Круги памяти

Мне интересны все люди. А в первую очередь те, кого Борис Абрамович некогда окрестил - "голозадые".Мне интересны те, кто по мнению главного редактора журнала "Сноб" составляют"Россию с которой не о чем поговорить". Откройте страничку этого интернет - издания. Воистину, ум блуждает в наших мозгах. Правда иногда лежит на поверхности. Но не для писателя.Не в смысле избранности.Есть такое понятие - Горький путь правды.
 А теперь, когда вы прочитали "Россию с которой не о чем поговорить", прочитайте и мое. Если интересны будем друг другу - не промолчим. Как сказал в финале своего  романа "Ты и брат твой"  Юрий Крутов - Крымский:   "Да, закончился фильм, да, вспыхивает свет, но полотно экрана  не кажется тебе таким белым, как было когда-то: на нем отчетливо видны складки, царапины и порезы, оставленные временем и людьми, среди которых, как выяснилось, не так уж много неведомых тебе братьев." 
  Сегодня 2012 год. Я замерзаю по прежнему. Великое терпение..


К Р У Г И   П А М Я Т И

                В жилищах наших
     Мы тут живем умно и некрасиво.
     Справляя жизнь, рождаясь от людей,
     Мы забываем о деревьях…
                Николай Заболоцкий


Я знаю, что мне не успеть за стремительным временем. Теория относительности
Эйнштейна не сработает. Я живу сегодня и сейчас. Именно в эту минуту, в эту секунду рождаются и умирают люди. В эту минуту и в это мини-мгновение берут начало землетрясения, торнадо, цунами и другие… Стихии сильнее нас. И всегда будут сильнее. Космический механизм, его детали, из коих и складывается всевластие,  сконструирован не в наших лабораториях. Единственное, что мы можем: взрывы, теракты, войны. И их мы  выпестываем  в себе. Истоки их – ненависть и равнодушие.

Замерзаем. Наш дом на болотах больше не держит тепло. Он стоит впритык с другими такими же серыми коробками – параллелепипедами. В них есть окна, двери и жилища-соты. Но в них нет меда. В сотах – люди.
Все они живут воспоминаниями о прошлом и мечтами о будущей сладкой жизни. Если бы они хотели и могли, то давно бы объединились в рой и улетели  в теплые края. Да хоть на побережье Северной Америки. Куда-нибудь в Калифорнию или Южный Орегон. И свили бы себе пчелиные гнезда в кроне секвойи (когда-то эти самые высокие деревья в мире произрастали и на нашей земле). И сбирали бы медоносную пыльцу и несли бы в свои жилища.  Сладкая жизнь. Только трудись.  Но мои земляки – не пчелы. И ни в какой рой они уже никогда не объединятся. Нет  уже той высокой звенящей цели, которая повела бы их за собой. В иные жизненные пространства.  На всякое чудо  света есть свой ледниковый период. Единственное, что они могут, это трудиться, как пчелы. Но ровно настолько, чтобы выжить. И лежит вокруг родовая северная земля без призора. Каждой клеточкой, каждым атомом зовет к себе, как истосковавшаяся по любви женщина: «Приди! Возьми меня! Я еще в силе. Я хочу принять в себя твое семя. Я хочу носить под сердцем твой плод. Я буду тебе благодарной сестрой, женой, матерью». Не идут… Только мне ли бросать упреки…
  …   В угловой комнате,  с северной стороны, – мое жилище. Прямо подо мной, на первом этаже, на полную мощность включен холодильник Севера.
«Нижние жители», видимо, не хотели жить внизу, и время от времени, и почему-то всегда в зимнюю пору, съезжали с квартиры, предоставляя нам покой и волю.
  Теперь можно было бы петь и плясать до утра, играть на фортепьянах, громогласно читать стихи и растапливать заиндевевшие стены звуками золотой трубы. Но, к сожалению, из музыкальных инструментов у меня есть только  расстроенный баян с западающими клавишами да, истосковавшаяся по пальцам сына, гитара. И моя жена. Но  мне всегда приходится вспоминать, что она – не флейта. А, что же Родина, моя Земля – флейта? Когда-то Блок сказал знаменитое:  «Слушайте музыку революции!». Многие заслушались.… Но не полыхнула Европа. Досыта нахлебалась крови крестовых походов. Варфоломеевской ночи за глаза хватило.  «Европейская ночь» двадцатого века была еще впереди.
Сегодня наследники Наполеона с гордостью поют великую «Марсельезу». Но не отзывается мое сердце. Не французское сердце у меня.
…За окнами 11 декабря 2010 года. В две печи отогреваю жилище. Экран моего телевизора черен. Мятежная Манежная площадь врезалась в  память, в мозг. Подкатывают, накапливаются, как комок в горле, стихи,  которые так хочется  выкричать в распахнутые окна, или –насколько хватит сил – в форточку. Я кричу, но голос мой глух.

- Наполовину пуст мой стакан. Отяжелели веки. Выбросить, что ли, горный десант где-нибудь на Казбеке. Слов патрули – по отрогам, в высь! С разных сторон  и – к пику! Так надоела сладкая жизнь, райская земляника. В наших широтах ее не счесть. Давимся, но глотаем. Сны, как густая медвежья шерсть, в ночи мои врастают. Горних вершин не хватает мне.…Душит равнинный ветер…
Белая лошадь заржет во тьме.
Черная ей
Ответит…

   В две печи отогреваю жилище. Ничего. Оттаем. Не впервые. Только где же, ну где же затерялась моя морозная стойкость? Разве пробирал так меня озноб, когда в приграничных снегах Карельского перешейка я с другими солдатиками под ледяным пронизывающим  ветром  разворачивал пеленгаторную установку. Пальцы примерзали к антеннам, тросы-растяжки вырывались из рук, фидера теряли гибкость, превращаясь в промороженную сталь. Разве не было во мне морозной стойкости, когда уставшие, но довольные своей честно сделанной мужской работой, мы лежали вповал в походных палатках, и жаркое дыхание согревало нас, а под утро солдатские валенки примерзали к вытаявшему снегу. Но то были учения. А тридцать лет назад здесь проходил  фронт. И где-то в этих местах  стоял другой взвод. И отец мой, рядовой этого взвода, был чуть старше меня. Того, девятнадцатилетнего…  Иногда по ночам мы сидим с ним  вдвоем. Он и  я. Чаще всего в августовские звездопадные ночи.  Теплые. С непроницаемой чернотой.  Я слышу его дыхание. Чувствую его взгляд… "Две вещи на свете наполняют мою душу священным трепетом - звёздное небо над головой и нравственный закон внутри нас"  Круги памяти, круги судьбы набегают, накатываются друг на друга…  И вот уже крещенское солнце играет в январской купели неба. В доме моем стало гораздо теплее. Это все- таки дом. Хотя нашей семье он уже не принадлежит. Это всего лишь квартира по коммерческому найму. И я здесь только зарегистрирован. Зарегистрирован в России.

СТРАНА ВСТАЕТ СО СЛАВОЮ               
      
В конце пятидесятых я очутился в Ленинграде. Меня туда привезли мать с отцом. Погостить. Собственно, в этом чудном городе они и встретились: во время праздничных майских эстафет. Махонькая бойкая фабричная девчушка родом из глухой северной деревеньки и молоденький паренек с курсов сельсоветчиков, посланный на учебу  из вепсских поселений Ленинградской области. Судьба моих родителей, возможно, требует отдельного повествования. Но она вряд ли отличается чем-то особенным от судеб многих и многих обычных людей, которых революция и советская власть вытащила из темной кондовости, заманила своим молодым яростным энтузиазмом и осталась равнодушной к их дальнейшей судьбе.  Да они и не требовали от нее ничего  особенного. Тихвин. Волховстрой. Мончегорск. Ударные стройки Полтавщины. И, наконец, родина моей матушки – Каргопольщина. Была бы возможность жить, трудиться и растить детей.  Но об одном ключевом моменте я все же упомяну. Это была вторая половина тридцатых годов. Любовь ли юная безоглядная снесла голову моему отцу или упоение какой-никакой властешкой, открывающимися перспективами новой невиданной жизни и для него, и для страны – но не срослось у него что-то с ново-чиновничьим статусом секретаря сельсовета. Запутался молодой парень в делопроизводстве да и решил на дом документы взять. Документы, особо не влияющие на жизнь горячо любимой им страны, но повлиявшие, и существенно, на всю его жизнь.  И на мою – будущую. В лучшую сторону, худшую – это не поддается определению. Из семи детей Логиновых нас выжило – четверо.
   Не донес мой отец документы до дома.. Может, выкрали по дороге, может еще что. А дальше и объяснять нечего. Пока суд да дело – Финская грянула. И, как это ни кощунственно звучит, эта война спасла его жизнь, человеческое достоинство, а значит и жизни детей тоже. Нашлись порядочные люди. Пожалели парня. Срочно направили на фронт. На сборы шесть часов дали. И то боялись, что не успеют. И стоял потом мой батя в снегах вместе со своей батареей супротив линии Маннергейма. И против немца пошел в сорок первом, и закончил израненным эту лютую Великую Отечественную войну - под Кенигсбергом, в сорок четвертом.
    К партии и власти больше близко не подходил. Последние годы работал независимым маляром. И я ему до 15 лет был помощником. Подмастерьем. Мы все-таки – выросли.
Хотя нет, к делу коммунистического строительства имели однажды прямое отношение. Здание райкома КПСС  в Каргополе при нашем участии возводилось. Самые тонкие отделочные работы – наших  рук дело. А теперь здесь детская школа искусств. Так на кого мы работали? Получается, на детей наших. И сын мой в этом же здании музыкальную школу закончил. Нет, все-таки любой честный труд воздает нам.
   Значит, привезли меня папка с мамкой в гости, не спрашивая,  хочу ли я видеть большой город? Я был прикован к тайнам моего маленького мира, а мир этот – моя река. Тайна тайн, великая ловушка для детского сердца, не разгаданная и по сей день. Но…сколько же мне тогда было лет? Девять, десять?..  Не могу вспомнить. А вот упоминание о Фонтанке – из каких-то детских стихов – мне не давало покоя. И утром, пока все спят, я выскальзывал из комнатешки моих снов и выбегал к этой самой Фонтанке. Бедная, бедная, – думалось мне. Ну не так, как сегодня, по-взрослому, но ведь думалось же. Почему ты в граните? Берега моей реки – совсем другие. Как и эти взрослые дяди-рыбаки у гранитного парапета, с бамбуковыми удочками в руках, в шляпах и длинных плащах – другие, не похожие на рыбаков Севера.  Потом я шел ко львам. Что они охраняют? Зачем они здесь? Я до этого видел их на картинках книг и знал, что живут они в Африке.
    Тем временем солнце почти на два поплавка поднималось над крышами каменных зданий. Рыбаки неспешно сворачивали снасти. Снимали плащи. И в своих шляпах покидали речку Фонтанку. Они еще всплывут в моей памяти. В другой ипостаси. «В широких шляпах. Длинных пиджаках. С тетрадями своих стихотворений». Но чуть позже. 

Возвращался. Тетя Валя уже пекла блины. Это у нее мы были в гостях. Тетя Валя – родственница (уж по какой линии?) брата моей матери дяди Кости. Он был военным летчиком. А точнее, летал на бомбардировщике в Великую Отечественную. Как он потом рассказывал, аэродром находился где-то в окрестностях Ленинграда. И именно здесь, в этом доме на Фонтанке, и выживала тетя Валя в те голодные блокадные годы. А теперь она пекла блины. К блинам прилагалась разогретая подсоленная сметанка. И немножко сливочного масла. Такого же подсоленного. Я до сих пор люблю эту солоность жизни.
    Но речь все-таки не об этом. Там, на Фонтанке, я  просыпался под песню. Тетя Валя  всегда оставляла включенным радио. «Нас утро встречает прохладой. Нас ветром встречает река. Любимая, что ж ты не рада веселому пенью гудка?… Страна встает со славою навстречу дня». Почему ее не поют у нас в Каргополе.? Веселую и  радостную. Я бы тоже бегал каждое утро к своей реке под эту песню. И было мне невдомек, что того, кто написал эти замечательные строчки, уже давно не было на моей земле. Что та власть, которая так заботилась о моем детстве, – расстреляла его. А после этого целых двадцать лет песня оставалась безымянной. Как говорят, народной. Хотя  почему же народной? Она была моей. Личной. Хотя и непродолжительное время. А может это были пятидесятые годы? И когда же я последний раз пропел эту песню?
      Может быть, в то послеленинградское утро, которое вырвало меня из теплой постели, снова запустило стрелой к моей реке, и я летел, взбивая пятками пыль каргопольских улочек, звенящий и светлый,.. И почему-то закончился  мой полет возле тюрьмы, скрывающейся за высоким бревенчатым частоколом в центре такого тихого и уютного городка. Я нашел щель,  заглянул внутрь и заметил людей. Тех, кто в военной форме я уже встречал на улицах. А вот других, в какой-то грязно-серой одежде, конвоируемых теми же солдатиками, так близко увидел впервые. Выйдя из одного здания с зарешеченными окнами, они нестройной колонной в течении полуминуты пересекли тюремный двор и исчезли в другом, тоже с решетками в окнах. Неужели это они, которыми иногда меня стращала мать:  «Смотри, не придешь домой засветло,  Раздобурдин-то быстро тебя прищущит». Раздобурдин – то ли вор, то ли еще кто, уже отсидевший в этой ли, или в какой другой тюрьме – был  самым главным пугалом детворы. Чуть ли не все криминальное, происходившее в городе, относили на его счет. И нередко, в сумерках вечера, по дороге к дому - мы с опаской поглядывали по сторонам. Вот он, вор и убийца, крадется в темноте. Где-то рядом. Высматривает жертву. Ноя его никогда не видел. А повод для опаски у меня был.
В году пятьдесят третьем, в пригороде Тихвина, где одно время  мы жили - ночи представлялись мне не просто темными. Жуткими. В одну из таких ночей возвратился мой отец из города. С работы. А была она – посменной. Возвратился, как всегда, пешим порядком.. Я уже почти спал, но краем уха расслышал вздохи и  ахи мамы, переходящие в плач:» Ой, Саша! Ой!...Да что же это такое!... Все! Всё! Надо уезжать отсюда. Хватит с меня и слез и всего…»
А утром, в крошечной прихожей, в углу, под ветошью, я обнаружил рабочую фуфаечку  отца. Исполосованную, видимо ножами, так, что клочки ваты вываливались наружу. И хоть мать с отцом пытались скрыть от нас, детей, этот случай – да разве утаишь.
Отбился в ту ночь батя от урок. Железной тростью отбился. Всегда при себе носил. Бандитское послевоенное советское время. С элементами героизма. Похожее на нынешнее. А зарплату отец в дом принес. Надо же детишкам своим хоть по конфетке в праздник купить.
В скорее с Тихвином мы попрощались. Попытались родители прижиться на Волховстрое.  Да не удалось. И вернулись на мамину родину.
И вот я смотрел в эту щель тюремного забора. И почему-то страх не пронзал моё детское сердце. По ту сторону – так же всходило солнце. Все выглядело достаточно мирно. Только вот эти солдаты с автоматами нарушали равновесие в природе и в душе моей. Да еще этот частокол, отделяющий конвойных и конвоируемых от меня, моих родителей, от родителей моих друзей-сорванцов. Совсем, как тогда – в ленинградском зоопарке. Звери за железными решетками. В клетках.
И, когда потом, меня четырнадцатилетнего пацана в комнате техникумовского общежития, расположенного в зоне железных дорог заводского района города Ярославля, местная шпана, мнящая себя уркаганами, пинками забивала под кровать – мне было не страшно. Я плакал от бессилия. Мне бы тогда эту папину железную трость. А там, надо мной, кипели карточные страсти.» Ты че, сука понтишь! Вскрыл. Быстро!.. «Бура» да «Сека», Сека да Бура  гуляли в дни стипендии по нашему общежитию.
А ко второму курсу я окреп. Начал тягать гантели да гирьки. И у меня появились друзья.. И кое-какая «мазёнка» там, за стенами общежития, среди приблатненной шелупони заводских районов. В нашу комнату они больше не заходили. Себя удалось отстоять. А вот других… Да уж чего теперь об этом.
Так, что тот тюремный забор, неким образом разделил, разрезал мою детскую душу на две половинки Одна осталась там – с моей рекой, с облаками, купающимися в ней, с дождем и ветром, закаляющими мое тело, с грустной улыбкой мамы, с внимательно изучающими глазами отца; другая – уже начала прощание с обаянием задорной Песни о встречном, и что-то похожее на осознание такого понятия, как человеческое достоинство, появилось в ней. И что люди могут жить – в клетках И по своей и по чужой воле. А позже, когда я кое- что повидал и узнал, -  и сами принимать звериное обличье…
  Впоследствии, когда я смотрел фильм Никиты Михалкова  «Раба любви», то каждый раз наблюдая сцену побега главной героини от жизни (а от чего же еще?) на улетающем  в никуда трамвае, я невольно и безголосо кричал вместе с ней: «Люди! Вы – звери!».
   А тот трамвай летел между прошлым и будущим, блуждая во времени, вырываясь к свету, и снова ныряя во тьму, и оказывался тем самым горько-знаменитым «Заблудившимся трамваем» Николая Гумилева. И никто из его пассажиров так и не смог попасть в Индию Духа. И белой вьюгой из окон, дверей вылетали и кружились в дьявольской пляске оплаченные и оплаканные жизнью билеты. А в последнем вагоне билась о кровавые стенки голова поэта:
«Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне».
Голова  поставленного к стенке и расстрелянного русского поэта. Тогда  душеспасительных разговоров не вели. Год 21-й.

                Все  уйдет. Четыреста четыре…               
       
    … 1980 год. Я пытаюсь заснуть в угловой комнате общежития Литературного института. Толик Смирнов, мой сосед по комнате,  студент 2-го курса, приходит в себя где-то там, в  больничных палатах института Склифоссовского. Он выпал из окна. Подвыпил. И захотел доказать себе, или кому еще… А три дня назад он читал мне наизусть Рубцова «…Поэт, как волк, напьется натощак. И неподвижно, словно на портрете, все тяжелей сидит на табурете и все молчит, не двигаясь никак…»
  Хороший парень. Со станции «Дикая» на Вологодчине. Светлое лицо, волосы. Черты лица крупноватые, но правильные. Глаза добрые, но затаенные в своей думе. На всей его натуре словно лежит  печать невыразимого.
    Ничего, оклемается. Вчера навестил его. Уже с сестричками из медперсонала шутит. И опять Рубцова читает. Может, что другое в его стихах найдет. Хотя уже знаю: ничего больше с ним не случится.
После 2-го курса я уйду на заочное. А он уедет в Вологду.  И больше не вернется в институт, «где жили поэты, и каждый встречал другого надменной улыбкой». В первые годы перестройки заедет ко мне в Каргополь, в гости. Заведет разговор о стихах, но уже без прежнего энтузиазма. И, что странно, о коммерции. Затем через полгода-год позвонит, спросит – нет ли у меня кое-каких денег на открытие некоего дела. И исчезнет.  И больше не появится ни в моей жизни,  ни на полосах газет и страницах журналов. Жаль.  Впрочем, кто его знает. Вон Миша Анищенко, тоже литинститутовец, из Самары, двадцать лет молчал, а теперь он один из лучших современных  русских поэтов.

     И все-таки ночь укачивает меня. Сегодня  читал Бориса Корнилова. « Песня о встречном» уже не звучит. А вот стихи живы. Во всяком случае, для меня. Я почти засыпаю под Качку на Каспийском море. Мои губы вышептывают:

За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она,
и, качаясь, идут валы
от Баку до Махачкалы…

Строфы-волны поднимают меня. Проваливаются. Пропадают. Появляются вновь.

...Нас не так на земле качало,
нас мотало кругом во мгле —
качка в море берёт начало,
а бесчинствует на земле.

Опять провал. И опять на вершину вала.

.. Что мне море? Какое дело
мне до этой зелёной беды?
Соль тяжёлого, сбитого тела
солонее морской воды.
Что мне (спрашиваю я), если
наши зубы, как пена, белы —
и качаются наши песни
от Баку до Махачкалы.

Я вижу этого человека. Невысокого, крепко сбитого, с просоленным телом. Как говорил Николай Тихонов: «Гвозди бы делать из этих людей. Крепче бы не было в мире гвоздей»
  Да нет, гвозди, они гнутся. Металл не тот. Тут легированная сверхпрочная сталь. И - винтом, винтом, по резьбе! В палубу главного крейсера Страны Советов. Тут только или сломать с металлическим хрустом, или по самую шляпку ввинтить. Заподлицо. И чтоб – ни следа. И только так.

   Плещут, качают меня волны Каспия. Мешается явь со сном. Я куда-то лечу по вращательной, замкнутый в неком кубе с непроницаемыми для света стенками. Взмахиваю руками, пытаясь обрести равновесие, определиться в пространстве. Полет куба становится все менее и менее хаотичным. Наконец, он занимает определенное положение. Я пытаюсь открыть глаза и не могу. Прикладываю пальцы к векам. Раздираю их. Темь. Ни намека на свет, на двери, окна. Но я понимаю и осознаю, что это та же комната, из которой совсем недавно выпал из окна мой товарищ, Толик Смирнов. А сейчас окон нет.
    Где-то  рядом, за одной из стен, слышу какое-то движение. Шаги с прицоком. Видимо, сапоги с подковками. Что-то сдвигается. Скребет по полу, скрежещет. Стул или табурет. Шелест бумаг. И внезапно – резкий хлопок. Словно кто-то ладонью прибивает надоедливую муху к казенному сукну стола. Ощущение, что там, в соседней комнате, - двое. Второй – неподвижен. Но тяжелое и хриплое дыхание выдает его присутствие. Минута. Вторая. Тишина. И я было опять погружаюсь в небытие…  Но меня возвращает к жизни резкий раздражительный голос:
« Ну, предположим, вы не заговорщик. В прямой контрреволюции не замечены. Предположим. Но как живете в последнее время. Пьете. Дебоширите. За языком своим не следите. А не вас ли мы еще недавно надеждой советской поэзии называли. Да, да! Называли. Все условия вам создали. Все печатные органы были открыты. За песенкой своей хотите спрятаться? Думаете, вас любовь народная защитит? Не думайте. У нас много поэтов хороших и разных. Другие песни напишут. А если и будут вашу распевать, то мы ее народной назовем. Никто о вас и не вспомнит лет так через пять».
  Тишина. Скрип ремней. Легкий хруст позвонков. Словно кто-то потягивается. Зевает сладко и устало. И снова - "Вот это что за стих.?»
. Глухо звучат слова. Но четко, с расстановкой, безжалостно, как метроном:

Всё уйдёт. Четыреста четыре
умных человеческих голов
в этом грязном и весёлом мире
песен, поцелуев и столов.
Ахнут в жижу чёрную могилы,
в том числе, наверно, буду я.
Ничего, ни радости, ни силы,
и прощай, красивая моя.

Сочиняйте разные мотивы,
всё равно недолго до могилы.

И до истеричного визга: - «Да это же наши советские люди читают! И чьи это четыреста четыре умных человеческих голов?! Нет больше вашего крестника Бухарина! Нет! И дружок ваш, Павел Васильев, был такого же поля ягода. Разгуляй – рубаха. Жаль, что вас нельзя уже обоих, разом, да на русском поясочке за яйца подвесить».
  И снова смех.  Булькающий. Пугающий.
«Запомните. Там… фашизм уже поднял голову. А под это дело – вы пойдете в самый раз. Пшел вон, соловушка».

И снова удар по столу. Ладонью. Видимо, ребром. С оттяжкой. По уже  раздавленной мухе…
Голоса стихли…

. Кружится моя комната. Летит сквозь время. Сквозь вспышки памяти. И опять смешалось прошлое, будущее и настоящее. Я снова лежал на кровати в полутемной комнате общежития – бездомный и притихший.  И только какой-то далекий – далекий легкий посвист пробивался сквозь густую перенасыщенную московскую ночь, просачивался сквозь стены. Он нарастал, набирал силу .. И вот уже тонко-тонко зазвенел пустой стакан на моем ночном столе… Медленно, но неотвратимо сдвигаясь к краю…

…а земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом…
…Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке.

И словно голубка в сердце  мое залетела. И отозвалось оно. И утихло. Спасибо тебе, поэт. И сон окутал меня, приобнял и вынес в  декабрь 2010…

    И снова мысли мои идут по кругу.  С трудом ложатся на бумагу. Но ничего. Не будем спешить. Это тогда они спешили. 20 февраля 1938 года – приговор. И в тот же день расстрел. Или в ночь. Прощай, Борис Корнилов. И здравствуй!
Использованы отрывки стихотворений Бориса Корнилова : Качка на Каспийском море и Соловьиха. А также стихотворение – Все уйдет. Четыреста четыре…
        Декабрь -  январь,   2010 – 2011 год
Комм


Рецензии
Дорогой Александр!!!
Какими же трудными оказались ваши судьбы, я о поэтах послевоенного поколения. Даже и не представить.
Насколько хорошо мы знали и Д.Самойлова, и А.Тарковского, и А.Межирова, и М. Дудина, и Б.Слуцкого, какие тома избранного стоят на книжных полках. О К.Симонове и не говорю.
А потом, году в 1985 хлынула "возвращенная литература" , весь серебряный век появился в "Библиотеке поэта", кажется последние тома пришлись на перестройку, когда уже никого не печатали, кроме классиков, все и заглохло...
Если память не изменяет, последним был Б.Чичибабин все-таки еще записанный на пластинки, изданный, вечера его были в столице - и все, целое поколение да и не одно, оказалось в кольце молчания...
Да и сегодня не многим лучше.
Как хорошо, что Михаил успел в интернет вернуться , если бы не сеть...
Да, еще в какой-то мере повезло нашему Омскому Аркадию Кутилову "Скелет звезды" был хорошо издан, после гибели, конечно, увы......
С благодарностью
Любовь

Любовь Сушко   10.01.2013 20:42     Заявить о нарушении
Любовь!Стихи Аркадия Кутилова мне известны.С горечью говорю. Ибо книгу его у меня замылили. После того,как я в библиотеке встречу - знакомство с читателями по его книге проводил. Ах, сколько времени уже утекло.
Вот так, Любовь, и живем.
Вот ты, говоришь - жаль что живых записей Михаила мало. Так что уж теперь. Да и время такое-другое было.


Александр Первый Логинов   10.01.2013 21:48   Заявить о нарушении