Память

Глубокий вечер. За окном по-волчьи завывает ветер. Он пробирается  в щели между стеклом и  рамой, бесчинствует в вентиляционной шахте, стучится в дверь…
На улице безлюдно. Лишь на мгновенье чей-то тёмный силуэт мелькнул под фонарём, и тут же нет его – будто кораблик из бумаги смыт теченьем ночи. Надеюсь, есть у него пара прочных вёсел, компас и штурвал. Надеюсь, есть светлое окошко-маяк, которое поможет обойти мели и рифы, найти единственно-правильный путь. Компасом послужит сердце…
Я отхожу от окна, включаю свет, жму кнопку Play на CD-проигрывателе, зажигаю благовонные палочки… Такая обстановка помогает успокоить волнение в море мыслей, грозящее перерасти в шторм.
Пространство меняется. Теперь каждый вдох приносит с собой ощущение присутствия в какой-то дивной стране. Кажется, она называется детством.
Думал ли человек, сочинивший этот аромат, о своём мастерстве? Думаем ли мы о своём мастерстве, когда творим единственный и неповторимый запах – запах своей судьбы?
Завтра я покидаю город, в котором родилась и жила всю жизнь. Покидаю навсегда. Чемодан с вещами уже ждёт в прихожей. Паспорт и билет на самолёт лежат во внутреннем кармане пальто.
Все дела доделаны, долги отданы, но… Но волнение внутри не утихает. Всматриваюсь в портреты на стенах, перебираю, перетрагиваю какие-то маленькие вещи на своём столе. Своём ли? Да, этот дом и этот стол навсегда останутся моим тылом. Я всегда буду приезжать сюда. В гости. Как будто можно приезжать домой – в гости…
Взгляд останавливается на небольшом сундучке. Когда-то давно, будучи белокурой девчонкой с косичками, я выпросила его у деда. Казалось, что сокровища обязательно должны храниться в сундуке. А сокровища у меня были. В детстве я знала цвета букв и умела читать по морским камешкам. Вот этими камешками и был наполнен сундучок. По ночам из под крышки доносился сдавленный шёпот…
Сейчас светло-синяя краска облупилась и потрескалась, но медный замок на крышке по-прежнему ясно отражает свет электрических ламп.
Замочек приделали чуть позже, когда у девочки с косичками появились первые тайны. Его сделал не дед, а папа. Вручную. Инструментами скорее напоминающими скальпель, чем молоток. В итоге вышло произведение искусства: три дивные кувшинки в кольце из листьев и стеблей. В центре круга – отверстие для ключа, который много лет уже лежит на книжной полке, в томе «Путешествий в страну Поэзия».
Я трижды поворачиваю блестящий медный ключик, и как в волшебную пещеру проникаю в недра сундучка. Там хранятся дорогие и по-разному памятные для меня вещицы. Старые игрушки, школьные тетрадки, толстая пачка писем от подружки из пионерского лагеря, пыльные выкройки из журналов мод, вязальные крючки, и тут же – коробки с гильзами от патронов времён Великой Отечественной войны, микроскоп, круглодонная колба, бинокль с одной выпавшей линзой…
Но самое интересное – это бумаги. Черновики ненаписанных рассказов, совсем ещё девчоночьи дневники, письма, письма, письма. Бумажные – в смешных проштампованных конвертиках с марками...
Эти милые сердцу вещицы похожи на благовонные палочки. Стоит только взять одну в руки, как в воздухе тут же появляется запах события. Шлейфом тянется за палочкой–вещью, обволакивая, погружая в себя…
Сегодня не получится заснуть. Это хорошо, значит, успею пережить заново, переложить воспоминания из сундучка в сердце. Только то, что уместится в нём, нужно брать с собой в путь. А утром… Утром эти носители памяти, уже отдавшие свой аромат, сгорят в большом настоящем костре. Сгорят как благовонные палочки. Это будет на рассвете, на берегу моря, чтобы огонь смешивался с первыми лучами солнца и не жёг, а истончал, содержимое сундучка, превращая его в свет.
Но до рассвета ещё далеко. Приоткрываю штору, и ветер как будто стихает под взглядом. Небо кажется высоким, как своды храма. Дома-колонны поддерживают его на своих плечах. Это – добрый знак. Теперь – можно.
Опускаюсь на колени перед своими сокровищами. Они трогают меня – за самые сокровенные струны, а я трогаю их кончиками пальцев… Кто здесь инструмент, кто музыкант? Чтобы читать себя, не нужно всматриваться в буквы, а чтобы слышать, нет необходимости напрягать слух.
Постепенно на ковре справа начинает расти стопка бумаг. Утром пепел от этих листков разметёт над морем ветер. Пусть…
Микроскоп, бинокль, круглодонная колба... Наверное, им рано гореть.  С их помощью соседские ребята организуют лабораторию по изучению микро и макромиров…
А вот вещи, на которые не поднимается рука. Не отдам. Ни огню, ни брату. Эти мелочи срослись со мной. За долгое время дружбы стали оберегами. Драгоценностями из сундучка времени.
 
ОРАНЖЕВАЯ ТЕТРАДЬ
 
Пламя костра поднимается ввысь
–Искры летят в поднебесье!
Стихия Огонь! Ты сильней разгорись
–Из жарких угольев воскресни.
 
 В каком же возрасте я это писала? Судя по почерку, лет было мало. Стихотворение скорее зарисовано, чем записано. Ярко-фиолетовым фломастером в оранжевой школьной тетрадке. Она для меня теперь как машина времени. А может, как телефонная трубка, через которую я эта, у которой чемодан в прихожей и билет на самолёт во внутреннем кармане пальто, общаюсь с собой той.  Той, которой мама по утрам заплетает косички «барашками». «Я та» и «я эта» сейчас говорят и думают об одном. О пламени…
Только костёр из оранжевой тетрадки зажжён на пологом речном, а не на морском берегу. Он горел в той самой деревне, где жили родители моих родителей – бабушки с дедушками. Там я провела несколько самых первых лет жизни. Именно лет, не зим.
У дедушки –  деда Павла – была гудящая пчёлами сладкая пасека, лошадь и несколько коров. Животных там, согласно обычаю, называли по месяцам рождения: Октябрина, Декабрина, Апрелька…  И ещё не научившись говорить, я уже заявляла свои  права на телочку, рождённую в месяце мае, различными вариантами сочетания: «Майя моя». Первая игра?  Первые стихи? Первая за-умь…
Переворачиваю страничку в оранжевой тетради и буквально спотыкаюсь о следующее сокровище.
 
ФОТОГРАФИЯ ДЕДА
 
Дед мой сам построил дом,
И когда дом был без крыши,
То в нём звёзды было слышно –
Бездна звёзд, а в центре дом…
 (Из Оранжевой Тетради)
 
Стихотворение сопровождается вклеенной фотографией. Дорогой для меня фотографией деда. Он на ней ремонтирует крышу. Выкладывает черепицу за черепицей, так что получается дивной красоты мозаика. Остаётся добавить ещё один пазл и картина станет завершённой. На фото дед как раз держит его в руках. Заснят в такой опасной позе – того и гляди упадёт.
Страх того, что кто-то упадёт с высоты у меня давний.
Однажды  на остановке, куда вот-вот должен был подойти автобус, с высоты трех этажей на моих глазах свалился парень. Он только что менял рекламный щит: что-то случилось с лестницей…
Звук, крик, удар… Напарник укладывает его голову к себе на колени, вызывает скорую, собираются зеваки… что они делают?! Я стою в стороне, и чувствую, как мне больно. Падать. С высоты трех этажей.  Отдаю ему всё, что могу – только бы встал!
Встал. В разорванном комбинезоне – с разбитым в лохмотья лицом. Спасибо, уберегла страховка. Пока не порвалась, она держала его навесу. Закурил нервно. Краски возвращаются яркие. Ярче, чем раньше.
Парень сплюнул красным, и… взошел по той же лестнице на тот же самый балкон. Спутник подбадривает. Что-то вроде проверки: сможет ли работать дальше, не забоится ли высоты. Не забоялся…
И ещё один эпизод. Тоже связан со страхом падения. Причём, не с собственным страхом высоты – я не боюсь её – а со страхом за другого.
Как-то осенью отец впервые взял меня в тайгу собирать кедровые шишки. До сих пор, раз в четыре года, когда кедры особенно хорошо плодоносят, орехи появлялись у нас дома сами собой. А тут я стою, подняв голову кверху, и среди ветвей упёршейся в небо мачты пытаюсь разглядеть отца.  Первым шоком стали падающие сверху ветки. Должно быть, они прорывались сквозь густой ряд таких же, потому что падали с оглушительным шумом.  Потом с грохотом пушечных ядер стали сыпаться на землю спелые смолянистые шишки. Каждый раз я до смерти боялась, что так срывается человек. Но именно в тот момент бояться было нельзя: страх как магнит притягивает неприятности. Поэтому усилием воли я превратила его во что-то наподобие поддерживающего столба – столба из солнечных лучиков… Не знаю, как отца, а меня этот столб поддержал. Да и кедру понравилось – он намного приветливее замахал ветвями.
Конечно же, не упал тогда папа. И дед не упал, когда ремонтировал крышу. Он никогда не падал. Он крепко стоял на земле и хорошо с нею ладил.  Всегда мастерил что-то… «Подождите, дети, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток», – приговаривал он, когда делал нам – маленьким внукам своим – новую игрушку…
А когда-то он и сам был маленьким. Не дедом Павлом, а белобрысым, лопоухим пацанёнком Пашкой.
 
В далёком 1923 году семилетний Пашка спокойно сопел на русской печке, забравшись под мышку к своему отцу – Василию. С другого боку, рядом с папкой, спал его младший брат – Васька. Рано утречком в дверь постучали. Сосед пришёл:
– Я там за гумном зайца видел, – обратился он к отцу мальчишек. – Дай ружьё, подстрелю.
– Да ты хоть стрелять-то умеешь? – спросил его Василий-старший, – лениво приоткрыв один глаз.
– А то как же!
– Ну-ка покажи.
Сосед вскинул ружьё, прицелился, и… убил Василия.
То ли ружьём пользоваться не умел, то ли не мог предположить, что оно заряжено. Как бы то ни было, Пашка и Васька остались без отца. А мамка их – без мужа.
 
Бразды правления семьёй взял в свои руки дед. Крепкий уральский мужик. Рука у него была сильная, хозяйство справное. До революции он в посёлке старостой был, а после революции его, как и многих тогда, раскулачили. Забрали дом, зерно, увели скотину. Наступил голод. Крепко задумался тогда дед, но думкой делу не поможешь. Надо заново начинать. Начинать сначала.
Павлик семилетний с младшим Васькой тоже посильную лепту вносили. Летом грибы-ягоды собирали и на речку бегали – пескарей ловить. Поставят бредешок – вечером домой с полным ведром рыбёх возвращаются. Закидывают их на крышу – сушат. До того досушивали, что не разжевать. Как сухарики пескари становились. И в размере уменьшались чуть не вполовину. С полмизинца получались пескари. Зимой их бабка на муку молола и добавляла в хлеб. Что-то перепадало и скотине.
В конце зимы особенно голодно было. А тут ещё Великий Пост… Пашка с Васькой в такие дни тайком в чулан лазили – там бабка молоко замороженное хранила. Утром коров надоит, молоко разольёт по мискам, и на мороз. Потом ледяные матово-белые блины в чулане один на другой складывает. Большая получается пирамида. А  в самом низу, в тазу под ней скапливается сладкая жирная юшка. На неё-то и зарились братья, тайком пробираясь в чулан. Можно хлебом вымакивать или прямо так – пальцами… Вкусно.
– Ах вы нехристи! – кричала бабка, если ей удавалось застукать пацанов с поличным. В её устах «нехристь» было серьёзным обвинением.  Да только с братьев как с гусят вода. Они ещё и шкоду учинят: нальют бабке молочка из кошачьей миски в картошку, а сами прыг на печку и ждут, что будет. «Бабка согрешила, скоромного поела…», –  смеются, если шкода удалась. А вот если поймают, то пиши пропало. Тут уж разговор с дедом предстоит, а он и выпороть может,  даром что внуки любимые.
 
–  Дед, а дед, расскажи, как было до революции? – приставал в редкие свободные минуты к деду Пашка. И дед рассказывал. О том, что прадед его по округе мельницы строил. Водяные. Самый лучший мельник был.
Если поблизости негде зерно молоть, то собираются мужики из пяти сёл окрестных на собрание. И решают речушку, что меж их селеньями течёт, – перегородить. Чтобы была, значит, на ней мельница.
Решив так, зовут нашего мельника и начинают об условиях договариваться. Мельник вопросы задаёт наводящие, прикидывает, сколько сёл, сколько дворов, какой величины строение требуется. Потом степенно выносит резолюцию: «Готовьте по два воза земли со двора и по столько-то денег – остальное моя забота».
Потом составляется договор, согласно которому первые пять лет мельница является собственностью деда – то есть того, кто её делал. За это время она окупает затраты на своё строительство и переходит в полное пользование сёл-заказчиков.
После того, как договор подписан, мельник приступает к работе. И когда мельница готова, нанимает на неё батрака. Рабочего, значит. Платит ему зарплату – допустим, двадцать рублей в год. И назначает цену за помол мешка зерна. Пока мельница в его собственности, плата за помол высокая – пять копеек за мешок. А когда переходит в общественное пользование, цена снижается до копейки или даже полкопейки.
– Ничего себе! – подпрыгивает на печке Пашка и тут же трёт ушибленный лоб. – Значит, наш мельник богатым был?
– Добрым хозяином был – поправляет дед. – Пастбище одно имел два километра на два километра… и усадьбу ладную. Но вот однажды приключилась с ним беда. А какая – я тебе завтра расскажу. Спи теперь, Павлушка.
Павлушка,  гордый родством с мельником и чуть-чуть встревоженный – засыпает. Чтобы на следующий вечер, перед сном, снова пристать к деду с расспросами.
 
–  Дед, а дед, ты обещал о беде рассказать, –  слышит дед следующим вечером и, ухмыляясь в усы, продолжает:
–  Много наш с тобой прадед мельниц понастроил. Добрых мельниц. Но вот как-то раз одна у него не вышла. И не то чтобы мельница плоха, а плотина не получается. Прорывает и всё. Уж сколько он её делал…
Пригорюнился – уже хотел бросить ремесло своё. Дохода никакого – одно разорение. Сидит возле речки с плотиной негодной –  думку думает. Вдруг подходит к нему старик. Рубаха белая, а сам чёрный-пречёрный – цыган будто.
– Дай воды напиться, –  говорит. Мельник налил ему молока, что с собою было, хлеба краюху отломил, да ещё и водочки налил – с три пальца.
–  Спасибо, друже, –  сказал ему старик. – Знаю, что за беда с тобой приключилась. Зла тебе желают. Наговор это. Хочешь увидеть чей?
–  Давай, –  согласился мельник, –  хотя не больно-то поверил прохожему.
Однако ещё через мгновенье он увидел, что скачет кто-то в их сторону на лошади. Пригляделся: сосед. Тоже мельник. Сейчас бы сказали: конкурент. Скачет – аж пыль столбом – никого не видит. Остановился около реки и пошёл в воду, не в себе, будто. Видно, что спит на ходу. Идёт и бормочет: «Я тут бредешки ставил, я тут раков ловил, я тут бредешки ставил, я тут раков ловил…». Вот по щиколотку зашёл, по колено, по пояс, по грудь… Вот уж бороду его длинную вода скрыла.
–  Эй, эй! – закричал тут наш мельник цыгану. – Не топи дядьку, пощади!!! Забыл он уже о своём разорении, когда увидел, что человек живой в реке тонет.
–  Добрый ты, мельник, –  сказал цыган. Правильный выбор сделал. Будет тебе за это и радость, и прибыль, и всякое прочее благополучие.
 
Из вечера в вечер слушал Пашка дедовы рассказы. Днём, когда выдавалась свободная минутка, пробовал рисовать. Хорошо у него получалось. Из дерева вырезал. Игрушки для ребят соседских делал. Сам не заметил, как повзрослел. А там и армия…
Шёл 1938 год. До 1942-го  Павел служил казаком в Забайкалье, там, где сливаются две большие реки: Аргунь и Шилка. А в сорок втором его и его товарищей погрузили в железнодорожный эшелон и отправили на запад. На фронт.
О войне дед рассказывал неохотно. «Кто знает, тот не говорит, а кто говорит, тот не знает…».
Ни дед, ни бабушка, ни другой мой дед, который тоже всю войну прошёл – никогда о войне не упоминали. Они искренне хотели, чтобы мы забыли о ней. Они хотели, чтобы война стала для нас далёкой-далёкой историей. «Я прошёл это не для того, чтобы вы хранили «вечную память» – это пустые слова. Я прошёл это, чтобы вы никогда не столкнулись с тем же самым», – говорил дед Павел, когда мы садились рядом с ним, развесив уши, и готовы были так сидеть ночь и день.
Пожелание мирного неба над головой всегда стояло самым первым в тех поздравительных открытках, которые он нам подписывал. Вот они – эти открытки – в моём сундучке.
Да только не спрятать слона. И войну из сердца пятновыводителем не выведешь. Знали мы, как дед воевал. Не помню откуда, но знали.
На фронте он был артиллерийским разведчиком. Подвозил пушки на лошадях, устанавливал их в укреплении, а сам на свой передний край – в наблюдательный пункт, оборудованный где-нибудь на высотке. Там брал бинокль, бумагу, карандаш и всю панораму будущих боёв прорисовывал.
Ориентируется, например, Павел на столб, высота которого точно известна. Сравнивает размер его с рисочками, что на стекле бинокля – и высчитывает расстояние. Теперь он уже точно может дать координаты немецких орудий. Отдать правильную команду на передовую.
–  Смотрю я как-то в линзу, –  рассказывает Павел, –  а на соседнем склоне немец сидит – прямо напротив – в таком же, как у меня, укреплении. И тоже в бинокль смотрит. Я давай срочно его координаты нашим передавать, думал, незамеченным останусь. А он, зараза, быстрее до своих докричался. И как вдарят немцы по моему гнёздышку! Еле жив остался.
 
Он остался в живых. Семь лет отслужил. Войну прошёл. Боец.
Хотел, было, жениться. На Маше, которую знал задолго до того, как война началась. На Маше, что медсестрой дошла до самого Берлина...  На Маше…
Но… боец-то боец, да не тут-то было! Вмешалась бабушка, которой он в детстве молоко в еду подливал: «Корову купишь, –  говорит, – тогда женись».  Сказала, как отрезала.
Павел не стал перечить. Доверился мудрости старших. Купил корову, свой первый домик построил – низенький совсем: полудом-полуземлянку. И привёл в него Машу – мою бабушку.
 
Дом, крышу которого дед чинит на фотографии – не первый их дом. И не второй. И даже не третий. Часто приходилось с места на место переезжать. Часто приходилось дома строить. Строить дед умел и любил.  И  какие вырезал узоры на ставенках! Как кружево из дерева… А игрушки для нас…  Таких ни в одном магазине не купишь. Живые они получались. Тёплые…
 
ВИНОГРАДНАЯ ГРОЗДЬ
 
Крыльцо, виноградом увитое,
Сквозь листья Марии лицо…
От глаз неоткрытых сокрытое
Серебряных лилий кольцом…
(Из Оранжевой Тетради)
 
Виноградная гроздь – одно из моих самых ценных сокровищ. Каждую ягодку на ней дедушка вытачивал вручную. Аккуратно, с помощью серебряных проволочек, прикреплял её к общей ветке. Из тонких деревянных пластинок выпиливал листики. Даже прожилки на листьях видны – чудеса…
Давным-давно дед подарил виноградную гроздь своей жене – Марии – моей замечательной бабушке. И только после её смерти она по наследству перешла ко мне в сундучок.
 
«Не плачьте, не плачьте, когда я умру. Я была певунья, я была плясунья, пусть Женя играет на пианино, когда я умру, пусть в доме будет весело, когда я умру», – говорила бабушка незадолго до своей смерти.
У нее широко и богато распускались цветы. Стояли повсюду, росли, казалось, прямо из пола. «Рука лёгкая», – говорили соседи, а она смеялась. Каждое утро её лёгкая рука направляла звонкую струю парного молока  в блестящее луженое ведро. Этот звук, и густой, душистый молочный запах я вспоминаю раньше, чем лицо…
Ночами ей снились грузовики. Высокие, громкие, наполненные провизией и оружием. Она их водила по линии фронта. Потом появлялись бинты, испачканные гноем и кровью, и слабые улыбки умирающих мальчишек. Ей казалось, что стоит только поменять бинты… Но парни всё равно умирали. А иногда ей снились Бранденбургские ворота, май 1945-го, трофейные вечерние платья и расплескавшийся в небе салют. Огни таяли, как мятные леденцы, оставляя только запах. Упоительный запах победы. Утром она просыпалась в слезах, но не спешила их вытирать, так и улыбалась, сквозь слёзы, навстречу встающему дню.
Родилась на Украине, одновременно с Советской Властью. Но Власть крепла значительно быстрее человеческого дитя. И невзлюбила это дитя вместе с его родителями и прародителями. Уполномоченные представители Власти жили с мыслью раздеть, разуть и отобрать у людей все, что собиралось годами. Пришлось уезжать с Украины. Сначала рванул отец Марии. Потом её мама – моя прабабушка –  взяла детей и поехала следом. В пути заболела тифом и попала в больницу. Детей отправили в детдом.
Три долгих года девочка с младшими братьями провела в чужом городе. Ужас ситуации заключался ещё и в том, что их разметало по разным детдомам. Но смилостивился Бог. Выздоровела мамка, встретилась с отцом, разыскала детей, и зажили, наконец, счастливо. До войны.
Маша, которой в сорок первом было всего восемнадцать, ушла добровольцем на фронт. А после войны ей было уже двадцать два. Она вышла замуж за моего деда, и через два года родила моего отца – маленького Валентина – у которого в скором времени появилось еще три брата…
Жили они тогда в селе Первомайском, под Челябинском. Хорошо жили. Только, видно, не бывает в жизни всё безоблачно. Вполне реальное светящееся облако застелило небо. Всю неделю ночи были белыми, как в Петербурге, а потом в реке появились полуметровые ерши. И ночи белые и рыба большая, и грибы в тот год чудные уродились: три штуки в корзинку не помещаются.
Радовались люди очень, пока не услышали страшное: «атом». Гонка вооружений шла полным ходом. С той  же скоростью развивалась «оборонка» и химическая промышленность. А отходы от этих «производств» сливались в близлежащие озера. В таком вот озере, под Челябинском и превысило допустимую норму количество радиации. Рвануло озеро, а людей в известность поставить забыли. Не подумала о людях Власть. А может, не знала, что это так… серьезно.  О последствиях взрыва молчали телевиденье, радио и газеты, но была у Марии знакомая педиатр. Рассказывала, что распоряжение сверху шло: ставить всем ОРЗ.  Всем умирающим от лучевой болезни. Та доктор и сама болела, и муж её, и многие-многие другие…
Поняли Павел с Марией, что пора уезжать.
 
Два лета дед колесил по стране, в поисках места, где бы росли и крепли его сыновья. И нашел. На краю земли. На самом Дальнем Востоке.
Мария повторила судьбу своей матери. Также собрала детей и поехала за мужем, оставляя за собой тысячи километров любимой сердцу земли.
На новом месте восьмиклассник-папа познакомился с мамой и через шесть лет у них родился мой брат, а через тринадцать – я, но это уже совсем другая история.
А пока… А пока она наблюдала, как взрослеют её дети: четыре сына и маленькая дочь, рождённая уже на Дальнем Востоке. Как начинают ходить и говорить её внуки…
По праздникам значительно разросшееся семейство усаживалось за большой стол, бабушка пекла лепешки с ароматом молока и садилась с дедом во главу стола.
Потом дед умер. Большой дом продали – купили клетку-однокомнатку. Большой стол продали – заменили пластиковым гарнитурчиком. Праздники перестали быть общими. Дети – двоюродные братья-сестры – не стали узнавать друг друга в лицо. Осели в городе, загородились железными дверями, мониторами, разорвали нить.
 
«Не плачьте, не плачьте, когда я умру» – говорила она. И мы не плакали – смотрели. Смотрели на её лицо. Смотрели в лица друг другу. Девятнадцать человек с одной фамилией. Девятнадцать человек, удивительно похожих, если приглядеться. Девятнадцать человек, разбросанных по стране, и соединённых, наконец… у могилы… Девятнадцать человек как девятнадцать ягодок на одной виноградной ветке.
Она улыбалась нам, радовалась, что снова вместе… Она прощала нас и прощалась тоже…
Раз, два, три… Глухой стук глины о крышку гроба.
А в двух шагах  хоронят другого, и тоже – бросают глину. А еще в двух шагах – третьего… Господи, почему так кучно? Сознание ускользает. Что они делают?! Ломают цветы, чтоб не унесли, не продали повторно. Льют на венки зеленку: не испачканными промышляют по сходной цене. Страшно.
Раз. Два. Три. Тому, что в четырех шагах отдают салют. Или нельзя отдавать салют, можно только честь… Сейчас это не важно. Прибивают фуражку на крышку гроба. Играют гимн Советского Союза. Он – для неё. Она любила этот гимн. И салют для неё – ведь это она дошла до Берлина…
 
Я бережно заворачиваю виноградную гроздь в мягкую байковую тряпицу, потом в пакет, а после всего – в картонную коробку из под модема. Нужно открыть чемодан, что ждёт меня в прихожей, и найти в нём место для оранжевой тетради, винограда, и ещё… для маленького деревянного повара.
 
ВЕСЁЛЫЙ ПОВАР
 
Тревога, Трепет, Трава
Тайна за каждым камнем –
Радугой стала Тропа
В гранях кристалла кармы
(Из Оранжевой Тетради)
 
Этот человечек в белом колпаке оказался на самом дне, под слоем тетрадок с конспектами ненужных лекций. Маленький весёлый повар. Рядом с ним доска, которая лежит поперёк бревна, и корзинка с одной единственной деревянной тыквой. Если положить её на один край доски, и одновременно ударить по противоположному краю, то тыква подлетит вверх метра на полтора. А после снова упадёт в корзинку.
Несколько минут я жонглирую, позабыв обо всём на свете. Прошлого уже нет, будущее ещё не наступило, есть только маленький танцующий повар, который подбрасывает и снова ловит свою тыкву.
Можно и в жизни так. Жонглировать сферами. Оп, сфера социальных отношений, оп, семейно-домашняя, оп, политическая.  Оп, оп, оп, оп… Можно танцевать с ними, можно между ними лавировать, а можно их создавать… Но и в том, и в другом, и в третьем случае надо суметь отделить себя от сферы, частью которой являешься. Суметь, как мой весёлый повар, быть вне тыквы…
Помню, раньше у него их было много… Полная корзинка тыкв. И на каждой непременно значилась вырезанная буква «Т».
 
– Зачем это? – спрашивала я у деда Павла. И он рассказывал.
– Я – твой дед. А у твоей бабушки Марии был свой дед – твой, стало быть, прапрадед. Вот в память о нём я и сделал этого маленького тыквомётчика.
– Прапрадед что – был тыквомётчиком?
– Нет, – смеётся дед. – Но пулемётчиком он точно был. Фамилия у него звучная была – Таранец.  Явный корень «таран» в ней угадывался.
 
В нелёгкое время жил Таранец.  Первые годы Советской власти –
бандитов  видимо-невидимо. Пьют, грабят, безобразничают. Для защиты от них у деда на хуторе пулемёт стоял.
– Слышь дед, давай сюда самогонку! – стучатся в двери бравые бандиты.
– Вот я вам сейчас самогонку! – отвечает дед, и ну давай строчить из пулемёта.
– Ну, дед, мы ж тебе хутор попалим!
– Ты-ты-ты-ты-ты-ты, – стрекочет в ответ пулемёт. – Вот я вам сейчас попалю, добавляет дед. – ты-ты-ты-ты-ты-ты…
Бандюги разбегаются.
– Откуда пулемёт, дедуля?
– Да так, приобрёл по случаю, – не вдаётся в подробности пулемётчик.
«Ты-ты-ты-ты-ты-ты», – несётся с хутора. «Стрекочет, значит, жив Таранец», – спокойно констатирует его жена. Должно быть, соседи её звали Таранчихою.
Она на хуторе редко жила. Чаще – с детьми в доме. А хутор – это временные постройки – для того, чтобы поближе к полю засеянному быть. У Таранца в то время большущий огород имелся с тыквами, которые он буквой «Т» помечал, чтоб с соседскими не перепутались.
Зимой дед возвращался в дом. И, говорят, не брезговал картишками. Рядом другой дед жил – Захар, наверное, или Матвей, к которому приходил по вечерам Таранец с колодою.
И вот однажды, пришёл он к соседу. При себе у него длинный такой кошелёк с мелочишкою – на чулок похожий. На деньги играют сосед с соседом – не абы как.
Вечер как вечер, игра как игра. Чай пьют, запивают бражкою. Во дворе куры квохчут, дети малые в сенях с весёлыми криками бегают, и всё бы ничего, да только проигрался мой предок. В пух и прах проигрался! И не столько денег жалко, сколько обидно ему. А тут ещё, глядь, у соседа из под кровати тыква выкатилась. А на ней буква «Т» заветная. Тут деда и прорвало:
– А шо это у тебя мои Транцы делають? – закричал он и каaк хватит соседа своим мешком с мелочишкою.
Сосед старый был. И умер.
 
«Прости, Господи, душу прапрадеда моего Таранца и убиенного им соседа – не знаю, как по имени», – думаю я, согревая в руках весёлого повара.  «Прости, Господи, всех нас, если когда-то грешили», – неумело молюсь за весь род…
Род – какое красивое и твёрдое слово. Оно как фундамент, на котором можно строить крепкий дом.
У меня есть отец и мама, бабушки и дедушки, прабабушки и прадедушки, и так далее и далее и далее. Я – маленький листик на раскидистом дереве рода, что корнями вросло далеко вглубь веков.
Острое осознание этих корней, поддерживающих ветвей, зелёного единства кроны отозвалось во мне колокольным звоном. Цепочка времени схлопнулась в одно звено и это уже качественно новое её состояние.  Последовательность стала одновременностью. Воздух сделался густым от исчезающих облачками видений, а музыка… музыка звучит уже независимо от того, включен проигрыватель или нет.
В окно настойчиво заглядывает утро – с пятнами карих глаз на солнце. Выглянет, зажмурится в смущении, и опять в небытиё. Так будет продолжаться несколько раз – пока не распустится, наконец, не осмелеет, не станет ясным днём…
Горка, что была справа от меня, перекочевала в рюкзак. Закинув его за плечи, я дошла до берега моря.
Там, у самой кромки прибоя, раздался щелчок зажигалки.


Рецензии
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.