Странная история
Поздняя осень. Холодно, сыро, сумрачно. Тяжёлые тёмные тучи в небе без признаков движения и света. Мир опустел. Мир опустел, чтобы в нём расцвели хризантемы.
«Как холодно, - подумал Ивацевич, выходя на улицу. – Осень, как долгий судебный процесс над землёй, выносящий в приговор зиму. Как холодно.»
На улице он вспомнил, что забыл закрыть дом. Возвращаться не хотелось. «Не буду возвращаться – плохая примета. Что будет с домом? Кроме осени туда давно никто не заглядывает, да и та больше интересуется своими хризантемами, что растут у порога его.» «Да, осень, - подумалось ещё ему. – Осень это какой-то Исход. Она возвещает истину и чудеса и будто не рада предназначению своему.»
Он посмотрел по сторонам, раздумывая в какую сторону ему лучше идти. Невдалеке увидел соседку, что жила в доме напротив, она выгуливала собаку.
- Доброе утро, - завидев Ивацевича, радостно поприветствовала она его.
- Доброе утро, - ответил Ивацевич, и голос его тоже прозвучал как-то радостно.
«Она говорит «доброе утро», а у тебя замирает сердце. Она говорит «доброе утро» так, будто признаётся в любви тебе.»
Обычно при встречах они, поприветствовав друг друга, обменивались затем какими-нибудь парами ничего не значащих фраз и расходились в разные стороны. Иногда случалось больше, но тогда Ивацевич сбивался в словах и говорил с трудом. Она же мало помогала ему в поддержании беседы, и разговор их клеился плохо. Она больше слушала, чем говорила, и даже когда Ивацевич спрашивал её, она по большей части отвечала коротко и односложно и смотрела на него своими какими-то детскими и наивными глазами, и он терялся под их взглядом, и не знал что сказать, и уж говорил непонятно что; и Ивацевич досадовал на своё косноязычие при встречах с ней, и на её частое молчание, и на что-то ещё, чего и сам не знал; и разговор их был, как маленький бумажный кораблик на волне: едва пустившись в плавание, он тут же тонул. Однажды после одной из таких встреч он говорил себе: «Ещё одна такая встреча, и я начну заикаться. Как бы мне реже видеть её. Своим молчанием она вытягивает из меня душу, и я вижу, что в душе моей ничего нет. В душе моей сумрачно и пусто, как в холодный осенний день. Жуткое зрелище.» Но он не заикался, и всё также готов был делать из души своей не самое лучшее зрелище, и по-прежнему ждал встречи с ней. Вот и сейчас Ивацевич был рад видеть её и в срочном порядке подыскивал, что бы сказать ей. Сплетней улицы он не знал, но это, наверное, было бы неинтересно ей даже то, что говорилось за глаза и о ней самой, а разговоры о погоде и другие расхожие темы уже давно набили оскомину. Ему вдруг захотелось сейчас сказать ей что-то непременно хорошее и доброе, сказать и недосказать, и найти продолжение недосказанному в глазах её и сердце. И он искал в себе это доброе и хорошее и не находил. «Воистину, в душе моей ничего нет, - разочарованно подумал он, - а сумрак и пустота души моей превратились в этот пасмурный и холодный осенний день.» Как назло в голове у него вертелась только кличка её огромной лохматой южнорусской овчарки и, понимая, что молчание его затягивается и становится не совсем приличным, он, раздосадовано вздохнув, махнул неопределённо рукой и зашагал прочь.
- Постойте, Ивацевич, куда вы? Я хочу сказать вам нечто, а вы уходите. В кои времена удалось наконец увидеть вас, а вы тут же уходите, - раздалось позади и Ивацевич остановился. – Вы сегодня какой-то странный, впрочем, как и всегда. Странность вам к лицу. Всё странное ваше очень притягательно.
И тут Ивацевича осенило вдохновение: «Странно, что до сих пор я не говорил вам ничего странного. Наверное, пришло время всему странному между нами.»
Казалось, она не готова была услышать такой ответ и удивлённо и непонимающе посмотрела на него.
- Разве я сказал что-то не так, Паулина?
Итак, её звали Паулина. Ей было за тридцать, и она была старой девой. Однако кроме Ивацевича называть её старой девой никто не решался. И хотя ей действительно было уже далеко за тридцать, но она выглядела много моложе своих лет, к тому же, она была красива, а глядя на красивую женщину, не думают о её годах. « Наверное, это её дева, - думал иногда Ивацевич, - это так дева её молодит и красит. Может быть, лишившись своей девы, она в одночасье потеряет всё, поэтому так и хранит она деву свою.» Она переехала в этот город из одной восточной области год тому. Здесь у неё были близкие родственники, у которых она жила первое время. После они помогли купить ей дом, с тех пор она и стала соседкой Ивацевича. Первые месяцы между ними не было никаких отношений. Она существовала для Ивацевича только лишь в коротком промежутке пространства и времени, ограниченного небольшим участком улицы или освещённым окном. В то первое время Ивацевич никогда не приветствовал её на улице, и она тоже не говорила ему «здравствуй» при встрече, и те и нечастые эпизоды встреч их были всегда как-то очень тягостны и неловки. Она была красива. Увидев её, хотелось смотреть на неё и провожать взглядом или же, опустив голову, проходить мимо, словно бы склоняясь пред красотой её. В то первое время Ивацевич, встречая её, избирал что-то среднее между этим. Когда она была ещё далеко от него, он мог безбоязненно смотреть на неё и разглядывать, но когда она подходила ближе, тогда уж он опускал глаза и смотрел под ноги себе. Случалось, из окна своего Ивацевич видел её, и тогда уж он смотрел на неё с пристрастием и вниманием, пока она не удалялась далее по улице или не закрывала за собой дверь дома. Случалось, из своего тёмного окна он глядел в её освещённые окна, и хотя это представлялось ему чем-то неприличным, глупым мальчишеством, но из вечера в вечер он ждал света в окнах дома её, и когда они зажигались, он не мог не смотреть в них. Ему думалось, что свет в окнах дома её зажжён теперь и для него, и свет этот манящ и притягателен, и что он слишком долго жил, не видя света в окнах дома напротив. Понадобилось несколько месяцев, чтобы между ними прозвучали первые слова. Этими первыми словами стали слова приветствия. И вот пару месяцев назад случилось, что слово «здравствуй» перестало быть единственным между ними. Однако сие знаменательное событие обрадовало Ивацевича не очень. Все соседи по улице, видя, как казалось им долгожданное сближение Ивацевича с Паулиной, спешили поздравить его и шутили всякий раз при этом. Ивацевич лениво отмахивался от их поздравлений и в свою очередь шутил сам. Он не знал: любил ли он Паулину? Может быть, он любил её с самого первого дня, как только увидел её, но он не знал этого. Увидев Паулину и немного узнав её, он понял, что она не для него. Он не испытал при этом ни разочарования, ни грусти и не возжелал в сердце своём достигнуть её, сделавшись иным ради чувства своего к ней. Ему казалось неправильным от чего-то отказываться и менять что-либо внутри и вне себя, пусть даже и ради любви своей. Он как мог постигал жизнь и учился у неё, но постижение это никогда не затрагивало его личных убеждений, сформировавшихся ещё наверное в пору юности, и он никогда не изменял своим верованиям, хотя во многом и считал их ложными. У него была своя жизнь, в которую долгое время никто не вторгался и не тревожил, и свой собственный мир, который представлялся ему единственно правильным теперь и верным. У Паулины тоже была своя жизнь и свой мир, Ивацевич, посмеиваясь, называл его миром девства её, но это нравилось ему, и он любил её такой и о ней не мечтал в мечтах любви своей. Может быть, если бы когда-нибудь он увидел рядом с ней другого человека, то это, скорее всего, было бы неприятно ему. Но всё-таки ревность его была бы направлена не к этому неизвестному человеку, а к ней самой, к её жизни, к её деве, которую бы отдавала она избраннику своему. Ему достаточно было просто изредка видеть её, слышать, зная всякий раз, что она рядом, что она недалеко, чтобы его вполне сносная без лишней суеты и проблем жизнь могла сойти за вполне хорошую и даже счастливую. Ивацевич не был ни одинок, ни томим желаниями. Жизнь, как большой водный поток, несла его по течению и кружила, и он мало задумывался о том, куда вынесет и прибьёт его волна жизни. Его бывшая жена называла его неудачником, но это нисколько не задевало его. Он не бедствовал и был вполне доволен существующим порядком вещей. Будучи замужем за ним, его бывшая жена тоже не знала нужды и кроме личных отношений всё выглядело очень неплохо, но возможно, ей хотелось чего-то ещё, чего-то большего, чего Ивацевич не хотел понимать и делать. Всякая жизнь изначально мудра в себе, любил повторять он, и стремится вне наших желаний ко благу, поэтому усилия, предпринимаемые подчас людьми для её якобы усовершения, нередко оказываются губительными и саморазрушительными. И он не делал усилий, и жизнь казалась ему приятной. Ему было приятно слышать приветствия Паулины, когда ещё не было других слов между ними; ему было приятно видеть её смутный силуэт в вечернем окне; ему было приятно сознавать, что она есть, что она рядом. Ему казалось, что он приобщается к тайне другого человека, к тайне женщины, которая доносится до него всего лишь как короткое приветствие, всего лишь как неясный силуэт в вечернем окне, и это приобщение приятно ему. И всё было бы хорошо, пока однажды Паулина не нарушила безмятежности этой. Однажды она сказала ему: « Если стану я для вас солнцем, не наденете ли вы тёмные очки? А если стану дождём, не поднимете ли воротника? Кем или чем мне стать для вас, чтобы вы, наконец, не сторонились меня?» И он не нашелся, что ответить ей, и её слова очень изумили его. Он пытался понять смысл простых слов её и отказывался понимать их. Он никогда не был сентиментален, и все чувства его казались такими же ясными и предельно точными, как и все слова его и мысли. Но теперь он не понимал чувств своих, и они выступали перед ним как чуждые душе его, и он гнал их от себя и возвращал и всё-таки не находил в них достаточной ясности. Он не был достаточно просвещён в любви, возможно потому, что был мало любим другими и ещё менее любил сам. Но всё-таки он любил Паулину, пусть даже и не сознавая любви своей. Но любовь его была какой-то уж слишком надуманной, какой-то слишком отстранённой, в которой он больше любил ее образ, чем её саму. Он любил эти короткие встречи и приветствия, он любил смотреть и наблюдать за нею из окна, и сама Паулина как бы растворялась в этом коротком мгновении виденного и слышанного им. Он не представлял Паулину иначе, как лёгкой тенью в вечернем окне, как тихим и несмелым приветствием при встрече. Возможно, любовь его к Паулине и могла сойти за возвышенную, как сам он, кстати, считал, не обременённую тяжёлым грузом земных проблем и вихрем страстей, но сам Ивацевич вряд ли являл собой образец нравственного и душевного совершенства, поэтому, вознося любовь свою, он скорее удалял её от себя, мало что понимая в ней. Теперь же, когда ему предстояло постичь свой собственный мир чувств, его пугала глубина открывшегося, и он растерялся и испугался, очутившись впервые в бездне этой. Он чувствовал, что Паулина принесла ему больше, чем мог поднять он, чем мог вынести он, и, не видя возможности чётко разобраться в собственных чувствах, ему хотелось, чтобы это кто-нибудь сделал за него и в нём самом открыл бы то, что должен чувствовать в любви человек и знать. Ивацевич мало знал о любви, да он и не скрывал этого, но он почему-то был убеждён, что Паулина знает ещё меньше, и он боялся за неё и считал себя низким и недостойным её и боялся, что она приближается к нему.
- Вы сказали что-то не так, - как-то удивлённо протянула Паулина и замолчала.
Паулина молчала, ожидая видимо от Ивацевича продолжения сказанного, но вдохновение его прошло так же скоро, как и возникло. Не придумав ничего лучше, Ивацевич сказал, что у него мало времени и что ему нужно идти.
- У меня мало времени, - ещё раз повторил Ивацевич, стараясь придать своему голосу больше убедительности, - мне нужно идти, извините.
- Вы, наверное, спешите куда-то? – решила поинтересоваться Паулина.
- Нет, я не спешу, но мне нужно идти.
«Нет, я решительно не могу говорить с ней, - тут же подумал Ивацевич, - какой-то разговор двух глухих. Наверное, со стороны это выглядит смешно. Между тем, она всё цветёт и нет в ней никакого увядания. Хотя бы заметить что-нибудь, что портило бы её, что было бы некрасиво в ней, нехорошо, недостаток какой-нибудь найти. Но она как ангел. Ей не хватает только крыльев за спиной. Стоит приглядеться. А ещё в возможностях её повелевать такой вот огромной и не самой дружелюбной собакой.» И Ивацевич осторожно попробовал погладить её лохматую собаку.
- Зачем же вам нужно идти? Сейчас утро выходного дня, ещё довольно рано, - продолжила своё любопытство Паулина.
- У меня назначено свидание с одной особой, я боюсь опоздать, - неумело пошутил на её любопытство Ивацевич.
- Свидание? С кем же? Впрочем… Что ж… Вы обидели меня.
Она резко повернулась и пошла к дому. За ней следом на поводке лениво потянулась собака. Ивацевич почувствовал, что виноват перед Паулиной и досадовал на себя за свою оплошность, и ему тут же захотелось исправить ошибку свою. Он было хотел позвать Паулину, хотел спросить, что же имела она сказать ему. Но дом её находился рядом, и она уже открывала калитку во двор к себе. Ивацевич не стал останавливать Паулину.
«Странная женщина, - думал дорогой Ивацевич, - впрочем, ведь она дева, и это многое объясняет. Она слишком хороша для меня. Тот, кто достоин её, здесь не живёт. Бриллианту не хватает оправы. Тот, кто достоин её, живёт в мечтах её, иначе она давно бы уже вышла замуж. Разве мне суждено быть её мечтой? Разве я способен воплотить чьи-то мечты. Нет, она слишком хороша для меня.»
Ивацевич не шел на свидание. Хотя он и обмолвился, но обмолвка его была сознательной что ли. Он знал, что боль сказанного им, не в силах уничтожить чувства Паулины к нему, но как и всякая боль, как всякая болезнь, завладевающая человеком, отвращает его на время от всего желанного им и приятного, так и слова эти могли хотя бы на некоторое время ввести в смятение чувства её и ввергнуть дух её в уныние. Ему было бы жестоко причинить боль Паулине, но ведь она могла и не верить сказанному. И любая другая женщина на месте Паулины сразу бы поняла, что её обманывают и только посмеялась бы ответ. Но Паулина не была рассудительна, как прочие женщины, и была доверчива и ранима, и её легко было обмануть и обидеть. И хотя Ивацевич ещё не мог достаточно чётко определить черт характера её, но ему всегда казалось, что она как-то необыкновенно доверчива и ранима, опять же, может быть в силу девы своей. Он где-то и когда-то читал и слова эти навсегда запали в душу ему, хотя он и не очень часто вспоминал о них до встречи с Паулиной, что обретение любви это обретение боли и страдания, и тот, кто преодолевает боль и страдание, обретает любовь в полной мере. Он вспомнил об этих словах и сейчас, неудачно пошутив с Паулиной. И может быть, обманув Паулину, Ивацевич на самом деле как бы впервые стремился по-настоящему познать чувства свои к ней, как бы учился любви, искал знания, а не отталкивал любовь свою. Ивацевичу было неимоверно сложно открывать заново то, что думалось ему, стало навсегда прошлым, может быть даже умершим для него. Ему это представлялось как некая эксгумация, как эксгумация любви его. В том, что давно подверглось тлению в душе его, в каких-то жалких останках былого, он теперь искал правду и истину, и поиск этот неприятен был ему. Но ничего другого не оставалось и, похоронив некогда лучшее в себе, он возвращался теперь к нему вновь и искал истинную причину, не задумываясь о возможности воскрешения. Ивацевич никогда не был одержим страстями, и томление любви и её переживания были мало знакомы ему, и, открывая теперь заново заброшенный некогда континент души своей, он чувствовал, что любовь только смиряет его и по-прежнему ничего не открывает ему и непознанным удивляет. И он удивлялся, и душа его звучала нотками удивления любви его. Но самым удивительным ему казалось то, что Паулина в действительности могла любить его. Ему в высшей степени это казалось странным и удивительным. Он никогда не помышлял о внутреннем мире других людей, об их мыслях и чувствах. Ему достаточно было своих, и всё людское он при желании мог уподобить себе. Но теперь всё проступало для него в размытых тонах странного и удивительного. Ему казалось так удивительно, что кто-то рядом может вздыхать о нём и думать, мечтать и видеть сны, что кто-то рядом может любить его. Он боялся приблизить Паулину и её чувства смущали его, и он думал о любви своей и не мог ничего понять в ней и, мучаясь в сердце своём о Паулине, не находил облегчения. Он вдруг сказал Паулине эти слова о своём свидании и сам испытал дивную боль от неправды своей. И пока он шел и думал о Паулине, эта дивная боль пронизывала всю душу его и ему было тяжело и неловко от поступка своего. Но боль эта не подавляла все прочие чувства его и не омрачала сознание и разум тёмными мыслями, а таила в себе нечто прекрасное и величественное и не открывала душе и разуму света своего – это была боль любви.
«Всему виной её дева. Она мне кажется святой. Как она может любить меня? Почему? За что? Ведь надобно любить за что-то, ведь мы не боги и не можем любить всех подряд без причины. Случилось что-то не совсем логичное – случилась любовь. Что ж, пока в жизни есть место не совсем логичному, в ней всегда найдется место любви. Пусть же так и будет. Только почему я не встретил её раньше, когда мне было двадцать, когда я был полон сил и желаний, когда я мечтал о ней такой и ждал? Почему судьбе угодно было, чтобы в начале жизни своей я пил яд и горечь любви, чтобы питво это отвратило меня затем от любви в дальнейшей жизни моей? Зачем столь долго нужно было жить ей в своём маленьком городишке со странным названием на востоке, а после многих дней и лет приехать сюда? Я ничего не понимаю. Но как бы мне хотелось сказать, что в непонимании моём, больше похожем на несчастье, она виновата. Если когда-нибудь в жизни придётся искать мне виновника несчастий моих, я укажу на неё и в обвинение ей скажу, что не повстречалась она мне ранее.»
Ивацевич не шел на свидание. Он вышел на улицу без определённой цели. Был выходной день, и большой и пустой дом его был как-то особенно пуст и тих в такие дни, и эта пустота и тишина большого дома угнетала его. Ивацевич редко оставался на весь день дома, когда приходил выходной, разве только по болезни или из-за непогоды. С того времени как Ивацевич развёлся с женой, прошло года два и с тех пор большой дом стал не нужен ему и тяготил его. Первое время после развода он всё думал как бы продать его и купить где-нибудь в центре города одну или две небольших комнаты. Но после того как год назад свободный дом напротив купила Паулина, мысли о продаже исчезли сами собой. Его бывшая жена жила в этом же городе, и он изредка бывал у неё, навещая своего сына. Сыну исполнилось уже двенадцать, и он был во всём похож на свою мать. К тому же, взрослея, он год от года всё больше сторонился Ивацевича, был малообщителен с ним и скован, подарки и деньги, которые давал ему Ивацевич, брал нехотя и после долгих уговоров. За всем этим Ивацевич явно угадывал скрытое влияние его матери, и это раздражало его, и ему хотелось поколотить её, а заодно и её нового мужа, какого-то педантичного в манерах и слащавого в словах, называвшего её не иначе как «милочка». Он шел без определённой цели. Раньше по выходным он навещал своего сына, теперь, когда посещения эти перестали доставлять ему удовольствие, он в большинстве случаев гулял по городу либо ходил к своему старому университетскому приятелю и, бывало, засиживался у него допоздна, весело проводя время. Со времён студенчества их связывала большая дружба. После окончания университета их пути несколько разошлись. Новая жизнь, новый уклад слегка охладили их дружбу, но всё-таки они всегда были рады видеть друг друга. После развода Ивацевича у них появилась возможность чаще встречаться, и они пользовались ею. Его приятель был женат. У него была миловидная жена и славные дети, в их доме царили благополучие и уют. Ивацевичу нравилось бывать у них. Он не завидовал их счастью и, глядя на них, не мечтал о своём. Когда они пробовали говорить ему, что пора бы вновь подумать о семейном очаге, он только грустно улыбался и говорил, что это уже недостижимо для него. Вечерами они играли в покер, пили вино, говорили и спорили, и время летело легко и быстро. Но сегодня ему не хотелось идти к ним. Встреча с Паулиной никак не располагала к вину и картам, да и час был неподходящий. Хотелось просто побыть одному, побродить где-нибудь по опавшим листьям в тишине и сумраке уходящей осени. И Ивацевич направился в парк.
Парк 50-летия Октября находился недалеко от дома его, и Ивацевич бывал в нём довольно часто. Он полюбил этот парк ещё будучи школьником. Каждый день он ходил аллеями его в школу и возвращался домой. Парк тогда казался ему большим, и какое-то постоянное предчувствие торжества и праздника жило в нём. В пору его учёбы в школе, парк неизменно украшался красным цветом. Осенью издалека казалось, что парк горит от обилия красных флагов, флажков и транспарантов, развешанных в нём. И это обилие ярко-красного цвета на фоне больной умирающей осени представлялось чем-то необыкновенным и сводило с ума. Ему казалось, что в этих красных флагах, развевающихся на ветру, заключён дух какого-то одержимого существа, не знающего покоя, вечно мятущегося. Эти ярко-красные флаги волновали кровь и будоражили воображение, рождали фантастические мечты и желания. В этом парке он встретил свою будущую жену. Их встреча была довольно романтична. И может быть романтика той первой встречи и связала затем их жизни в одну, хотя по-настоящему он никогда не любил свою жену, да и она, как оказалось, тоже не испытывала к нему ничего похожего на любовь. Но тот короткий романтический эпизод любви их был сказочным и чудесным и ради этой сказки можно было страдать затем последующие годы. Жаль, но все романтические истории в этом мире заканчиваются грустно. Тогда также была осень. Ивацевич проходил через парк и увидел на одной из аллей рыжеволосую девушку, собирающую большие кленовые листья. Это было так красиво: рыжеволосая девушка, собирающая рыжие кленовые листья. Он невольно залюбовался ею. И тут он запнулся о сухую обломанную ветку, лежавшую у него на дороге, и упал. Девушка невдалеке негромко и весело рассмеялась. «Вы не ушиблись?» - поинтересовалась она у него, когда он поднялся. «Нет,» - сконфуженно произнес Ивацевич, отряхиваясь. «Значит, вы как эти листья: они падают и не чувствуют боли, и я дарю их вам,» - и она протянула ему охапку кленовых листьев. Уже после развода в тишине и одиночестве большого дома своего он стал думать о том, что было между ними и чего не было, он стал думать о той первой встрече, он стал думать о любви. Но из всего прожитого, из всех своих многих размышлений он не находил ничего лучшего для себя чем то, что любовь есть всего только миг, и миг этот не принадлежит ни жизни, ни смерти.
В парке было малолюдно. Несколько тёмных одиноких фигур виднелось в разных концах парка. «Как одиноко нынче здесь. На улицах осень угнетает меньше. Там столпотворение людей и машин, там шум и суета. За всем этим можно забыть даже об осени. А здесь покой и тишина, парк кажется наполнен призраками. Нет, здесь в парке осень просто невыносима. Зачем же люди идут сюда в это время? Наверное, все эти люди больны осенью и приходят сюда за исцелением. Напрасно. Осень сама нуждается в лекарях. Дождь же, личный врач её, прописывает ей одно и то же лекарство: капли на утро, капли на вечер. Почему она не прогонит его? О, наверное он больше, чем врач или не столько врач, иначе не обивал бы он каждый день пороги храма её. Как же одиноко нынче здесь. Даже если это призраки осени в подобии людей ходят по парку, создавая видимость жизни, всё равно нынче одиноко здесь. Парк наполнен призраками – это так одиноко.» Молоденькая девушка прошла мимо, впереди на длинном поводке бежала мальтийская болонка. Когда Ивацевич разминулся с девушкой, собачка позади вдруг стала лаять на Ивацевича. Ивацевич усмехнулся: ''Хоть одна живая душа во всём парке – собака. Впрочем, это не так важно. Важно лишь то, что осени отмерен уж слишком долгий срок и временем своим она злоупотребляет. От этого все наши печали. Зачем же я пришел в этот парк? Что, мне не хватает печали? А всё-таки так и есть и мне не хватает печали, и я пришел в этот парк именно за ней. Будто нет других истинных чувств на земле, кроме печали и в том, в чём нет печали, нет ничего и настоящего. Я скажу Паулине, что ходил улицами грусти и бродил по парку печали.''
Где-то в глубине пустой серой аллеи дворник сгребал опавшие листья. «Пойду я туда,» - подумал Ивацевич и направился вглубь аллеи. Дойдя до человека, сгребающего листья, он стал удивлённо рассматривать его. Очевидно, это был не дворник. Некто странно одетый, как будто сгребал опавшие листья в большие кучи. В руках этот некто держал что-то непонятное, Ивацевич не мог достаточно чётко рассмотреть, что было в руках у него. Этот некто стоял спиной к Ивацевичу, склонившись к земле и будто бы подгребал своим непонятным предметом листья. Ивацевича взяло любопытство, и он сошел с дорожки и подошел ближе к странной фигуре. Услышав позади себя шаги, этот некто, одетый во всё черное, внезапно замер. Это испугало Ивацевича. Испуг перерос в страх. Потом появилось головокружение и слабость, стало жарко. Он потянулся к воротничку рубашки, чтобы расстегнуть пуговицу у шеи. Некто склонился ещё ниже и вновь замер, держа свой предмет воткнутым в кучу с листвой. Пуговица никак не расстегивалась. В этот момент Ивацевичу вдруг показалось, что мир вокруг теряет прежние черты и начинает во что-то сводиться, во что-то одно сводиться, где осень, опавшие листья и странное существо у дерева. И тут некто стал медленно выпрямляться и повернулся к Ивацевичу. «Да ведь это же смерть,» - мелькнула у него в голове мысль, и он упал к ногам той, которую назвал смертью. Опавшие листья, встревоженные падением его, взметнулись, словно птицы вверх, и закружились над ним, образуя какую-то спираль, вздымаясь всё выше и выше в небо. Наконец листья исчезли.
- Вы слышите меня? Вам уже лучше? – услышал Ивацевич в ушах своих чей-то пронзительный и взволнованный голос.
Затем глазам его вернулась ясность, и он увидел перед собой ту девушку, что встретилась ему несколько минут тому на дорожках парка.
- Вам уже лучше? Что с вами?
Она стояла перед ним на коленях с испуганным лицом и явно не знала, что делать. Вокруг них бегала собачка и заливалась громким лаем.
-Да, мне уже лучше, - произнёс Ивацевич и приподнялся. – А где?..
Ивацевич хотел было спросить что-то, но сам не понял, что хотел спросить.
- Кто где? О чём вы? Я не понимаю вас.
- Я сам ничего не понимаю, - сказал Ивацевич и рассеянно посмотрел вокруг.
- Я увидела, как вы упали. Сначала я подумала, что вы просто оступились. Но вы не поднимались. Я почувствовала что-то недоброе и поспешила к вам. Я так испугалась! Что с вами? Вы больны?
- Не знаю. Какая-то слабость. Закружилась голова, и я упал. Такое ведь бывает.
- Да, бывает, - сказала в ответ девушка уже менее взволнованно.
Ивацевич встал на ноги и отряхнулся.
- Вам не нужна моя помощь? Я могу проводить вас. Где вы живёте?
- Спасибо, всё уже прошло. Я живу недалеко и дойду сам.
Девушка всё ещё испуганно глядела на него и как будто ждала чего-то. Ивацевич попробовал улыбнуться и спросил: «Как тебя зовут?» Она назвала ему имя своё, и он сказал: «Пойдём куда-нибудь.» Она кликнула собачку, и они пошли.
Другая история, случившаяся с ним же несколько дней спустя в том же самом парке.
Всё так же холодно и сыро. Всё та же влюблённая в хризантемы осень и предчувствие безвременья. Мир опустел. Мир опустел в надежде, что продолжение следует.
Ближе к вечеру Ивацевич вышел из дома и направился в парк. Все эти несколько дней, прошедшие с того странного случая в парке, он чувствовал в себе удивительный прилив сил, в нём открылось какое-то новое желание жизни(или иное желание жизни, отличное, не похожее на прежнее), словно жизнь теперь становилась для него чем-то большим или меньшим, чем была на самом деле или могла быть. Он представил, что переступил какую-то грань, может быть грань жизни, открыл дверь, ведущую в неизвестность, но не вошел и просто остался стоять на пороге, утратив связь с прежней действительностью. Ему теперь хотелось видеть вокруг нечто необъяснимое, некое продолжение, то, что за пределами разума и слов, по ту сторону жизни, где жизнь не делает нас живыми, а умирая, перестаёшь быть смертным. Этот мир стал для него вдруг узок и тесен, и он был в нём словно птица в клетке. Должен был быть какой-то выход, дающий прозрение, полноту и свободу. И он дивился в себе, что прежде не сознавал, что стеснён, что прежде не помышлял о свободе.
Прошло несколько дней с той странной истории, что произошла с ним в парке. Эти дни он прожил в каком-то бреду и видениях, в наваждении мысли, вызванным случившимся с ним. Он не давал ходу мысли, потому что обилие догадок и предположений всё равно не сулило истины. Он знал, что соприкоснувшись с неизвестным, ещё более умножил неизвестность свою. Он считал правильным выбрать какое-нибудь одно направление в поисках своих, по которому можно было бы двигаться, не отклоняясь ни направо, ни налево и, строго следуя ему, терпеливо ожидать итога своих исканий. Но строгий и последовательный анализ произошедшего с ним, труден был ему, и он раз за разом терял нить рассуждений и сбивался в противоположное начальному, и путался, и завязывал новые узлы вопросов, которых не было ранее. Он не думал о смерти. Он знал о ней не более, чем знали другие. Он понимал, что своим плотским умом ему всё равно никогда не постичь тайны этой и мыслями о ней старался не отягчать понапрасну разум. И он призывал на помощь дух свой, веря, что невозможное разуму возможно духу. Но дух его был медлителен и не спешил расставаться с тайной своей, а то, что и сказано было им, к сожалению, пониманию не поддавалось. Он ничего не помнил из того, что произошло с ним тогда в парке. Он перебирал до мельчайших подробностей день тот от разговора с Паулиной на улице и до того момента, когда уходил из парка со своей юной спутницей. Он искал в дне том предчувствий, цепочку случайностей и примет; он отыскивал во всех тех словах, им слышанных в тот день, какой-то тайный и глубокий смысл, который мог привести его хотя бы к частичному пониманию случившегося. Но кроме не запертой двери он не находил ничего сверхъестественного. Тот день был как и прочие дни все и знамений не нёс в себе ни в небе, ни в словах, ни во взглядах, ни в собственных чувствах – ничего особенного, всё было как всегда, если бы не слабость и головокружение и последовавшая затем потеря сознания или ещё нечто худшее. Ивацевич был в том возрасте, когда болезни и разного рода недомогания начинают мало-помалу преследовать человека и, приступив к нему, уже не уходят навсегда, а лишь ослабляют своё действие на время, чтобы вернуться после новой болью. Но кроме проблем с одной из почек, обнаружившихся ещё в школьные годы, никаких других серьёзных болевых симптомов Ивацевич пока не испытывал в своём теле и поэтому во внезапную беспричинную слабость и головокружение верил с трудом. Но была слабость и было головокружение, и он помнил это, и всему этому должна же была быть причина. На следующий день после случая в парке он сходил в поликлинику и сделал кардиограмму сердца. Кардиограмма была хорошей. Дело было не в сердце и не во внезапном приступе его. Ивацевича терзали смутные догадки, что в парке он встретил кого-то. Но кто этот некто, которого встретил он и как выглядел, Ивацевич не помнил. Он думал, что если отбросить эти дурацкие мысли о слабости и головокружении, то тогда придётся верить только в то, что никак не может постичь он как бы ни старался. И он говорил в себе, рассуждая сам с собой: мне казалось, я чувствовал. Но такие свидетельства принимал он с трудом и считал их ещё более глупыми и маловероятными чем вера в свой беспричинный обморок. Да и что могло казаться ему, что чувствовал он? То, что никак нельзя объяснить? То, что вообще никак не поддаётся объяснению? Скорее всего в бессознательном состоянии своём он не чувствовал ничего, иначе оставалась бы ему надежда на разрешение вопроса его. Он думал, что если тот, в чьих руках скипетр и держава смерти повстречал его, если уж возможным стало ему увидеть глаза смерти лицом к лицу, то конечно, не забыл бы он этого никогда в жизни дальнейшей своей. Как головня, выхваченная из огня, остаётся черной и обугленной, сколько бы ни сдирали с неё сажу, а человек, достигший преисподней, облекается неведением и никто и ничто в целом свете не поможет ему вспомнить о ней? Ему было странно и страшно поверить, что где-то в парке он повстречал на дорожках его смерть. Если бы он кому-нибудь сказал об этом, его сочли бы сумасшедшим, и никто, конечно, не поверил бы ему. Ивацевич не был религиозным человеком, и мистика была чужда ему. Всё чудесное, о чём он когда-нибудь слышал или читал, никогда не вторгалось в его размеренное и спокойное существование и не овладевало им и всегда проносилось мимо, как облака, гонимые ветром. Его мир был предельно прост и материален, и на его уровнях представлений о жизни бесы и ангелы не кружили – это было бы безумием в глазах его. Но как было назвать то, что случилось с ним: развивающимся безумием, произошедшим чудом или чем-то иным, в чём нет понимания? Столкнувшись с непостижимым, Ивацевич решал дилемму: правда это или нет? Всё могло сойти за правду: он не понимал, как и почему возникло в сознании его убеждение, что он видел смерть лицом к лицу и говорил с нею, ведь придя в сознание, искал он кого-то взглядом своим. Всё могло сойти за ложь: в доказательство он ничего не мог вспомнить и представить. Всё как-то сплелось и смешалось для него в эти последние дни, во что-то одно смешалось: Паулина, трогательные чувства к ней, призрак смерти или нечто иное, что было сверх понимания его. И он не мог развязать клубок этот и чувствовал себя обязанным всем. Было что-то в высшей степени трагичное теперь для него в том, что на фоне чувств своих к Паулине, ему невольно являлись и мысли о смерти, и он не мог подавить их, забыть, оставить на задворках разума и души своей; и он желал бы вовсе не думать о Паулине и забыть её и таким способом можно было бы забыть и о смерти; и мысли о любви и смерти надрывали его, и призрак смерти неизменно умалял любовь его, и он искал облегчения душе своей и делил в ней поравну между любовью и смертью. Подчас он думал, что любовь стала для него только поводом для ужасов, что любовь как знамение смерти для него, и страшно было ему возгревать чувства свои к Паулине. Как-то этим летом он гулял по обыкновению в воскресный день по городу и спустился в нижний город в православный квартал. У входа в одну из церквей он увидел нищего. Нищий сидел на ступеньках перед самым входом, у ног лежало что-то, во что он собирал подаяние своё. Голова его была покрыта большой широкой шляпой, её поля свисали вниз и закрывали лицо нищего. У Ивацевича мелькнула мысль тогда, что это смерть в облике нищего у храма собирает милостыню. «Как же ничтожна жизнь и всё, что привносим в неё мы. – Подумал тогда он. – В глазах смерти это всего лишь мелкая разменная монета в протянутой руке нищего. Даже вера и любовь не в силах избавить нас от бессмысленности этой. Нет, я не стану благотворить смерти и не дам ей взаймы.» И он впервые прошел мимо и не подал нищему подаяния. Может быть этот случай невольно послужил началом безумия его, во всяком случае ему так хотелось думать теперь.
Как и несколько дней назад было холодно и сумрачно. Тяжёлые тёмные тучи висели над городом. Не хватало только дождя. «Не хватает только дождя. Всегда чего-то не хватает. Сегодня не хватает дождя,» - подумал Ивацевич, входя в ворота парка. Парк был пуст. Был будний день, и наверное поэтому парк был пуст. «Чего-то не хватает. Пустоте всегда чего-то не хватает. Пустоте не хватает смерти. Нет, не в пустотах души обитает смерть, она обитает на сумеречных дорожках холодного осеннего парка.» Он остановился и еще раз внимательно оглядел парк, но всё-таки никого и ничего не увидел. «Никого и ничего. Никого и ничего нет. Только голые деревья, изуродованные осенью. Так тихо. Так тихо, будто вечер тишиной стирает память с мира. Так тихо. Это подозрительно. Никого и ничего нет.» Он прошел вперед, выбрал аллею, по которой шел несколько дней назад, и, как и тогда, направился по ней вглубь холодного осеннего парка к тому месту, где упал и потерял сознание. На месте, где несколько дней назад он лежал без сознания, была собрана большая куча опавшей листвы. Он усмехнулся: «Никого нет. Только куча опавшей листвы. Это какой-то памятник мне. Да, жизнь странная штука. Смерть, должно быть еще более странная.» Он немного постоял возле кучи, взял листик из неё, повертел его за сухую ножку и опустил обратно. Оглянулся кругом. Никого не было. И вдруг в каком-то внезапном и злобном порыве он принялся распинывать кучу. Он со всей силы бил в неё ногами и руками раскидывал листву в разные стороны. Наконец кучи не стало. Он постоял, переводя дыхание от своего непонятного поступка. «Теперь я знаю точно, что схожу с ума, - подумал Ивацевич и пошел далее. - Ха-ха, мир пресен. Мир пресен, пока в нём не отыщется очередное безумие. Это новое безумие мира – я. Я для чего-то понадобился миру безумием своим, без оного я не представляю интереса для него, и он облёк меня безумием. Что ж, смерть открывается мне в безумии. Я предстану перед ней сумасшедшим и не испытаю страха. Я бы хотел удивить смерть безумием и бесстрашием своим. Но вот беда, смерть вряд ли чему-то удивляется.» Затем он свернул на другую аллею и пошел в направлении противоположном входу в парк. И тут впереди под одним из деревьев мелькнула тень, и проступила какая-то фигура во всём темном. Некто странно одетый, склонившись к земле, каким-то непонятным прибором будто сгребал в кучу опавшие листья. Позади себя Ивацевич расслышал шаги, оглянулся. Немолодых лет человек интеллигентного вида приближался к нему. На нём был черный плащ и шляпа, в руках он держал такого же цвета кейс. Когда он поравнялся, Ивацевич схватил его за плечо. «Не ходите туда, прошу вас», - со страхом в голосе сказал Ивацевич. «Куда мне не идти?» - спросил тот удивлённо и недружелюбно, и круглые линзы позолоченных очков его блеснули. Он сбросил руку Ивацевича со своего плеча и хотел было продолжить путь, но Ивацевич снова ухватился за него и полным отчаяния и страха голосом произнёс: «Не идите туда. Вы видите? Вон там, под деревом.» Человек с кейсом посмотрел на указанное Ивацевичем место. «Вы пьяны, - резко и отрывисто выпалил затем он и, освободившись от Ивацевича, проследовал далее. Ивацевич смотрел ему вслед. Поравнявшись со странной фигурой, человек в чёрном плаще прошел мимо, казалось, даже не заметив её. «Я не пьян. Я просто сошел с ума. Я увидел смерть и сошел с ума. Обезумев от смерти, я стал не нужен жизни. Теперь смерть выход безумию моему. Нет, никто из людей добровольно не сводит счеты с жизнью. Жизнь сама подталкивает нас к смерти: одних в силу возраста и болезней, других делает изгоями, новое прибежище которых – смерть.» Ивацевич потоптался на месте, не зная что предпринять, закурил сигарету и тут же бросил. Прохожий скрылся. Ивацевич посмотрел в разные стороны парка. Никого не было. Только он и странное существо в прозрачном мраке осеннего парка. «Стоило бы что-то изменить. Стоило бы что-то изменить перед тем, как измениться самому. Я боюсь не успеть, стоило бы что-то изменить.» Ивацевич вдруг почувствовал, что у него нет времени, что ему совсем не остаётся времени. «Где время?» - подумал Ивацевич и, запрокинув голову, поискал его в сумеречном осеннем небе, потом поискал его под деревьями и наконец вспомнил, что у него есть часы. Он посмотрел на часы. Был какой-то час, но он не мог определить. «Странно, - подумал он вновь, - время остановилось, а часы продолжают идти. Как же так? Ведь время остановилось.» Он снял часы и выбросил. «Неужели больше ничего нет? Нужно выбросить что-то ещё, нужно выбросить,» - ещё пришла мысль ему. Он принялся исследовать содержимое карманов и нашел сигареты и спички. Выбросил и их. «Может быть ещё что-нибудь осталось? Ведь у меня совсем не осталось времени. Ах, какое время?! Времени больше нет! Я только что выбросил его – времени больше нет.» Впереди тёмным пятном расплывалось странное существо. Ивацевич подошел ближе и остановился метрах в пяти. Он теперь отчетливо мог видеть, как одет этот некто и что было в руках у него. Он не видел только лица. «Жизнь подбрасывает нам многочисленные облики смерти, и мы невольно выбираем свой. Какой же лик смерти выпал мне?» Ивацевич подошел к странной фигуре и сбросил с головы её капюшон. Смерть выпрямилась и повернулась к нему. Увидев облик смерти, Ивацевич рассмеялся. «Что ты нашел смешного во мне?» - спросила бесстрастно она. «Я представлял тебя безобразной, а ты оказалось смешной», - ответил Ивацевич и перестал смеяться. «Что ж, ты тоже будешь смешным, - и она, приблизив лицо своё к нему, легко коснулась его губами. – Я знала, что ты вернёшься и ждала тебя. Ведь смерть так притягательна. Нет для жизни притяжения более сильного, чем притяжение смерти. Я впервые увидела тебя именно здесь в этом парке маленьким мальчиком. Ты был такой красивый и забавный. Ты шел через этот парк вместе со своей мамой. Она держала тебя за руку, ты спрашивал, почему падают листья и бывает осень, она объясняла. В прошлом году я увидела тебя вновь. Ты мало изменился. Тебя по-прежнему занимают опавшие листья. Теперь ты будешь подле них вечно. Ты будешь помогать мне в этом?» Ивацевич слушал слова смерти и чувствовал на губах лёгкий аромат от поцелуя её. Запах казался знаком ему, как-то дразняще знаком, но он не мог вспомнить. «Странно, - подумал он, - я нужен ей лишь затем, чтобы быть хранителем этих опавших листьев. Невелика заслуга. Быть хранителем пожухлой опавшей листвы – итог всех дней жизни моей. Мужицкая банька по-чёрному с пауками по углам вряд ли много хуже определённой мне вечности. Я думал о смерти, искал с нею встречи, мучился догадками, что разрешатся и откроются все тайны, и мир изменится, и я изменюсь вместе с миром. А она определила мне опавшие листья у дерева. Всё слишком просто и обыденно, и смерть самая простая вещь в мире, которая не подарит чуда.» И вдруг он вздрогнул. Аромат, оставленный на губах его смертью, был запахом хризантем. Так пахли хризантемы у порога дома его. Он вздрогнул ещё раз, словно пробудившись от безумного наваждения своего, и дрожь, пробежавшая по всему телу, будто отрезвила его, вернув ему силы и ясность ума. Он взглянул на смерть. Та была занята своими листьями. Он сделал шаг назад и замер, испугавшись. Смерть не обращала на него внимания. Он сделал еще шаг, а затем, резко повернувшись, побежал стремительно по дорожке. Он не знал, куда бежит. Он просто бежал прочь от этого места, из этого парка, где по аллеям его бродит смерть, пришедшая сюда именно за ним. Скоро устал, остановился, оглянулся по сторонам. Отчего-то он не мог узнать теперь парк. Парк казался огромным, пугающим и незнакомым. Отдышавшись, он скорыми шагами прошелся вперёд, но не нашел там выхода. Вернулся назад и пошел в противоположную сторону, но и там не нашел выхода. Дорожки парка, казалось, уходили в бесконечность, и он заблудился в бесконечности этой, в бесконечности пустого и холодного парка. «Это какой-то лабиринт. Я заблудился в нём. Смерть и есть лабиринт, вечный поиск и блуждание. Всё, как и в жизни, с той лишь разницей, что здесь имеют силу только таблички с надписью «выхода нет». Не сойти бы с ума! Выхода нет!..» Впереди увидел лавочку. Над ней висел фонарь. Он подошел и сел, закрыв лицо руками, заплакал. После различил какие-то звуки. Прислушался. Кто-то шел по дорожке парка, и шаги направлялись к нему. Вскоре он увидел человека, проходящего мимо. Ивацевич радостно вскочил и пошел за ним, но после остановился. Что-то насторожило и испугало его в этом прохожем, взявшимся из ниоткуда из бесконечности холодного осеннего парка, из которого не было выхода. Он вернулся на лавочку и сел. Стемнело. У него над головой зажегся фонарь. Стало холоднее. Он почувствовал, что холод пробирает его до костей. Он поднял воротник куртки, лёг на лавочку и, поджав под себя руки и ноги, подумал: «Жизнь простирается в смерть, прирастает смертью и дарит бесконечность. Жизнь бесконечна.» С этими словами заснул.
- Эй, человек, вставай, ты живой? Просыпайся!
Ивацевич открыл глаза и в тусклом желтоватом свете фонаря увидел перед собой человека. Тот тряс его за плечо и дышал в лицо застоявшимся алкогольным угаром.
- Не спи, замёрзнешь, - добавил после уже несколько шутливо незнакомец и перестал трясти Ивацевича, видя, что он открыл глаза и задвигался.
- А я думал, ты замёрз, - вновь сказал незнакомец и, вглядевшись в Ивацевича, негромко рассмеялся.
- Что ты смеёшься, - спросил его Ивацевич и поднялся с лавки.
- Не знаю, - сказал улыбающийся незнакомец,- что-то смешное есть в тебе, сам не знаю.
- Смешное? Никогда не думал, что во мне есть что-то несерьёзное и смешное, - ответил ему Ивацевич с явным неудовольствием в голосе.
- Да ты не обижайся, я просто сказал.
- Я заснул здесь. Сам не знаю как это случилось.
- Ну, бывает, - понимающе протянул незнакомец. – Пойдём отсюда.
Они пошли.
- Постой, - вдруг остановил Ивацевича незнакомец, - ты кажется что-то оставил.
Ивацевич оглянулся и, увидев на скамейке какой-то предмет, вернулся обратно. На скамейке лежал зонт. Ивацевич взял его в руки. Зонт был старый и длинный с большой и массивной ручкой. Ивацеич никогда таких прежде не видел. Отчего-то его приятно было держать в руках и не хотелось выпускать.
- Это не мой зонт, - с каким-то странным чувством произнес Ивацевич, разглядывая его.
Ему вдруг показалось, что этот зонт подвигал его к каким-то воспоминаниям, словно в нем заключалась причина и был ответ, как и почему он оказался в этом осеннем парке в столь поздний час. И чем дольше он держал зонт в руках, тем сильнее хотелось вспомнить что-то - что-то неясное, неуловимое, как будто и не бывшее вовсе, какую-то диковинную игру духа и разума в забытом ночном сновидении. "Бред какой-то, наваждение, - подумал Ивацевич, - нужно уходить отсюда, или я останусь в этом парке навсегда." И он положил зонт обратно на самый край скамейки, где тот и лежал.
- Так ты не будешь брать его? – полюбопытствовал незнакомец.
- Нет. Ведь это не мой зонт. Кто-то другой оставил его.
- Тогда его возьму я. Пожалуй, мне он пригодится, - сказал Ивацевичу его новый попутчик и взял зонт себе.
Вышли из парка.
- Ладно, мне в эту сторону, - сказал Ивацевичу незнакомец и свернул на узкую тёмную улочку.
- Прощай,- ответил ему Ивацевич.
Ещё издали на плохо освещённой улице своей он увидел, что в окнах Паулины горит свет. Это обрадовало его. Этот свет будто горел для него, будто был это свет ожидания, свет надежды, свет любви. "Пойду я туда", - подумал, обрадовашись, Ивацевич и, минуя свой дом, направился к дому Паулины.
Свидетельство о публикации №212122301048