Мемуары кардинала Миндсенти. Часть 5

Часть 5

Суд

Глава 1

Подготовка к показательному процессу

        Я уже сказал, что в период, последовавший за первыми четырьмя неделями в заключении, я находился в своего рода сумеречном состоянии. За много лет до этого я перенес несколько операций под анестезией. Я могу сравнить свое состояние в конце этих четырех недель на улице Андраши с той неуверенностью и спутанностью, которые я ощущал, пробуждаясь после анестезии. У меня тогда было ощущение, что мой позвоночник и другие важные части моего тела попросту отсутствуют. До сего дня я не могу вспомнить, били ли меня или нет в течение этого периода.
        Я могу с уверенностью сказать, что никаких мер физического воздействия ко мне не применяли в течение последних двух дней этого периода, т.е. 1 и 2 февраля. Очевидно, это было связано с тем, что процесс надо мной должен был начаться в Народном суде 3 февраля. Возможно, мне также перестали давать наркотические препараты. Тем не менее врачи, как обычно, появлялись, чтобы обследовать меня. Мне казалось, что они были более обеспокоены, чем раньше, и осматривали меня дольше. Возможно, им был дан приказ не допустить полного выхода из строя моего организма. Несомненно, что Сталин и Ракоши желали, чтобы я сыграл свою роль в их пьесе, роль, исполнение которой привело бы к моему полному унижению. С другой стороны, несомненно, что именно благодаря этому их желанию я смог выйти с улицы Андраши живым и без смертельных последствий для своего здоровья. Впрочем, и сейчас, четверть века спустя, я все еще страдаю от мучительных судорог, которые иногда распространяются на всё тело, – это последствия перенесенных мною пыток.
       Когда я получил возможность прочесть "Fekere Konyv" («Чёрную книгу»), я вспомнил следующее:
       23 января 1949: Лейтенант из следственной группы вошел в мою комнату, представился как католик и заявил, что его вера и его христианские убеждения непоколебимы. Только забота о себе и о своей семье, сказал он, удерживает его в этой подлой компании на улице Андраши и вынуждает его принимать участие в допросах; он симпатизирует мне и обеспокоен, видя, что моя жизнь под угрозой и что речь уже не идет о четырех или пяти годах тюрьмы. Он уже в течение нескольких дней обдумывал, как освободить меня, и он желает этого еще и потому, что претерпел много оскорблений от своего начальника полковника Дечи.
         Лейтенант сказал мне все это с искренностью в голосе. Я был глубоко тронут. В моем одиночестве это проявление симпатии обмануло меня, и я начал снова надеяться. В лучах этой надежды лейтенант даже понравился мне. Я подумал, не он ли принес мне вино для мессы в то утро. Однажды он принес мне виноград; его тон во время допросов всегда был дружелюбнее, чем у других следователей; и во время того допроса, когда они все вместе стали избивать меня, его удары были самыми слабыми. Поэтому его добрая воля казалась искренней, и я был менее подозрителен. «Можете ли вы дать мне честное слово, что вы искренни в своих предложениях помощи?», – спросил я его. В ответ он встал и торжественно поклялся мне честью офицера. Он также дал мне свою визитку, в которой было указано его имя: Ласло Ямбор. Затем он снова сел и объяснил мне свой план по моему спасению. Я должен был бежать за границу на том же самом американском самолете, на котором я летал в Рим. Он сам будет сопровождать меня. Он предложил мне, однако, связаться как можно быстрее с послом США и написать ему письмо. Лейтенант принес с собой бумагу и помог мне составить подходящий текст. Я не могу теперь сказать, является ли текст, напечатанный на стр. 97 «Черной книги», идентичным тому тексту. Лейтенант взял письмо с собой. На следующий день он передал мне ответ, якобы полученный им в устной форме от американцев. Они готовы были исполнить мою просьбу, хотя – как объяснил мне лейтенант – они ругали меня за то, что я раньше не обратился за помощью в американское посольство. Лейтенант сказал, что было бы проще для меня бежать еще до ареста; теперь ему нужно будет подумать, как преодолеть дополнительные препятствия, которые появились за это время. Тем не менее он пообещал мне, что сделает все, что в его силах, чтобы я в течение 48 часов смог оказаться в свободной стране. Он постарается найти какое-то место для взлета. Мы покинем тюрьму незамеченными и возьмем такси, которое довезет нас до самолета. Он сказал, что ручается своей честью офицера в успехе этого плана.
         Во время ночных допросов в последующие несколько дней этот офицер отсутствовал. Но однажды он, в офицерском мундире, снова появился в моей камере. Он хотел извиниться; он сказал, что ему ничего не удалось сделать, потому что его неожиданно отправили на границу с отрядом полиции. Он якобы только что вернулся и желал сообщить мне, что его контакты с американским посольством идут успешно.
        Вскоре выяснилось, что вся эта идея побега за границу была придумана не этим «верующим и мягкосердечным» офицером, но самими устроителями моего показательного процесса. Я упомянул об этом эпизоде только для того, чтобы дать читателю представление об интригах, жертвой которых может стать человек, попавший в тюрьму на улице Андраши.
        «План побега» сыграл важную роль во время показательного процесса. Мой назначенный судом адвокат лицемерно заявлял, что я раскаиваюсь в своих ошибках и обещаю исправиться, поэтому народный суд не должен наказывать меня по всей строгости закона, но вынести мягкий приговор. В ответ на это прокурор заявил, что план побега указывает не на раскаяние, а на закоренелость преступника.
        На четвертой неделе моего заключения от меня потребовали, чтобы я выбрал адвоката. Я требовал этого с самого начала и, как я уже упомянул, я хотел поручить вести мою защиту моему другу Йожефу Гроху. Но он сам был уже к тому времени арестован. Поэтому я попросил председателя коллегии адвокатов взяться за мое дело. Полковник Дечи, однако, проинформировал меня о том, что тот отказался. Позже я узнал, что моя мать попросила Эндре Фаркаша, известного будапештского адвоката, защищать меня. Но ему в течение всего следствия так и не позволили увидеться со мной. Наконец, на четвертой неделе после моего ареста, Дечи завел речь о необходимости выбрать защитника и порекомендовал доктора Кальмана Кицко. «Делайте, что хотите», – ответил я, потому что мой дух был уже сломлен, и я подписал письмо, разрешающее Кицко вести мою защиту. Это, вероятно, произошло около 20 января 1949 года. Адвокат посетил меня впервые лишь в конце января, после того как допросы закончились. Я не знал его лично, но позднее услышал, что он принимал какое-то участие в коммунистическом перевороте в Венгрии в 1919 году. Так что не могло быть никаких сомнений относительно того, на чьей он стороне.
        Я встретился с этим адвокатом в комнате на первом этаже тюрьмы. Наша беседа проходила в присутствии охранника и продолжалась не более 15 минут. Кальман Кицко сообщил мне, что он родом из Трансильвании, служил на должности магистрата, а теперь работает адвокатом в Будапеште. "Цистерцианцы из Зирца знают меня очень хорошо", – сказал он. Из этой краткой биографии я, как предполагалось, должен быть заключить, что он венгр и добрый католик. Я рассказал ему о ночных допросах, о требованиях следователей, чтобы я подписывал заранее подготовленные заявления, об избиениях и пытке бессонницей.
        Он тут же заявил: «Если Вы намереваетесь рассказывать об этом на суде, я отказываюсь вести Ваше дело. Ничего из того, что Вы говорите, не может быть доказано. Разговоры об этом только ухудшат Ваше положение. Единственная надежда получить более мягкий приговор – это помалкивать обо всех этих инцидентах. Это будет гораздо более мудро с Вашей стороны». Другими словами, задача защитника на показном процессе – содействовать интересам властей. Я думаю, что Кицко даже не удосужился прочесть протоколы допросов. Ему просто дали текст, который он должен был озвучить в рамках той роли, которая была ему отведена, так что он мог получить этот текст накануне суда. Материалы моего дела к тому времени уже настолько увеличились в объеме, что в любом случае он не успел бы детально ознакомиться с ними за столь краткое время.
          В течение этого периода полковник Дечи лично посетил меня. Он сказал, что убежден, что я буду приговорен самое большее к четырем-пяти годам тюрьмы. Он сказал, что имеет право делать прогнозы из-за тесных связей между полицией и министерством юстиции. Тем не менее он беспокоится о моей судьбе, поскольку прокурор, действующий на основании партийных инструкций, являлся непредсказуемым фактором. Я тоже, по его словам, действовал во вред самому себе, поскольку явил себя упрямым противником «компромисса между Церковью и государством».  Если бы я хотя бы сейчас выразил готовность к сотрудничеству, то полиция могла бы помочь мне. «Не забывайте, – заявил он, – что Ватикан снимет Вас с занимаемого Вами поста, как только обвинения в Ваш адрес будут доказаны. Вы знаете, что писал апостол Павел: епископ должен быть безупречен».
        Я выслушал это спокойно и ничего не ответил. На какое-то мгновение я почувствовал, что передо мной сам «Искуситель». Мне показалось, что окрашенный в разные цвета свет в рамке ясно плясал над головой Дечи. Это явление продолжалось две или три минуты. Оно затем несколько раз повторялось в тюрьме и еще несколько раз в больнице. Дечи ушел, так и не дождавшись моего ответа.
        Вероятно, на следующий день меня привели к Габору Петеру.
        Генерал принял меня любезно, но с неким мягким укором в голосе. Он заметил, что я был холоден с ним и даже избегал смотреть в его сторону. Поскольку не планировалось, что мы будем встречаться дальше, он выразил надежду, что я изменю мое отношение к нему, чтобы мы могли расстаться в примирительном духе. Я почувствовал лицемерие и угрозу в его голосе, когда он сказал: «Запомните, что Ваша судьба в моих руках. Я могу позаботиться о том, чтобы, несмотря на серьезность выдвинутых против Вас обвинений, Вас приговорили лишь к 4 или 5 годам тюрьмы. Более того, можно будет организовать обмен заключенными, и тогда Вы можете оказаться в Риме уже через 8 месяцев или около того».
        Опять, как и в моей беседе с полковником Дечи, Габор Петер поднял тему возможности достижения «компромисса между Церковью и государством». Он проинформировал меня, что переговоры между правительством и конференцией епископов идут полным ходом и, если бы я пожелал, я мог бы принять в них участие. Однако, сказал он, делегация от конференции епископов проявила лишь чрезвычайно незначительный интерес к моему делу. Представители конференции епископов заявили, что приговор они вверяют моей совести, а мою судьбу – мудрости правительства. «Между нами, – заявил Петер, – мне кажется, что некоторые епископы настроены против вас».
         Он назвал несколько имен. Очевидно, что все эти моменты были взяты из отдела «психологической подготовки». Идея состояла в том, чтобы дать мне почувствовать, что я покинут всеми и каждым. Я хранил молчание также и в беседе с Габором Петером.
        Затем меня привели обратно в мою камеру, и снова появился Дечи. «У меня есть идея», – заявил он. «Напишите заявление, чтобы, учитывая Ваше положение в Церкви, Ваше дело было изъято из списка дел, назначенных к слушанию в народном суде. Но Вы сами должны подать такое заявление».
          Чувство отвращения, которое я ранее испытывал к этому человеку, уже не было столь отчетливым, но мое недоверчивое отношение к нему не исчезло. Как и у всякого заключенного, главной моей мечтой было выйти на свободу. Поэтому его предложение показалось мне стоящим. Но при этом меня беспокоила мысль: «Что подумают те подследственные, с которыми я прохожу по одному делу, если мое дело будет рассматриваться отдельно?» Я выразил озабоченность по этому вопросу. Дечи ответил: «Вы можете спросить мнение профессора Юстина Бараньяи по этому поводу». И меня привели к профессору. Юстин Бараньяи, которого я всегда знал как приветливого добросердечного монаха, стоял передо мной с выражением апатии в глазах; лицо его было изможденным, и на нем отпечатались следы страданий. Я рассказал ему о своем плане, сделав вид, что я уже дал свое согласие. Он ничего не возразил и даже одобрил его, отметив, что всегда есть что-то положительное в жесте примирения. Мои соузники едва ли будут чувствовать себя преданными или обиженными. Напротив, мое освобождение сможет помочь им, так как изъятие главного обвиняемого, несомненно, облегчит участь всех остальных. Когда мы беседовали, мы думали только о помощи, которую как будто предлагал Дечи, не понимая того, что мне просто-напросто готовится очередная ловушка.
         Мы расстались. Дечи снова пришел меня навестить. Он уже договорился, чтобы мое заявление было безотлагательно направлено министру юстиции.

Глава 2

Показательный процесс


          Отчасти благодаря своему первому опыту тюремного заключения при коммунистах [в 1919 году] я уже знал довольно много о природе тоталитарной юстиции. Как примас Венгрии я был свидетелем и глубоко сопереживал судьбу многих осужденных лиц, как из числа тех, кто сочувствовал нацистам, так и просто «буржуазных» консерваторов. С человеческой точки зрения я понимал их ситуацию и их страдание. И поскольку я часто возвышал свой голос в защиту преследуемых, я счел необходимым изучить все новые правила и законы, изданные правительством. Я вскоре понял, что большинство из них было изобретено лишь в интересах одной-единственной партии. Официально это называлось «социалистическая законность». Из моих собственных источников информации я также знал, как фабрикуют заявления и признательные показания на улице Андраши. Поэтому я не был удивлен тому, что я там встретил; но должно было пройти пять недель, прежде чем я смирился со своей судьбой и принял наказание и унижение как те жертвы, которые я должен принести. Во время моего ареста я полностью сознавал, какие испытания ожидают меня; но позднее это осознание как бы помрачилось. В конце я был до такой степени сломлен «систематической обработкой», что уже с трудом понимал, что со мной происходит. Поэтому я не всегда мог быстро и точно занять определенную позицию.
         Во время суда, насколько я могу вспомнить, мои мысли и действия руководились следующими намерениями:
1. Я буду защищать мою Церковь и ее влияние изо всех сил. Таким образом, я рассматривал все возможности для соглашения между Церковью и государством, хотя здесь было множество скрытых опасностей. Полковник Дечи с помощью различных способов внушения постоянно убеждал меня мыслить в этом направлении.
2. Я не нанесу вреда никакому человеку. Главным образом, по этой причине я воздержался от упоминания о пытках, которым меня подвергали на улице Андраши. Я боялся, что если я буду говорить об этом, полиция в качестве ответной меры произведет новые аресты и страдания моих соузников и других священников усилятся.
3. Я буду любой ценой избегать конфликтов с моими клириками и с «признаниями» других представителей духовенства. Ибо я не хотел поколебать веру людей в их Церковь и их священников. Поэтому я взял на себя всю ответственность касательно обвинения в спекуляции валютой.
         Политические процессы проводились не в обычных судах, а в «народных судах», как в фашистских странах. Они устраивались по советской модели. Мое дело рассматривалось специальным отделением Будапештского народного суда. Коллегия судей состояла из одного профессионального юриста и четырех народных судей. Председатель суда назначался министром юстиции; народные судьи назначались политическими партиями. В моем случае председателем суда был Вильмош Ольти, бывший член партии «Скрещенных стрел», который теперь стал членом коммунистической партии. Из-за своего [запятнанного] прошлого он должен был показать особое рвение. Он сделался послушным орудием в руках своих новых товарищей. Поскольку он, еще будучи студентом, был членом Общества почитания Девы Марии, прокурор пытался, ссылаясь на этот факт, создать впечатление, что процессом кардинала-примаса руководит верующий судья.
          Наряду с председателем суда важную роль играл и прокурор Дьюла Алапи. Он только недавно стал главным государственным прокурором; правительство также подчеркивало его католическое прошлое. Он происходил из крепкой верующей семьи и учился в католических школах, финансировавшихся церковными организациями. Однако он оказался легкомысленным молодым оппортунистом и в послевоенные годы переметнулся на сторону коммунистов. Там он быстро сделал карьеру. Во время суда надо мной ему было около тридцати лет, и даже мой защитник превозносил его как «новую звезду» на юридическом небосклоне. С самодовольным видом он сидел на своем прокурорском месте между скамьей подсудимых и полицейскими.
          Мы, обвиняемые, сидели напротив судей. Справа от нас были места для защитников, слева находились полицейские во главе с Дечи. Места для стенографисток располагались за креслами, на которых восседали судьи. Рядом со стенографистками, отделенные стеклянной перегородкой, находились радиотехники, которые следили за работой микрофонов и передавали «признания» репортерам. Эти признания, по-видимому, готовились заранее, потому что магнитофонные записи и газетные репортажи неизменно являли большие различия и иногда даже противоречили друг другу.

Глава 3

Переодевание

        Те, кто режиссировал показательный процесс, были очень обеспокоены мировым общественным мнением. Поэтому они старались заранее привлечь на свою сторону мировую прессу и надеялись, что я помогу им в этом.
        В один из последних дней, которые я провел на улице Андраши, от меня неожиданно потребовали, чтобы я снова надел свое кардинальское облачение. Одетый таким образом, я был отведен в роскошно обставленную приемную генерала Габора Петера на первом этаже. Там я встретил сенатора Оттавио Пасторе, члена итальянского сената. Он был представлен мне как итальянский журналист. Он сказал мне, что прибыл из Рима, чтобы узнать, жив ли я и нахожусь ли еще в Венгрии, так как на Западе ходили слухи, что кардинала Миндсенти депортировали в Сибирь. Теперь от меня ждали заявления, опровергающего эти слухи, которые, хотя и были неточными, все же содержали в себе элемент истины. Я не хотел делать подобного заявления, поэтому я уклонился от ответа на вопрос и не сделал заявления в пользу моих преследователей. То, что я еще не нахожусь в Сибири, сенатор мог видеть и без этого. Врач, которого я уже знал благодаря его ежедневным визитам в мою камеру, был рекомендован мне в качестве переводчика, если бы я пожелал сделать какое-либо заявление. Но я отказался, предпочитая быть настороже.
       Позднее я узнал, что сенатор был также корреспондентом коммунистической газеты L’Unitа. Он явно демонстрировал свое раздражение моим поведением и 6 февраля 1949 года опубликовал в газете L’Unitа –центральном органе Итальянской коммунистической партии – следующий «репортаж из Будапешта»:
       «Примас Венгрии не выглядит героем, и объяснение его признательных показаний не следует искать в том, что, как утверждают его друзья, он был принужден их дать. Миндсенти просто трусливый человек. Даже американцы от него отвернулись… Более того, от Миндсенти отвернулся и его собственный народ: крестьяне, которые едва ли желают, чтобы земля, которую они получили в результате аграрной реформы, была у них снова отнята; рабочие, которые не желают, чтобы их продолжали эксплуатировать… Ему ничего не остается, кроме как уйти в отставку со своего поста и признать свои ошибки».
      Сенатор также упомянул о встрече со мной и утверждал, что не увидел никаких признаков, могущих указывать на физические или нравственные пытки. Он также заявил, открыто солгав при этом, что встретил меня в хорошо обставленной комнате, в которой я прогуливался туда-сюда, читая свой бревиарий.
      После встречи с итальянским сенатором меня отвели обратно в камеру, где с меня сняли сутану и дали вместо нее черный костюм. Он был сшит на заказ для меня по просьбе «гуманной» полиции. Истинной причиной было то, что они не хотели, чтобы я появлялся на улице или в суде в моем священническом одеянии.
       Большая группа полицейских, включая Дечи и Петера, препроводили меня с улицы Андраши в здание суда на улице Марко. Кроме Дечи и нескольких конвоиров, все были в штатском. Они явно были озабочены тем, чтобы не привлекать излишнее внимание. Конвоиры в форме были вооружены автоматами, и, когда мы спускались по лестнице, они следили, чтобы я был со всех сторон окружен конвоем. Я имел все основания спросить их: «Зачем такие меры предосторожности, если, как вы утверждаете, народ уже не интересуется судьбой своего примаса?»
       Перемещение состоялось 2 февраля под покровом сумерок. Как только автомобильный кортеж прибыл на улицу Марко, конвоиры с поспешностью отвели меня в комнату на втором этаже. Тюрьма на улице Марко, находившаяся в здании, построенном в XIX веке, была рассчитана на 300 узников. Но в то время там находилось от 800 до 900 заключенных. Я позднее узнал, что в день моего прибытия число узников равнялось 773; возможно, некоторых из них этапировали незадолго до моего появления.
       В детстве я с ужасом слушал рассказы об этом карательном учреждении, где содержались убийцы, воры, грабители, поджигатели и фальшивомонетчики. Теперь я сам оказался узником в этом печально известном месте; меня обвиняли в «государственном преступлении», и я вдыхал спертый воздух грязной камеры, где имелась лишь старая кровать, на которой лежал вонючий соломенный тюфяк и ветхое одеяло.
       После 38 ночей, проведенных почти без сна, наступила еще одна бессонная ночь здесь, во время которой я задавал себе вопрос, не нахожусь ли я уже в тени виселицы. На краткое время мои глаза смежились сном: затем внезапный шум разбудил меня. Окно моей камеры выходило во внутренний двор, откуда доносилась барабанная дробь, за которой последовало чтение приговора. Я уже пробудился окончательно и слушал: «Смертный приговор приводится в исполнение над имярек, который убил свою сожительницу с целью грабежа». Я сел на кровати и подумал: «Бессмертная душа входит в вечность». И затем я думал о том, позвал ли приговоренный священника и, если да, то разрешили ли священнику прийти к нему.
       Я размышлял и молился. Примерно в 2 часа пополуночи я услышал глухой удар: казалось, что тело упало с виселицы. Затем мне пришла на ум мысль: «Не было ли все это сном? Ведь и меня может ожидать та же участь; мои палачи часто говорили мне, что мое преступление – одно из самых страшных».
       Рано утром 3 февраля раздался стук в дверь моей камеры. Я должен был встать и приготовиться к тому, чтобы идти в суд. Пришел цирюльник, чтобы побрить меня и сделать меня более прилично выглядящим. Одного лишь моего черного костюма было для этого явно недостаточно.
       Я вышел в коридор и обнаружил с удивлением, что число «заговорщиков», привлеченных вместе со мною к суду, возросло с четырех до семи человек. Эти трое новых подсудимых были: Ласло Тот, Бела Ишпанки и Миклош Надь. Во время допросов никто не называл их имен, а теперь они внезапно оказались членами «общего штаба международного заговора». Впрочем, позднее в «Черной книге» было сказано, что их дело не имело никакого отношения к моему процессу. Вероятно, их присутствие на суде объяснялось тем, что семеро обвиняемых должны были произвести большее впечатление, чем четверо.
       Князь Пал Эстерхази, который также был среди обвиняемых, не имел никакого отношения к моему «заговору». Я ни разу не говорил с ним и не писал ему с момента моего назначения архиепископом Эстергома. Очевидно, он был арестован и привлечен к суду лишь потому, что богатый магнат должен был оказаться в группе персонажей для этой инсценировки.
       Итак, вся группа «заговорщиков» состояла всего лишь из трех человек: кардинал-примас, его секретарь и монах, здоровье которого было подорвано. Эти трое не имели ни оружия, ни боеприпасов, ни секретных фондов, ни разведки, ни курьеров, ни даже пароля.
       Нас повели в зал суда. Передо мной шел мой палач, на этот раз без резиновой дубинки, в парадной форме, сияющий от гордости. Он с выражением удовольствия на лице поглядывал на своих жертв. За ним шел я, за мной – полицейские; остальные обвиняемые замыкали шествие. Поскольку суд длился несколько дней, то ритуал этой процессии неоднократно повторялся; впрочем, иногда порядок шествия немного менялся.
       Громким голосом майор скомандовал: «Очистить коридор!», – хотя коридор и так был почти пуст. Затем мы вошли в зал суда и нас усадили на скамью подсудимых. Не поворачивая головы, я прошептал по-латыни профессору Бараньяи: «Circus incipit» («Цирк начинается»). Полицейские тотчас стали мне угрожать: заключенным запрещается разговаривать – им разрешено только отвечать на вопросы!


Глава 4

Сцена первая

       3 февраля 1949 года председатель Народного суда открыл процесс. Сначала, как обычно, были записаны личные данные обвиняемых и подвергнуты экспертизе доверенности представителей «защиты». Затем был оглашен обвинительный акт. Он состоял из трех пунктов. Я обвинялся в том, что:
1. Являлся лидером организации, которая планировала свергнуть правительство.
2. Был вовлечен в шпионскую деятельность, направленную против Венгерского государства
3. Незаконно использовал иностранную валюту.
       Я подозреваю, что обвинительный акт был заранее подготовлен полицией и передан недавно назначенному генеральному прокурору незадолго до начала судебного процесса. По закону он должен был быть прочитан мне вслух заранее, чтобы я имел возможность изыскать оправдывающие меня документы, пригласить своих свидетелей и проконсультироваться со своим адвокатом.
      После обвинительного акта Ольти зачитал вслух письмо, которое я отправил министру юстиции по наущению Дечи. Я уже упоминал о том, что письмо написал не я, а сами полицейские. Рукописный текст письма, факсимиле которого было опубликовано, представлял собой фальшивку, изготовленную по методу Фишчофа. Я сам не смог бы написать его. Более того, содержание и стиль письма указывают на то, что я не мог быть его автором.
      Несомненно, что в намерения полиции входило использовать это письмо, чтобы унизить меня. Оно должно было создать впечатление на суде, что с обвинительным актом я был ознакомлен вовремя и что я готов отказаться от своих обязанностей и оставить моих священников на произвол судьбы. Возможно, история с письмом должна была явить мою «неопытность и невежество» в юриспруденции. Председатель суда расценил письмо как «попытку отсрочить процесс» и предоставил слово Алапи, попросив его высказаться по поводу моего прошения. Алапи сказал, что он не усматривает для суда возможности удовлетворить это прошение, поступившее от главного обвиняемого, так как [с его точки зрения] несомненно, что обвиняемый написал его исключительно с целью отсрочить процесс: поэтому он предлагает продолжить заседание суда.
      Аргументы Алапи также были подготовлены заранее. Все это делалось для того, чтобы создать впечатление законности суда и пресечь всякие разговоры о пытках, которым подвергались обвиняемые. Представители режима рассчитывали на доходчивость незамысловатого довода: если обвиняемый пишет прошение о том, чтобы его дело было отсрочено, то он, конечно, не лишился рассудка. Более того, создается впечатление, что если обвиняемым разрешается подавать такие прошения, то законы, касающиеся юридической процедуры, скрупулезно соблюдаются. Чтобы усилить это впечатление, мой адвокат сказал: «Просьба обвиняемого об отсрочке его дела и о выделении его в отдельное производство представляется мне обоснованной... Я не вижу препятствий к тому, чтобы выделить дело в отдельное производство на основании письма примаса». 
          Заявление моего «защитника» Кицко было также составлено заранее. Идея заключалась в том, чтобы убедить общественность, что он действительно действует в интересах обвиняемых. Полиция также желала, чтобы «мое» письмо нейтрализовало или опровергло то заявление, которое я сделал до моего ареста. Ибо в приписывавшемся мне прошении были слова: «Я добровольно признаю, что я в действительности совершил те преступления, в которых я обвиняюсь». В заявлении, которое я сделал до ареста, я сказал: «Я не оставлю свою архиепископскую кафедру. Мне не в чем признаваться, и я ничего не подпишу. Если все же я когда-нибудь сделаю это, то это будет следствием слабости человеческого тела, и я заранее провозглашаю это недействительным».
          Народный суд теперь рассматривал вопрос об отсрочке. Мое «прошение» было отвергнуто. Допрос прервался, меня вывели из зала суда, и начался допрос моего соузника профессора Юстина Бараньяи. В это время я должен был находиться в другой комнате под бдительной охраной полиции.

Глава 5

Обвинения и «преступления»

          Как я уже упомянул, я обвинялся в измене, валютных махинациях и заговоре. Я хочу объяснить, как обвинителям удалось приписать мне не только нарушения закона, но преступления, караемые смертью или пожизненным заключением.
          7 статья Уголовного кодекса 1946 года, специально внесенная в Кодекс «для защиты Республики в рамках социалистической законности», обеспечивала значительную свободу действий для составления обвинения и судебного преследования. Значение этой статьи очень простое: судья уже не обязан устанавливать объективность истины; его задача – лишь служить интересам коммунистической партии. Задача суда – помочь полиции устранить опасную или просто неприятную для режима оппозицию. Единственной целью суда надо мной было расчистить путь для коммунистического деспотизма.
        «Расстрельный закон» использовался для показательных процессов с самого начала. Статья 7 была добавлена в Уголовный кодекс по требованию русских. Лидер партии мелких сельских хозяев Ференс Надь, не имевший юридического опыта, поддержал принятие этого закона. Я уже упоминал об этом в связи с темой «заговора школьников» и его подавления полицией. Опираясь на этот закон, правительство могло осуществлять любую несправедливость и тиранию. "Расстрельный закон" вкупе с новыми поправками к другим законам позволял осуществлять удивительные акробатические фокусы в плане интерпретации.
        С самого начала я был в невыгодном положении, во-первых, из-за моей физической слабости и, во-вторых, из-за того, что мне не разрешалось сделать какое-либо подробное заявление. Судья задавал мне вопросы, основываясь на протоколах допросов полиции, и я должен был отвечать только «да» или «нет». Это неизбежно давало искаженную картину фактов и производило впечатление, по крайней мере, частичного признания мною своей вины.
        В силу своей природы показательные процессы всегда проходят в большой спешке. В моем случае заседания Народного суда заняли три дня, в течение которых суд проанализировал самые сложные обвинения, включая действия, совершавшиеся на двух континентах. Суд опирался на все касающиеся данного дела статьи Уголовного кодекса, обнаружил 41 противоправное действие, допросил 7 обвиняемых и всех свидетелей, изучил письменные показания и протокол заседаний суда. Более того, за эти же три дня были заслушаны речи прокурора и адвоката, равно как и последние слова обвиняемых, а также был вынесен приговор.
         Воистину это было бы невероятным подвигом для суда: но в действительности это стало возможным лишь потому, что обнаружение истины было той единственной вещью, к которой показательный процесс вовсе не стремится. Вопросы, которые могли бы помочь установлению истины и которые требовались в силу элементарной справедливости, так и не были заданы. Никто, даже адвокат, не поднял вопрос о виновности или невиновности обвиняемых. Если бы адвокат потрудился проанализировать содержание «расстрельного закона», то он сразу убедился бы в том, что мои действия не имели никакого отношения к преступлениям, рассматриваемым им, но что они лишь противоречили концепции права, которую установила для себя господствующая в стране политическая партия.
         Но, разумеется, никакого подобного исследования не было предпринято. Суд, обвинение и защита преследовали одну и ту же цель. Все они были подчинены службе государственной безопасности. Адвокат обязан был указать на нарушение правил, касающихся судопроизводства. Его задачей было обеспечить правильное толкование закона, особенно в спорах с прокурором. Он должен был показать, что действия, в которых я обвинялся, не были преступными с точки зрения закона ни по их природе, ни по их намерению. Он должен был тем тщательнее исполнять свои обязанности защитника, потому что его подзащитный из-за слабости и истощения не мог сам себя защитить. Но он игнорировал эти обязанности, хотя исполнение их предписывалось его официальной должностью. Вместо этого он сотрудничал с обвинителем, судьями и полицией в осуществлении юридического фарса (или, скорее, юридической трагедии), ревностно исполняя предписанную ему роль. Издатели «Черной книги» приводят следующую сцену (предметом обсуждения было мое письмо к капитулу Эстергомского собора, которое председатель суда зачитал вслух):
       Председатель суда: Помимо прочего, Ваше письмо содержит следующее заявление: «Имеется план покушения на мою жизнь... Если будет сделано заявление, что я отказался от своей должности примаса, то это либо будет ложь, либо следствие принуждения». Вы писали эти слова?
       Миндсенти: Да, это мои слова.
       Председатель суда: Тогда Ваше признание было вынужденным или Вас заставили сделать заявление?
       Миндсенти (решительно): Разумеется, нет.
       Председатель суда: Когда Вы написали это письмо?
       Миндсенти: Задолго до моего ареста.
       Председатель суда: В ноябре 1948 года?
       Миндсенти: В ноябре 1948 года я распорядился, чтобы письмо было обнародовано только в случае моего ареста. Вот почему под ним нет даты. Я отдал распоряжение, чтобы письмо было оглашено перед капитулом Эстергомского собора, членами которого являются два архиепископа и два епископа. В этой связи я делаю теперь следующее заявление: Когда я писал те слова, которые были здесь зачитаны вслух, я не знал о многих вещах, о которых знаю теперь. Моя нынешняя позиция выражена в письме, которое я адресовал министру юстиции и которое Вы зачитали вслух вчера. Я теперь рассматриваю мое прошлое заявление как недействительное.
       Председатель суда: Письмо, адресованное капитулу, является тяжким оскорблением суду. Ибо Вы могли совершенно свободно защищать себя.
       Миндсенти: Да, поэтому я и делаю теперь это новое заявление.

       Я уже не могу реконструировать в своей памяти, как именно происходил этот диалог, но я могу с уверенностью сказать, что он происходил не так, как он описан в «Черной книге». Возможно, это была та версия, которая транслировалась по радио из-под стеклянной перегородки. Мое предположение основывается на том, что вопрос председателя суда Ольти в радиотрансляции звучал следующим образом: «Препятствовал ли Вам кто-либо сделать любого рода заявление во время заседания суда, и, с другой стороны, не принуждали ли Вас сделать какое-либо заявление?»
       Если я в действительности ответил: «Разумеется, нет», – то я мог сделать это, отвечая только на тот вопрос, который был мне задан согласно радиотрансляции – а именно, подвергался ли я давлению во время суда. Но на более широко сформулированный вопрос, подобный тому, который приводится в «Черной книге», т.е. не ограничивающийся тем, что происходило в суде, я, конечно же, не смог бы ответить «Разумеется, нет» даже в состоянии полного истощения или апатии. Ибо это было бы ложью, и я знаю, что я не мог бы подтвердить ложь. Поэтому я утверждаю, что «Черная книга» опубликовала лукавое искажение. Ответ, приписанный мне в ней, является фальсификацией.
        Конечно, были люди, которые предпочитали верить моим врагам и утверждали, что суд состоялся в условиях полной свободы и что все требования к судебному процессу были тщательно соблюдены. Они приводили в качестве аргумента те слова, с которых начал своё выступление мой адвокат: «Прежде всего я чувствую себя обязанным заявить, что я был добровольно избран и уполномочен моим подзащитным действовать от его имени... Все обвиняемые имели возможность совершенно свободно защищать себя. В этом пункте я полностью согласен с мнением досточтимого представителя обвинения».
        Быть может, ситуация лучше всего описывалась следующей фразой:
        «Действительно имел место заговор на процессе Миндсенти, но не заговор обвиняемых против республики, но заговор полиции, прокурора, судьи и адвоката против обвиняемых».


Глава 6

Свидетельские показания

       В рамках обычной юридической процедуры защита имеет возможность высказывать свои аргументы, предъявлять возражения, подвергать перекрестному допросу свидетелей. Только тогда судья сможет сформулировать свое собственное мнение относительно спора между состязующимися сторонами. Поэтому судья должен стараться, чтобы обе стороны пользовались свободами, гарантированными им по закону. Защите также предоставляется возможность предъявлять доказательства, вызывать свидетелей, исследовать улики, если таковые существуют. Этот чрезвычайно важный аспект судопроизводства должен происходить публично на глазах судьи. Более того, защите дозволяется заранее обзавестись показаниями экспертов и тому подобными документами.
       Судья может осудить обвиняемого только тогда, когда он несомненно убедился в том, что обвиняемый в действительности совершил те действия, которые караются законом. Если же судья считает, что предъявленные обвинением свидетельства не доказывают достаточным образом вины обвиняемого, он должен оправдать его. Согласно основным принципам юриспруденции, первая задача и обязанность судьи – это искать истину. Он может осуществлять справедливый суд только тогда, когда истина выносится на свет. Защитники и обвинители также обязаны изучать все предъявленные свидетельства и учесть все смягчающие обстоятельства. Если защита лишена этого фундаментального права и защитнику не дозволяется говорить свободно и беспрепятственно, это может объясняться лишь тем, что судебное преследование имеет своей целью навязать обвинительный приговор грубой силой, а не аргументами. В таком случае суд используется лишь для того, чтобы вынести заранее предрешенный приговор. 
        Строго говоря, тоталитарный режим имеет больше возможностей для использования всех возможных средств с целью установления истины, чем либерально-демократический. Если правительство не использует эти возможности, это означает, что мы можем предположить, что оно не заинтересовано в обнаружении истины, а желает только обвинительного приговора.
        Моей защите прежде всего препятствовало то, что никаких свидетелей защиты не разрешено было пригласить в суд для дачи показаний в мою пользу. Однако всем свидетелям обвинения была дана возможность выступить на суде. Впрочем, и им тоже не разрешалось говорить свободно, ибо они либо сами находились в тюрьме, либо на них оказывала давление полиция. Именно так обстояло дело с моим архивариусом Яношем Фабианом и моим казначеем Имре Бокой. Оба они были арестованы после обыска, произведенного в архиепископском дворце 23 декабря 1948 года, и их отправили на улицу Андраши. «Признания» профессора Юстина Бараньяи и моего секретаря Андраша Закара, которые формально обличали меня, были исторгнуты под пытками.
        У обвинения оказались некоторые конфискованные документы, которые оно считало имеющими первостепенную важность. Эти документы были зачитаны вслух, чтобы доказать, что я вынашивал дикое, если не сказать безумное, намерение побудить правительство США объявить войну Венгрии. Это нелепое обвинение в мой адрес уже было озвучено на улице Андраши, и тогда я назвал его плодом больного воображения. В то время, когда я писал упомянутые письма, США были лишь в состоянии перемирия с Венгрией; вместе с Англией и Россией США осуществляла права оккупационной власти в рамках Контрольной комиссии союзников в нашей побежденной стране. Тем не менее в обвинительном акте было сказано:

        «Согласно свидетельству большого количества документов, которые были приобщены к делу в качестве улик, Йожеф Миндсенти установил контакт с Артуром Шенфельдом – послом США в Будапеште – а затем, после отзыва последнего, с послом Селденом Чапином, с целью уговорить правительство США предпринять враждебные действия против Венгрии и оказать силовое давление на венгерское правительство, в действительности, чтобы насильственным вмешательством добиться реализации реакционных целей» (Черная книга, с. 26).

Далее:

        «Согласно свидетельству изъятых документов, Миндсенти полностью осознавал, что свержение демократической республики возможно только посредством войны. Поэтому он побуждал различных влиятельных лиц в американской политической жизни предпринять действия для реализации этой цели». (Черная книга, с. 24).

        Прокурор процитировал лишь два коротких отрывка из «изобличающих» меня писем, а сами письма больше нигде не были опубликованы. Их нет ни в «Желтой книге», ни в «Черной книге». Поскольку тексты этих писем неизвестны свободному миру, я включил их в приложение.
        Я написал эти письма не для того, чтобы свергнуть республику, но в надежде на то, что [венгерских] коммунистов удастся удержать от политики  откровенного преследования исключительно своих интересов. Я рассуждал таким образом: страны-победительницы в соответствии с Ялтинскими соглашениями гарантировали освобожденным странам Восточной и Центральной Европы свободные выборы; поэтому правительства стран свободного мира не должны позволить превратить Венгрию, страну с тысячелетним христианским прошлым, в коммунистическую колонию. Но мне пришлось убедиться в том, что, когда речь касалась Ялтинских соглашений, теория и практика на много миль отстояли друг от друга.
        Во время суда Ольти требовал, чтобы я признал авторство этих писем, но прочел лишь два предложения, притом вырванных из контекста. Затем он заявил, что написание таких писем – это не что иное, как призыв к войне.
        Такая логика является типичным примером «социалистической законности». Обвинение зашло столь далеко, что расценило мое отрицательное отношение к коммунистической партии как преступление против демократической системы, т.е. против Республики. Но это означало, что «демократическая система» – это то же самое, что коммунистическая партия. Такая манипуляция терминами наверняка не имеет аналогов в юриспруденции.


Глава 7

Защита

         Как явствует из «Черной книги», мой адвокат принял участие в четырех отдельных прениях, которые внесли значительное оживление в судебные заседания. В первый раз это произошло в самом начале процесса, когда Кицко попросили прокомментировать вышеупомянутое письмо, адресованное мною министру юстиции. Роль, которую он сыграл в этом эпизоде, состояла в том, что он выступал от имени полиции и помог ей скрыть то, что происходило на улице Андраши.
        Неожиданно он взял слово второй раз во время долгого и утомительного допроса и попросил, чтобы мне принесли стул. Это его вмешательство привело к следующему обмену мнениями:

Председатель суда (обращаясь ко мне): Пожалуйста, подтвердите, что Вы устали.
Миндсенти: Да, я устал.
Председатель суда: Внесите стул! (Охранник вносит стул, Миндсенти садится).
Председатель суда: Если Вы, быть может, также и умственно утомились, пожалуйста, заявите об этом, и я объявлю перерыв. Можем ли мы продолжать заседание?
Миндсенти: Да.


         Вмешательство адвоката, возможно, не столько объяснялось его мягкосердечием, сколько желанием послужить режиму. Кицко выжидал до того момента, когда было уже совершенно ясно, что я на грани обморока. Некоторые представители прессы уже обратили внимание на то, что я был очень истощен. Поэтому в некоторых репортажах были озвучены подозрения, что на улице Андраши меня специально «подготовили» к процессу. Другие же корреспонденты отметили «гуманное обращение с обвиняемым», а некоторые даже указали на «сострадание, проявленное членами суда», в адрес которых безответственными людьми делаются клеветнические выпады.
        Третье смелое вмешательство Кицко последовало в конце моих показаний суду. Прокурор  в очередной раз задавал вопросы о моем «признании» и об уликах, его подкрепляющих. Внезапно – как будто эта мысль только что пришла ему в голову – он заговорил о планировавшемся мною побеге с улицы Андраши. «У Вас была беседа с Чапином [послом США в Венгрии], во время которой Вы заявили, что Вы не желаете покидать страну. Признаете ли Вы в этой связи авторство письма, которое я сейчас зачитаю во всеуслышание?». И он прочел следующее:

«Дорогой господин посол!
Мы должны действовать до четверга.  Я прошу Вас об этом, потому что речь идет о смертном приговоре и потому что суд обернется против США. Они требуют от меня подтверждения, что я получал деньги из Америки в обмен на разглашение государственных тайн. Пожалуйста, обеспечьте автомобиль и самолет. Другого выхода уже нет.

Миндсенти. 23 января 1949». 


Прокурор: Вы писали это письмо?
Миндсенти: Да. (Продолжительное оживление и шум в зале суда).
Председатель суда: Есть еще вопросы? (Поворачивается к адвокату). Пожалуйста, задайте вопросы подзащитному в пользу защиты.
Кицко: Разделяет ли примас полностью план, предложенный Юстином Бараньяи, в том смысле, что он понял и тщательно обдумал каждый пункт в нем, или же он просто принял его как план?
Миндсенти: Поскольку я не предпринял никаких шагов ...
Кицко: Да.
Миндсенти: ... с целью его осуществления... то очевидно, что я не отождествляю себя с этим планом.
Председатель суда: Но Вы не заявили об этом ранее. Ранее Вы утверждали, что, прежде чем этот документ был составлен, вы обсуждали его с Бараньяи; что спустя несколько недель, а, возможно, даже спустя месяц, Бараньяи пришел и вручил его Вам. Вы изучили его и еще раз обсудили. Вы согласились с этим планом. После этого Бараньяи составил список членов кабинета министров; прежде чем он это сделал, вы обсуждали план еще раз и затем попросили, чтобы Бараньяи составил также список чиновников администрации. Вы обсуждали с ним некоторые кандидатуры. Затем Бараньяи составил этот список и направил его Вам, и в целом Вы одобрили его. Вы заявили об этом только два часа назад, не так ли?
Миндсенти: Да.
Кицко: Вы изучали его внимательно, но, быть может, не полностью поняли суть дела.
Председатель суда: Это не согласуется с тем, что он сказал.
Кицко: Но он говорит это теперь.
Председатель суда: Именно поэтому я обращаю ваше внимание на заявления обвиняемого, сделанные им ранее.

        Также и эта сцена показывает, до какой степени полиция, обвинение, судья и защитник сотрудничали в этом судебном фарсе. Полиция придумала план побега; лейтенант полиции хитроумно добился моего согласия на побег, когда я уже не полностью владел моими умственными способностями. Он сам написал письмо, и во время суда письмо оставалось у прокурора, который зачитал его вслух судье и защитнику. Но так называемый защитник – обязанностью которого было спросить, как возник этот план побега, кто написал письмо и как оно попало в руки прокурора – оставил в стороне эти детали, как если бы он должен был использовать имеющееся в его распоряжении время для другого, более важного вопроса, касающегося «заговора» Бараньяи. Более того, его обсуждение «заговора» представляло собой образец лицемерия. Его отношение к этому раскрылось полностью, когда он попытался заставить меня заявить, что я поддержал «заговор», но до конца не понял суть дела.
       Разумеется, вся эта маленькая сцена должна была показать, что «досточтимый» и «умелый» защитник сделал все, что в его силах, чтобы спасти безнадежно проигранное дело. 
       Кицко последний раз продемонстрировал свои таланты, когда он отвечал на обвинительную речь прокурора. Я не думаю, что кто-нибудь из его коллег на Западе мог бы сравняться с его «шедевром». Ибо, к большому ущербу для меня, но к большой выгоде для тех, кто срежиссировал процесс, мой адвокат заявил:

1. Во все время, включая тот период, когда он находился на улице Андраши, и во время самого суда подзащитный имел возможность беспрепятственно предпринимать действия для своей защиты.
2. Подзащитный полностью признал себя виновным в предъявленных ему обвинениях.
3. Подзащитный должен рассматриваться как жертва Ватикана.
4. Церковь является врагом государства, поскольку государство отняло у нее земельные владения и школы. «Мой подзащитный заблуждался, когда думал, что секуляризация школ будет способствовать религиозному и нравственному упадку среди молодежи».
5. Подзащитный жил в своего рода башне из слоновой кости и поэтому не замечал большого прогресса в восстановлении страны.
6. Подзащитный был неопытным клириком, который поднялся до высших должностей в Церкви.
7. Подзащитный подтверждает то, о чем неоднократно говорил прокурор: в Венгрии нет никаких гонений на религию.
8. Подзащитный считает необходимым достижение соглашения между Церковью и государством.
9. Ввиду смягчающих обстоятельств адвокат просит, чтобы смертная казнь, которую требует прокурор, была заменена на пожизненное тюремное заключение.

        Кицко несколько раз ссылался на мое «раскаяние». Перед этим в высшей степени удивительным выступлением защитника выступил с обвинительной речью прокурор, требовавший для обвиняемого смертной казни.
        Я хочу отметить две детали. Когда полиция выводила меня из зала суда после окончания очередного заседания, полковник Дечи шел рядом со мной. Он выразил сожаление, что мое письмо, направленное министру юстиции, не возымело действия и что мое дело не рассматривалось отдельно и не было отложено. Что касается неудачи с попыткой бегства, то в этом повинен [Стивен] Кочак – сотрудник американского посольства. Он якобы покинул Будапешт в конце января, забыв мое письмо, адресованное послу, которое было ему передано, в ящике стола. После того как Кочак уехал, кто-то другой переселился в его комнату, обнаружил письмо и тотчас передал его полиции, чтобы не быть замешанным в соучастии.
       (Много лет спустя, находясь в американском посольстве, я узнал, что Кочак покинул Будапешт лишь 11 февраля 1949 года, когда он был объявлен персоной non grata).
       Я также хочу добавить, что во время одного из перерывов в заседании Кицко пытался уговорить меня сделать заявление, что меня не подвергали пыткам и не оказывали на меня давление, но что я мог свободно защищать себя как на улице Андраши, так и на улице Марко. Мой защитник хотел, чтобы я сделал такое заявление, потому что, по его словам, иностранные империалистические газеты писали о пытках и наркотических веществах и даже пытались подвергнуть сомнению честность его самого – «почтенного и добропорядочного адвоката».


Глава 8

Приговор

        Публичные слушания длились три дня. По окончании их суд убедился, что все обвиняемые виновны и приговорил нас к большим срокам тюремного заключения.
        Меня приговорили к пожизненному тюремному заключению, а Юстина Бараньяи – к 15 годам тюрьмы, поскольку мы рассматривались как лидеры организации, ставившей себе целью свергнуть Республику – это было как раз то преступление, которое специфицировалось «расстрельным законом». Андраша Закара приговорили к 6 годам тюрьмы за участие в организации. Палу Эстерхази дали 15 лет за то, что он оказывал организации финансовую помощь.
        Как мне теперь ясно из документов, опубликованных в «Черной книге», вопрос о том, как Эстерхази поддерживал заговор, был поставлен ошибочно с самого начала. Из его собственных показаний, а также из показаний его секретаря и моего казначея, явствует только, что его секретарь приобретал доллары и чеки в иностранной валюте у моего казначея, платя за них в форинтах. Обвинение выдвинуло версию, что эти суммы представляли собой взносы на «определенные цели». Мой казначей давал форинты, полученные таким путем, бедным и нуждающимся, в соответствии с пожеланием жертвователя. Тем не менее Народный суд приговорил Эстерхази к 15 годам тюрьмы за финансовую поддержку организации, намеревавшейся свергнуть Республику.
         Согласно приговору суда, не было ни малейшего сомнения в нашей виновности. Не требовалось никаких свидетельств о вооруженном восстании или мятеже, ибо всякая оппозиционная деятельность против Республики рассматривалось как нарушение закона. Таким образом, любая попытка изменить форму правления, пусть даже мирным и конституционным способом, также представляла собой уголовное преступление. Но в действительности мы не ставили себе целью свергнуть Республику ни мирным, ни насильственным путем. Обвинение лишь коварно истолковало некоторые мои действия, чтобы создать видимость этого. Мои действительные преступления состояли в борьбе против беззаконий коммунистического режима, в защите религиозной свободы, торжественно гарантированной законом,  и в попытке сохранить католические школы и религиозное обучение и воспрепятствовать введению атеистической монополии в сфере образования.
         Подготавливая текст «расстрельного закона», коммунисты уже планировали в будущем проведение показательных процессов. Но депутаты, которые приняли новый закон, особенно члены партии мелких сельских хозяев, ничего не знали об этих замыслах коммунистов. Для помнивших еще показательные процессы при Гитлере и Сталине и желавших, чтобы закон более четко определил, о каких именно преступлениях идет речь, авторы «расстрельного закона» подчеркивали слово «свержение», намекая на то, что речь идет только об актах прямого насилия.
         Когда я впервые узнал, уже находясь на улице Андраши, что мне предъявлено обвинение по статье 7 закона от 1946 года, я указал на это слово «свержение» в тексте закона и попытался объяснить, что мои действия не подходят под эту статью закона. Более того, предъявляя мне обвинение в нарушении этого закона, Народный суд сам нарушает по крайней мере два параграфа Конституции.
         Статья 1 закона от 1946 года, провозглашавшая республиканскую форму правления, гарантировала каждому гражданину свободное осуществление основных прав человека. Среди них она эксплицитно упоминает свободное выражение идей и мнений, право на создание организаций и проведение собраний, а также право участвовать в процессе управления. В 1947 году Венгерский парламент ратифицировал Парижский мирный договор. Согласно статье 18, венгерское правительство торжественно обязалось уважать права человека.
        Поэтому никакое обвинение в незаконности нельзя было предъявлять любому общественному движению или организации, пытающимся изменить республиканскую форму правления. Теоретически и конституционно Парламент мог в любой момент отменить статью 1 закона от 1946 года; и члены парламента имели право организовать соответствующие действия с этой целью. Имел такое право и любой гражданин Венгрии. Вынося нам обвинительный приговор, Народный суд истолковал 7 статью закона от 1946 года неконституционным образом. С формальной точки зрения обвинительный приговор нашей группе являлся грубым нарушением закона.
        Я считаю, что мое мнение по этому вопросу было подтверждено в заявлении правительства Имре Надя, принятом во время революции 1956 года. Заявление гласило:
        «Правительство Венгрии торжественно провозглашает, что обвинения, выдвинутые в 1948 году против примаса Йожефа Миндсенти не имеют под собой никаких законных оснований. Мы провозглашаем недействительными все судебные действия, предпринятые против него. Примас свободен вернуться на свой пост и исполнять все свои гражданские и церковные обязанности».
        Власти старались скрыть с помощью назойливой пропаганды недостаточность улик и законности. С момента моего ареста и до последней сцены судебного спектакля находящаяся под контролем пресса не переставала вопить о «предателях», которые хотели лишить венгерский народ недавно обретенных им демократических свобод.
        В «Черной книге» также содержится мое «последнее слово»; по закону мне должны были позволить произнести его, но я не являлся автором того, что было напечатано в «Черной книге» в качестве моего последнего слова. Всякий, кто хоть немного знает меня, поймет, что ни тон, ни содержание этой речи, ни самообвинения, содержащиеся в ней, не согласуются с моим характером и моим мировоззрением. Сопровождающее «последнее слово» обращение к епископату с пожеланием достичь соглашения между Церковью и государством имело целью привлечь «запуганных» епископов к столу переговоров, но оно не достигло своей цели. Святой Престол немедленно заявил, что при сложившихся обстоятельствах он не разрешает вести переговоров и что готовность правительства к переговорам несовместима с тем обращением, которому меня подвергли.
          Поэтому никакие переговоры не проводились. Я, однако, не знал, что епископы заняли именно такую позицию. Единственная дошедшая до меня информация была ложь, сказанная мне Габором Петером на улице Андраши, что большинство епископов настроены против меня. Накануне суда я услышал лишь ложное сообщение, что «епископы предоставляют улаживание дела Миндсенти мудрому решению правительства».
         2 января 1949 года Папа Пий XII направил епископам Венгрии послание, осуждающее мой арест. На тайной консистории, состоявшейся 14 февраля 1949 года, Святой Отец в самых резких выражениях высказал свой протест в связи с вынесенным мне обвинительным приговором. Каким утешением было бы для меня на улице Андраши и на улице Марко, если бы я услышал о любовной заботе Папы. Но ни одного проблеска его добрых ярких слов не проникло в ту тьму, в которой я пребывал.
        В более позднюю эпоху "мирного сосуществования" события, связанные с этим показательным процессом, а также осуждение Ракоши и его приспешников вызвали некоторые проблемы. Режим Кадара вынужден был под давлением общественного мнения реабилитировать некоторых жертв политических репрессий. Но его действия были продиктованы принципом «социалистической законности», поэтому жертвы «процесса Миндсенти» не были реабилитированы. Им лишь позволено было униженно просить о помиловании.
       Я сам всегда настаивал на реабилитации как на предварительном условии для моего согласия покинуть страну. После переговоров Ватикана с венгерскими властями в 1971 я так и не смог покинуть мою страну невиновным: я все еще был осужденным. Только после того как я покинул Венгрию, до меня дошли слухи, что я был помилован. Ясно, что власти не решились вручить мне документы о моем помиловании, когда я еще находился в Венгрии. Как только я узнал о помиловании, я написал министру юстиции:
       «Через несколько дней после того, как я покинул родину, я узнал, что режим направил мне уведомление о помиловании. В течение 15 лет я не обращался с просьбой о помиловании и не получил его, и теперь я отвергаю его на том основании, что юридическое преступление, совершенное против меня, может быть исправлено лишь актом реабилитации и ничем иным».


Рецензии