкормка, прополка, уборка урожая - всё это сродни трудовому подвигу. А в результате 14 мешков картошки и овощей за 4500 рублей мы транспортировали в Питер! Своя картошечка и свои огурчики – это ли не блаженство?

26.12.04
В доме Ивана Алексеевича Миронова живёт его вдова Катя. Ей 80 лет. Ничего не слышит. Бездетная. Ивана она мало вспоминает. Больше помнит своего первого мужа – Сашу, который бросил её, укатил на Украину с другой.
А вообще судьба Ивана тоже не простая. В Литове на гулянке он порезал ножом парня. Ему была обещана смерть. Родители Ивана женили его на нелюбимой им Нюше. Женившись, он тут же бросился ходить по гостям – пить и гулять. Когда Нюша забеременела Алей, рожать не хотела – бросалась животом на заборы! Вопреки всему, Аля родилась красивой. Парни за ней бегали, чуть завидя: «Мне нравится вот та, черненькая!» Она работала медсестрой, спиртяшка водилась – стала пить, гулять от мужа. Однажды даже оказалась в цыганском таборе. В конце жизни она была так больна! Увидев нас с Раей Мироновой, она обрадовалась! Рома – её последняя любовь – подал ей лекарство – облегчение. Она называла Рому своим ангелом. А себя – жертвой семьи.

20.12.03
Интересно, что на нашей малой родине даже в разных деревнях людей называют по-разному. Например, Нил. В Свистогузове и Ягупове он Нилок, а в Малыгине – Нилка. Павел в Канашовке – мать Варушка (Варвара) – Варушонок и Вера (дочь) – Варушиха, и её дети – Варушата. Михаил Спиридонович  в Свистогузове – мать Варушка – Варушихин, а дети его – Борис и Шурка – Варушихины.

10.04.05
… Родник твоей души поёт на страницах твоих произведений!
Для добрых дел нет забвения! Воспоминания будят новые видения. Вспоминать – это повторять жизнь в грёзах!
… В с.Вехно жила Нина Виноградова. В 70 лет начала писать книги. В 80 лет умерла. После её смерти в Вехнянской библиотеке я взяла её пять книг. Читала и плакала. Книги её были напечатаны на простой машинке – сама сшивала, сама раскрашивала обложку. Одну такую её книгу напечатали в Пушгорах, была презентация. Но сохранился один экземпляр, который забрала и увезла её сестра Нина.

6.05.05
… У нас здесь тоже произошло событие: к 60-летию Победы в Новоржеве вышел очередной номер альманаха «Костёр у Сороти» №6 – сборник рассказов о войне. В альманахе присутствует своим прекрасным рассказом «В шестнадцать мальчишеских лет…» Володя Фёдоров. Володя рассказывает о том, как Лёня Григорьев, его двоюродный брат, отпартизанил, вышел из пекла и, одетый по-городскому, курчавый, бравый, с песнями ходил по Устинову, сводя всех девчонок, потерявших своих пацанов на войне, с ума! Затем удалился в Питер и там до 75 лет шоферил, зарабатывая свой кусок хлеба!
Но держись, Боря, за стул! В альманахе оказался и мой рассказ «Война». Это Володя уговорил меня всунуться в такой престижный сборник.
В Новоржевском ДК 27 апреля состоялась презентация, на которой присутствовала и я. Был концерт. Ведущие как бы листают сей сборник, зачитывают отрывки. Четверо артистов читали стихи из сборника, пели на темы войны, в том числе песню Лёни Григорьева (героя В.Ф.): «Скорей умрём, чем встанем на колени! Но победим скорее, чем умрём!» Звучал оркестр. Писатели говорили речи. Один учитель-писатель сказал неожиданно: «Особенно мне запало на сердце произведение Т.Гр. В нём она приводит потрясающий факт: из д. Свистогузово ушли на войну 40 мужчин, вернулись – 4. Победу встречает один ветеран – Семёнов Михаил Павлович.»
Я написала довольно кругло о вдове писателя-вехнянца Ивана Фёдорова. Это – гений нашей местности, стихи его легко читаются, в
этом году обещают издать сборник - 75 его стихотворений.

22.06.05
19 июня была Троица. Я пошла с Лидой Ильюхиной и её племянницей Надей в Вехнянскую церковь. Шли дорогой, говорили о том, о сём. Вдруг у бывшего скипидарного завода (в середине леса) из кустов появляется рыжая морда с круглыми ушами – медведь! Увидев нас, повернулся, походил. А потом решил: а чего их бояться! – и побежал через дорогу!
А моя знакомая из Вылазово пришла в церковь и рассказала, что лезла по дороге – трава до плеч – и видела кабанов.
Людей нет, никто не ездит и не ходит, в деревнях зарастают дороги! Охотников мало – вот и заселяют леса братья наши меньшие!
Нынче тётя Шура чувствует себя плохо – всё-таки 86 лет. Говорит: «Последние пары отдаю!» Но в работе неутомима. Себе поблажек не даёт и мне тоже. Порой тяжело полоть, руки болят от мотыги, но взгляну на т. Шуру: она полет без перерыву – и устыжусь своей слабости.
Всё заросло травой. Вчера покосил зять Михаила Павловича Лёша – к нам оттуда испуганные змеи приползли – шарахаются от нас, как и мы от них! Одна у Раи на мотыге повисла, вылезя из куста, и молниеносно исчезла в траве! По нашей деревне – на дороге – растёт душистая низкая кашка. А в Лябине на дороге – тимофеевка. Все старушки распределили дорогу – косят свои куски, иначе по дороге не пройти: мокро, дожди нынче только так поливают, на грядках растут грибы.
… Мне Ваня Топорок Канашовский говорил, что твой родич Михаил Фомин, который две войны прошёл, работал до 1941 года председателем колхоза «Путь Ленина». А после войны он был директором скипидарного завода. Ивана, пришедшего с войны, где он два года провёл в плену, на работу нигде не брали. А Михаил (слава ему!) взял его, и Иван отработал там 11 лет кочегаром. А потом завод закрыли…

23.02.06.
… Рае Мироновой привет твой передала. Она всё удивляется этому родству и радуется. Ей помнится фундамент дома твоего деда –  там было много плодоносящих яблонек! А потом иные перекочевали в другие сады, иные смёрзли. Я уже ни одной яблоньки не видела, потому что по Алтуну стала бродить лишь в 1955 – мы тогда переехали из Вехно в Свистогузово, и я, студентка Печорского педучилища, проходила в Алтунской школе практику у Семёновой Зинаиды Леоновны (царство ей небесное!).
Относительно твоих вопросов. Тёте Шуре 86 лет. Её память слабеет. И ответы могут быть неверны. Но тем не менее…
1. Жену Андрея Библи звали Татьяна.
2. Устиновского Врага она не помнит. Был Посак.
3. Отец Ивана Семёновича Семёнова был Сеня Топорок. Речь у него была такая частенькая, будто топором рубил. Настя рожинская (жена Вани Рожи? – Автор.) прозвала Ивана Белоглазом – за большие ясные голубые глаза. Иван теперь тоже Топорок.
4. Тётя Шура была маленькой девочкой, когда разрешили отселяться на хутора. Год она не помнит.
    У Антипыча дом был обшитый тёсом, голубого цвета, с мансардой. На высоком фундаменте. Под крыльцом был как бы гараж, там жила собака, которая всё время лаяла. Было страшно к ним идти. У деда твоего Шоры дом был бревенчатый, не обшитый, большой – на две половины. Тётя Шура мимо его дома на станцию в школу ходила. У Шоры дом сгорел – то ли Ваня, то ли Антон (его сыновья) курили, и дом загорелся ночью – еле выскочили.

08.05.06
5 мая позвонила мне почтальонка Валя, что за мной на машине заедет В.Фёдоров и что мы оба приглашены в Литово на концерт, посвящённый Дню Победы. Я, как всегда, копала землю под гряды – надо спешно сажать чеснок, морковь, редиску… Лопата сейчас самый ходовой инструмент.
Жду-пожду Володю – а его всё нет. Позвонила, а он, бедняжка, очень болен. И пустилась я в путь – пять километров до Литова! Как же потом стонали мои ноженьки, не привычные в городе к ходьбе!
Но концерт вдохновил: песни военных лет – это самое лучшее, что бывает! До полуночи потом не спала – перевозбудилась.
А у нас тут события: 26 апреля какой-то негодяй в Ягупове бросил в траву горящую спичку. Начался пожар. Во время тушения какая-то старушка сломала ногу. Огонь стеной пошёл в Лябино (в это время мы с тётей Шурой там гостевали) – загорелась деревня. Дома, как свечи, загорались со всех сторон – сплошной сушняк, и через час их как не бывало!
Мы с тётей Шурой бросились бежать в Свистогузово среди искр и удушающего дыма! Там уже бушевали реки огня. Мы включились в тушение травы. А она в рост человеческий – поля не засеваются, не выкашиваются – лучшего топлива не придумаешь!
В Лябине сгорело шесть домов! Люди переселились кто куда – жить где-то надо… А как в наше время построиться? Деревенским, да ещё старикам, эта задача не по плечу.
К О Н Е Ц

                МИРОНОВ Борис Петрович
           Адрес: 456320, г.Миасс, Челяб.обл.,абон.ящик №455.
                Телефон: 8-(3513)-53-16-58   


Рецензии