Свобода, любовь и боль

   Поздняя ночь. Крыша высотки. Над головой только темно-синее покрывало, пронизанное мелкими, блекло-желтыми звездами, создающими настроение всей ночи. Из запахов только гарь жженых листьев, едва ощутимая, принесенная на крышу прохладным, влажным ветром осени.

   Старый шатер для летних пикников и такой же старенький цветастый, затертый диванчик занимают почти точечное пространство крыши. На диванчике под клетчатым пледом, совсем уже не пахнущим старостью, той, что свойственна квартирам с живущими в них одинокими стариками, лежит комочек. Рядом, на груде тряпья,  сидит фигурка, скорее всего женская, а может, и подростковая. Для женской слишком узка  бедрах, для подростковой слишком изящна.

   Через чердачную дверь кто-то поднимается на крышу и движется по направлению к шатру, трепещущему под мягким, ненавязчивым ветерком; пропахшему свободой и гарью.
   -Замерзла? – едва разжимая тонкие губы, произносит этот кто-то. Судя по бархатцу голоса – молодой мужчина.

   -Нет, – уже слышится не бархат, а лишь легкое похрипывание, сквозь которое улавливается частота женского, интересного голоса.

   -Вот всегда ты так… – бархат смешивается с нежностью, заботой и укором. Руки, сильные, твердые, красивые мужские руки легко набрасывают на хрупкие женские плечики, статно вытянутую спинку коричневую мужскую косуху.

   -Не надо. Ты же любишь смотреть на мои плечи, – косуха  падает, оголяя плечи; небольшая голова с блестящими от света луны и звезд темными волосами поворачивается на тоненькой длинной шейке к обладателю бархатного голоса и сильных рук. Сверкающий взгляд синих, как небесное покрывало этой ночью, глаз устремлен слегка в сторону. При этом преданность, обожание, нежность и что-то еще, смешанное, непонятное, щемящее обращено, несомненно, к тому, который принес с собой не имеющее теперь значение тепло.

   -Люблю… – соглашается бархат. – Но не хочу бояться еще и за тебя. И вообще… Я приехал за вами. Ты должна… Ему нужна помощь…Переступи через гордыню.

   -Нет, – твердость, кремень в охрипшем, но слабеньком женском голосе. – Я так решила. И он так хотел…

   -Да оставь ты к черту свои принципы!!! Он же умирает… – бархатный гул его крика разнесся как минимум на два квартала, окутав тревожной скатертью каждый покоящийся поблизости дом. Этот крик, наполненный отчаянием, злостью, бессилием, желанием и готовностью что-нибудь и хотя бы чуточку изменить, осекся, уловив нездоровый, влажный блеск синих, почти уже черных глаз.

   -Нет… – шепчет бархат. – Нет, – не верит он.

   -Да. За сорок минут… – большой комок застревает в горле, мешая прохрипеть трудные для обоих слова, – минут до тебя. Он ждал тебя. И все время звал тебя. А перед тем, как… – и снова этот комок, увеличившийся вдвое; сглотнуть его еще труднее. – Он сказал: «Где мой… папа?»

   Комок удалось проглотить, но слезы, не соленые, а какие-то непривычно горькие на вкус, сдерживать уже невозможно.

   На красивом, слишком мужском лице что-то засверкало, скатываясь вниз к сомкнутым от боли губам.

   -Я же просил… – начинает бархат, но тут же берет себя в руки. – Прости. Ты не виновата. Это его воля. Он заслужил эту свободу… – сам с трудом веря в эти слова, шепчет бархат, а сильные руки до синяков сжимают тщедушное тело той, жалость к которой только усилила их общую любовь и боль…

   Похороны на северной окраине кладбища прошли быстро. Прощание, казалось, длилось вечность.

   Она, потеряв много сил от горя и все-таки наступившей болезни, сидела в инвалидном кресле. Он стоял рядом, больше всего желая опуститься вниз, туда, к маленькому восьмилетнему мальчику, сбежавшему из детского дома в поисках мамы, нашедшему маму в девятнадцатилетней балерине, зарабатывающей на жизнь, танцуя па на центральной городской площади.

   А он, сильный, молодой, но достаточно взрослый отпрыск сумасбродных богатых снобов не смог защитить ни свою любовь, ни своего названого сына от презрения своих родителей, от жестокости бездушных воспитателей, от хищности мерзких продюсеров, от равнодушия внешнего мира. Да даже от холода он не смог их защитить! Тогда достоин ли он той любви, которую они подарили ему, итак ни в чем не знающему отказа? Тогда справедлива ли надпись на обелиске: «Любим. Помним. Скорбим. Твои мама и… папа»?


Рецензии