Записки влюблённого человека

       Записки сумасшедшего.





           Не помню, я совсем не помню ее. Я долго глядел на нее,но я не помню ее. Были у нее длинные темные волосы, и одета была она в светлые одежды, и шла так она, как ходят... не по небу, нет, но не ходят так по земле. Как же шла она и где? А я увидел ее на улице.


                Вторая.


               А после исход зимы был. Исход зимы время трудное самое для меня. Какая-то во всём усталость и равнодушие. Кажется, уже никогда весна не наступит и зиме конца не будет, и солнце зимы зависнет над нами навечно. Кажутся последние дни её дорогою отчаянья туда ведущей, где времени нет ни времён, где свершиться определённое от начала должно, никто по которой никогда не ходил ещё, но ждёт которая путников своих. В дни такие, зимой утомлённый, бесконечным тепла ожиданием, солнца и света, не ждёшь уже ничего кажется от приближающейся и неизбежной весны, точно состарившаяся умирающая зима состарила и подвела к смерти и тебя, точно лишившись надежды на вечную жизнь, она в злобном отмщении  лишила всех надежд и тебя и на тебя обратилась неправедным возмездием за то только, что о последних днях её не пожалел ты. В один из дней таких вышел на улицу я. Час был предвечерний и начинало смеркаться. Шел редкий и бессмысленный снег. Прохожих было немного. Было как-то до странного тихо и пусто вокруг, словно выйдя на улицу, ступил я в пустоту души своей. Я шел по улице и вглядывался в людей. А снег падал и падал, и на снежинках его опускался на землю синий вечер. Я ловил снежинки на ладонь и видел их стройные пушистые переплетения, и они падали и таяли у меня на ладони, как те немногие прохожие, что возникали пред глазами моими, точно призраки из страны теней, появляясь из ниоткуда, и так же вдруг пропадая, исчезая в никуда. Я вглядывался в людей. Но только редкий и бессмысленный снег шел. И люди шли, и снег шел, и было жизни и красоты в падающем предвечернем снеге больше, чем в идущих под ним людях. Даже будучи омертвелым, ненужным и бессмысленным на исходе зимы, он не изменял себе и был всё так же невинно чист и бел. Я вглядывался в людей, а снег падал и падал перед глазами моими и спасения своего не находил я в людях. «В чём же спасение моё? – спрашивал себя я. – Неужели в этом редком и бессмысленном снеге? И засыпает снег улицу, а люди топчут ногами его. Бессмысленные люди, бессмысленный снег. Земля, по которой ходим мы, могла бы быть по-настоящему белой, если б не таял снег, если б люди не носили тёмных одежд». Я вглядывался в людей и в лицах искал их божественное нечто: тое, что в дожде и снеге становится очевидным только, а вне их невидимо совсем; тое, что себе я о них придумал; тое, что ранее видел из окна комнаты моей. «На исходе зимы умерли боги. В сумерках синего вечера померкла слава их. Остался один только редкий и бессмысленный снег. Такая пустынность». Но люди шли, и снег шел, и все и всё куда-то шло и двигалось, и один только ветер стоял в задумчивости у низкого уличного фонаря и бесстрастно взирал на происходившее перед ним смешение пустот. Домой вернувшись, почувствовал себя совершенно опустошенным и разбитым. Разочарование охватило меня страшное. «Я ошибся. Я вышел на улицу и ошибся. Я ошибся, а никто не указал мне на ошибку, как будто правильно было всё, но ошибся я. А была ошибка, и кроме меня не понял никто ошибки моей. Я застегнул пуговицу на петельку вверх, и никто не заметил этого, словно у всех были застёгнуты пуговицы на петельку вверх. И не догадывался никто и на ум не приходило никому, что ошибка это. Впрочем, наближался вечер, и падал снег, и на моём пальто была оторвана одна пуговица. Нет, что-то не так, что-то не так: что-то случилось, не случившись, и что-то произошло, не произойдя. Что же случилось, что же произошло? Просто шел бессмысленный снег, а ветер молчал; просто серый тусклый день примерил сумеречную маску вечера и проходил в ней до ночи; просто я засунул зиму в карман, а карман оказался дырявым; просто редкий бессмысленный снег исхода зимы обернулся мне снежной королевой, которая завлекла меня красотой своей поступью и обратила горячее сердце моё в кусок льда. Вот и всё, что случилось, вот и всё, что произошло. Оторванная пуговица на пальто моём была началом недоумения, происходившего вокруг, а никто не заметил этого, как жаль. Так печально. Так печально миновать недоумение, частью которого был ты сам и отчасти творил его и всё-таки безучастно пройти мимо и не заметить и укрыться затем за стенами и окнами тёплых квартир своих. А ведь было недоумение! Для всех людей, что живы были сегодня и прошли по улице этой недоумение было: этот сумеречный вечер, и снег, и туча, и задумчивый ветер у не зажжённого фонаря. Всё это было сегодня. На исходе зимы случилось недоумение. И был я свидетелем его. Я свидетельствую: не ходят боги на исходе зимы и недоумение времени во всём этом. Я свидетельствую: боги не вечны и редкий и бессмысленный снег исхода зимы смертелен для них. Я не узнал в людях богов и от этого пусто было так. По улице моей боги не шли, а редкий и бессмысленный снег шел. И стали люди как бы лишними и ненужными в этом мире – в мире исхода зимы, когда налёт божественности слетел с лиц их, так что редкий и бессмысленный снег легко сокрыл их от глаз моих. Не должен был видеть я людей такими, не должен был видеть я людей, лишенных божественности. Их лица сияли прежде. Но теперь прошла слава с лиц их, и померкли они, и едва различал их в темноте я. Так что же случилось, что же произошло со всеми нами на исходе зимы? Зима слишком сложным испытанием для нас оказалась. Долгая и холодная зима разрушила всё божественное наше. Это всё люди. Люди виноваты во всём. Мы затоптали Вселенную следами грязных башмаков. Но и это не то, всё не то. Мало правды на земле и нет в ней постоянства. Она поступает с нами, как прелюбодейная жена: сегодня она клянётся в вечной любви, а назавтра вероломно изменяет. Сегодня растрачено попусту. А завтра… Что будет со всеми нами завтра? Завтра со всеми нами зима будет, останется с нами она до весны. Такая пустынность. В пустыне синего вечера на исходе зимы шел редкий бессмысленный снег». Случился один день, и он опустошил мне душу. Я знаю: было недоумение, и всё остальное могло иметь место. Кружился снег, и я искал в нём богов, а случилась мне – женщина. А чью-то чёрную оторванную пуговицу, поднятую мной на сумеречной заснеженной улице, я сам придумал себе».


                Третья.


                Весь день я искал её, стоя у окна. Не нашел я её, не прошла она. Бесконечно другие люди проходили и не было её среди них. Среди бесконечно других людей искал я её, стоя у окна. Среди бесконечно других людей не нашел я её сегодня.
 

                Вечером, когда сгущаться сумерки над городом стали, увидел в начале улицы силуэт я женщины. Больше никого и ничего не было, только силуэт женщины в начале улицы. Эта женщина, она стояла там где-то, там – в начале улицы стояла она, одинокая женщина стояла в начале чего-то. Я думал, что стояла она в начале улицы. Она стояла и не шла, стояла и не шла. «Это она, это она, - стучало у меня в висках. – Почему она не идёт сюда, почему не идёт? Должна быть какая-то причина, по которой сюда идти не может она. Должна быть причина, иначе невозможно так долго стоять  в начале улицы одинокой женщине – это невозможно долго, должна быть причина». Какое-то время она ещё оставалась на своём месте, а потом пошла за поворот на другую улицу.
 

               Когда проснулся, ночь уже была. Бледный лунный свет стелился мягко по комнате. Обвёл комнату взглядом. В свете лунном иначе выглядело всё. Ничего узнать не могу я в лунном свете, словно на всё вокруг гляжу через сотни лет и припоминаю с трудом знакомое ранее. «Этот лунный свет – свет мёртвого солнца. Разливается по земле он, как несчастье, и спасения нет от него. Почему же влюблённые все выбирают для уединения своего именно лунный свет? Что за радость бродить под лунным светом? Что за радость бродить под светом не от мира сего? Впрочем, все влюблённые не от мира сего».


               Ещё была ночь, когда проснулся вновь. «Что если не увижу я её никогда больше? – вдруг подумал я, и недавнего напрасного ожидания боль пронзила мне душу. – Что будет? Она ходить где-то будет, где-то по улицам другим она ходить будет, а я стоять у окна своего буду. Как смешно всё это, как смешно: глупое ожидание у окна – и иного нет ничего для меня, иного нет. О, если бы увидела в своём окне меня она! Но никогда я не пройду под окном её, никогда в окне своём меня не увидит она. В окне своём увидит она какой-нибудь дорожный поворот, в окне своём увидит она какую-нибудь липовую аллею, в окне своём увидит она аптечный киоск. В своём окне увидит она старого аптекаря (о, вот кому должно быть известны снадобья и лекарства от сердечных недугов, которые за деньги не продаются, но выдаются им, одержимым мукой сердечной по усмотрению его) похожего на дьявола. У него заострённая редкая рыжеватая бородёнка, длинный крючковатый нос, маленькие хитрые подслеповатые глазки его постоянно прищурены. Одет неизменно он в чёрный строгий костюм на красной подкладке и в руке у него дорогая трость. Кажется, он хромает, но не понять на какую ногу хромает он. Вечером, когда запирает он двери аптеки своей, она всегда следит за ним сквозь опущенную занавеску, и он, угадывая за лёгкой белой занавеской её присутствие, всегда почтительно и галантно приподнимает шляпу, проходя мимо окна её».


                Когда проснулся, ночь уже была где-то. Я встал с кровати и подошел к окну. По улице шел кто-то. Прислушался к шагам: «Что за шаги это? Кто идти в пору эту может? Не узнаю шагов этих я». Но шел кто-то и шел и не становились шаги ближе и дальше не становились. И отошел от окна я, и смолкли шаги и ближе не стали и дальше не стали. Кто-то шел там где-то в начале улицы. «Я забыл посмотреть в окно, ведь чьи-то шаги на улице. Кто-то идёт там где-то в начале улицы. В начале улицы? А если нет? Где у улицы начало? Тогда в начале чего? Как можно долго так в начале улицы идти? Как можно долго так в начале идти чего-то? Это невозможно долго, кто-то ошибся с началом».


                Четвёртая.


                Проходил я весь день, обошел улицы все близлежащие и встретил её вечером у самого дома своего. Во весь день  ничего не ел я, и к вечеру от усталости и голода у меня кружилась голова, и я едва волочил ноги. К тому же от непривычно долгой ходьбы отекли ноги мои, и каждый шаг нестерпимую боль причинял мне под вечер, и я думал о том только, как бы быстрее добраться до дома и отдохнуть и забыться сном. Шел я медленно, усталость превозмогая и боль, глядя под ноги себе, никого не замечая вокруг и ничего. И вдруг я увидел её. Я подходил к дому и тут, словно бы что-то обожгло меня: где-то далеко краем глаза разглядел я среди немногих прохожих длинные тёмные волосы. И вот расступились люди, и я увидел её. Я вновь увидел её тёмные волосы, и вся улица вдруг ярко осветилась. (Боже, я не знал, что женщина способна нести столько света с собой! Мне кажется, влюбляются именно в свет, именно в свет, который несёт с собой женщина; и даже если ноги её нисходят к преисподней, то преисподняя эта светла, должно быть, очень) Исчезла куда-то усталость, и мучить боль в ногах перестала, куда-то исчезла и сама улица вместе с домами её и людьми, как будто и я сам исчез тоже, в неподвижный призрак ожидания своего долгого превратившись. Сердце только стучало и стучало в этой странной образовавшейся во мне пустоте. Только стук громкий больного сердца моего и приближенье её и больше никого и ничего в целом свете: только сердце моё и её приближенье. Было всё так просто: она шла, а я ждал её. Ничего нет сказочного и волшебного в любви. Мы выдумываем эту сказку сами и сами же верим в неё. И вот она прошла, рядом прошла совсем и меня не заметила, в воздухе оставив лёгкий запах духов своих.



                Пятая.


               Дождь шел. Ленивый и скучный дождь шел. Идут дожди такие в августе только в конце лета самого, осень когда потягивается спросонья только, и в тёплой августовской постели нежась, обдумывает будущий роскошный наряд свой, а лето, как дама стареющая, былой красоты увяданьем обеспокоенная, все дни напролёт в зеркале дождя вертится, близкой старости морщинки разглаживая. Дождь шел. Ленивый и скучный дождь шел.


               Весь день идёт дождь. Правда сегодняшнего дня в том, что идёт дождь.


                Идёт дождь и смывает наши следы на тротуаре. Смотрю на мокрое окно, на улицу, на то место, где вчера встретил её. И кажется мне, что где-то рядом она за пеленой дождя этого проходит под окном моим, и скрывает от меня её дождь. «Это её дождь, и скрывает от меня он её. Между нами сегодня дождь. И скрывает дождь её от меня сегодня. Так и вчера было и всегда. Между нами всегда что-то. Между нами всегда что-то, что мешает нам увидеть друг друга. Всякой истинной встрече должна предшествовать какая-нибудь да преграда. Пусть это будет преграда из дней, и бесконечных и утомительных поисков, и бессмысленности лет. Но как бессмысленность лет подчас таит в себе сокровище, так и бесконечность скитаний может уподобить весь твой долгий многотрудный путь в один только шаг и, делая шаг в неизведанное, кажется, что ты проходил этот путь уже тысячу раз. И вчера между нами было что-то, не дождь, нет, но между нами было что-то. И прошла она и не заметила меня, и рука её легонько коснулась руки моей, и она не почувствовала этого.


               Припомнил, как шла она. Шла она несколько торопливо, как многие ходят, но торопливость была её неестественной какой-то, бездушное было в шагах её что-то, бесцельность, точно некуда было идти ей, не то что спешить. Но шла она, и спешила, и душа её казалось за шагами тела не поспевала: когда прошла она и скрылась для глаз моих, некоторое время я мог ещё видеть её. Ещё помню  я наклон головы её. Была она немного склоненной, но не вниз, а в сторону, словно рядом с ней шел кто-то и тихо говорил ей на ушко что-то, и прислушивалась она. И шла она и приближалась, и я смотрел на нее. Я смотрел на нее несколько испуганно и несмело, как провинившийся ученик на своего учителя, сжавшись весь, втянув голову в плечи, не зная куда девать руки от волнения.
 

                Дрогнули облака в небе и замерли вверху огромными белыми чудовищами; дрогнуло сердце во мне, как закланный агнец перед жертвенником; дрогнули и замерли ресницы  у меня на глазах, как нежные лепестки сорванного цветка; зачем я стою здесь, зачем жду я её? – дрогнули и замерли слова все во мне и звуки. Я стоял как атлант и держал на плечах своих небо. Я стоял как атлант и держал на плечах своих небо любви нашей. А она шла и глядела куда-то в сторону и на небо любви нашей глаз не подняла. Ей было лет тридцать пять, или немногим больше, или немногим меньше. Когда она к повороту подходила, чтобы на улицу другую ступить, остановилась она и оглянулась. Всё это часто с людьми случается очень, непроизвольно, и само собой как бы, просто так: они останавливаются и оглядываются. Она оглянулась – между нами было что-то. Если между нами любовь была, если любовь была между нами, то конечно, в ней увидела меня она, и не был в ней я жалок, каким другие меня люди видели. Ей было тридцать пять, или немногим больше, или немногим меньше. И она прошла, в воздухе оставив лёгкий аромат духов своих. И я стоял и придерживал плечами небо, чтобы не разразилось оно дождём некстати.


                Шестая.


               Скоро закончится август.


               Скоро закончится август. Он промчится, как скорый поезд по маленькой станции, и нарушит на минуту тишину её стуком колёс своих и заиграет в ночи убегающей иллюминацией окон. Скоро закончится август.


                Август. Сказано об августе мало, ибо полон грусти он, а грусть слов не имеет. Что грустнее быть может августа? Осень даже грустна не так, как август грустен. Не знает осень грусти настоящей. Быстротечна грусть и легка и за ней дум тяжелых и навязчивых нет. Она бывает и причин не ведает своих и беспричинна часто попросту.  Август, как ступень последняя в календаре лестницы. И когда в осень спустимся мы, грусть станет первой из всего того, что подвергнет сомнению она: и желтеют, и вянут листья, и осыпаются, и сохнет и жухнет всякая трава на земле, и день при дне моросит и моросит с неба мелкий и холодный дождь. Не знает осень грусти настоящей, а все прочие чувства и вовсе возведены ею в степень безрассудства, и, как глупец бессильный овладеть знанием и истиной, она всё предаёт сомнению.


               Грусть – возлюбленная августа, у них такая любовь.Грусть - возлюбленная августа и одна из тысячи, которую он искал и нашел в жизни своей.


              Скоро закончится август.

                Седьмая.


              Утром, когда восток выплеснул на небо ярко-алые краски рассвета, услышал я в окно открытое привычные звуки дворника работы.


               За всё время, что прожил здесь, незаметно для себя собрал я по крупицам уклад нашего дома старого весь, тихой улицы нашей. Уклад этот бесхитростен был и прост и однообразен, и ничто и никогда не нарушало размеренности его, как будто изначально был он метою вечности помечен, которой ни время, ни перемены коснуться не могли. В вечность свою собрал я окна, двери да людскую старость. Отчего в жизни другой быть не может быть окон, дверей, людской старости да вот этих ещё знакомых утренней дворника работы звуков? Верю слишком в иную жизнь я, но не слишком верю, будет что она радостней много, чем эта. Вся жизнь эта, как страшная болезнь, а любовь, как горькое лекарство. Если б был здоров я, никогда б не пригубил этой горечи я. Слишком верю в иную жизнь я, чтобы не слишком в эту верить, чтобы умирая,  мог спросить себя я: «Я на этой земле жил или нет? Если жил, то зачем это всё? А если нет, то ведь это не всё. О, Боже! Я на этой земле о, Боже, жил или нет? И рождение своё и смерть свою ни я ли сам придумал, чтобы быть во всём похожим на всех». Прожив время долгое в тишине, полюбил я мир звука. Нашел я тишину многозвучия полной, нашел я что тишина – мать звука, даёт она жизнь ему и сама продолжает жить в звуках будь то открываемой двери скрип или переполненного водостока шум в день дождливый. В тишине рождаются звуки и умирают и становятся тишиной и где нет звука, нет и тишины. Всех нас мир звука окружает, и он велик и разнообразен и у каждого из нас он свой, особенный и неповторимый, как ночной снегопад на безмолвной улице. Можно если б было собрать звуки все свои воедино, как осенней порой листья опавшие сбирают для сожжения, оставил бы я снегопад ночной наедине с безмолвной улицей, а листья опавшие – у осиротевшего дерева, скорбящего по ним, а переполненного водостока шум –  дому с табличкой под номером пятнадцать, а скрип открываемой двери оставил бы я каждому входящему. Можно если б было собрать звуки все свои воедино, как порою осенней листья опавшие сбирают для сожжения, собрал бы я все вздохи и немощи людской старости; я собрал бы всё это по крупицам, по песчинке, как свой собственный прах, кремированного тела своего, развеянный по всем краям света. Всех нас мир звука окружает, но мало дорожим мы звуками своими. Мы разбрасываем их попусту и, не дорожа ими, обесцениваем их и ищем спасения в тишине, придавая ей истинную ценность, ввергая себя в тоску и смятение на этом кладбище звуков наших, тогда как звук животворит, и я желаю слышать его всегда. Я знаю и помню наперечёт каждого шаги, в нашем доме живущего. Не делает лишних  шагов и напрасных никто из них никогда, идут словно вслепую они, давно просчитав и вымерев каждый свой шаг. Время выхода и входа знаю я их, и из них никто ни при каких обстоятельствах никогда не нарушает его, даже если по улице идет незнакомый дождь, а водосточные трубы не издают и звука, точно за всей этой заведённой последовательностью кроется какой-то невидимый глазу миропорядок, какая-то простая основа существующего мирозданья, нарушить которую никак невозможно. О, эти шаги! О, эти вздохи! Так ходит и вздыхает смерть, не решаясь подойти к человеку, пытаясь забыть о предназначении своём. Поэтому-то в вечность свою и собрал я окна, двери да людскую старость, чтобы когда-нибудь вновь увидеть всё это; чтобы когда-нибудь в день тот, за которым тьма и молчание и ничто и никогда не повторится, услышал бы я знакомые шаги себе и вздохи и не узнал бы, что это за мной смерть пришла.


                Этот дворник отчего-то казался мне существом пренесчастным, отчего-то казалось мне, что рука Всевышнего тяготеет на нём, и я жалел его и сострадал ему и к нему не решался приблизиться и только издали наблюдал за ним из окна комнаты. Был он уже стар и жил в соседнем доме, разделённым с нашим небольшой аркой с общим двором, в такой же тесной и скрипучей комнате. Было ему лет шестьдесят. Я думал так, но возраст его определить трудно было мне и думалось мне, что живёт здесь он и сто и более лет уже и каждое утро в неизменный час выходит на улицу и убирает её, и не знает он сам своих лет и не догадывается об истинном возрасте своём, как и все остальные жильцы дома нашего, давно утратившие представление о времени в этом небольшом стареньком домике на тихой узкой улочке. Во внешности его не было ничего примечательного, кроме, собственно, старости. Старость всегда так примечательна. Подчас увидев рядом с собой старость, невольно веришь в бессмертие своё. Был он невысок с жидкой копной седых волос на голове, очень худ и, как и многие дворники, сутул. Лицо его было изрезано густой сетью морщин и эти глубокие морщины, как раны и шрамы, оставленные ему временем, и составляли отличительные черты лица его. Был он горький пьяница и почти всегда бывал пьян, либо близок к этому состоянию. Почти всё свободное время своё проводил он вне дома и приходил туда затем только, чтобы переночевать. Закончив работу свою, он по обыкновению шел  куда-нибудь к ближайшей рюмочной, а от неё к другой и возвращался домой уже поздно вечером без прежней твёрдости в ногах. При всём при этом был он добросовестный работник и свой простой и бесхитростный труд делал как никто другой, превращая его в настоящий праздник – праздник чистоты и порядка. Когда впервые я увидел за работой его, подумал что будет достоин он преобразить это ветхое небо, когда станет обновляться оно. Каждый раз, когда я смотрю на работу дворника, мне представляется картинка конца мира. Сначала всё будет выметено и убрано. Последний день не придёт в неблагополучии и запустении. Но будет сиять он и будет чист он и свеж, и будет утро.


               Подошел к окну и посмотрел на улицу. Своего дворника я не увидел. Он был где-то далеко, и я ещё не мог видеть из окна его. Я постоял минуту и другую, но всё ещё не видел его. И вдруг захотелось мне сейчас спуститься на улицу в этот утренний час, увидеть его рядом с собой, увидеть его глаза, услышать его голос. «Может быть это он сегодня говорил со мною и от сна удерживал меня, - мелькнула мысль во мне, - а бессонница была только поводом?»


              Я спустился на улицу и, увидев его, пошел к нему. Все ещё спали и улица была пуста. В окнах домов никого не было и на многих из них висели ночные шторы. Все ещё спали, и тишину раннего утра нарушало только шуршанье метлы старого дворника. «Доброе утро», - сказал я, подойдя к нему. На моё приветствие он не ответил и только как-то настороженно взглянул на меня. Я подумал, что он не расслышал моего приветствия и вновь повторил его на этот раз несколько громче. Но на повторное приветствие он не поднял даже глаз на меня и поворотился ко мне спиной, словно меня уже не было рядом и, поприветствовав его, прошел я тут же мимо, как и полагается, не задерживаясь, а он, в свою очередь, всецело поглощённый работою своей, не заметил ни меня, ни моего приветствия. Его молчание и безразличие озадачили меня, мне стало неловко и я не знал что мне теперь делать и что сказать. «Хочешь, я помогу тебе?» - вдруг робко спросил я и как бы сам не понял сути вопроса или предложения своего. Но он опять ничего не ответил и ещё раз бросил на меня взгляд свой. Он молчал, а я стал пристально вглядываться в него, чувствуя, что безразличен он совершенно ко всем взглядам моим и словам и наверное ко всему в этой жизни теперь кроме горячительных напитков. Вблизи весь вид его скорее отталкивал, нежели вызывал жалость. Форменная грязная куртка была на размер или даже на два больше ему и нелепо болталась на узких плечах его. Такие же грязные просторные штаны были подвязаны на поясе верёвкой и заправлены в сапоги. На левом сапоге не было каблука и от этого одна нога его казалась короче другой, и при ходьбе он как-то смешно хромал, переваливаясь телом из стороны в сторону. Что касалось лица его, то глубокие морщины сделали его каким-то омертвелым и безжизненным; запавшие, как у покойника глаза, давно выцвели и потухли и были подёрнуты пеленой. «Иди спать», - вдруг сказал он мне, и я от неожиданности вздрогнул. Кажется, я уже не ждал от него услышать ничего, словно бы он был нем предо мной, и, пристально разглядывая его, я как бы убеждал себя в этом. И всё-таки вздрогнул я не от неожиданности слов его. Я услышал его голос и показалось мне, что ранее где-то слышал я его. Но где и когда? «Может быть сегодня я и слышал голос этот, не далей как сегодня ночью слышал я голос похожий,» - подумал я, а вслух сказал: «Я не хочу спать. Сегодня было душно ночью, никак не мог уснуть я, а под утро сон так и совсем убежал от меня. К тому же…к тому же, кто-то сегодня разговаривал со мною всю ночь, и я слышал слова, ко мне обращённые, а ответить не мог. И  я не знаю кто бы мог это быть, что всю ночь разговаривал со мною. Ты не знаешь, кто бы это мог быть? И чей голос слышал я сегодня ночью?» Он поднял на меня свои выцветшие глаза и пелена, застилавшая их, ещё более обозначилась. «Что у тебя с глазами? Слёзы это? Ты плачешь?» «Слезятся,» - равнодушно сказал он и потёр глаза кулаком. Он продолжал делать свою нехитрую работу, а я как-то неуклюже топтался около него и чувствовал себя неловко. «Кто-то сегодня ночью разговаривал со мной, - вновь начал я после некоторого молчания. – Во всю ночь никак не мог уснуть я. И говорил кто-то со мной всю ночь, и слушал я, а сам ничего не говорил в ответ, не давал мне  этот некто вставить слово, а с рассветом замолк голос во мне и то, что было сказано ночью мне, забыл я с наступлением зари. А сейчас услышал я голос твой и он знакомым мне показался, и не его ли слышал я сегодня ночью?» «Что? Что ты говоришь?» - спросил он удивлённо и перестал мести. «Я говорю, что кто-то разговаривал со мною сегодня всю ночь и спать не давал мне. А сейчас голос я твой услышал и показался знаком он мне, и не его ли слышал я сегодня ночью, не твой ли голос звучал сегодня всю ночь во мне?» - тихо проговорил я, чувствуя, что робею под его блеклым безжизненным взглядом. «Но может быть я и ошибаюсь, - добавил я уже совсем тихо, - и это был просто голос, чей-то другой голос, и я не знаю.» «Как же ты мог слышать мой голос? – спросил он, как бы размышляя сам в себе. – Я сплю ночью. Иногда ночью я просыпаюсь конечно, но я не говорю ничего, у меня нет такой привычки. Я сам с собой не говорю. Нет, я сам с собой не говорю, - и на лице его изобразилось какое-то жуткое подобие улыбки. – Хотя может я и говорю во сне, кто его знает, но я-то не знаю этого, да и ты не можешь слышать этого ничего в своей комнате, я ведь живу в другом доме. Как же ты мог слышать голос мой? Уж не стоял ли ты у меня под дверью?» Последние слова, показалось мне, произнёс он грозно как-то, и я испугался чего-то. Я вдруг почувствовал, что слова его сбили с толку меня, и я запутался в них, не поняв смысла вопроса его, и не знал, что мне ответить ему. «Да-да, под дверью», - уцепившись за его последние слова, невнятно проговорил я. Но он уже не слышал меня. Повернувшись ко мне спиной, он вновь принялся за работу. Правда, очень скоро он вновь поворотился ко мне. «Дай рубля», - вдруг коротко сказал он мне. Я вновь не понял: «Что дать?» «Ну, дай там, может копейки какие есть, сам знаешь,» - как-то виновато пояснил он. Я пошарил в карманах и, раздобыв в них кой какую мелочь, отдал ему. Он засунул её в свой просторный карман брюк и вновь отвернулся от меня. Я еще постоял немного, наблюдая за ним, думая, что может быть он ещё спросит меня о чём-нибудь. Но по всему видно было, что присутствие моё никак не побуждает его к разговору и мне ничего не оставалось как только вернуться обратно к себе в комнату. Когда я входил под арку в свой двор, он крикнул мне: «А что я говорил?» Я оглянулся, но ничего не ответил. Он замер смешно в ожидании на другой стороне улице. Но я молчал, и, ничего не услышав, махнул рукой он и заковылял куда-то со своей метлой.


                Восьмая.


                Как долго я не видел её! Если бы прошел день, или если бы год прошел. Но прошел день, но прошел год. Сколько времени прошло с тех пор как видел я её в последний раз? Может быть мгновение промелькнуло, а я за вечность его принял. Но может быть мгновение, но может быть вечность. Может быть вечность пролетела, а я за мгновение её принял. Если прошло мгновение, значит подвергло время любовь мою испытанию, а если вечность прошла, значит обернуло время любовь мою бессмертием. Что же прошло: прошло мгновение, или вечность прошла? Вот: прошла улицей женщина.


                Это всё время. Это моё время. Время, ты позволяешь мне выдумывать о тебе всякие небылицы и благосклонно взираешь на это. Это время, в котором живу я, и я о нём думаю. Ни о чём не думаю я так, как думаю о времени своём. Я зову и кличу его, а его нет со мной и далеко от меня время моё, и мнится оно мне то в полузабытом мучительном прошлом, то в радужных мечтах далёкого будущего. Мне мнится, что время – палач мой, прикрывающий лицо своё красным дьявольским колпаком, и жизнь моя, как печальное восхождении, восхождение на эшафот его, где свершит надо мной оно приговор свой. О, если б в возможности моей было возвыситься до небес, шагнуть за облака, дабы узнать и открыть себе истинную причину времени и не терзать себя догадками более, что ошибка оно, что прихоть дьявола оно, что кривое оно зеркало жизни моей, исказившее до безобразия облик истинный мой. Это всё время. Время, время, у тебя лицо любви моей. Время, время, ты так красиво, но ты проходишь, и я не в силах остановить тебя и окликнуть по имени. У моего времени длинные тёмные волосы, у моего времени большие чувственные глаза. Таким однажды увидел я лицо времени моего и, влюбившись в него, последовал за ним в мечтах своих. О моё время, я готов признаться в любви тебе только потому, что увидел на улицах города моего женщину, образ чей стал образом всего времени моего. Иногда чувствую время я, чувствую его почти как этот дождь, в открытые ладони проливающийся, чувствую рядом его совсем и слышу, как перебирает оно неторопливо чётки мгновений своих. Чувствую иногда его я на стрелках остановившихся часов моих и понимаю тогда, что так только не обманывает меня оно, потому что воочию его могу видеть я. Иногда стучит оно тишиною в двери комнаты моей, и открываю ему я и впускаю его, как старого доброго приятеля. Иногда чувствую его я как будущую погибель свою, и сжигаю я себя перед ним в прах, и развеивает оно прах мой и обо мне не вспоминает. Это всё время. Это моё время. Я возвысил его нищетой духа своего, а оно возгордилось и возмечтало о себе. Но пока жив я, будет живо и время моё и высота его останется запредельной временам, идущим на смену ему. По кремации времени моего найдут в пепле его драгоценные шариры и убедятся в святости его.


               Как долго я не видел её! Если бы прошел день, или если бы прошел год, или если бы жизнь прошла. Но остановилось время для меня и вспять повернуло. И остановилось оно для меня, как будто умер я, а глаза не закрыли мне. Как будто зрачками остекленевшими глаз, вдруг увидел я, как разрезала смерть время пополам, и одна часть его пошла в одном направлении, а другая – в другом. А я остался на месте, без движения вне времени, вне жизни и смерти, остался лежать где-то на бетонном полу в холодном коридоре какого-то маленького больничного морга среди нескольких других трупов; поверх нас – грязное дырявое одеяло; впитавшее в себя едкий трупный запах, оно неестественно тяжело; сквозь его дыры я вижу на потолке две большие трещины, образующие собой букву Т. И приходит анатом и сбрасывает с нас одеяло и начинает пристально всматриваться в лица трупов, при этом он говорит что-то двум санитарам, стоящим рядом, и те смеются. Потом он поддевает носком ботинка своего моё окоченевшее тело, и санитары берут меня за плечи и ноги  и несут в его операционную  и кладут на широкий цинковый стол под большую низко свисающую лампу с абажуром. Там с тела моего снимают одежды; моя грудь при этом издаёт выдох, и санитар пугает это. Затем анатом вспарывает мне живот и колдует над внутренностями моими, а потом уходит куда-то. И где-то из дырки в углу из-под кучи древесной стружки выползают скоро две большие чёрные крысы и забираются на стол и выедают внутренности мои – выедают сердце моё. Потом крыс пугает что-то, и они стремительно пробегают по телу и лицу моему, проваливаясь лапами с острыми когтями в открытые глаза мои. И вытекают глаза мои медленно, и свет лампы сужается и вытягивается в тонкую и длинную белую нить. И рвётся нить.

               
                Девятая.


              Последние дни все особенно как-то нехороши для меня были. Снились мне всё те же о ней сны, и всё так же не видел я в них её. И что-то вновь и вновь понять в этих снах хотел я и не мог, и сердце моё настойчиво говорило мне что-то, но не мог я уяснить для себя слов его. И истомился я и почувствовал одиночество. Почувствовал я, что одиночество из друга моего превращается в недруга и причиной всему – моя любовь. Любовь сделала одиночество моё невыносимым. Никогда не бывает так исключительно одинок человек, как когда любит.


               Одиночество всем для меня было: шумом дождя за окном, маленькой стайкой воробьёв, спорхнувшей с тополя, напротив окна моего, людьми, видел которых я как верноподданных и подвластных ему во всём. Одиночество всем для меня было, оно было спасением моим, оно было религией моей, и я положил его на сердце своё и черпал в нём силы и силу верований своих испытывал. Иногда чувствовал я, как сжималось оно в стенах комнаты моей и тишиной становилось. И тогда, о чудо, чувствовал близость Бога я. Я чувствовал, как ходит Он рядом со мной по маленькой комнате моей и половицы пола под ногами Его не скрипят; чувствовал как ищет Он меня в комнате, теснота которой не даёт возможности разойтись и двум, и взывает ко мне и стыдится, что взывает. Но никогда не находил Он меня в моём одиночестве, в моей маленькой и тесной комнате никогда не находил Он меня. Моё одиночество было огромно и непонятно Ему и маленькая комната моя была так же огромна и бесконечна в глазах Его, как и всё остальное творение Его. Мы заблудились: мы ходим от окна к двери. Путь от окна к двери – путь заблуждения, это путь одиночества. Мы заблудились каждый в своём одиночестве. Я выбью во Вселенной все окна и все двери её сломаю и не станет тогда преград больше и другого пути не будет уже, как путь от сердца к сердцу. Я думал: рождает одиночество гениев и героев. Но рождает одиночество истуканов и идолов, а гениев и героев страшится оно.


                Все дни последние пролежал на кровати в тяжелом каком-то и тревожном полузабытьи. Часы, дни и ночи тянулись и проходили, и вновь тянулись и тянулись, как тяжёлые грузовые составы тянулись они в направлении тупика своего. Иногда видел я сны. Были яркими они и  мгновенными, как молнии вспышки, и пробуждали меня всякий раз они. Иногда подходил я окну, шторы приоткрывал и вниз глядел на улицу: была пустынна улица и не было никого, кто ступить решился бы на неё, жертвой при этом не став одиночества. Ходило по улицам одиночество. Все последние дни ходило по улицам одиночество. Все последние дни шел дождь. Шторы приоткрывал я и днём, и вечером: шел дождь; шторы приоткрывал я и утром, и ночью: шел дождь. Так: в пустыне одиночества шел дождь. Иногда казалось мне, чувствовал движение неба я. И тогда в видениях возникал моих образ смуглолицей стройной женщины, каждый вечер приходит которая на шумный многолюдный вокзал и ходит там долгие минуты и часы в этой размеренности и суете прибытий и отбытий по перрону и залам его единственно в ожидании движения неба, чтобы что-то открыть в себе, сорвать какую-то плеву повседневности и увидеть себя и окружающий мир несколько иначе в обнажении души своей подобно тому, как каждое утро, встав с постели, сбрасывает с себя она ночную рубашку и стоит подолгу, обнажённая, перед большим зеркалом бельевого шкафа, рассматривая в нём своё смуглое красивое тело – это одиночество. Одиночество сбрасывает с нас одежды. Одиночество срывает плеву повседневности с душ наших. Одиночество обнажает нас. Это одиночество. Оно научает нас быть собой и остаётся с тобой. Одиночество проходит.


                Десятая.


                Сегодня стук в дверь пробудил меня от последних дней оцепенения. Подумал было я, что стучат не ко мне, ведь никто кроме матери не ходит ко мне, да и она не стучит в дверь, имея ключ при себе всегда, если заперта на замок дверь. Комнату свою почти всегда держу открытой и только в редкие в редкие ночи и дни я запираю на замок её. Постучали снова: тук-тук-тук. «Это моё сердце. Моё сердце стучит в дверь моей же комнаты. Кто иной или что иное стучать будет в двери комнаты моей? И всё-таки кто-то стучит, кто-то пришел к дверям комнаты моей. Кто это? Что нужно? И что делать, когда стучат к тебе в дверь? Право, и что за мысли приходят в голову, когда стучат в твою дверь?» Я было хотел к двери подойти и самому отворить, но ведь не заперта была она, и я посчитал это лишним. Лишь сказал я: «Входите», - и сам едва расслышал голос свой. Но именно после этого дверь отворилась, по своему обыкновению не скрипнув, и я увидел перед собой  человека. Стоял у порога он комнаты моей в лучах заходящего солнца, проникавших в небольшое окно на лестничной площадке. «Добрый вечер», - сказал мне человек и, переступив порог, шагнул в комнату. «Добрый вечер», - сказал и я, остановившись неловко посредине комнаты. Молчание. Подумал  я, что человек этот ошибся. Увидев перед собою меня, он, как показалось мне, растерялся несколько. Я подумал, что вот-вот начнёт извиняться он и говорить как водится в случаях таких станет об ошибке своей, однако по-прежнему неподвижно в дверях стоял он и молчал. Решил помочь ему я и неловкое молчание нарушил: «Ты что-то спросить хотел?» «Спросить? Нет», - ответил он и обвёл комнату взглядом. «Наверное ты ошибся,» - сказал тогда я. «Нет, я не ошибся, - ответил незнакомец и вновь обвёл комнату взглядом на этот раз более долгим. – Я жил здесь когда-то, давно жил, вот в этой самой комнате жил, в которой сейчас живёшь ты». Его слова как-то очень удивили меня. Почему-то я никогда не думал, что в комнате, где живу я, мог до меня жить ещё кто-то. Ещё не вполне веря словам его, спросил я: «Ты жил» здесь?» «Да, давно, потом эта комната, насколько известно мне, пустовала длительное время, а затем уже в ней поселился ты». «Раз так, проходи», - предложил ему я и указал на свободный стул. «Нет-нет, я всего-то на минутку, - запротестовал мой гость. – Я не знаю, зачем пришел сюда. Я проходил тут рядом, а ноги уже сами понесли меня к дому этому. Я уйду сейчас. Я сегодня совершенно случайно оказался на улице этой. Я не был на ней давно, очень давно, а сегодня вот вновь увидел её, и как будто былые дни и всё былое вернулось опять ко мне. Я только ступил на улицу эту, а ноги уже сами понесли сюда меня. Я сегодня пришел сюда, я сегодня вернулся к себе. Так бывает. Ведь мы сами себе путь и в нас самих возвращение». Он как-то грустно улыбнулся, как бы вспоминая что-то, и продолжил: «А знаешь, не изменилась эта улица совсем не постарела и не помолодела и всё на ней осталось так, как и когда-то было, только в пору мою тополя росли на ней, а теперь нет их. Только тополь этот старый напротив окна твоего стоит ещё. Если бы умел говорить он, я бы призвал в свидетели его, и он подтвердил бы, что жил здесь когда-то я.» «Я верю тебе, зачем мне подтверждения?» «Ты веришь? А я уже не верю. Я ещё очень хорошо помню всё, но уже ничему не верю, словно всё это со мной было во сне или в какой-то другой жизни, такой не похожей на эту. Но ведь была другая жизнь тогда, не правда ли? И не было ли всё по-другому в той жизни? Нет, воистину, мы проживаем несколько жизней, иначе как в один короткий век наш уместить всё прочувствованное и увиденное нами? Или унаследовал я от кого-то память, и не даёт она мне теперь покоя на старости лет, и я вспоминаю и не верю ей. – Он глубоко вздохнул. – Извини за беспокойство, я пойду. – Но он не уходил. – Я прожил в этом доме двадцать лет, двадцать бесконечно долгих лет, как казалось мне ранее, двадцать лет прожил я вот в этой самой комнатёнке – маленькой и убогой. Двадцать лет и даже больше – чуть ли не целая жизнь. Как мог прожить здесь так долго я? Не было дня за все эти годы, чтобы не думал о том я, как бы поскорее покинуть дом этот. Я спешил, мне хотелось поскорее съехать, и я задержался в конце концов здесь, задержался в доме этом лет на двадцать и даже больше. Случалось ли кому-нибудь задерживаться столь долго? Теперь не могу я поверить в это. Я не верю в прошлое своё. Я верю, что стар и что умру скоро, но в прошлое не верю своё. Я верю в будущее своё – в смерть свою верю. Я узнал о смерти ещё в детстве и во всю жизнь свою боялся поверить, что правда это. Смерть – самая страшная правда на земле и редкий человек найдётся, кто поверит в страх такой. И я теперь верю, что правда это. Но в прошлое, в то, что когда-то миром жизни моей было, не верю уже я. И чем же была жизнь вся моя, когда в старости жизни своей только в смерть и веришь? Да и что осталось от этих двадцати лет у меня, что прожил я здесь? Что-то осталось. Что-то осталось, но что? Вот, когда я жил здесь мне всё казалось, что стены эти изо дня в день сужаются и становится комната меньше и меньше, и я день ото дня привыкаю к этому и как бы к этому равнодушен становлюсь совсем, равнодушен к тесноте такой, которая в скором времени прижмёт меня и не выпустит и раздавит, как какого-нибудь таракана, коих здесь множество. Мне всё хотелось вырваться отсюда поскорее, и я прожил здесь двадцать и более лет. А теперь я вот вернулся взглянуть. Зачем? Послушай, извини. Тебе наверное кажутся странными слова мои.» «Странными? Нет. Здесь всё несколько странно. Я привык ко всему странному и не представляю жизнь вне странностей. Мир потому красив и удивителен, что странен он. Мир странен, поэтому красив и удивителен. Не принимаю мира вне странностей его. Пока находится в нём нечто странное, его можно любить. И я люблю. Я люблю этот странный город, эту тихую улицу, этот старый дом и таких же старых жильцов его. И это так странно. Это как чудо». «Что ж, может ты и прав. Мы все ждём чудес, а с нами случается странное». «Может быть ты всё-таки пройдёшь и сядешь,» - ещё раз предложил я ему. «Нет, я ухожу сейчас. Я не хочу оставаться долго здесь. Время бежит слишком быстро в тесноте такой и мне страшно остаться надолго здесь. Я не молод давно уже, я стар. Старость стала истиной моей и укрепила во всё неверие моё, кроме смерти. И о чём бы теперь ни подумал я, мне кажется, что думы мои нынче только об одном – только о смерти. Вот и этот дом. А я, право, думал что дома этого нет уже и почил он вместе со своей эпохой, породившей его. Но оказывается, он живее всех нас, живее всех живых и наверное задался целью пережить всех, кто жил в нём разное время. Я шел сюда и думал почему-то, что дома этого нет уже , и разобрали его, и пустырь на месте его. У меня нет добрых чувств к дому этому, и я бы желал увидеть на месте его пустырь. Он, как чародей, как колдун, во всё время внушал мне недоброе что-то. И всё-таки, когда я подошел и увидел дом этот как и прежде, я втайне обрадовался. Я многим обязан дому этому. Живя здесь, я думал, что дом этот приучает меня видеть злое вокруг, и я познаю мудрость мира через всю тесноту и неудобство его. И это горько было мне. И скорбь моя великая во всём этом и тяжело жить с познанием таким. Встречал много я таких людей, которые умирают, не достигнув мудрости. Но отраднее им век нынешний и век будущий отраднее будет им нежели тем, которые познают мудрость мира через всю тесноту и неудобство его. Ещё немного… Я, как одержимый вином, мои же собственные слова опьяняют меня и чем больше говорю я, тем больше хочется говорить мне и хорошо мне в слове моём, в звуке голоса моего хорошо мне. Я говорю с порога – слова с порога легки. Извини ещё раз. Да, наверное во всём виновата старость моя, с которой остался один на один я, и с которой давно не в ладах я. Я состарился и впереди меня ждёт тьма и молчание, и я спешу увидеть и запомнить свет солнца, свет мира этого спешу запомнить, чтобы будущая тьма не показалась бы мне чрезмерной; я спешу сказать нечто, чтобы в молчании надвигающемся скором, не мучился б я из-за того, что не сказал некогда то, что обязан сказать был.» Он помолчал, переводя дыхание от долгого монолога и продолжил: «Я говорю бессвязно и мало стоят слова мои, но жизнь моя стоит ещё меньше, и я ищу в слове своём оправдание ей. Я ищу оправдание ей, что стоит так мало она. Жизнь, как мало стоишь ты! Ты – мелкая монета, выброшенная на счастье. Но на счастье выброшена ты. Мне важно теперь сказать что-то. Мне важно быть просто услышанным кем-то. Мы не слышим друг друга. Богатство духа сделало нас глухими, сделало нас одинокими, и тот, кто умножает богатство духа своего, умножает одиночество. Воистину блаженны все нищие духом, ибо одиночество это избыток и отыскивается оно в изобилии и достатке. Наверное, есть в этой жизни нечто похуже одиночества, но для старости нет ничего хуже, чем оно. У меня больной желудок и дома у меня стоит плевательница, и я сплёвываю в неё слюну и кажется мне, что вместе со слюною сплёвываю я одиночество своё и нахожу в этом хоть какую-то усладу своим горьким дням. Но слюна у меня не кончается, и одиночество моё не проходит. Не смешно ли это: сплёвывать слюну, как одиночество? У меня больной желудок и мне нельзя курить, а я курю и курю много и не могу бросить. Почему-то я считаю, что одиночество не переносит табачного дыма и тот, кто курит, не бывает одинок. Но, наверное, счёт мой неправильный и это тоже смешно. Впрочем, во всём виновата моя старость. Старость, одна только старость и осталась у меня, и не дорожу я ей. Да вот одиночество еще осталось у меня, и, как искушение, гложет меня оно каждый день. И это всё: старость и одиночество – это всё, что осталось в жизни у меня. Старость и одиночество – жизнь стоит того, чтобы дожить до богатства такого! Но я утомил тебя. Извини за моё внезапное вторжение и за слова, что сказал тебе». И он повернулся и вышел.


                Подошел к стене, где висит отрывной календарь и вырвал из него листок. «И только. Август закончится скоро. В лице августа осень устроит всему лету пышные похороны и день кончины его возведёт в праздник свой. Король умер, да здравствует королева! А ещё? Что ещё? А что, если дня этого нет? В календаре вырвал я листок и не стало дня. И человек этот пришел ко мне вне времени, минуя этот день. Этого дня нет, было лишь число его в календаре. Я вырвал листок календаря и во Вселенной потерялся один день. Разве быть так не может, когда теряется во Вселенной один день?»


              Лёг на кровать.


             Пошел дождь и постучал несмело в окно комнаты. Задремал я и дождя стук несмелый разбудил меня. «Опять дождь. Дождь пришел ко мне снова. Он мой единственный и постоянный гость, но радости мне его визиты не приносят. Дождь – рассказчик грустных историй, над которыми сам же плачет. Дождь пришел ко мне снова, или это я сам пришел к дождю. Я пришел к вам на дождь. Была среда и в небе шел дождь, и на окне своём нашел я слезинку его. Сегодня небо плакало обо мне – всего только одна слезинка».


              «А ведь я тоже шел сегодня куда-то или возвращался. Я сегодня шел куда-то или возвращался и вместе со мною шел дождь. Он то забегал вперёд, то отставал, то робкой и застенчивой каплей ложился на лицо мне и на плечи и на воротник. Он как будто стыдился чего-то, хотел сказать и не смел  молвить слова, словно сегодня некто ищущий смысл бытия, поставил в укор ему, что сегодня он просто дождь, просто дождь, не имеющий смысла.»


               Сегодня стук в дверь пробудил меня от последних дней оцепенения. Я привстал с кровати и прислушался. Постучали снова: тук-тук-тук. «Моё же сердце стучит в дверь моей же комнаты».


               Сегодня стук в дверь пробудил меня от последних дней оцепенения. Я прислушался: стучали в соседнюю дверь. Я закрыл глаза и повернулся к стене. Сердце стучало: тук-тук-тук. «Моё же сердце стучит в дверь комнаты напротив.»


               Я сегодня шел куда-то, или возвращался и не заметил, что вернулся к себе. Так бывает.               

                Двенадцатая.


               « Сумрачно. В сумерках души моей меркнет солнце.А может просто я осилил переступить порог десяти слов. Я - в храме. Я больше не обиваю пороги его. Поэтому так и сумрачно мне, и в сумерках души моей меркнет солнце

               Автобусная остановка. Дряхлый старик под крышей её на лавке сидит. Он сидит здесь полдня. Подходит автобус. В автобус снуют люди и из автобуса снуют: папы и мамы с детьми и авоськами, влюблённые парочки, не замечающие ничего вокруг, кроме себя, какие-то прочие люди. Старика вижу только я да ещё бездомный пёс, что прибрёл сюда на остановку и улёгся у ног его. И это сумрак. Мы разбиваем свой сумрак на участие в жизни

               Открыты широко двери. Над дверями вывеска: рюмочная. Вхожу в эти двери. Попадаю в небольшой прокуренный зал: несколько маленьких столиков, стойка. За стойкой – полная низкая женщина. У неё ярко накрашены губы, у неё широкие тёмные брови, сросшиеся над переносицей. «Что, стакан вина?» Она наливает мне стакан вина. Я смотрю, как она это делает. «Что ты смотришь, что ещё?» «Ничего». Я смотрю ей в глаза. «Что ты смотришь?» «Ничего.» «Вот твоя сдача,» - говорит она мне и поворачивается ко мне спиной. Сажусь за свободный столик. За столиком напротив сидит компания из четырёх человек. Все они разного возраста, громко говорят, смеются. Среди них ещё совсем молоденькая девушка. Она некрасива. Она смеётся громче всех. Она как бы не в себе.  Спереди вверху у неё нет двух зубов. Вслушиваюсь в их разговор. Почему-то мне не кажется смешным то, о чём говорят они. Но они смеются, и беззубая девушка смеётся громче всех. Мне становится неприятен смех её от сознания того, над чем смеётся она. В рюмочную заходят посетители. Среди прочих я примечаю моего дворника. Он долго как-то неуклюже и виновато топчется возле стойки, говорит что-то толстой низкой женщине с ярко накрашенными губами, та тоже что-то отрывисто и резко говорит в ответ ему и машет на него рукой, и мой дворник уходит. Ко мне за столик присаживается болезненной внешности человек. Он ставит на стол рюмку водки и начинает судорожно шарить по карманам. В боковом кармане видавшего виды пиджака находит он бумажный свёрточек. Он кладёт его на стол и разворачивает: в нём соль. Берёт рюмку. Рука у него сильно трясётся. Я боюсь, что содержимое рюмки выльется не по назначению. С видимым усилием выпивает. Ставит, почти бросает рюмку на стол, опускает пальцы в свёрток, берёт щепотку соли и, вновь запрокинув голову, высыпает её себе на язык. «Ну и противная здесь водка, - говорит он мне с перекошенным лицом, - самая дешёвая в городе. И где только берут они такую гадость?» Его пробирает дрожь, взгляд его замирает на моём стакане с вином. Я поднимаюсь и запинаюсь о ножку стола. Стакан опрокидывается, вино разливается. Дешёвое вино проливается на грязный стол…

                Какое пустое и сумеречное небо моё. Дешёвое вино, что пролилось в прокуренной рюмочной на грязный стол, стоит гораздо больше, чем это низкое и пустое небо. Дешёвые и пошлые слова, что скажу я одной блуднице, уводя её за собой, будут стоить гораздо больше, чем это низкое и пустое небо. О, я знаю, ни одна из женщин не рождает такого сильного желания в человеке, как блудница. Так пусть же будет любовь блудницей чувств наших… Небо, это ты виновато. Ты покрываешь нас сумраком своим и заставляешь верить нас, что это сумрак душ наших. Небо, в тебе мало света. Небо, я света ищу в тебе, а нахожу сумрак… Нужно запнуться в рюмочной о ножку стола и разлить вино – это итог всему. Нужно выйти на знакомую улицу в погожий августовский вечер и увидеть весь сумеречный мир этот в бликах солнца уходящего лета…»               

                Тринадцатая.


              Мы уезжаем. Мне выпал пиковый туз – я выбрал перемены. Из колоды жизни я вытянул самую большую карту и возненавидел выбор свой, возненавидел перемены все. Мы уезжаем.

              Итак, мы уезжаем. Не верил в это долго я. И хотя на протяжении всей моей жизни здесь часто от матери слышал я о нашем обязательном переезде в другой город, но всё это представлялось мне каким-то далёким и несбыточным, что долго не верил в это я, думая, что грезит она вслух при мне, придумывая для нас обоих мир какого-то далёкого и позабытого прошлого своего. И вот, правда это. Я назвал это правдой. Мечты оказались правдой нашей. Как быть мне с правдой этой? Если б было можно правдой этой в руках повертеть и вон выбросить, как безделушку какую-нибудь, я б так и сделал. Но разве это только моя правда? Разве это только её мечты? Мне не выбросить этого вон. Мне так тяжело и тяжелее не было никогда. Каждый день, прожитый здесь мною, долгим казался и бесконечным, как век. Сколько было столетий у меня этих? Я старше всех живущих на земле и мудрость мира пришла ко мне не с сединой в волосах на исходе века, а в столетиях дней, пролетевших как одно мгновение. Сколько было столетий у меня этих? Все они стали вдруг одним мгновением: мы уезжаем. Мне так тяжело.

                Мне так тяжело, мне так странно. Даже тот, кто со стороны посмотрит, скажет, что странно это; даже тот, кто никогда не видел меня и обо мне не слышал ничего, скажет, что странно это. Странно: мы уезжаем; мы уезжаем – и это странно. Всё и всем: прощай.

                Между тем, что-то было, между тем что-то будет, между тем, я прошел её всю. Дни пусть здесь мною прожитые, горьки были и печальны, как полынь; пусть то, что назвал я поэзией жизни своей, живя на улице этой, и заключил в сердце своём как боль, стало поэзией скорби мятущейся души, стало поэзией боли сердца человеческого, кинжалом одиночества пронзённого. Но боли зачем столько в маленьком сердце своём человек носит? Если б на весах её взвесить можно было, верно, перетянула б она звёзды Вселенной. Не живите без боли: в боли великое многообразие жизни. Я мог бы без боли жить и без страданий. Но сотворено было в груди моей сердце и, как огонь, жгло меня оно и, как лёд обдавало холодом. Что мне делать с сердцем таким? Я мог бы без сердца жить. Но боль и страдания сотворены были ранее сердца человеческого и не было места, куда можно было бы идти им и что могло бы вместить их. И тогда сотворено было им хранилище вечное, хранилище нетленное, сотворено было им сердце человеческое, и они вошли в него и уместились и вот, весьма хорошо стало им в нём. Что мне делать с сердцем таким? О, эта боль сердца человеческого! Я носил в своём сердце адскую муку и боль и мне недоставало только видеть всё это. Ад с чертями не придумает ничего нового мне кроме того, что уже испытал я. Кажется, умерев даже, не оставит боль эта в покое и мёртвого меня и станет от этого тело моё мёртвое брением земным ранее, чем успеют земле предать меня. О, эта боль сердца человеческого! Ад с чертями будет милосердней ко мне за боль эту.


                Это было время, когда везде и во всем шел дождь, а солнце устранилось, дабы не служить помехой. Это было время, когда влюбленный в поэзию дождь декламировал свои грустные стихи спешащим прохожим. Этот мир придумал я сам и думалось мне, путь к исцелению найден мною. Но сами придумываем мы безумие свое, а исцеляемся безумием других. Временами кажется мне, что в нашей жизни забыть нужно больше, чем стоило бы помнить. Мы живем для забвения, и все прошлое забыто будет нами, а то, что должно вернуться, любовью вернется к нам.

                Четырнадцатая.


                За перекрёстком больших улиц есть цветочный магазин. Иногда я хожу к нему, чтобы детские сны увидеть вновь. Цветы представляются мне детскими снами, и, прикасаясь к цветам, воскрешаю их в памяти я. Я воскрешаю в памяти в памяти чудесный и удивительный мир, воскрешаю в памяти сказку, название которой – детство. В детстве был я очень привязан к цветам. Было их у нас дома много, и были все они моими молчаливыми и верными друзьями, которым я поверял все тайны свои мечты. В детстве очень часто видел я цветы во сне, и, просыпаясь поутру, рассказывал я цветам свои сны о них. Где теперь дом тот и что сталось с цветами детства моего? Давно нет дома того и все цветы детства моего умерли, и я познал в жизни печаль настоящую: я потерял дом, наполненный цветами. Я вырос из детства и цветы стали не нужны мне, а дом детства тесен стал мне. У меня в комнате давно нет цветов. Собственно, их и не было у меня здесь. Несколько лет назад мать принесла сюда цветок герани, но вскоре пропал он, и не пожалел о нём я, словно то была моя смерть.

                И вот каким-то долгим зимним вечером, бродя по городу, увидел я этот цветочный магазин за перекрёстком больших улиц. Я увидел его и закружилась голова у меня. В зимнем вечернем полумраке сверкал он своими витринами, как заколдованный огонь, горящий во льду. И  я подошел к магазину и вошел в него и, поражённый увиденным, простоял в нём до самого закрытия. Я был так приятно ошеломлён, словно ничего красивее этого магазина не видел никогда, словно нашел я в нём потерянное детство своё. Мне вдруг пришло на память в этих ярких прекрасных цветах, увиденных мною в нём, моё давнее детство и забытые красочные сны его, его чистые наивные мечты и горькие безутешные слёзы первых обид. Мне вдруг представилось, что детство моё стало цветами и всё, что казалось мне навсегда утраченным и забытым, обрело новую жизнь и воплотилось в цветах, и, глядя на них, я мог теперь вспомнить и узнать себя. И стал приходить к нему часто я и спешил к нему, назначая свидание у него с давним детством моим. Я редко заходил внутрь магазина. Почти я всегда стоял на тротуаре и разглядывал цветы сквозь витрину. Так цветы выглядели ещё ярче и красивей и эффект высокой витрины как бы увеличивал их объём и красоту и приближал ко мне, словно глядел я на них через большое увеличительное стекло. В магазин заходили люди, и многие из них уходили с цветами, и я завидовал им, как будто в руках своих несли они мечты свои.

                Пятнадцатая.

                Я купил розу ближе к вечеру. День выдался на редкость жарким для конца августа, и я боялся, как бы роза моя не привяла. Миловидная продавщица, что подала мне розу, сказала: «Сегодня ещё никто не брал белых роз», - и улыбнулась. Я тоже ответил ей улыбкой и, едва выйдя из магазина, поспешил на свою улицу, чтобы случайно не опоздать, если вдруг она пройдёт ранее обыкновенного.

                Я стоял и ждал, и ожидание наполняло меня всего тихой радостью предстоящей встречи. Но проходили люди, и время проходило, а она не шла. Всё было как всегда: был вечер, был самый неприметный августовский вечер. И солнце спешило на запад свой, и луна, пробудившись на востоке, неохотно потянулось за ним следом; и кто-то, заметив меня, поприветствовал, сказав: «Добрый вечер», и ответил и я: «Добрый вечер». Всё было как всегда. Был вечер. Был самый неприметный августовский вечер. Но думал я, что завершилось ожидание моё, а она не пришла вопреки завершившемуся ожиданию. И обманулся я в чём-то: в том, что закончилось ожидание моё, или в том, что не пришла она по завершении ожидания моего? Говорят, что ожидание отдаляет встречу и во всяком ожидании прячется вечность. Вся вечность ожидания мне одному. В её ожидании нет вечности. В её вечности нет ожидания. Вся вечность ожидания мне одному.

               Стемнело. Зажглись фонари. «Не так зажигаются звёзды». Появились первые звёзды на небе. «Не так зажигаются фонари». Улица опустела. «Небо в огнях, улица в огнях. Сколько огня кругом! В кругу огня живём мы. В кругу огня живём и не сгораем.» Из открытого окна рядом донеслись голоса. Я прислушался к ним и перестал ждать. Недовольный ворчливый женский голос: «Он, как столб, торчит тут под нашим окном часов с пяти. И не заболят ноги у него. Хотя бы прошелся куда». Добродушный негромкий мужской: «Бедняга влюблён. Мне жаль его, но я бы хотел оказаться на месте его». «Скотина». Я подумал: «Что мне делать с розой?» - и пошел в свой двор. Я шел к себе во двор и в голове у меня вертелся тот недовольный и ворчливый женский голос: «Завтра скажу Хрысте, что в неё влюбился этот идиот».

              «Значит, её зовут Хрыстина. Ожидание подарило мне имя её. Я назову своё сердце её именем. Внутри меня больше нет безымянного сердца. Ожидание подарило мне имя её».

               В сумрачном дворе кто-то сидел на скамейке и курил. «Она не пришла?» - спросил меня кто-то. «Нет», - ответил я и присел рядом. «Что ты станешь делать с розой?» - спросил меня кто-то. «Не знаю», - ответил я и пожал плечами.

                Поднялся к себе. В комнате темно. Стены, окно, дверь, сумрак. Зажигаю свет. Жидкий желтоватый свет двадцатикиловатной лампочки неприятно бьёт по глазам. Серые грязные обои, уродливые изгибы труб. Мерю комнату шагами. Мне кажется, не досчитываюсь одного шага. Ничего не могу понять и снова и снова мерю комнату шагами. Но шага не хватает. Отчего-то не хватает одного шага. Что-то мешает, что-то мешает теперь мне; что-то мешает теперь мне в комнате, что-то не даёт мне сделать ещё один шаг. Упираюсь взглядом о буфетную полочку на стене. Подхожу к ней и достаю из неё нож. Нож кухонный, небольшой, лезвие тонкое острое. Расстегиваю пуговицы на правом рукаве рубашки и оголяю руку. Сжимаю кисть в кулак и внимательно рассматриваю руку: смуглая кожа, небольшая тёмная родинка ближе к кисти, полные отчётливые вены нежного сине-зелёного цвета опутывают руку. Подношу нож к руке и делаю лёгкий надрез. Порезанное место начинает заполняться кровью, образуя большую  набухающую каплю. Беру со стола розу и подношу под правую руку у пореза. Начинаю работать кистью. Капля прорывается и превращается в красную тонкую струйку. Стекая с руки, кровь капает на розу… Валюсь на кровать и забываюсь.

                Открываю глаза. Может быть прошел час или два… Всё тот же давящий на глаза свет, серые грязные обои и уродливая конфигурация труб. Большое красное пятно почти на весь рукав  рубашки ещё не засохло и неприятно липнет к руке. Как-то странно болит голова или не болит вовсе, а непривычно тяжела, точно загнал я в неё душу свою. Встаю с кровати. Поднимаю с пола залитую кровью розу, кладу на стол у образов, выключаю свет и опять валюсь на кровать. «Она не пришла. Моя роза не нужна ей. Ей нужна красная роза? Ха-ха, она теперь красная. Ей не нравятся белые розы? Ведь она не пришла. Во всём этом пострадавшей оказалась белая роза – её придётся выбросить. Моя роза умерла. Сегодня никто не брал белых роз. Белые розы сегодня дарить было некому. Белые розы сегодня мертвы все были».

                «Нет, не перевернётся мир и не станет другим оттого, что выйду на улицу я с белой розой в руке. Нет, что-то не так. Просто белые розы сегодня мертвы были, просто белые розы сегодня дарить было некому. Моя белая роза осталась за гранью ожиданья, равно и всё остальное, равно и снег и дождь улицы моей, и солнце днём и луна ночью – всё это осталось за гранью ожиданья моего. Как много осталось за гранью. Я бы сказал: целая жизнь уместилась за гранью ожиданья. Зачем мне теперь имя её, когда целая жизнь перечёркнута гранью ожиданья?»


               Во сне: « В толпу людей я выкрикну имя её. Это так  странно: в толпу людей я выкрикну имя её, толпа людей замрёт и остановится."

                Шестнадцатая.


               Моя роза лежит на окне. Она завяла и мне грустно смотреть на неё. К тому же на ней моя кровь, к тому же сегодня весь день идёт дождь и всё это вместе безмерно умножает грусть мою.

              Смотрю на мокрую дождливую улицу. Смотрю, как идёт дождь. Он идёт так: прихрамывая на одну ногу, он, тем не менее, старается идти быстро. Это так грустно видеть хромающий дождь, спешащий куда-то.

              Выглянул в окно: дождь прекратился, но кто-то ещё шел с зонтом в руках и не замечал, что дождь уже прекратился. «Это всё дождь. Он хромал сегодня и так спешил уйти поскорее, чтобы никто хромоты её не заметил. Но весь день сегодня смотрел в окно я и как было не заметить мне хромоты его? Я должен был увидеть совсем другое, но пришел дождь, и я смотрел, как хромает он. Это всё дождь. Он разбавляет кровь нашу и делает нас причастными природе своей. Ох, если бы дождь не шел сегодня. Ох, если бы дождь не хромал сегодня. Это всё дождь».


               Ещё я разбил стекло на окне. Я смотрел в окно. Глупый комар бился по стеклу и никуда не летел от него. Я в какой-то досаде хлопнул ладонью по стеклу, и оно разбилось. Я так странно разбил окно. Я смотрел на этого скачущего по стеклу комара и думал: ты не можешь сказать «люблю», пока не поймёшь, что любовь есть несчастье ни с чем не сравнимое; ты не можешь сказать «люблю», пока не разобьёшь время, словно стекло на окне своём. Я так странно разбил окно. Разбил ли я время? Забил ли комара? Ведь разбил я стекло на окне своём. Ведь так странно разбил я окно своё. Ведь так странно подумать было мне: вне одиночества тебя нет.

                Семнадцатая.


              «Мир так многозвучен, но не может он заменить мне молчания твоего. Почему же я обречён влачить любовь свою в молчании твоём?»

              Я горько рассмеялся в себе: «Печать невозможного проставлена для меня на всём до чего бы ни притронулся и о чём бы ни подумал я. Мои возможности не ограничены только собственной глупостью, только собственным слабоумием не ограничены возможности мои. Хотя бы в чем-то не имею я преград и ограничений. Свободу глупостям любви! О моя глупость, ты наибольшее благо моё. Ты даруешь мне безумные мечты и надежды, но разум мой враждебен к тебе и против тебя воюет и все фантазии твои в прах разбивает. Мой разум виновен во всех бедах моих многочисленных. Не счесть числа бедам моим. Так как же должно быть велик разум мой!? Глупость. Любовь сделала меня самым большим глупцом на земле. О мой всесильный разум, зачем ты каждый раз разбиваешь в кровь глупость мою и услугу тем самым оказываешь мне плохую? Смешна любовь глупца, но да пусть не смеётся над ним никто, и да пусть пребывает глупец в смешной любви своей, ибо смешная любовь глупца лучше, нежели ненависть его и презрение».

                «Что-то происходит. Что-то происходит в жизни моей. Я просто ищу любви своей формы. Я хочу облечь её в формы, в которых было бы хорошо ей. Но нет таких форм ни во мне, ни вовне меня и во всякой форме, в какую бы ни облёк любовь свою я, ей нехорошо и неудобно будет. О, что происходит, что происходит со мной? Если любовь живёт во мне, то почему с ума сводит с меня она? Почему всякий раз доводит она меня до исступления? Как будто…как будто солнечный луч запутался у меня на ресницах и мельтешит перед глазами, не в силах сам выпутаться; как будто разочарование земное и небесное выбрало меня в приятели себе и прилепилось ко мне, следуя за мной повсюду. И еще вот что: рассеялись тучи, а неба не увидел я, а вместо неба увидел я несчастную любовь свою; и пролилась она на меня холодным осенним дождём и промочила всего меня до нитки, и простудился я и слёг в постель и в болезни своей бредил ею – вот и всё, что происходит со мной, вот это всё и происходит со мной. А ещё вот что происходит. Происходит то, что сломались часы мои и час один и тот же указывают мне. Есть преимущество у меня перед всеми другими людьми: на столе моём сломанные часы стоят, и я возможность имею играть временем, как играет нами оно. И я люблю эти игры и часы со стола не убираю. Я завожу игры со сломанным временем и всегда в выигрыше, и не может оно победить меня. Я заплатил своему времени слишком большую цену болезнью своей. Моё время упекло меня в долговую яму болезни моей, и не мог я рассчитаться с ним. Время моё, ты считало меня неразумным блудным сыном своим. Я был блудным сыном времени своего. Уединившись, блуждал я мыслями и чувствами в замкнутом пространстве мира своего и мысли свои и чувства свои от времени хранил. Я хранил себя от времени своего. Я смотрел на время своё холодными, как мёртвый пепел, глазами и сердце моё, как тысячи солнц, горело в груди у меня. А оно оставалось всегда только тёплым. Время моё, я был для тебя посторонним, зашедшим переночевать. Но состарилось время моё и умерло, и стал свободен я от долгов своих. Я больше не должен никому и ничего. Время моё было дряхлым скаредным ростовщиком, которому заложил я будущую жизнь свою в обмен на некоторое спокойствие и благополучие в веке сём. Но этого показалось мало ему, и сверх того оно наложило на меня проценты страданий и упекло в долговую яму болезни моей. Но скончалось время моё, и стал свободен я от долгов своих. Что мне теперь время? Какая-то куча навоза, удобряющая смерть. Но глупости всё это: время, часы, куча навоза… Любовь, как маленького ребёнка, водит за руку всё время меня и никуда от себя не отпускает и на глупости мои только и указывает мне. Всё величие любви моей в собственной глупости заключается. Я так несчастен. Я б никогда не узнал, что глуп до неприличия, когда бы не был влюблён. Я так несчастен. Плохому человеку плохо живётся. Значит, безумие моё плохо. Я так несчастен. Но я просто ничего не понимаю. Когда мы любим, мы все становимся должниками любви. Мы всегда должны сказать что-то, мы всегда должны сделать что-то. Но что? Что должен сделать я, что должен сказать? Я должен сказать… Я должен сказать несколько слов – несколько слов в бессмертие. Любовь – это несколько слов в бессмертие. Любовь сделала меня виноватым перед всем миром. Любовь – самое большое несчастье и только тот, кто любит, вполне понимает это. Мы не можем любить как боги и в этом самая большая печаль сердца человеческого. Любовь, как родимое пятно, как физический недостаток на теле, который нельзя скрыть и нельзя исправить, который беспрестанно напоминает о себе и мучает во все дни жизни твоей. Но я просто ничего не понимаю. Любовь – это мысли ни о чём. А если не так, то о чём же?

                Восемнадцатая.


                Весь день мы ходим по городу – мы прощаемся с ним. Мать делает бесконечные покупки для своих дальних родственников, что живут в том городе, куда переезжаем мы. Её хлопоты и волнения, связанные с нашим предстоящим скорым переездом, постепенно охватывают и меня, и я даю какие-то неудачные советы насчёт покупок и говорю нескладное что-то о нашей будущей жизни и душе моей уже видится тот старый далёкий-близкий дом, построенный некогда отцом её, где прошли её детство и юность, в который она страстно хочет вернуться так. Но почему только сейчас решилась она на переезд этот? Только ли я болезнью своей удерживал её от переезда этого? Или были ещё причины более весомые и важные, чем болезнь моя? Но почему ничего не знаю о них я? И почему никогда не говорила мне она, что уедем когда отсюда мы, то обязательно вернёмся в старый дом родителей её? Почему позволила она мне забыть дом так этот, что стал он изгоем памяти моей?

               И всё-таки мы возвращаемся. Она говорит, что оставила в родном доме счастье своё, последовав однажды за сердцем. Как хорошо, что счастье никогда не гонится вслед за сердцем и пребывает всегда в покое и безмятежности, чуждое страстям. Счастье всегда в прошлом, оно всегда там, куда стремишься вернуться. Все люди возвращаются. Они возвращаются даже тогда, когда не хотят этого или не знают. Но не все возвращаются чтобы обрести счастье, не все возвращаются чтобы обрести покой.


               Прежде, когда были живы родители её, ездили туда довольно часто мы. Всё это было ещё в пору детства моего и у меня сохранились об этом доме слабые воспоминания. В последний раз я был там лет десять назад. Ко времени тому дом был уже пуст и мне показался тогда он тесным и тёмным в пустоте своей, так что поспешил я поскорее уехать, чтобы не предаваться вместе с ним печали по поводу недавней смерти его хозяев. С тех пор больше не бывал я в нём, если не считать одного-единственного раза, когда снился он мне. Но видел тогда я его как бы издалека во сне своём и был он весь пламенем охвачен и не сгорал, как купина Моисеева. Каким увижу я теперь его ? Потемневший покосившийся забор увижу я, запущенный сад; внутри его – высокие железные кровати, на которых лежат большие подушки, набитые гусиным пером и пухом, в изголовьях на стенах – распятья; и ещё образа Девы Марии и статуэтки Её повсюду в доме: на стенах, столах, на домашнем алтарике. Плохо помню я дом этот. В памяти сохранился только его большой сад да острая башня костёла из окна, где была моя комната; и ещё шум водостока под крышей и звук падающей на землю струи воды во время дождя ночью. Со смертью родителей её что-то ушло, ушло навсегда, навсегда ушло что-то, и что-то осталось, и что-то приблизилось. И непонятно мне это. Как будто до своей будущей недалёкой смерти умирал уже я бесконечное множество раз и не рождался ни в ком и ни в чём. Я умирал и не рождался, умирал и не рождался, и смерть моя каждая новая была мне вместо рождения. И мне непонятно это. Что же осталось, что же приблизилось? И всё-таки что-то осталось, и всё-таки что-то приблизилось. И непонятно всё это мне, мне непонятно. И хочу я понять это всё, но нет того, кто смог бы объяснить мне всё это. Мне непонятно, если не могу я понять кого-то; непонятно мне , если ближний кто-то суть простых вещей понимает не так, как понимаю их я; мне непонятно, когда никто не понимает меня; и непонятно мне, когда собою понят я – всё это непонятно мне. И нет того, кто смог бы объяснить мне всё это. Всё же остальное вполне понять могу я, сделав усилие над собой. Мне нужно сделать усилие и понять и вспомнить – и продолжится жизнь…печаль и страдания продолжатся… Мне нужно сделать усилие. Но так одиноко мне. Люди, вы не знаете, как одиноко мне! Люди, вы не знаете, как одиноко Богу в храме Своём! Так одиноко мне… Из окна своего мне больше никогда не увидеть пестрые осенние горы; из окна своего мне больше никогда не увидеть большого рыжего камня на поле, который во всю зиму не может замести снегом метель, лежал который пред окном моим, как затаившийся зверь, поджидавший добычу свою. Так одиноко мне – я этого больше никогда не увижу, этого больше никогда не случится в жизни моей.

               Почему-то никогда не думал я, что когда-нибудь вернёмся мы в старый родительский дом. Мать редко вспоминала о нём, а я так и вовсе забыл его. Мы никогда не жили прошлым, мы всегда жили какими-то призрачными надеждами на будущее и оказалось, что все они – в прошлом, прошлое хранило в себе надежды наши. И вот дорогами настоящего и будущего возвращаемся мы назад в прошлое своё. Но ни к лучшему ли это? И не станет ли возвращение наше подлинным обретением счастья, о котором мечтали мы? Почему-то никогда не думал я, что место, куда переедем мы, будет так близко, всего лишь в нескольких часах езды; никогда не думал я, что новым местом этим стать может стать может хорошо известный мне город, где бывал я великое множество раз. Мать всё повторяет и повторяет, что будет там нам хорошо и верю я ей и рад, что есть у нас место, куда можем вернуться мы. Но почему мы уезжаем только теперь? Почему переезд не состоялся наш раньше, тогда б не думал я, что оставил здесь так много, не думал бы, что оставил здесь всё. И оставляю я здесь всё: всё, что было и не было, что могло быть и быть не могло никогда, что будет когда-нибудь и не свершится уж ни при каких обстоятельствах – я всё это оставляю здесь. И оставляю я здесь всё и самому мне не остаётся ничего, поэтому уеду когда я, отсутствия моего не заметит никто, словно отлучился из своей ненадолго комнаты я, где-то задержался, а обманчивое время стрелки часов перевело. Моя старая соседка будет всё так же раз в неделю заходить в мою комнату и класть на стол газету, и не заметит она отсутствия моего. И я через многие километры, разделяющие нас, буду всё так же различать её медленные шаркающие звуки шагов  на лестнице в известный час, и всё так же болезненно будет сжиматься сердце моё от звуков их, и вслед за этим всё так же буду слышать я старческий её и приглушенный голос: «Я принесла твою газету». Я слышал слова всегда эти, когда приносила она мне газету и слов этих кроме не говорила ничего мне, словно слов других не знала, словно слова эти сутью были светлой жизни нашей и радостно произносить было их и приятно. Ещё говорила она иной раз: «В твоём почтовом ящике завёлся паук». Или: «В твоём почтовом ящике нашла я опавшие листья. Наверное ты сам подбросил их туда». Или ещё: «В твоём почтовом ящике нашла я листок календаря. Что это был за день?» И раз в неделю в определённое время приносила она мне газету, и я ждал её, как посыльного неба, приносящего письма от Бога.

                Но с неба звезда спадёт если, отсутствие обнаружиться её вскоре, и в предчувствиях знамения свершившегося жить люди станут. Но если с неба звезда спадёт, её отсутствие обнаружится вскоре и поймут люди, что ушедшие дни все звёздами стали упавшими, на которых желания загаданы не были. О, эти дни! О, эти ночи! Не жаль ушедших понапрасну дней – жаль понапрасну разбросанных звёзд. Мир, в котором живём, наполнен желаниями или нет? А ведь звёзды падают и падают, и каждую ночь падают звёзды. И что за небо в августе, когда не может удержать в себе оно звёзды свои? И август. Он теперь пьян. Как огорчённый душою, как погибающий, дни которого сочтены, безутешен он в горе своём и только напиваясь пьян, оставляет он слёзы свои и забывает о страдании своём. И август это. Он теперь пьян. Его дни сочтены. В который раз август проиграл свою партию осени. Август прошел. Я перевернул его последнюю страницу и прочитал на ней: «Был я молод или стар, был беден или богат, был славен я или в бесславии был, ничего из этого не помню я кроме того, что умер». Август прошел. Мне помнить остаётся, что август прошёл. Я буду помнить, что август прошёл. Но опустел мир и сколько пустоты в памяти нашей, когда август прошёл. Август: «Я всего лишь прохожий. Я ходил по земле и обошел её».

                Сегодня сказал я городу этому: до свидания. Я больше не живу в нём, хотя могу ещё видеть и слышать его. Всё словно во сне, всё словно во сне, который я сам приснил. Словно придумал я город этот и улицу и поселился на ней и поселил других людей и обустроил всё кругом; а потом выдумал я дождь и ветер улицы моей и над ней солнце днём выдумал, а ночью звёзды и луну выдумал. Но как будто было этого мало мне и недоставало чего-то во всём этом. И тогда выдумал я женщину в светлом, чтобы каждую среду и пятницу в серебряных нитях дождя проходила она под окном моим. И вдруг исчезло всё, всё пропало – сон мой кончился, сон мой оборвался и уже в другом сне я вспомнил о нём. Это всё: я уезжаю. Моя печальная повесть к концу подошла: я уезжаю. Я уезжаю и ничего не беру с собой, кроме памяти. Пусть же всё остаётся. Время теперь коротко. Всё, что видел и слышал и чувствовал здесь – всё это явной моей было и потаённой жизнью, моим миром реальным и выдуманным, и оставляю всё это я как наследие своё без завещания. Пускай всё остаётся, кроме памяти обо мне. Умирая, не смог бы оставить большего я. Это всё: я уезжаю. То, что о мне, приходит к концу. Не стоять мне больше пред окном своим, словно в расселине скалы, и солнцу уже не проходить надо мной, подобно славе Господней; и дождь не будет уже приходить под окно моё и, как духовник, не станет уже исповедывать меня. Ничего не остаётся мне. Если скажу, что ничего не остаётся, то правдой будет это. Остаются слова прощания, но с трудом могу произнести их я. Да и зачем нужны слова прощания, напрасны они. Ничего не остаётся. Пусть даже слов прощания не останется, легче тогда уехать будет мне без слов прощания. Слова прощания, обиталище ваше – раненое сердце. Произнося вас, увеличиваем мы раны сердец наших. Не буду произносить вас я. И уеду я, и никто слов прощания моих не услышит, и страдание раненого сердца не откроется никому. Я не оставляю о себе воспоминаний и забираю память о себе – это единственное, что я забираю с собой. Я забираю память о себе, чтобы отсутствия моего не заметил никто. Я забираю память о себе и становлюсь подобным богам.

                На этом всё. Мне остаётся только добавить: почему всё так? Почему всё так, а не иначе? А ведь могло быть иначе всё. Но почему-то всё именно так, почему-то всё именно так. И я ухожу, и не возвращаюсь, и следую пути непонимания, и ухожу в невозвратный путь всей земли. На этом всё. Я ставлю в записках точку. Я записывал звуки – не слова. Звуки сердца и звуки мира вывел на бумаге я. Тот, кто ищет в звуках продолжение, прочтёт и поймёт записанное мной. На этом всё. Все эти годы со мной было что-то, и я подбирал этому имена жизни и смерти, любви и ненависти. И всё-таки не нашел я имён жизни и смерти, любви и ненависти в том, что было со мной все эти годы. А были со мной звуки и имена жизни и смерти, любви и ненависти растворились бесследно в звуках моих. И когда я уеду отсюда, я буду по-прежнему жить звуками и призвуками былого, а моя новая жизнь станет одним только чистым видением. Ничего не остаётся мне. Мне не остаётся ничего, кроме славы. Я разорвал круг и вышел и потянул за собой славу, как комета хвост свой. Я разорвал круг – я сделал гласным имя своё.
               

                Последняя.


                Ходит и ходит ветер. И я не знаю, что ему надо. Я подхожу к окну и прислушиваюсь. И он, завидев меня, тоже замирает и прислушивается. И отхожу я от окна. И он снова ходит и ходит. Этот ветер влюблён. Иначе, зачем он ходит и ходит, и возвращается и не возвращается, и снова ходит и ходит. Этот ветер влюблён. Влюблённый ветер гоняет в мутной лужице под окном моим желтые кораблики опавших листьев. Я впущу в свою комнату ветер и стану для него одинокой птицей на проводах.               


Рецензии