Многоточие отсчёта. Книга третья. Глава 9

Если зайти на Госпитальный базар, названный так из-за близкого соседства с военным госпиталем, с  главного входа у площади - площади,  едва ли ни единственным и неоспоримым украшением которой многие годы подряд считается регулировщик, обладатель массивной, как у тюленя, туши, хохлацкого чуба, непомерных будёновских усов и бровей, будто припорошенная снегом хвоя, (да, да, это он самый, местная знаменитость, – тот, кто подобно Франциску Ассизскому,  всегда окружён голубями,  гуртом взмывающими ввысь от каждого его свистка), пройти мимо  зеркальной витрины и  рекламного щита парикмахерской, изображающего прилизанного зубастого хлыща в шикарном полосатом костюме с гвоздикой в петлице, протиснуться, не забирая ни вправо ни влево,  вдоль теснящихся друг к дружке  сколоченных из некрашеных досок торговых прилавков, миновать всегда оживлённый обжорный ряд, далее ухитриться славировать  меж лавок  ремесленников с разновеликими вывесками и в конце концов сквозь пролом в кирпичной ограде выйти с противоположной стороны, то очутишься словно в ином мире.

 Здесь, на задворках, в отличие от основной территории, где вполне терпимо и даже довольно привлекательно,  мало чего интересного, очень мало художественного или сколько-нибудь приятного глазу (разве что только луковка бывшей церквушки, торчащая среди крыш, как пест в ложках), и уж совсем нет ничего достопримечательного.

 Здесь, в глубине просторного общего двора, залитого нечистотами и огороженного от улицы  просевшим дощатым забором, среди яблонь и слив прячутся от постороннего глаза убогие лачуги, сколоченные рабоче-крестьянской беднотой на скорую руку, без дальнего прицела на будущее ещё в конце прошлого века, да так и не снесённые до сих пор.
 
 Здесь, в этом обособленном, замкнутом мирке,  и по сей день свирепствует разруха, удручающая и безнадёжная, а имевший глупость забрести сюда случайный прохожий страдальчески морщит нос и очумело оглядывается на еле-еле  сводящее концы с концами коренное население, напрочь лишённое надежды на перемену участи, которое к тому же в силу естественных причин постоянно пополняется. Эти базарные задворки, как всякий околоток, живут единой отдельной жизнью, напряжённой и озабоченной, а местные обитатели, сами того не понимая,  до странности походят друг на друга: на всех лицах, испостившихся, испитых, заострённых книзу, с тусклым, отсутствующим взглядом и песочного оттенка, туго натянутыми скулами одинаковый отпечаток подавленности и глухого смирения.

 Здесь, на отшибе, нет электричества и уличного освещения, а единственный уцелевший фонарный столб с ужасом ждёт своего часа. За водой здесь приходится стоять битый час в очереди возле огромной бочки, а самодельные печурки-сандалы жители предпочитают топить кизяком, который собирают по близлежащим закоулкам.

 Здесь воздух насыщен крепкими благоуханиями отхожего места, хлева и барды,  а земля под ногами сплошь усыпана гнилыми опилками и лузгой, от которых валит густой пар; да это и не земля вовсе, а так, просто мерзопакостное месиво, беспорядочно исполосованное следами колёс.

 Впрочем, одна достопримечательность здесь всё же имеется. Это трактир, в котором в любое время дня и ночи вместе с плошкой дешёвого брашна и шкаликом  самогонки за сущие гроши можно купить доступную любовь какой-нибудь малолетней оторвы; известно также, что по ночам там покуривают опий. На крыльце трактира  один из местных старожилов, полоумный калека с запавшими незрячими глазами, хлюпающим дыханием, воинственно торчащей бородёнкой и шамкающим беззубым ртом, ежеутренне с каким-то деловитым оптимизмом раскладывает свои нищенские регалии, словно это не злачное место, а паперть, следом садится сам, после чего на долгие часы впадает в оцепенение.

 Здесь, помимо трактира с застланной дырявой рагозиной  повалушей, устроенной в полуподвальном этаже,  уместился и небольшой караван-сарай с загоном для скота и  коновязью, где всегда стоят с полдюжины верблюдов, две-три колымаги на ослиной тяге, а вместе с ними и чёрная базаркомовская мотоциклетка; тут же валяются несколько оглоблей и дышел.

 По воскресным дням во внутреннем дворике караван-сарая собирается стихийный блошиный рынок; впрочем, стихийным он только кажется, а на самом деле здесь, как в любом серьёзном заведении, имеются свои законы и свои правила, нарушать которые не приведи Господи никому. Помимо чужих обносков здесь всегда можно разжиться первосортным товаром, были бы деньги, и щеголихи, естественно, из своих, исконных, поскольку чуждых индивидов здесь встретишь редко, не торопясь выбирают себе у знаменитого на всю округу  спекулянта Петьки-коробейника кто пару модных туфелек, кто отрез контрабандного левантина или драдедама на новое платье, каких не купишь в галантерее, а кто и бостон на мужнин костюм.

 Здесь  загорелые дочерна мальчишки в тюбетейках на стриженых под полубокс головах с лотков продают всякую шарабару, ассортимент коей поражает разнообразием. Это и глиняные свистульки, и шарики на резинке со смешным названием «йо-йо», и баночки со смахивающей на ваксу сомнительной фаброй, и папиросы, и расфасованный по кулькам тютюн, считающийся самым доходным товаром, и крошечные узелки с насваем, и  петушки на палочке, и шарики жареной кукурузы, и главный предмет детских мечтаний – изготовленное вручную заграничное лакомство «вафли» (ужасная преснятина, но, тем не менее, многим нравится).

 Здесь  любят устраивать индюшиные бои и состязания канатоходцев, горластая шайка огольцов у коновязи играет в ножички,  а из окон караван-сарая срамные девки пьяными голосами орут похабные песни; в общем, здесь всегда есть чем поразвлечься. И здесь же карманники, карточные шулера, мелкая шантрапа, гопники и прочая бесстыжая шарань творят свои богопротивные делишки, только успевай глядеть в оба, иначе в два счёта обчистят и даже как звать не спросят.

 А ещё здесь испокон веку обитает семья сторожихи тётки Дуси Климашкиной – опрятной, улыбчивой  женщины пятидесяти  с небольшим лет с простоватым лицом, коротко стриженными соломенными волосами, скрывающими дряблые щёки и низкий лоб, и бородавкой под носом, из которой, загибаясь в разные стороны, как усы у таракана, растут два жёстких волоса, добрейшей и милейшей, а посему свою службу цербера выполняющей абы как и  занятой тут же, у крыльца сторожки, торговлей семечками.

 Небольшая, приземистая сторожка с дождевыми разводами и пятнами плесени на пожелтелых стенах и единственным незашторенным окошком, за которым просматривается горшок с папоротником, притулилась у левой вереи ворот, среди прочих неприглядных городушек, так что её не сразу и заметишь. Рядом растёт огромный карагач с дуплами и наростами на стволе, на верхушке которого с давних времён сохранились пустые грачиные гнезда; один Бог знает, как они там держатся. А тотчас за массивными железными воротами начинается обсаженная старыми ветвистыми деревьями широкая аллея,  в любое время суток  тихая и почти безлюдная, от которой в обе стороны вавилонами убегают кривые переулки и тупички, многие из которых так и остались безымянными. Мостовые здесь, как и в любом похожем неприглядном местечке, неровные, с колдобинами, а в дощатых тротуарах  нередко попадаются щели размером с ладонь.

 Муж тётки Дуси, Маркел Климашкин, незлобивый и безобидный пьянчужка, когда-то трудился носильщиком на вокзале и был с головой в работе, пока не попал под маневровый паровоз. Говорили, сам виноват, потому что лёг немного вздремнуть в неположенном месте; впрочем, не умри он вовремя такой бесталанной смертью, его всё равно вскоре бы доконала водка, которой он после трудовой смены восстанавливал душевное равновесие.  Тётка Дуся, будучи в то время беременной третьим сыном, препроводив останки мужа на Боткинское кладбище и предав их земле, в положенный срок благополучно разродилась от бремени, после чего целиком посвятила себя детям. Будь она помоложе и поэнергичней, то, наверное, постаралась бы составить себе новую партию, тем более что её отличал не только живой не по летам ум, но и покладистый характер. Первое время она всё же питала надежду, что подвернётся ей какой-нибудь приличный человек  из её круга, вдовец или разводок, с которым у них сладится, она пойдёт за него, глядишь, ещё и детишек нарожают, да, видно, не судьба.

 Старший её сын Тихон, на момент повествования - мужчина в возрасте слегка за тридцать, тем не менее до сих пор неженатый, обладатель грузной, расплывшейся плоти с мощным багровым  загривком и бычьей шеей, прокуренного голоса, усыпанной веснушками физиономии и огненно-рыжей, как у ковёрного в цирке, шевелюры, служит банщиком. Кулачища у этого ражего детины, само собой, увесистые, однако, кожа на тыльной стороне ладоней  рыхлая и белая, словно разваренная картофелина, а пальцы раздуты, как сваренные на пару сосиски; на них вытатуирована фраза, которую совестно произнести вслух. Держится он всегда с достоинством, и с этим приходится считаться, особенно, если учесть, что местный люд, в общем-то, не питает особого расположения к семейству Климашкиных. Летом Тихон предпочитает показываться на публике в чёрных сатиновых шароварах с отливом, полосатой тенниске и спортивных тапочках, зимой – в более представительном виде: твидовом пиджаке с набитыми ватой плечами, белой рубахе со шнурком на шее вместо галстука, брюках со стрелками и ботинках на гуттаперчевой подошве; между прочим, носки он всегда подбирает в тон туфлям и имеет привычку в петлице носить бутоньерку.  Мало того, что он - мастер заговаривать зубы и пудрить мозги женскому полу, что и так даёт всякой шушере обильный материал для насмешек и солёных шуточек, он ещё и смерть как любит произвести на вас неизгладимое  впечатление своей гарцующей походкой, особенно, если вы – молоденькая барышня, или с непринуждённой развязностью щегольнуть  перед вами подозрительно жёлтой фиксой, а то и пустить ею вам в глаза россыпь солнечных зайчиков. Тётка Дуся старшим сыном по праву гордится, ибо в их семье  принято считать, что он, как и покойник-отец, живёт своей работой,  оттого относится к нему с излишним почтением, как к неродному, уважительно величает Тихоном Маркелычем, даже слегка побаивается, хотя он неизменно с нею добр и ласков. При всей его склонности к фатовству и выкомуристой манере выражаться, человек он, в общем-то, неплохой, вовсе не задавака и не хлыщ.

 Другой сын тётки Дуси, Лаврушка-урод, почти всегда околачивается неподалёку от матери; из-за детского паралича он кривобокий,  с иссохшими кистями рук и скрюченными пальцами, передвигается кое-как, вразвалку, и ступает носками внутрь. Левую руку он всегда держит прижатой к груди, будто она совсем немощная, хотя это не так, правой  при ходьбе режет воздух характерными широкими взмахами сеяльщика; брови у него при этом ходят ходуном, а язык вывален наружу. Каждого встречного он окатывает тяжёлым взглядом исподлобья: мол, рули отселева, паскуда, бездельник, контра, буржуй недобитый, покуда не схлопотал в рожу. В отличие от старшего брата он  - блондин, и на Тихона совсем не похож, хотя такой же веснушчатый. Судя по застывшей на лице гримасе, страстотерпца непрестанно мучают дикие боли, а из ощеренного рта с выпяченной нижней губой, открывающей ярко-красные беззубые дёсна, на воротник его  старомодной долгополой бекеши непрерывной нитью течёт слюна. Говорит он редко, да метко; по преимуществу это поганая нецензурная речь, из-за болезни – тягучая и клейкая, как гудрон. Обитатели околотка знают, что тётки Дусин Лавр -  Богом обиженный, или, по-простому говоря, с придурью, и что его лучше не трогать – «этот припадочный», как его тут называют,  обязательно подымет хай из-за пустяка, потом не отвяжешься, но за спиной не упускают случая позубоскалить:
 - Нет, вы видели? Видели? И так мочи нет смотреть на этого Дуськиного выродка, так  этот раскоряка ещё сопли распустил, чтоб уж совсем противно было.
 
  - И не говорите! Что за мерзкий тип, глаза бы на него не глядели!

 Мать в таких случаях не вмешивается, лишь сокрушённо качает головой или страдальчески охает. С ней Лаврушка держит себя подчёркнуто грубо, если не сказать по-скотски, и выражается так же грязно, как с посторонними. Невзирая на то, что ходьба для него – процесс довольно мучительный, и при каждом шаге торс его круто кренится в левую сторону, изредка  он всё же отлучается от неё в ближайшую пивнушку, где проводит время в обществе себе подобных, и тогда тётка Дуся  не находит себе места. Её колотит от страха, как бы его за нарушение общественного порядка не поместили в узилище, а иногда она даже молится до изнурения за спасение его души, хотя в Бога особенно не верит. С тягостной озабоченностью всматривается она в темноту за окном; когда же он, матерно ругаясь, пьяненький вдрызг и мокрый как мышь, с красной рожей и бессмысленным взглядом возвращается в сторожку, щёки её заливает счастливый румянец. Она что-то по-свойски ему выговаривает, ловко раздевает и, проявляя незаурядную физическую силу, самолично укладывает спать, после чего Лаврушка вплоть до следующего вечера пребывает в отключке, никакой, как куль, валяясь на кровати.

 Младший сын тётки Дуси, названный в честь покойного отца Маркелом, в обиходе - Мурик, ученик начальной школы,  такой же белобрысый, веснушчатый и низколобый, с круглым как блин лицом, безвольным подбородком и бородавкой на верхней губе, как две капли воды похож на мать; может быть, за это внешнее сходство, а, может, за то, что он у неё последний, к тому же появился, когда уже и не ждали, и по возрасту скорее годится во внуки, что дополнительно родит в доброй женщине чувство вины, тётка Дуся выделяет его среди своих сыновей и пестует особо. Зимой, к примеру, радея о его здоровье, она, вопреки его категорическим возражениям, кутает  поверх тужурки  в свой тёплый полушалок, а, провожая в школу, тайком от Лаврушки и особенно от Тихона, суёт ему за пазуху баранку или яблоко, или что-то ещё. Учёба в школе, к слову сказать, в их семье в чести никогда не была; тётка Дуся против школы, в общем-то, ничего не имеет, хотя мало придаёт ей значения, оттого разгон за неудовлетворительные оценки Мурику  не устраивает и даже ни разу не задалась вопросом, выйдет ли из её поскрёбыша что-нибудь путное. Лишь бы не болел, был одет, обут, накормлен и ладно. Поэтому Мурик, особым умом не отличающийся, над учебниками долго не корпел, учился из рук вон плохо и за три года с грехом пополам осилил азбуку и азы арифметики. Так и рос – неумехой и лайдаком. Среди прочих жизненных удовольствий он недавно открыл для себя игру в карты, и пока эта забава ему не прискучила, отдаётся ей сполна, если, конечно, у него наличествуют деньги и подходящее настроение. Собственно, оно у него бывает частенько, особенно, после субботней бани; к слову сказать, в баню они с матерью ходят на Тезикову Дачу, хотя это и несколько неудобно, но зато именно там служит Тихон.

 В сторожке имеется ещё один обитатель – хмурый, ослепший на один глаз, беззубый и почти совсем оглохший пёс дворовой  породы по кличке Мартын; одним словом, пёс этот никуда не годен, и за что, собственно,  особое удовольствие тётке Дусе доставляет называть его «ледащим приблудой». Он хоть и младше Лавра года на два, в то же время, по собачьим меркам находится в весьма преклонном возрасте. Чем он ещё жив  – непонятно; обычно он не поднимая морды лежит возле крыльца, изредка перекладывая свою дряхлую плоть на другой бок, да ещё  иногда, в охоточку, вычёсывает из шкуры блох, однако, подходит к этому полезному занятию весьма формально. Если на крыльце сторожки появляется редкий гость, он глубоко втягивает носом воздух, пытаясь по запаху узнать человека, и глухо ворчит, поскольку испытывает к чужанам не больше симпатии, чем они к нему.

 Через дорогу, особняком к сторожке и другим базарным постройкам, подальше от обжитого места стоят скобяные и столярные мастерские; здесь же и москательная лавка, где продают стеариновые свечи, керосин, поташ, карболку, креозот, рыбий клей, веретённое масло и прочую химию. За ними прячется безыменный овражек, оставшийся в этом месте с доисторических времён, по дну которого почти всегда течёт ручей.  Ложе ручья густо усеяно не только обкатанными водой булыжниками, но и бутылочными осколками, а то и жестяными щепами с острыми зазубринами, поэтому мало кто из смельчаков решается переходить его  вброд. Летом ручей мелеет, его кишащие амфибиями берега  сплошняком зарастают бодяком и почечуйной травой, а драчливые мальчишки чуть ли ни каждый день устраивают в этих местах потасовки. Зимой, когда вода в ручье вздыбливается и меняет цвет с изумрудного на бурый, здесь всё тонет в непролазной грязи. Сухое лето и волглая зима, другого времени года здесь попросту не бывает;  местные жители к этой специфике давно привыкли и принимают  как данность, кроме того, если пораскинуть мозгами, то можно отыскать в этом ряд неоспоримых преимуществ.

 В предутренние часы над овражком частенько висит густой наволок, голубовато-белёсый, как снятое молоко, а в четверть версты вверх по течению ручья возле запруды на упёртых концами в берега жердях сооружён утлый чигирь – весьма немудрёная конструкция, состоящая из вала и деревянного колеса с укреплёнными на нём двумя дюжинами черпаков. Отсюда, с возвышения, открывается чудесный вид на кукурузное поле, в ветреные дни подёрнутое лёгкой зыбью.

 Если не обращать внимания на смрад, идущий от тины и гниющей мелкой рыбёшки, а также не считать того, что вам до смерти досаждают кровососущие твари и набившее оскомину верещание циркулярной пилы, пейзаж, в общем-то, неплох и даже радует глаз,  особенно после малоприглядного зрелища базарных задворок. Портят его только прочерченная вдоль берега раскисшая колея и идущие от неё вкривь и вкось глубокие безобразные рытвины, неизменно  запруженные стоячей водой. Чуть ниже чигиря сооружены мостки, а от них поперёк ручья кое-как брошен горбыль с перильцами по бокам. И мостки, и горбыль сильно пострадали от непогод и запятнаны утиным помётом, поэтому красоты нисколько не прибавляют, но зато приносят насущную пользу. Появились они здесь после того, как старый мост с деревянными сходнями, шаткий и подгнивший снизу, смыло одним из весенним паводков. Возле мостков сложены аккуратные штабеля свежераспиленных досок, потому что отсюда до столярных мастерских  рукой подать. И здесь же наличествует небольшой, огороженный сеткой, птичий двор. Всё, это – окраина города. Дальше, за кукурузным полем, вплоть до дальней гряды холмов, простираются нетронутые целинные земли, на которых плещутся по ветру похожие на седые кудельки метёлки ковыля.

 Пойдя от базарных ворот по одной из боковых улочек мимо застывшей в угрожающей позе водонапорной башни, следом свернув за пивной ларёк, далее – сквозь пролом в городьбе и мимо поставленных стоймя друг на дружку бочек с бардой, если постараться не сбиться с пути, то в конце концов можно попасть на Паровозную улицу, просторную и  одновременно тенистую, поросшую раскидистыми чинарами и выстроившимися в ряд пирамидальными тополями, посаженными ещё в прошлом веке, когда этот земельный надел ещё только начинал застраиваться; а названием своим улица обязана первым поселенцам – служащим путевого хозяйства железнодорожной ветки Оренбург -  Ташкент.

 Чем дальше вы отходите от базара, чем меньше ощутимы его одуряющие запахи и чем слабее слышен звук циркулярки, тем разительнее меняется облик улицы, и уже вряд ли у кого повернётся язык назвать эти уёмистые, добротные строения лачугами. При каждом доме здесь наличествует широкая деревянная веранда, увитая, где плющом, где виноградом, где ипомеей, где каприфолью - это уж кому как нравится, а за высоким забором прячется непременное большое подворье. Некоторые дома вдобавок ещё и с мезонином, окошко которого затенено нарядными  шторками с затейливым набивным рисунком.  Возле ворот кое-где имеются детские качели, сооружённые на скорую руку из подвешенной на суровом шпагате струганной доски или старой автомобильной шины.

 Если спуститься  по этой улице почти до самого конца, до пересечения с седьмым по счёту переулком, пройти ещё шагов тридцать и свернуть в первый слева тупик, то упрёшься в  серые  деревянные ворота с узорными плашками и прорезанной сбоку дверцей, рядом с которыми высится шест от «гигантских шагов». За выкрашенным белой краской  кирпичным забором  хорошо просматривается красный шиферный скат крыши громадного дома, само собой, в один этаж, поскольку других здесь не строят, именуемого в народе куроцаповским – по фамилии бывшего владельца. Он окружён со всех сторон садом, конёк крыши украшен флюгером вальящатой работы, под застрехой приютилось ласточкино гнездо, а полукруглое чердачное оконце облюбовали голуби.

 Сразу за воротами, снабжёнными надёжной щеколдой и бронзовой ручкой затейливой формы,  полированной множеством рук, под развесистой орешиной примостился небольшой  флигель в одно окошко, через которое выведена дымоходная труба от самодельной железной печурки. А в самой дальней части сада неподалёку от калитки, низенькой и скрипучей, которая ведёт в один из узких проулков,  нашлось место для сложенной из саманного кирпича кладовки,  запираемого на амбарный замок дровяного сарайчика и других надворных построек.  Здесь держат садовые инструменты, бочки для сбора дождевой воды, деревянные чурбаны для хозяйственных нужд, лестницу-стремянку, а ещё удобрения и химикаты, поэтому здесь всегда докучливо, до слёз, разит дустом, которым по весне опрыскивают деревья.

 При доме, само собой, имеется застеклённая веранда, снабжённая шпалерами для винограда, и решетчатая галерея, на которую ведёт крутая лестница. При необходимости в самое пекло и веранда, и галерея дополнительно осеняются навесами из бело-синего затрапеза.
 С приходом весны в разгар цветения вишен и яблонь (преимущественно это яблони  сорта кандиль – продолговатой формы, с гладкой блестящей кожицей и розовыми бочками), когда сад наполняется ровным пчелиным гулом, рамы на веранде полагается вынимать, а проём затягивать мелкой сеткой; как правило, это происходит незадолго до Пасхи.  Забегая вперёд, следует сказать, что обычай этот с годами нисколько не поменялся и носит официальное название «впустить в дом весну». На второй неделе апреля, следуя всё тому же давнему обыкновению, в саду вскапывают грядки, подрезают виноградник, белят деревья, мульчируют землю.

 Сам дом, выстроенный не за страх, а за совесть, весьма поместителен и преисполнен достоинства, хотя, надо отметить, и лишён избыточных архитектурных прибасов. Прежде всего в глаза бросаются его непомерно высокий каменный цокольный этаж и побеленные извёсткой толстые звуконепроницаемые стены с  рядом окон, ставни и наличники которых расписаны в лучших традициях русского зодчества.

 Внутреннее убранство также поражает просторностью, уютом и, особенно, – привередливостью отделки, но ровно настолько, насколько позволяют приличия.  Это и облицованные бело-голубыми изразцами печи-голландки, и лепные потолки с прихотливыми розеттами, и хитрым способом развешенные высокие зеркала в резных рамах, которые создают оптический обман бесконечности пространства; но в первую очередь это паркетные полы, требующие за собой особого ухода, из-за чего в давнишние времена в дом полагалось каждую неделю приглашать полотёра, который не щадя ног их умащивал и надраивал до атласного блеска.

 Дом этот более четверти века назад был возведён путейским ведомством для семьи столичного чиновника из курирующих органов  по фамилии Куроцапов (причём, в кратчайшие сроки и под его непосредственным присмотром), который  сумел создать себе репутацию энтузиаста и человека неукротимой фантазии.  Про этого чиновника потом ещё долго рассказывали удивительные вещи, будто бы он не просто пассивно наблюдал за строительством со стороны, а распоряжался всем на месте и даже принимал самое непосредственное участие в разбивке каждой куртины в саду. Его по-наполеоновски грандиозные планы и степенный вид, когда он наособицу от всех, подчёркнуто не сливаясь с остальным кагалом, с деревянным аршином-складнем подмышкой прохаживался по стройке и зычным начальственным голосом, вгоняющим в оторопь даже самого архитектора,  чего уж говорить об остальных, отдавал команды, вызывали уважение у любопытствующих соседей. Поговаривали также, что это был эстет и гурман,  каких поискать, а посему любил комфортабельную жизнь, красивых женщин, вещи отменного качества, охоту, изысканные заморские вина, первосортный  табак, и что будто бы  в его заветном ящичке водились даже гаванские сигары марки «Ramon Allones» и что ящичек этот был не абы какой, а особенный, антикварный, из сандалового дерева с инкрустациями из слоновой кости, вдобавок на гнутых ножках.  Он не просто умел жить, он, как второй Сарданапал, обладал редкой способностью наслаждаться жизнью, каждым её моментом, а его здоровый цвет лица и умеренная полнота говорили о том, что и жизнь питает к нему ответные чувства. Дела его шли в гору, это не подвергалось сомнению, и деньжата у него водились немаленькие, однако, невзирая на говорящую фамилию, вряд ли кто мог упрекнуть его в мздоимстве, хотя, вместе с тем, человек  он был отнюдь не щепетильный, ни  в чёт,  ни в сон, ни в чох не верил, и заботился не столько о том, как не замарать честь мундира, сколько, в первую очередь, о том, как  угодить своей придирчивой хозяюшке.

 Он посватался к ней, когда она была очаровательной бездетной вдовушкой с хорошеньким кукольным личиком, молоденькой и кокетливой, отягчённой одной единственной заботой – как можно быстрее подыскать себе нового мужа, а то того и гляди останешься на бобах; причём, посватался вопреки воле родителей, и ни разу об этом за последующие годы не пожалел.

 Хозяюшка с челядью, сундуками, набитыми до отвала добром, и громадными, стянутыми широкими ремнями  кофрами, полными мудрёных туалетов, прибыла на всё готовое и тотчас забрала бразды правления в свои руки. Ведать большим хозяйством было ей не внове, ведь, тезоименная – ни много ни мало! - самой Богородице, она была из полтавских колокольных дворян  и во всякого рода  апарансах разбиралась с детства. Голосистая, как все малоросски, мягкотелая и круглолицая, черноокая и бровастая, с живым румянцем на щёках, несколько крупная телосложением, хотя в летах ещё довольно молодых,  с оплывшей талией и пышными боками, она мало заботилась о собственной фигуре, равно как и о собственных манерах, но насчёт того, что касалось хозяйственных затей, это была дама с большими претензиями и с не меньшими запросами.

 Кроме вышеупомянутых чиновника и его хозяюшки в семье имелись также сын-подросток, вчерашний гимназист, матушкин любимчик, про которого она постоянно всем твердила, что он - сама доброта и кротость, не ребёнок, а золото,  и дочь пятью годами старше –  барышня, несомненно, даровитая, хотя и несколько своенравная.

 Сын, похожий на мать и  одновременно на недавно оперившегося птенца, готовился продолжить образование, поэтому ежедневно с девяти часов до полудня проводил время за занятиями со специально нанятым педагогом, немецким эмигрантом. У него была несоизмеримо большая и круглая голова  (шевелюра на такой голове обычно сидит точь-в-точь, как парик на болванке) и приземистое туловище с длинными конечностями. Лицо  его с крупными, размазанными чертами, полными губами, влажным воловьим взглядом и  вечно подтекающим носом обычно ничего не выражало. Ходил он  преимущественно в кургузом клетчатом пиджачке  и застёгивающихся под коленками  брючках-гольф, тоже клетчатых, демонстрируя публике поросшие редкими длинными волосами жилистые ноги и дополняя наряд головным убором, всякий раз разным; за эти короткие брючки его почему-то причисляли к скаутам, хотя у скаутов определённо были другие.

 Дочка пошла отнюдь не в мать и даже не в отца. Она была белокожая, грациозная и хрупкая телосложением, с тонкими запястьями, нежными чертами и простодушным взглядом светло-карих глаз из-под вытянутых в ниточку  бровей. По настоящему красивы у неё были тёмно-каштановые локоны, тяжёлые, с маслянистым блеском, а вздёрнутый носик добавлял её ореховому взгляду задора и смелости.  Из-за какой-то сомнительной болезни позвоночника по настоянию столичных врачей два года перед этим она прожила в гипсовом корсете по самые уши, поэтому вполне логично, что теперь  торопилась наверстать упущенное.  Будущее сулило ей в лучшем случае доброго мужа, а ей хотелось большего. Предполагалось, что  для барышни её круга утруждать себя работой не приличествует, а учиться на каких-нибудь пристойных женских курсах, чтобы потом сделаться фельдшерицей или учительницей,  ей было скучно и неинтересно. Лодырничать тоже не пристало, поэтому она – такая затейница! - выбрала-таки для себя занятие по душе: устроилась актрисой в любительский театр, благо, их в Ташкенте было на любой вкус. В той среде, в которой она вращалась, это было не принято, и родителям оставалось только хлопать глазами от изумления.

 Можно сказать, что ей страшно повезло, потому что в новой постановке ей сразу же доверили играть роль Шахерезады,  и она раскрылась в ней во всей полноте своей натуры, ведь эта роль, кроме всего, предполагала и короткую сорочку из газа, и  полупрозрачные шальвары, стянутые вокруг щиколотки и украшенные по низу золотистой тесьмой, и увенчанный  плюмажем из павлиньего пера белый атласный тюрбан, и расшитые бисером парчовые остроносые туфельки без задников. О, разумеется, она имела несомненный успех! Когда она во всём блеске своей роли впервые вышла на сцену, по райку пронёсся восторженный гул поощрения её таланту.

 Другие роли были не столь впечатляющи, как Шахерезада с её дозволенными речами, но тоже вполне приемлемы. К примеру, Галатея в последующей засим скандальной премьере; роль  - даром что без слов, зато одними из её составляющих были роскошный эгрет в волосах и туника из невесомого шифона с длинным треном, присобраная под грудью в изящные защипы и заколотая на плече аграфом в виде опрокинутой восьмёрки.

 Попутно она влюбилась в режиссёра ревю, надменного молодого человека с сатанинской внешностью и ленивыми манерами, ходившего в бархатной блузе с пышным бантом в горошек, хотя события из этого не делала, тем более что всё это у неё скоро и легко прошло, а его наружность стала вызывать в ней пароксизмы неудержимого смеха. Ну, влюбилась, ну и что такого? Влюбиться, как стакан воды выпить.

 Дальше – больше; очень скоро она завела близкую подругу-наперсницу, тоже из театральных, бойкую девицу с плутоватым взглядом комической гризетки, напрочь лишённую предрассудков, начала подражать ей во всём и не заметила, как нахваталась у той дурных манер, к стыду и отчаянию отца с матерью стала  мазаться, душиться мускусом, курить,  пить ликёр, выучилась танцевать танго, петь ненатуральным голосом «Очи чёрные» и завела свиту поклонников. Ко всему,  в своей грим-уборной она не стеснялась щеголять неглиже, с бумажными рожками в волосах, и в таком виде, в божественной позе полулёжа на кушетке-рекамье, принимала от поклонников цветы. А что самое возмутительное, теперь она сплошь и рядом являлась домой с опозданием, за обедом в общем разговоре участия не принимала, надолго погружаясь в раздумье, а на невинный вопрос родителей: «Изволь доложить, дочь, где была и с кем?» - однажды вознегодовала так, что они уже и не рады были, что спросили. На все остальные их доводы внять голосу разума она лишь презрительно дёргала плечиком и в довершение дошла до того, что позволила себе родного отца за его приверженность консервативным ценностям обозвать ригористом. Это было уж слишком. Стало понятно окончательно: дочь задурила. Послали за  батюшкой. Отец Владимир сочувственно выслушал их истории, однако разражаться филиппикой не стал, а посоветовал не рубить с плеча и положиться на Божью волю, мол, всё само образуется. Он был не особый охотник вмешиваться в житейские дела своей паствы и кого-либо школить. Всё же общими усилиями им удалось справиться с ситуацией, и  после полудюжины просветительных бесед, проведённых в её спальне, заблудшая овечка наконец сочла своим долгом подчиниться воле родителей. Надолго ли – одному Богу известно, но она, отнюдь не расположенная следовать чьим-либо советам, пряча лукавые глаза, клятвенно уверила их, что навечно.  Тема, разумеется, не была исчерпана, но родительская тревога не находила в ней сочувствия. Она была барышня понятливая, не без чувства юмора, и в их семейных отношениях  ей улавливалась какая-то аналогия из Святого писания, только она никак не могла вспомнить – какая.

 Пока суд да дело, подоспела новая забота. Не успели  оные чиновник с хозяюшкой обжиться в новом доме, вдосталь погреться на ташкентском солнышке, налюбоваться на осиянные красавицей-луною южные ночи,  полакомиться щекастыми яблочками из своего сада и насладиться вливающимся в окна цветочным ароматом, как  главу семейства отозвали назад, в Петроград. И тут уж ничего не поделаешь, чиновник -  лицо хоть и штатское, всё равно подневольное.

 Бывший не в меру категоричным насчёт всякого баловства, однако ж, вместе с тем политикой особенно не увлекающийся и вольномыслящим  - Боже правый! - никогда не слывший, он за ходом событий в стране следил неохотно, тем более что к нему это не имело никакого отношения, оттого многое упустил из виду. А, между тем, начинался 1917 год,  то тут, то там творились всякие бесчинства, мир, который и без того уже давно непрочно стоял на ногах,  пошатнулся и покатился кувырком, страна вступала в эпоху перемен, светопреставление началось, и Великий Октябрь уже наступал на пятки.

 Ему отвели ровно три месяца, чтобы покончить с делами. Перед отъездом встал резонный вопрос: как быть с домом? Понятно, что в силу веских причин нового хозяина на такую махину за столь короткий срок найти не удастся, поэтому положение было не то чтобы совсем безвыходное, однако ж,  отнюдь непростое.

 За недостатком времени даже сначала было подумали о сдаче внаём.

  - А что, муж, если нам попробовать приискать приличных квартирантов? Надобно справиться. Может, тебе стоит в управе похлопотать, – проникнувшись неопровержимой серьёзностью ситуации и немного поразмышляв, осторожно предложила хозяюшка.
 
  - Как же, как же! «Приличных»! – с готовностью отозвался благоверный; засим последовал смачный плевок. -  Да полно тебе, жена, в самом деле! Я тебя умоляю! В своём ли ты уме? Удивляюсь, что это тебе взбрело! Хлопочи, не хлопочи, где ж таких взять?

 С годами он очерствел, обзавёлся дурной привычкой фрондёрствовать, охаивая всё и вся, а его понятия приобрели явно пессимистичную, если не сказать циничную, окраску, и всё-таки,  невзирая ни на что, между супругами царило глубокое согласие, допускающее лишь лёгкую перебранку, не больше того, когда каждый упорно держался своего мнения.

  - И ещё, - продолжил он своё ораторство, - мало того, что крупный куш с них не попросишь, за жильцами-то глаз нужен. А то эти канальи, поди, без всякого зазрения разворуют, растащат всё, потом концов не сыщешь.

 Он представил себе, как это  будет, и им заранее, так сказать априори,  овладела паника; всё же у него хватило присутствия духа  взять себя в руки.

 Неделю или две оный чиновник пил гофманские капли и скрёб красный от прилива крови затылок,  так и эдак раскидывая мозгами и перебирая в уме все возможные варианты, после чего, ещё раз выслушав увещевательные речи своей расчётливой хозяюшки, дольше ломать голову не стал и постановил, не откладывая до лучших времён и не заламывая чересчур больших денег, постараться как можно быстрее распродать недвижимое имущество по частям, может быть, даже в рассрочку. Если учесть, что с финансами у населения в тот год стало туго, воистину, это было соломоново решение!

  - Нуте-с, любезная моя хозяюшка, не сочти за блажь, но как ни крути, а поспешать придётся. Вот и весь мой сказ, - резюмировал он свою мысль. - Причём действовать, я тебе скажу, нужно архиосмотрительно, а то поди разбери, с кем поимеешь дело. Как бы не надули шельмы.

 Немного погодя, изучив смету предстоящих расходов, на семейном сходе обговорили также и цену, чтобы ненароком не промахнуться. Господин Куроцапов, хоть и слыл  мотом, но деньгам счёт всё же знал.

 Что ж, сказано – сделано. Несмотря на то, что страна вела войну, и хорошие рабочие руки найти было трудно, дом заново выбелили снаружи и подновили изнутри. Кроме того, произведя кое-какую перепланировку, перегородками поделили на четверти, а  снаружи дополнительно обстроили деревянной галереей и удобными лесенками, вынеся их на подпорках в сад; следом за этим в каждой части прорубили самостоятельный выход, обив новые двери чёрным коленкором и снабдив каждую весёленьким колокольчиком, так что теперь вместо одной парадной двери, их стало четыре. Попутно привели в порядок сад, хотя он и так стараниями садовника содержался в должном состоянии, и всюду для большего блезира расставили новенькие чугунные скамьи. Стоял конец февраля, но погода по здешнему обыкновению была апрельская, тёплая; ночами гремели грозы и хлестали ливни, к утру дождь оседал на оконных стёклах крупными каплями, которые быстро испарялись, а уже к полудню опустевшие, поскольку обстановку вместе с кое-каким имуществом  распродали, и наново отделанные комнаты заливало неистовое солнце. Больше канитель тянуть не стали и  с чистой совестью дали объявление о продаже, в надежде, что теперь, когда дом принял товарный вид,  покупатели не заставят себя  ждать.

 Так оно и случилось, ведь тому были верные предпосылки, если посчитать, что времени с момента, как, расширив южные рубежи, Россия приросла новыми территориями, прошло всего-то ничего – каких-нибудь полвека; а застолбить,  как известно, - это полдела, вновь снисканные земли надобно было вдобавок как можно быстрее освоить и заселить.

 Как раз незадолго до  описываемого времени в Ташкент начали активно стекаться выходцы их дальних краёв. Относясь к разным сословиям, эта разночинная  и разноязыкая публика сильно отличалась как по жизненному укладу и достатку,  так и по происхождению и вероисповеданию. Понятно, что не от хорошей жизни люди меняли привычный трен жизни, а, уставшие бедовать, когда становилось совсем невмочь, собирали нехитрый скарб и, помолившись на дорожку, безропотно ехали в неведомую даль - туда, где сквозь перипетии и беспорядочную сутолоку убогого настоящего маячили радужные перспективы грядущей счастливой жизни. Ехали -  кто от нужды, от лютой, беспросветной нищеты,  в надежде на лучшую долю, а кто и просто устав мытариться по белу свету; ехали купившиеся на щедрую правительственную субсидию погорельцы; иные - подальше от всевидящего эдилова ока; иные драпали с нажитых мест от каких-то  смутных недругов; иные искали спасения от вполне реальных погромов. Переселялись - кто поодиночке, кто сразу всем семейством, мастеровой люд предпочитал целой артелью;  случалось, что приезжали на заработки, то есть, на время, а оставались навсегда, пускали здесь корни, обрастали семьями и хозяйством, и это были уже отнюдь не единичные случаи.  Переселенцам предоставлялись привилегии, даже выплачивались издержки в виде так называемых «подъёмных» и «квартирных». Сюда же отряжали в административную ссылку и попавших в опалу из числа чиновной знати, а таких тоже было немало, так же, как и неблагонадёжных обладателей «волчих билетов». Туркестан отождествлялся с землёй  обетованной, и в народе ходило много упорных россказней о его сказочном изобилии, которые люди без зазрения совести перетолковывали по-своему, так что уже едва ли не каждый второй в мечтах видел себя набобом. Распространялись невероятные толки и слухи, и чем невероятнее был слух, тем охотнее ему верили.

 Повышенному интересу к краю, неукоснительно  поощраемому властями, помимо модного увлечения ориенталистикой немало посодействовала и пресса. Ох, уж эти газетчики, - эти езуиты! – надо отдать им должное, как искусно они умеют развешивать тенета и ловко расставлять силки! О хлебосольном и благодатном Ташкенте в то время писалось много и истово; газетные и журнальные заметки, все как одна, обильно изливали мёд и елей, и вдобавок были украшены соблазнительными  фотографиями. А какие выпускались почтовые открытки! О! Не открытки, а просто загляденье!..

 Но вернёмся к нашему чиновнику и его дому. Итак, все нужные приготовления были сделаны,  и наконец подоспел день, когда по прошествии отведённого срока он со своей любезной хозяюшкой, чадами и домочадцами,  набитыми до отвала сундуками и  полными мудрёных туалетов кофрами, а также с благостным чувством выполненного долга (нимало не прозревая будущего, которое, тем не менее, было не за горами), возвратился в Петроград,  и поскольку в данном повествовании они, в отличие от дома,  – персонажи второстепенные, то о дальнейшей их судьбе даже гадать не стоит, лишь пожелаем им по русскому обыкновению споспешеньеца.

 А  что же, собственно, дом? Опустев, он  для приличия немного взгрустнул, после чего, как ему и было заказано, обзавёлся новыми обитателями, коих, это надо уточнить отдельно, за последующие два десятка лет перебывало всяко всяческого немало.

 Напоследок отдадим должное господину Куроцапову, ведь благодаря исключительно его стараниям на первых порах это всё же была вполне почтенная публика,  не привыкшая решать дела очертя голову, а следуя вполне обдуманному решению, иными словами, публика, не стеснённая в средствах и оседлая по своей природе.

 Однако очень скоро, спустя лишь год или два, когда установились другие порядки, куроцаповский дом наводнил совсем иной люд, званый и незваный, и тут уж спрашивать, из каких, мол,  вы будете, и выбирать, с достатком ты или малоимущий, с репутацией или без таковой, благородного происхождения или какое-нибудь отребье, не приходилось. Перед лицом такой опасности дом, конечно, дрогнул, но выстоял. Нет, ну в самом деле, карусель с жильцами запустилась так быстро, что прямо хоть за голову себя хватай! Бывало,  случались и такие мелкотравчатые личности, кто, не имея достаточно денег на  покупку жилья, вынужден был за мизерную плату снимать лишь бы какую комнатёнку, а то и вовсе так называемый «угол», правда, эти вертопрахи, как правило, здесь долго не задерживались; дому такие жильцы были явно не по нутру, а что делать?  Надо было очень постараться, чтобы закрепить их всех  в своей памяти, - столько их тут перебывало; что ж, на шарап не взяли и на том спасибо.

 Безобразия эти начались напрямую с того, что какому-то новоявленному шишке с самодурскими замашками заблагорассудилось подселить сюда свою Настасью Филипповну, взятую им чуть ли ни с улицы. Презрев Богом данную жену, он открыто сожительствовал здесь с этой шалаболкой во грехе, и даже успел прижить побочное дитя, покуда после очередного припадка ревности с треском, дребезгом и визгом не выгнал бесстыжую взашей; хоть не зарезал – как говорится, уже слава Богу!

 Сцены с хлопаньем дверей и битьём посуды о пол случались потом не раз. Непривыкшему к подобным курьёзам дому в таких случаях оставалось только ахать и сокрушаться. Эх, люди, люди! Что же вы друг с другом творите!

 В то же время среди жильцов попадались примечательные и даже довольно презабавные личности.

 Так, одно время здесь квартировал балаганный факир с живым удавом. Чалму он не носил, портянку вокруг чресл не оборачивал, но зато у него был старинный коврик с самыми настоящими куфическими письменами; также имелись длинные усы, которые он старательно фабрил и ухарски закручивал в кольца, наголо бритый оливкового цвета череп и неестественно тонкий для такого господина, почти что бабий голос. А его кривые, с толстыми икрами ноги, обутые в жгуче-чёрные юфтовые сапоги, оглушительно скрипевшие при ходьбе, до смешного напоминали ножки рояля. По утрам подглядывающая в окошко детвора имела возможность наблюдать, как он не только лобызается со своей змеёй, но и потехи ради не гнушается потчевать её из собственного блюдца чаем с молоком; понятно, что восторгу их не было предела. Факир этот хоть и был родом из заштатного городка Олонецкой губернии и всему на свете предпочитал запарную ботвинью с судачиной, однако ж, фамилию взял себе иностранную и по цирковому звучную – Перигор, намекающую на родство с тем самым ушлым французским сановником. Правда, непосредственно в дом его всё же не пустили, и жительствовал этот чудодей со своим удавом во флигеле. Знакомства среди местных он не заводил и с соседями не знался, будто их и не было вовсе. «Интересничает. Хочет свою особенность показать», - говорили о нём в связи с этим.  А про его удава говорили так: «Вот паршивец! Ишь ты, гляди-ка, какие фигли-мигли выкамаривает!»

 Но довольно про факира; дабы не испытывать более терпение читателей,  пора, наконец, подвести вышеизложенному итог и связать воедино оборванную нить повествования.

 Итак, во-первых, после всех тех нововведений, которые предприняла советская власть, бывший куроцаповский дом теперь самодовольно именуется «жактовским».
 
 Во-вторых, в нём согласно домовой книге числится четыре квартиры, не считая бывшего дворницкого флигеля, значащегося в записях самостоятельным домовладением. Соответственно,  калитка на крашеных в дикий цвет воротах теперь, помимо дощечки с адресом, сверху донизу увешана разновеликими почтовыми ящиками, которые для удобства дополнительно снабжены табличками с фамилиями жильцов.

 Ну, и, в-третьих, чтобы довершить картину, нелишне добавить, что таблички эти на горе здешней почтальонше,  шелопутной  и по странной случайности малограмотной деревенской девахе Раиске Тыршиной, без конца меняются.

 Да, но какое отношение имеет этот дом к данному повествованию? Самое что ни на есть прямое, ведь  отныне именно здесь, в этом самом куроцаповском доме, предстояло жить Вадиму и Леле. А произошло следующее.

 Когда стало окончательно ясно, что с Сычихой под одной крышей им никогда не ужиться,  Вадиму пришла в голову свежая мысль сменить их местожительство. Идея-то, по существу, не Бог весть какая гениальная, и он даже в тайне от Лели подобрал три приемлемых на его взгляд варианта:  один дом размещался неподалёку от  евангелическо-лютеранской церкви, что на улице Жуковского, второй – на Иканской улице, и третий – этот, близ Госпитального базара.

 Правильнее сказать, идея эта пришла ему не вдруг, он подумывал о переезде давно, ещё до появления  в их жизни Ларисы и рождения Забавы, только молчал, не зная, как к этому замыслу отнесётся жена. Скорее всего, наотрез откажется, ещё и вознегодует вдобавок. Всё-таки их нынешнее обиталище на углу Пушкинской и Ассакинской – по сути, её родовое гнездо, её отчий дом, он дорог её сердцу, ведь она там выросла, с ним у неё столько связано. А оказалось, что она не просто согласна, она жаждет съехать оттуда, может быть, даже не отдавая себе в этом отчёта, и, как ему показалось, дело не только в этой ненавистной Сычихе, несомненно, тут было что-то ещё, но что – он не знал. Ясно одно: для Лели это самое «что-то» значило гораздо больше, чем казалось со стороны. Вот уж действительно, неисповедимы пути Господни, но ещё неисповедимей человеческие поступки и порывы!

 Ни  на Жуковской, ни на Иканской Леле не приглянулось, когда ж Вадим привёз её на Паровозную, она  без колебаний всё одобрила. И дом, и царившая в саду осенняя тишь, и сам сад ей понравились сразу. Понравилось и то, что фасад не выходит на улицу, а развёрнут к ней задом, а сам дом отстоит от забора чуть ли ни на сотню шагов, и то, что  среди других жильцов, дабы благоустроить свой укромный мирок, было принято время от времени что-нибудь к дому пристраивать: то кухню-времянку, то летний душ, то терраску, то навес над айваном. «Как тут мило. Правда же, Вадим? - сказала она, глядя с веранды в сад на живописно проложенную между деревьями мшистую дорожку. – И тихо. Не то, что у нас там».  Просторные комнаты, светлая веранда, своя собственная, отдельная от соседей кухня, а в ней - глубокий подвал и даже ледник, люк в который зиял тьмой, - всё было удобно, всё радовало глаз. В  её голове уже рисовалась картина, как она всё здесь устроит. Правда, немного смущало присутствие чужого запаха, ну, так он вскоре выветрится, надо только не лениться почаще открывать окна.

 Долго не обсуждали, решили, что с разумной точки зрения сначала лучше переехать, а уж потом Вадим займётся оформлением бумаг. Он заранее снёсся с кем надо и уточнил детали, ведь переезд переездом, что само по себе дело нешуточное, но ещё полагается соблюсти кое-какие формальности.

 Машину для перевозки мебели заказали на последнюю субботу ноября; Забаве как раз должно исполниться положенные сорок дней, а значит, с ней уже можно, как  сказала мама Вадима Наталья Платоновна, «выходить в люди». Она же помогла Леле заблаговременно собрать и уложить по сундукам и корзинам вещи, посуду и безделушки; отдельно было отобрано то, что на выброс. Оставалась только разная мелочёвка, вроде  шпилек, булавок да гребёнок. Леля даже сама не ожидала, как у них всё споро получится. Так что вскоре, если всё будет хорошо, как мысленно сказала она себе, на той самой калитке наряду с другими появятся две новые таблички: «Проничек В.А.» и «Стрельцова К.В.» На Лелю этот факт производил особое впечатление. Ведь на их доме никаких почтовых ящиков не было и в помине, а всю корреспонденцию  разносчица баба Клава отдавала либо лично в руки, либо оставляла на крыльце. Оставшиеся до намеченного срока дни она, зацикленная на переезде, больше ни о чём другом думать не могла.

 Утро выдалось хмурым, невыспавшимся. Часов в восемь начало светать, но как-то вяло, нерешительно. Низкое, мутное и чуть розовое на востоке, как опал с отливом, небо лениво сеяло на землю редкие снежинки. Когда грузили мебель, Хамза Аюпов, само собой, с подростковой  горячностью вызвался помочь, но куда уж ему с его больной ногой. Вадим, естественно, не позволил. Поэтому пришлось их беспокойному соседу наблюдать за процессом погрузки со стороны, стоя в академической позе, с засунутыми подмышки большими пальцами.
 Леля тоже вышла посмотреть. Держа на руках завёрнутую конвертиком Забаву,  она оперлась локтём о гранитный пьедестал, поддерживающий скульптуру львёнка у парадной, и отогнула кончик одеяла. Малышка сладко спала. Плоёные рюши вокруг  одетой в вязаную чеплашечку головки чуть заметно подрагивали от её дыхания. Леля не удержалась и осторожно, как бы не разбудить, поцеловала, или скорее клюнула, девочку в носик,  после чего подняла взгляд на львёнка, провела пальчиком по его холодной переносице, и тотчас сердце её захолонуло от жалости не то к себе, не то к этим бронзовым зверёнышам. Теперь уже ничего не изменишь. Что сделано – то сделано. Чего уж тут плакать? Она отвернулась, чтобы не дай Бог не капнуть на Забаву, и сморгнула слёзы.

 Подошёл Хамза. Он не без удовольствия понаблюдал за грузчиками – крепкими, как на подбор, упитанными  ребятами,  передвигающимися с подчёркнутой ленцой, а один из них, самый крупный, - настоящий амбал! - ещё и непрестанно хохотал, прямо таки ухохатывался, показывая белёсые дёсна и красное горло, и нашёл, что порученная им работа, невзирая ни на что, всё же спорится, о чём не преминул сообщить хозяйке, то бишь Леле. После чего запричитал:
  - Значит, уезжаете. Насовсем? Давеча, как  Вадим Андреич сказал о ваших планах, у меня даже сердце ёкнуло. Как же так, думаю. Почему, думаю. О-хо-хонюшки, граждане дорогие! Жили-жили и на вот вам! Что ж это вы надумали?

 - Да, насовсем. До свидания, Хамза. Всего хорошего… - сухо ответила Леля, которая отнюдь не была настроена проявлять перед кем бы то ни было чаяния своей души, и замялась, вдруг осознав, что впервые в жизни назвала соседа по имени.

 Прежде она никогда не обращалась к нему ни по имени-отчеству, ни просто по имени, как никогда не понимала его чрезмерную и неразборчивую, по её мнению,  общительность,  а приторное радушие, граничащее с подобострастием, по-стариковски старомодную куртуазность  и навязчивую услужливость этого неустанного говоруна истолковывала согласно своему суровому разумению. Да, вот такая она была: всегда относилась скептически ко всему, что было для неё за пределами понимания.

 - И вам! И вам всего хорошего! – тотчас подхватил Хамза. - Стало быть, оставляете бабая одного. Маетно мне как-то. Неспокойно на душе. Моя-то Александра Васильевна у себя на родине загостилась. В бывалошние времена между ней и вами, Стрельцовыми, всяко случалось. И худое тоже бывало. Вы уж нас с ней простите и не поминайте лихом. Язык у неё поганый, метёт, как помело, со всех закоулков сплетни собирает, а так-то она баба – ничего.

 Это ему-то маетно? Вот самый умиротворённый человек, какого можно себе представить, думала Леля. Характером и повадками временами он напоминал ей непоседливого пса-дворнягу, которому есть дело решительно до всего, что происходит вокруг; да это и был пёс, только в человеческой ипостаси. Несмотря на узость мышления и наивность, их сосед был, в  общем-то, человеком незлым и всегда по-отечески о ней пёкся. Жил он просто, благочестиво и патриархально, одинаково заботясь о душе и бренном теле, не страдал ни жадностью, ни расточительством и, скорее всего, был гораздо умнее, чем казался.
 В своей обычной манере она ему не отвечала, потому что прекрасно знала: отвечать – себе дороже станет, лишь ограничивалась лёгким пожатием плеч. Лицо её пылало, несмотря на то, что день выдался холодным. Да и что тут ответишь? Она не очень комфортно чувствовала себя в его обществе, оттого никогда не находила, о чём с ним можно говорить, кроме того, слишком гордая, она не желала унижать себя объяснениями, но тут, на её счастье, к разговору присоединился Вадим, и сосед, дав волю своей говорливости,  переключился на него.

  - Ну, дай вам Бог здоровьица, Вадим Андреич, на долгие годы. Жажда перемен - так вы давеча выразились? Понимаю, понимаю. Отчего ж не понять? Что ж, вольному – воля, ходячему – путь. Ведь так у вас, русских, говорится?– Поскольку он испытывал к Вадиму искреннюю приязнь, его полный, румяный рот расплылся в  широкой, честной улыбке, обнажая полоску крупных, не совсем здоровых  зубов. - Что ж, как говорится, честь имею кланяться. Супруге вашей я тоже пожелал здоровья и всех благ. И малышке, само собой. Наведываться-то хоть будете или как? – он опять повернулся к Леле и тут зашёлся в надсадном кашле. – Что ты будешь делать! Лихоманка прицепилась, будь она неладна.
 Он конфузливо прикрыл рот заскорузлой, как печёный картофель, ладонью, другой рукой порылся в своей амуниции и  извлёк из глубины ментоловые пилюли в стеклянном патроне.  Леля  состроила  ему сострадательную гримасу и  поспешила уверить, что да, будут, непременно будут. Она сама верила тогда в это своё «да».

 Жажда перемен, значит. Что ж, пусть будет так. Надо же, как всё легко и просто объясняется. А вот она не может объяснить себе, почему ей самой не пришло в голову такая здравая мысль разом избавиться от всех мытарств; разве что сослаться на недосуг.

 Больше говорить было не о чем. Закончив балясничать, Хамза мерно прохаживался вдоль ограды соседнего дома, на приступке которой со стороны двора торчало несколько глазеющих мальчишек. Он засунул руки в карманы пальто  из крапчатого драпа с воротником из чёрной мерлушки, приобретённое таки ценой многих лишений (между прочим, точь-в-точь, как у управдома),  и от скуки бренчал лежавшей там мелочью. За забором росла ежевика, гибкие, колючие прутья которой пробивались сквозь лазейки на улицу, и какая-то залётная пташка, совсем крохотная, размером с воробья, только брюшком потолще и попушистей, перепрыгивая с места  на место, воровато склёвывала с них остатки ягод. В доме напротив с самого раннего утра играли на аккордеоне. Это была совсем простенькая мелодия, вроде гамм, мучительная для постороннего уха, одна и та же, одна и та же, и так раз за разом. Там жила маленькая девочка Леночка, родителям которой, питавшим тайную слабость к художественной самодеятельности, приспичила нужда вырастить себе аккомпаниаторшу.

 Вскоре у Хамзы прихватило живот, и он, деликатно испросив у Лели разрешения отлучиться, поспешил к себе во двор, сноровисто приволакивая больную ногу и глухо покашливая в воротник, а поскольку слежение за порядком при любых обстоятельствах составляло для него предмет первоочередной надобности, он походя смерил мальчишек негодующим взглядом и совсем другим голосом сказал:
  - А ну цыц, архаровцы! Чего вы мне тут кагал устроили? Не на базаре, чай. Вот бабай вам бошки поотрывает!

 В самом деле, не миндальничать же с ними.

 Мальчишек с забора как ветром сдуло.

 Отделавшись от соседа, Леля испустила вздох облегчения. Ждать пришлось долго, и она озябла. Снег участился, а поскольку на ней была шляпка без полей в виде тока, вскоре лицо её блестело от снежной мороси. Она попробовала  было часто-часто перебирать обутыми в боты ногами или постучать ими о мостовую, но и то и другое  помогало мало. Вдобавок она не выспалась и теперь то и дело тихонько позёвывала в кулачок.
 Наконец Вадим позвал её:
  - Всё, мамочка, готово. Можно ехать.

 Водитель грузовика, мужчина в возрасте с чёрной, прямо-таки разбойничьей, бородой, уже заводил двигатель. Его косматая шевелюра, замшелая шея, низкий лоб, тяжёлый взгляд маленьких пронырливых глазок, толстые негритянские губы, выпячивающиеся из бороды куриной гузкой, и хриплый, приглушённый голос вкупе создавали совершенно дикое впечатление. «Надо же, какой необычный субъект, - подумала Леля, - похож на медведя,  или нет, скорее на алмасты, как его изображают в журналах».

 Вадим аккуратно подсадил её в кабину грузовика, следом заскочил сам. Грузовик дал задний ход и, роняя с колёс комья грязи, вырулил на дорогу.

 Устраивая поудобнее Забаву, Леля распахнула свою мутоновую шубку и слегка откинулась на спинку сиденья. Забава закряхтела. Тогда Леля наклонилась к ней, крепче прижимая девочку к себе, и сказала тихо-тихо, одними губами, чтобы никто, ни этот обросший шерстью  алмасты, ни даже Вадим, не услышал:
 - Ш-ш-ш, маленькая, не плачь. Я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому.

  В кабине было тепло, и даже присутствовал кое-какой уют. Зеркало заднего вида украшал перевязанный ленточкой пук иммортели, на сиденье для мягкости заботливая рука постелила старый полушубок, а спинка была с весёленьким рукодельным подголовником. Уловив едкий козлиный дух полушубка, Леля поморщилась и, повернувшись к мужу, состроила ему капризную мину. Щёки её разгорелись пуще прежнего, даже неудобно было перед шофёром, в ушах звенело, а в висках стучало кузнечным молотом. И всё же уезжала она с таким лёгким сердцем, что даже сама себе удивилась.


Рецензии
Испытал истинное наслаждения от Вашего изумительного русского языка, Марина. Совершенное владение "великим и могучим" - это такая на сегодняшний день редкость. Даже среди славян. А Вы - "узбечка". Ничего, что я так, по-простому?

Спасибо, сражён!

Михаил Соболев   23.12.2012 21:14     Заявить о нарушении
Спасибо вам, Михаил, мой главный, и, скорее всего, единственный читатель.

Марина Беглова   22.12.2012 19:57   Заявить о нарушении